Скромно о себе
(Нет, пожалуй, патетичней будет Слово к читателю).
Однако, этот фрагмент книги совершенно не обязателен для прочтения, тем более что читать его Вы будете исключительно лишь в том случае, если повесть Вам понравится. Тогда Вам будет безумно жалко расставаться со мной, захочется еще пообщаться и Вы обязательно заглянете сюда (я, во всяком случае всегда так делаю).
Дорогой мой читатель! Вы не поверите, как я рад и горд тем, что Вы читаете ЭТО, можно сказать главный труд моей жизни. Вы спросите, а кто я, собственно, такой, чтобы Вы тратили свое драгоценное время (а ведь Всевышний и вправду поскупился - жизнь коротка как детская рубашонка), читая мое жизнеописание? Мне стыдно, но я и в самом деле затрудняюсь ответить на этот вопрос так, чтобы не вызвать Вашего раздражения. Не хотелось бы навязывать Вам своей несуществующей значимости, с одной стороны, но еще меньше бы хотелось преуменьшать таковую, если она ненароком имеет место быть... Поэтому плавно сойду с этой скользкой темы, чтобы не потерять лица или не впасть в переоценку самое себя... Хотя, если вдуматься, недооценка все ж таки менее желательна - она влечет за собой прямые материальные убытки, а в наше время совершать против себя экономические преступления и неразумно и, я бы даже усилил тезис, как-то совестно. Ведь как потом будет мучительно сознавать, что мог бы получать бешенные гонорары за свои мемуары, проливающие свет на твою жизнь, которая так показательна, значима, и в конце концов может быть просто исключительно интересна для ЧЕЛОВЕЧЕСТВА.
Но я, кажется, опускаюсь до грубого материалистически-потребительского подхода к проблеме. Ведь, если быть до конца откровенным, мне всегда казалось, что те духовные ценности, которые я исповедую, гораздо более ценны, чем банальный "Мерседес" в гараже собственного загородного дома. Правда, у меня не было возможности сравнить эти две несравнимые ипостаси жизни. Духовного у меня всегда было много, а материальные ценности в моих руках как-то не задерживались. Близкие всегда сетовали на эту мою особенность, укоряя в неумении обогатить себя и их. Но я благодарен им за то, что они тем не менее со мной и, по всей видимости, меня даже любят (а куда денешься, если Бог не дал ничего другого). Во всяком случае я спокоен, что никто не будет с нетерпением дожидаться моего перехода в лучший мир из чисто меркантильных соображений, подразумевая свое законное право на причитающуюся часть наследства. Вы все-таки, наверно, спросите меня, зачем я все это наваял. Пожать плечами и посмотреть на Вас с немым вопросом в глазах, как Вы понимаете я не могу, дабы не поставить нас с Вами в глупое положение. Поэтому попытаюсь все-таки ответить на этот закономерный вопрос. А случилось вот что: в один прекрасный день я проснулся и вдруг отчетливо понял, что моя жизнь не представляет из себя ничего исключительного, что прекрати я свое существование, то заметит это такое исчезающе малое количество граждан (правда разных стран и континентов), что этой величиной можно будет смело пренебречь...
А потом вдруг возникла мысль, что жизнь моя настолько обыденна и типична для людей моего круга, что в ее обыденности есть что-то патетическое - она слепок с миллионов подобных жизней. А ведь каждый человек, как бы мало не значил для окружающих, для себя-то является самым близким существом: грустно, радостно, больно, скучно или приятно ведь ему самому, через все это окружающий мир и доходит до него... Читать про каких-то далеких от твоего ЭГО существ может быть и интересно, но не всегда приятно. А про себя читать нечто лобызательно-комплементарное, да еще хорошим слогом изложенное, мне кажется приятно каждому, даже если он человек очень высокого полета и на грубую лесть уже реагирует с подозрением...Было, правда, еще одно соображение, заставившее взяться за стило.
Только Вы не смейтесь... В наш человеконенавистнический век люди с ярко выраженными гуманистическими наклонностями вызывают всеобщее подозрение. Рискую быть не понятым большинством, но я ведь обещал Вам сказать всю правду относительно того, почему написал все это. Поэтому, чем бы мне это не грозило, против истины не погрешу даже в мыслях, а не то-что на бумаге (ведь это уже документ, а я гражданин страны где документирование - одна из основных черт ментальности).Просто я подумал: а вдруг все то, что я сделал на ниве общественной и личной жизни заинтересует какие-то группы людей, или на худой конец отдельных лиц. Они кинутся по библиотекам и ничегошеньки там не найдут обо мне. Начнется ажиотаж, эфир и бумажные носители информации станут засоряться запросами обо мне. Кто-то недослушает любимой мелодии, кому-то не хватит гигиенических средств для мест общего пользования...Появится масса народа, якобы знавшего меня. Дай-то бог, если они будут раскрывать людям меня лишь в светлых тонах, а вдруг кто-нибудь не устоит перед соблазном продемонстрировать миру не только высокие мои мотивации, но и нечто не чуждое и человеку приземленному. При этом биографы могут попытаться подать себя более выигрышно на моем малосимпатичном фоне. Честно говоря, сам факт меня бы и не обидел, если кому-то от этого была бы ощутимая польза. Но жизненный опыт научил меня тому, что нельзя выглядеть привлекательно только на основании того, что есть кто-то еще гаже тебя. И вот дабы не вводить в соблазн слабых, я решил это сделать сам. Мне жалко драгоценного времени тех, кто захотел бы рассказать обо мне миру: искать материалы (не факт еще, что они окажутся документальными), потом писать, потом бегать в поисках издателей, да еще вдобавок годами выбивать из них гонорары...
Этот титанический труд я решил не перекладывать на чужие плечи.
И потом, кому как не мне лучше знать себя самого. Я и изложу все более подробно, и заострюсь на главном для себя более квалифицировано. Ведь то, что важно во мне для нас с Вами, может совершенно не заинтересовать многоуважаемого биографа. Все это и подвигло меня на написание этого скромного труда. Еще раз спасибо Вам, мой дорогой, высокоинтеллектуальный и внимательный читатель за то, что какую-то толику Вашей бесценной жизни вы посвятили моему жизнеописанию. Будьте счастливы! Если мои сумбурные записки помогут Вам посмотреть на нас с Вами критически-доброжелательно, удержат Вас от опрометчивых шагов и сделают чуть счастливее ; я буду считать, что миссию свою выполнил.
Вечно Ваш Евгений Гаткин...
Евгений Яковлевич ГАТКИН.
СКРОМНО О СЕБЕ повесть.
Эпиграф:
"Обожаю, когда люди рассказывают о себе. Никогда не услышишь ничего хулительного...".
Не знаю чье. Слышал от друга (некогда солиста балета) Михаила Сергеевича Кудрявцева.
Глава 1.
ВЗАЛКАВШИЙ СЛАВЫ.
Очень мне хотелось стать знаменитым. Я ведь не просто хотел, а твердо знал еще в первом "А" классе, что буду знаменитым, что меня будут знать все. Не знаю почему.
Нет! Мне не казалось, что все вокруг глупее, боже упаси! Я, наоборот, удивлялся как это они и читать могут, хоть и по слогам, но быстро, и по часам понимают (я почти до третьего класса не понимал) и пишут, во-первых, быстрее меня, а во-вторых, просто красиво. У меня же буквы были такие, что сам я не всегда мог понять, а чего же там написано. Мало этого, руки и рот у меня всегда были в чернилах. Ни у кого ручка так не протекала. Тогда шариковых еще не было, хотя, думаю, что я все-равно бы весь в пасте ходил. Опять же считали почти все они в уме, а я до сих пор ловлю себя на том, что пальцы загибаю.
В общем, я не опережал всех в умственном развитии, что хорошо понимал, хотя и в дураках себя не числил. Но все равно знал - я буду великим. Меня будут знать все люди доброй воли. Мной будут восхищаться, моей дружбы будут искать и вообще я многих сделаю счастливыми тем, что они лично со мной знакомы. Как вы думаете, кто стал первым председателем совета отряда, когда всему нашему классу в музее Революции повязали красные пионерские галстуки? Правильно!
Я организовывал походы, концерты, смотры, музей боевой славы. Еще я активно выступал в концертах и на меня шли... В 8 лет снимался в кино. Как-то в газете папа увидел объявление Мосфильма. Режиссер Птушко снимал фильм "Сказка о потерянном времени". Требовались мальчики и девочки. Папа счел, что как раз в качестве мальчика я могу соответствовать и повез меня на просмотр. Я только окончил первый класс и уже как-то полюбил сцену. Синематограф я любил из зрительного зала. Тогда я понял, что это шанс оказаться на экране и стать великим.
Не буду рассказывать обо всех перипетиях конкурсного отбора, скажу только о том, что из нескольких тысяч ребят отобрали человек пятьдесят. Кто-то должен был солировать, а кто-то массировать (сниматься в массовках). Я мог бы, конечно, выбиться в солисты, но постеснялся... Да-да!
Один мальчик так кричал, супил бровки и сучил кулаченками, когда его просили изобразить недовольство, такое внимание изображал, когда ему излагали условия следующего задания, что мне за него стало просто неудобно... Ну нельзя же так откровенно демонстрировать, что тебе до колик хочется сниматься, можно же, наверно как-то поинтеллигентней все это подать, чтобы все не сразу поняли, что ты просто ну на все готов, лишь бы тебя сняли. Мне даже почудилось, что если бы ему сказали: "Мы тебя снимем, но за это покажи пипиську", то он бы показал..." А это, согласитесь, проституция. Я тогда, правда, еще значения этого слова не знал, хотя, признаться, его уже знал - все-таки рос не среди отпрысков дворянских фамилий. Однако этого явления подсознательно не принимал. Странно, но при всей своей покладистости и веротерпимости до сих пор не испытываю к проституткам дружеского участия. Боже оборони меня от того, чтобы утверждать, будто я выше их по происхождению, мироощущению, цельности натуры и образованию. Отнюдь не хочу возгласить себя более достойным благоденствия, чем проститутка. Просто в жизни стараюсь с ними не иметь общих чаяний или еще чего-нибудь общего. Хотя попадаются среди них очень и очень... Но я как узнаю, что проститутка (а узнаю, непостижимо, почему-то сразу) - не воспринимаю ее и все тут. Не могу дружить с ресторанными швейцарами, мясниками, таксистами и прочим людом из сферы услуг. Если кто-то из вас они - простите меня Бога ради. Я не хотел вас обидеть. вы нужны людям ничуть не меньше, чем я, а скорее даже гораздо больше... Да и дружба моя вам, впрочем, и ни к чему. У вас друзья ни чета мне... Но я отвлекся от своего синематографического дебюта.
Когда, в довольно сдержанной манере, я что-то прочитал и изобразил, режиссер сказал: "Ну этого мальчика мы, пожалуй, пометим двумя крестами и красной точкой". В общем я не солировал, но и не массировал. Снимался в эпизоде, где мальчик, потерявший попусту время, некто Петя Зубов (играл его Олег Онуфриев), ходил и переживал, что стал стариком. А там ассириец-чистильщик обуви (Эммануил Геллер - мастер эпизода) ему кричит: "Эй, папаща! Иды, почистим, савсем маладой будищь!!!" А тому только того и надо - совсем молодым. Он садится. Тот ему чистит ботинки, а рядом сидит маленький черненький мальчик и жует булку, запивая молоком. А тот голодный как собака - тянется к этой булке, а мальчик отворачивается, всем своим видом констатируя "хренушки". Вот такой незатейливый сюжетец. Этого мальчика я и воплощал... Птушко орал: "Мальчик! Я тебя сейчас убью!!" Сцену прогоняли более 20 раз. Отснято было 12 дублей. Перед каждым репетировали. Причем перед началом, когда он в первый раз крикнул "МОТОР!!!", оказалось, что забыли купить булку. Что там было!! Те забегали... Он бушевал!
Онуфриев был приветлив, остроумен и заговорчески мне подмигивал. Перед съемками в гримерной он спросил: "А ты уже в школе учишься?" Я, замирая от счастья (он уже был довольно знаменит) и чувствуя его руку на своем плече, утвердительно кивнул, сглотнув слюну.
- И считать умеешь? - Да... - Тогда скажи мне, сколько будет 100 грамм водки и кружка пива? Я напряг голову. Все засмеялись и папа тоже. А кто-то сказал: "Ну это папа, наверняка, знает...".
Я ждал выхода фильма. Весь двор и вся школа тоже ждала. Я чувствовал, что скоро взойду к высотам недосягаемым... Фильм вышел, но... без того эпизода. Как бы в утешение нас с папой вызвали на "Мосфильм" и торжественно объявили, что какие-то важные люди смотрели тот эпизод и сказали, что именно такой мальчик им нужен на одну из центральных ролей для кинокомедии "Влюбленные", которую должен был снимать режиссер Юрий Чулюкин, известный по кинокомедии "Девчата".
Меня пригласили на фотопробы, снимали и в фас, и в профиль, и в три четверти и еще куда-то... Просили и то, и это..., и я уже от души старался, потому что был маленьким и довольно хитрым существом. Я понял гениальную простоту принципа, по которому должен им приглянуться: мне надлежало обладать пытливым умом, цепко замечать детали и при этом быть очаровательно наивным...
Например, ассистент режиссера (весьма красивая барышня) сказала папе: "Завтра, кровь из носа, к девяти - ноль-ноль вы должны быть на студии". Я изобразил на миловидном лице глуповатое беспокойство и буквально пуская настоящую слезу (будучи спокойным внутри как самурай перед харакири), спросил: "Что?! Мне еще будут кровь из носа брать?!!".
В десятку!!! Все принялись хохотать. Я чувствовал себя монстром тонкой интриги, а их даже пожалел: "Ну нельзя же уж прямо так все принимать за чистую монету! Ну взрослые!! Ну чудики!!!" Бедный мой папочка! Весь его жизненный опыт и острый пытливый ум отказал и ему в этот момент. Он хохотал вместе со всеми и любовно говорил: " Не бойся, дурачок! Это просто образное выражение." Будто я впервые его слышал... Я ощущал себя кукловодом театра марионеток. И тем обиднее ловить себя на ощущении, что к твоим рукам, ногам, а главное, голове привязаны невидимые ниточки, когда четырехлетняя дочь своим милым наивом заставляет снисходительно себя поощрять...
Меня просили представить, что я здесь, на пятом этаже, боец, а внизу враги, а у меня граната... Ну и что я?! А?!! И выжидательно смотрели...
Ну чего проще? Я воровски выглядывал из окна, потом, размахнувшись, "бросал гранату" и приседал под подоконник, всем телом прижимаясь к батарее и прикрыв руками хитрую голову. Я уже чувствовал себя хозяином положения и "одной левой" манипулировал общественным мнением. Они многозначительно переглядывались: "А мальчик то...".
- А теперь посмотри, что там в окне. Я понимал, что они хотят от меня, поэтому не стал перечислять весь хлам хоздвора, какие-то громадные металлические чушки и битый кирпич.
"Вон дядя идет, тачку толкает, а в ней под мусором золото спрятано. Он никакой не дворник, а атаман шайки. Если сейчас кто-то захочет проверить, что там у него, он пистолет выхватит и может всех перестрелять (в копейку подброшенную попадает все время тренируется). Потом через забор золото перекинет, сам перепрыгнет и был таков... Вон его за студией машина ждет - "Волга". Вот такую муру нес, хотя и малоинтеллектуальному коню при взгляде на этого поддатого мужика в тертом ватнике было ясно, что он не то, что через заборы прыгать - через губу не переплюнет.
В общем папе та красивая тетя сказала, что я им подхожу. Спросили, не мог бы кто-нибудь из них (лучше всего мама) поехать с нами на 3 - 4 месяца к Черному морю. "Вы не бойтесь, в школе он не отстанет - с ними поедут учителя"...
Кинематографическая карьера накрылась медным тазом неожиданно, как-то сразу и, видимо, навсегда... Режиссер Чулюкин попал в больницу. У него была какая-то очень серьезная операция, говорили даже, что все могло закончиться очень печально.
Если я скажу, что не переживал, вы ведь все-равно, не поверите. Но это горе меня не сломало. С утроенной энергией я бросился в общественную жизнь. Но мне всегда было свойственно зарываться, и я бывал бит теми, кто пел мне аллилуйю и воздавал осанну.
В шестом классе была большая разборка, посвящённая несоответствию двух составляющих - меня и поста председателя совета отряда. Да это была истинная демократия и выражение волеизъявления народа, хотя и умело направляемые классным руководителем, учителем словесности Виктором Осиповичем. Он, как и мой папа, тоже был фронтовик, израненный и исконтуженный, дошедший до состояния взведенного курка из-за нелюбви административно-школьных баб, выходок детишек, неурядиц в семье. Периодически он страдал рукоприкладством, на которое его регулярно провоцировали представители шпанской элиты. Фингалы, навешанные им, они носили как правительственные награды. Он всегда был с нами и в школе, и в осеннем лесу, где очень убедительно объяснял почему Пушкин осенью был особенно талантлив...
Он почему-то меня любил, и я почти осязал, что являюсь его гордостью и слабостью, хотя, честно говоря, сам не мог понять почему - лучшим учеником я никогда не был. Многие гораздо лучше меня запоминали стихи, писали грамотнее и чище и вообще были старательнее. Но, как говорится, любовь зла...
А тогда он встал к доске, поставил меня рядом и страстно призвал всех подумать соответствую ли я... Мне было указано на чванство и себялюбие, граничащее с самым страшным преступлением после измены Родине - возведением личного выше общественного.
Я с содроганием слушал обвинения в свой адрес. Оказывается, я был груб с товарищами по борьбе за идеалы. Они это с готовностью подтверждали. Мне были предъявлены обвинения, например, в том, что я говорил кому-то из товарищей, что он безмозглый дурак, а я главнее, поэтому он должен слушать меня как старшего по команде...
Виктор Осипович поделил вертикальной линией доску на две половины и поставил вопрос на голосование. Он призвал всех разобраться в своем отношении к моим деловым, морально-волевым и человеческим качествам. Моя руководящая и направляющая роль теперь зависела от того, каково будет соотношение pro и contra. Это было невыносимо! Я чувствовал себя Джордано Бруно на аутодафе. Перестать быть председателем совета отряда было для меня гораздо страшнее, чем потерпеть над собой акт оскопления, потому что второе было бы не столь заметно (во всяком случае сразу) для окружающих, тогда как первое сразу становилось достоянием гласности. Ведь с левого рукава форменного пиджака сразу бы исчезли две младшесержантские красные лычки. А такое испытание для моей неокрепшей психики могло стать роковым. Началось голосование и это было, пожалуй, ужаснее, чем возведение на костер. Почему-то за мое разжалование голосовали именно те, кого я числил в "своих людях". Тогда-то я и сформулировал для себя одиннадцатую христианскую заповедь: НЕ ВОЗНАДЕЙСЯ НА БЛИЖНЕГО СВОЕГО КАК НА СЕБЯ САМОГО, ИБО ОН НЕ ЕСМЬ ТЫ САМ... Не помню, кажется, я плакал. Возможно это, а может быть что-то другое сыграло роль, но результаты голосования, аккуратно выписанные учительским почерком, возгласили о том, что с перевесом в два голоса я оставлен на почетном, но (понял!!??) ответственном посту.
Не знаю какая гамма чувств отразилась на моем властолюбивом челе, но учитель мой, сам, видимо, довольный и произведенном на меня эффектом и (чего греха таить) результатом избирательной кампании, дрожащим от торжественности и значимости момента голосом, говорил: "Ты понял, Женя?! Ты видишь, всего (он скорострельно тыкал рассыпающимся в пыль мелом в результат вычитания - жирную двойку), всего два (!!!) голоса! Ты должен сделать выводы. Большинство тебе доверяет. Ты не должен вновь подвести ребят!".
Самое поразительное во всем этом было то, что за меня голосовали именно те, кто в предварявшей голосованию дискуссии живописал всю вершину моей низости. Боже! Как я любил их всех - Виктора Осиповича, тех, кто держал руку за меня, даже тех, кто голосовал против!!! Слезы отчаяния еще не просохли, поэтому смешались со слезами умиления. Я был пристыженным, размягченно-покаянным, готовым быть до последнего дыхания слугой народа, испытавшим настоящее потрясение, полурастерянным, маленьким человечком, но … начальником!!!
Папа уже где-то к шестому классу поставил мне диагноз. По его мнению, я тяжело и продолжительно болел хроническим вождизмом. Пионерская карьера мне удалась. В седьмом классе я стал председателем совета дружины. Собственно, к тому времени произошла моя политическая смерть. Как организатор, в масштабах дружины я был совершенно несостоятелен. У меня было две функции. Первая заключалась в том, что я сидел на совете дружины по правую руку от старшей пионервожатой, которую мне позволительно было называть на "ТЫ" и "СВЕТА". Она по совместительству преподавала у нас историю и на уроках я звал ее Светлана Закировна. Это было милейшее и очаровательнейшее миниатюрное создание. Она относилась ко мне как к младшему брату - заботливо и нетребовательно. Вторая функция была еще более приятной - на торжественных линейках, срывающимся от счастья голосом кричать: "Дружина! Смирно!! Знамя внести (или "вынести!!" - в зависимости от фазы форума)". Вот, собственно, и все, чем я занимался на высоком посту... Но был необузданно горд своей миссией и три (уже сержантские) лычки говорили сами за себя. Да! Жизнь моя и потом состояла из взлетов и падений. Я был слаб физически и те, кого я побаивался, если были в дурном настроении, низводили меня до состояния червя земного и самоутверждались на костях моих, поверженных во прахе. Такие унижения надолго выводили из равновесия и заставляли презирать себя... Ведь, вопреки чести, я искал расположения меня презревших.
Когда кто-то публично насмехался над моей хилостью, я страдал и страдания были тем горше, чем дохлее был мой обидчик. Если, трясясь от страха, я все же решался кого-то вызвать на поединок, конец его всегда был предрешен: я в рыданиях и крови (иногда густо замешанной на соплях) уходил под издевательские выкрики зрителей.
А уж когда родители приходили в школу и просили оградить меня от физических расправ, ситуация вообще выходила из-под контроля. К моему имиджу презренного слабака добавлялось не менее позорное - ябеда. Я всегда недоумевал, почему человек, подвергшийся необоснованным репрессиям, должен безропотно сносить унижения и, без боязни прослыть ябедой-корябедой, не может обратиться за помощью в общественные, государственные и международные организации, кстати, призванные защищать честь и достоинства личности, на худой конец апеллировать к отдельным гражданам... Именно это в нашей среде считалось самым большим позором.
Вот такой двойной жизнью кумира-изгоя жил я в восьмилетней школе №827 Краснопресненского (впоследствии Тушинского) района столицы нашей великой Родины.
И так могло продолжаться всегда, если бы не любовь...
Глава 2.
ЭРОТИКА.
Вообще-то любил я много и страдал тоже немало. Дело в том, что я редко совпадал по фазе вожделения со своими нежными привязанностями. Они или не любили меня вовсе, или любили с пылкостью настолько умеренной, что назвать это чувством можно было с большой натяжкой.
Первой моей безответной страстью была Марина Борисушкина.
Это произошло сразу после первого в моей жизни урока. Наша учительница Мария Васильевна Соломатина, милая и добрая, с голосом нараспев, сказала нам слова, которые во все века и у всех народов говорят первые учителя своим новым мучителям: "Ну вот! Теперь вы не просто дети. Теперь вы ученики…" На перемене я вышел из класса и укусил в бок яблоко, которое мама заботливо положила мне в новенький портфель... Когда я открыл рот для разгона на более страшный и глубокий укус, в нем уже не хватало переднего зуба - он остался в яблоке.
Я находился в том возрасте, когда идет взросление и молочные зубы уступают место более капитальным. Видимо процессы полового возмужания вкупе с изменением общественного статуса придали остроту моим ощущениям.
И скорбь о потерянном зубе вдруг отошла на задний план, когда я увидел ее. Она чинно прогуливалась с подружкой по коридору и окружающий мир прахом возлежал возле ее маленьких ножек в сандаликах и парадно-выходных носочках.
Страсть поразила меня так молниеносно, что злосчастный продукт, лишивший меня зуба и сам потерянный зуб сразу утратили всякий смысл.
Марина Борисушкина завладела всеми моими помыслами, и мавританская страсть стала единственной доминантой. Чем таким особенным она меня околдовала, волнистыми ли волосами, или темно-зелеными глазами. Не знаю, не знаю...
Любил ее не я один. Юрка Бурьяновский сидел с ней за одной партой, как раз позади меня. А со мной сидела ее подружка Люба Черемухина - тоже весьма пикантная пухленькая блондинка.
Она всегда прикрывала от меня промокашкой то, что пишет и я никогда ничего не мог списать. Оборачивался к любви своей, оглушаемый ударами собственного пульса, но результат был тот же - промокашка... Иногда на перемене, когда, сидя за партами все доставали яблоки и бутерброды, Юрка вдруг рыча обнимал свою соседку за талию и та, с сияющими глазами, билась в его объятьях как пойманная птичка, не то возмущаясь, не то воркуя: "Юрка! Пусти, дурак!!" Он победоносно оглядывал аудиторию и с утроенной энергией прижимал ее к себе.
Сказать, что я страдал — это не сказать ничего. Причем, меня не возмущали совершенно действия Юрки. Его-то я как раз очень хорошо понимал. Но она!! Я смутно чувствовал что-то неискреннее в ее стремлении к свободе и независимости. Нет! Определенно, в ней было какое-то непостижимое коварство.
С легкой руки забияки и двоечника Петьки Пронина, мордовавшего меня и втихарька и прилюдно, все стали, даже не дразнить, а просто обращаться ко мне, вероятно, полагая, что меня так зовут, "Гадюля". Но я, конечно же, не отзывался на такую обидную кликуху. Видимо поэтому с детства не люблю, чтобы меня звали по фамилии. Те, кому я очень не нравлюсь, всегда произносят ее сладострастно-глумливо.
Но самую саднящую занозу во влюбленное сердце вонзала она, страсть моя - Марина Борисушкина, она, с которой я мысленно уже шел рука об руку по жизни с четырьмя нашими детьми (по двое с каждой стороны) обращалась ко мне не иначе как "Гадюля".
О женщины!!! О, создания, посланные во испытания нам...
Любовь наша для вас игрушка и с легкостью разбивая сердца бойцов в жестокости вашей беспечны вы... В возмездие вам юные Вертеры и тертые жизнью Фаусты на ночь клянутся предать забвению имена ваши, но поутру восстают из мучительного как петля сна клятвопреступниками.
Гадюля!!! И это она мне за смирение с коим переносил я ее реакцию на регулярные Юркины объятия!.. Лишить ее, негодницу, своего расположения — вот что следовало сделать, но разве мог я приказать воображению не рисовать ее насмешливое лицо?!! Я всеми доступными способами пытался обратить на себя ее внимание. Но все было тщетно... Пока не произошел один случай.
Как-то на перемене она бежала по коридору. Когда, обдав меня ветерком, проносилась мимо, я подставил ей ножку (есть такая форма ухаживания в арсенале у семилетних ловеласов). Она растянулась во весь рост и даже немного проехала на животе...
Встала, отряхнулась, не заплакала, сказала "дурак" и помчалась дальше.
Через день, когда она пришла в школу, на руке у нее был гипс. Обеспокоенный состоянием ее здоровья я подошел и спросил: "Что это с тобой?" - Перелом руки.
- Кто это тебе? Она посмотрела на меня удивленно-ясными глазами, в которых не было и тени плохого отношения: "Ты..." "Когда ?!!" - не понял я (у меня совершенно вылетело из головы то, как я за ней ухаживал) - А кто мне ножку подставил? Боже мой! Милая девочка! Она даже никому не нажаловалась.
Из чего я это заключил? Родители этой, в высшей мере рассудительной и примерной особы наверняка знали, что ни в какую драку или какое-то дерево их Марина влезть не могла. Естественным с их стороны был вопрос: "Как это случилось?" - Гаткин ножку подставил.
Покажите мне родителя, который бы не пожелал тут же разобраться с этим Гаткиным. Да я бы сам!..
Моих родителей никуда не вызывали, и папа не превращался из Пигмалиона в Дракулу. Когда он был трезв и мечтателен, находиться рядом с ним было величайшим наслаждением. Он знал все, на любой вопрос давал исчерпывающий ответ и не отсылал к первоисточникам. Но даже маломерная рюмка водки превращала его в человека, не признающего компромиссов. В такие моменты он становился поборником радикальных и непопулярных мер воспитания. Поэтому я воспитывался в любви, но и в боязни. Балансирование на грани этих двух начал вселяло в дух мой смуту и неуверенность. Если бы весть о моем поступке, достойном Лойко Забара, дошла до папы это лишило бы меня на какое-то время возможности сидеть, не испытывая дискомфорта.
Все это обдавало меня теплой волной нежной благодарности к моей любезной и вместе с тем, как ни странно, страсть моя стала утихать. Больше не рисовалась мне Марина вожделенным призом. Но ко всему изложенному выше я должен все-таки добавить, что в какую-то конкретику пылкость чувств все-равно облечься бы не смогла. Что нам надлежало делать, воспылай она ко мне в тот момент, я, честно говоря, при всем моем богатом воображении, понять до сих пор не могу. О том, чтобы заключить ее в свои недостойные объятия, как Юрка Бурьяновский, я даже помыслить не смел...
Но все проходит и мое первое всепоглощающее чувство растаяло как утреннее марево.
Прошли десятилетия... Но Марина! Вдруг выплыла ты из глубинных вод моей памяти. Знаю, что в твоей обремененной житейскими заботами голове не осталось даже намека на воспоминание обо мне. Но хотел бы сказать тебе - первой безответной любви своей, что только теперь понял свое тогдашнее влечение. Ты влекла меня, потому что была милой, воспитанной, умненькой, а главное, доброй девочкой. До конца дней буду благодарен тебе за то, что ты не наябедничала тогда и хоть одно наказание меня миновало.
В знак своего искреннего к тебе чувства, я хочу торжественно перед всем миром сказать: "Милая! Первая любовь моя! Ты достойна всего самого-самого светлого. Если тебе доставит это радость - можешь звать меня «Гадюля», и я буду отзываться...
Заканчивая первый класс, к Марине я уже был спокоен. Почему-то к тому времени утих и Юрка... Но подолгу оставаться схимником я не мог. Дама сердца была нужна мне как повседневная данность. Этот мой фрейдизм ничем, кроме новых томлений был для меня не чреват. Но я стоически влюблялся снова и снова, зная наперед - муки любви и ревности не вознаградятся.
В домоуправлении мы часто устраивали концерты художественной самодеятельности. Любителей повыступать у нас был полный двор. В подвальном помещении дома N 6 по Сосновой аллее располагался так называемый "красный уголок".
Как-то мы готовились к очередному концерту. Это был один из моих бенефисов, потому что выходил я буквально через номер с песнями, речевым жанром, огневой пляской, потом снова с речевым и так далее по кругу... В общем на сцене меня было действительно многовато.
Люда Боева, мастер фольклорной песни, жила в моем дворе, в доме напротив и была на год младше. В то лето она еще ходила в детский сад, но уже готовилась к вступлению в зрелую жизнь.
Тогда мы ждали тетю Тоню с ключом, которая должна была запустить нас в подвал, дабы дать вдохнуть запах кулис, немного отдававший сыростью. Тетя Тоня была каким-то большим начальником в домоуправлении - не то домоуправом, не то уборщицей. Она была не только автором сценария, расписывая кто за кем будет выступать, но и брала на себя режиссуру и, по мере возможностей, (а надо сказать, что была не худенькой) показывала, как надо петь, танцевать и говорить с выражением...
Итак, мы ждали тетю Тоню около клумбы. Не помню, что мы там обсуждали сидя на корточках, то ли строили творческие планы, то ли переворачивали травинкой на спину разноцветную гусеницу. Но в тот момент я вдруг ощутил необычайное волнение от ее близости и понял, что люблю ее давно и безрассудно. Открытие это поразило меня сразу и навсегда. Она, кажется, даже ничего и не заметила, продолжая что-то степенно и немного отрешенно излагать.
В тот день на сцене я был блистателен! Оглушаемый овациями я украдкой бросал взгляд за кулису, сооруженную из старого транспаранта наружу изнанкой, где это все имело вид "ССПК АВАЛС". Там в платочке и фартучке (сценический костюм танцевально-песенной сюиты "топотушки") стояла она. То, что восторг публики никак не отражается на ее спокойном лице я отнес на счет предстартового волнения. Однако, завершая концерт каким-то ударным номером, я не обнаружил ее за кулисой. Это не придало мне нового темперамента, и я несколько скомкал концовку, соображая, где она может быть. Но потом успокоил тем, что она возможно устала после "топотушек" и отдыхает за сценой. Я гнал от себя мысли о том, что она может быть ко мне равнодушной.
Дальнейшая моя жизнь плыла под парусами этой любви. Когда случайно я сталкивался с ней в школе или на улице, как не банально это звучит, но я откровенно млел. Впоследствии повидав жизнь в различных ее проявлениях, я сделал для себя однозначный вывод: нельзя просто млеть, а необходимо еще что-нибудь предпринимать. А в ее присутствии я умиротворенно притихал.
Давать волю страсти решался только наедине с собой. Я пел ей арии и ариозо из самых лирических. Нужно сказать, что классическая музыка была в нашем доме в большом почете. Родители мои познакомились в симфоническом оркестре Дома медицинских работников, где мама, будучи студенткой мединститута, играла на скрипке, а папа на трубе. Вернувшись с фронта, он долго не мог найти работу, но в конечном итоге стал заведующим виварием в институте физиологии. Многие большие ученые были неплохими музыкантами и ходили в дом медработников, куда пригласили и его. Папа еще до войны подростком работал на парашютном заводе и играл там в духовом оркестре. Мама училась на скрипке и даже в течении года в музыкальном училище. Так что я был плодом любви музыкальной.
Папа, будучи мастером на все руки, совокупил старый проигрыватель с радиоприемником. Я с двух лет знал почти все великие оперы, пластинки которых родители собирали. Когда какую-нибудь из этих опер транслировали по телевизору (у нас был старенький КВН с линзой) мы всей семьей собирались перед экраном и подпевали хору или кому-нибудь из лирических героев. Я, например, знал наизусть арию и куплеты Мефистофеля из оперы Шарля Гуно "Фауст". Мы все часто ходили в театр. Меня носили туда лет с трех, ссылаясь на то, что не с кем оставить.
Так вот, когда я оставался один, то одевал на голову подушку, накидывал на плечи плащ из пикейного одеяла и цеплял к боку палку, приделав к ней эфес из алюминиевой проволоки. Я не только слепо копировал Фауста, Радамеса, Гремина и других влюбленных певунов. Оперы я сам сочинял прямо на ходу и, не предполагающим отказа басом требовал любви от своей избранницы, прибегая к самому изощренному шантажу: "О-о-о Лю-ю-юся! Люби меня-я-яа-а-а!!Не то-о-о лишь сме-еерть тебя-я-яа-а возьмет!!! И я с твое-е-ею жизнью счеты сведу-у-у!!!!!" Та-та-та-та (Проигрыш с литаврами и оглушительной духовой группой)!!! Та-та-ба-ба-баммм!!! Мы жили рядом с Покровско-Стрешневским лесопарком, в котором прошло все наше детство. Если мы с друзьями не играли в футбол, салочки, чижа, двенадцать палочек, то я уходил один в дебри. Как же воевал я за свою прекрасную Людмилу с кустами бузины! Это многоголовое зверье, похитившее ее у меня, в несколько минут теряло все свои прожорливые головы. Я "вскакивал на коня", мысленно сажал ее впереди себя и скакал, оглушительно топая сандалиями и визгливо ржа...
Дома наши стояли напротив. Каждое утро я, просыпаясь, шел в кухню и смотрел оттуда на окно спальни своей возлюбленной.
Иногда видел, как она в белой ночной сорочке подходит к окну и стоит перед ним с распущенными волосами. Знала ли она о моих ежеутренних дежурствах у окна так и осталось для меня секретом.
Мой сосед и наперсник Гришка Ройзенфельд учился с ней в одном классе. Его я посвятил в свою страшную тайну, как, впрочем, и Андрея Раленко, моего лучшего друга, и Любу Рыжкову, ее подружку и многих-многих других... Однако она как бы ничего и не знала...
Помню, в один из зимних темных вечеров мы с Гришкой играли у него в настольный футбол. Я учился тогда в пятом классе.
К тому времени моя страсть уже обрела все черты Фудзиямы, и я физически ощущал, что уже пора что-то предпринять.
Во всем, что касалось любви, Гришка был абсолютным тюленем. Его не снедали эротические томления, а поэтому он был идеальным другом для героя-любовника, этаким Грумио или Меркуцио...
Я написал страстное послание и приложил к нему обручальное кольцо, за которое цеплялась тюлевая занавеска. Оно было из позолоченного алюминия. Всё это я сложил в сикось-накось собственноручно изготовленный конверт с подтеками клея, на котором заранее было написано "Люсе Боевой". Точно такое же кольцо (а их на нашей занавеске было много) я картинно водрузил себе на безымянный палец.
"Ну ?!!" - спросил я на следующий день у Гришки.
- Отдал...
- Ну, а она?! - Взяла...
- И чего?!! - Ничего... Взяла и все...
- Читала?!!! - При мне нет...
Вам, конечно, хочется узнать, что было дальше? Ни-че-го!!! Все осталось на своих местах. Я продолжал тихи и ненавязчиво ее обожать, а она никак не реагировала на это. "Сколько это длилось?" - спросите вы. И я отвечу. Не удивляйтесь. Была в наше время верная любовь. Пять лет это продолжалось, до седьмого класса...
Третью свою любовь я повстречал в подмосковном пионерском лагере "Юный патриот". Шел 1967 год. В то время слово "патриот" еще не было густо замешано на антисемитизме, хотя израильтяне несколько дней как победили в шестидневной войне. Оно не олицетворяло собой источающего перегарное амбре мятого, с клочковатой, нестиранной бородой продавца изданий профашистского толка в переходах метро. Тогда все были патриотами вообще, а мы юными патриотами в частности...
В первый же день у мальчиков с девочками произошел какой-то конфликт. Когда из девчачьей палаты выскочили двое наших, преследуемых сворой визжащих девчонок я, назначивший себя поборником справедливости, вышел на шум. "Так! В чем тут дело?! А ну-ка прекратите безобразие!!" - зычно потребовал я у девчонок. Одна из них, самая маленькая, отделилась от общей массы, выхватила из стоявшего на веранде таза половую тряпку и съездила ею меня по грозному фейсу. Такой поворот событий меня ошеломил.
"Ах ты пигалица! Я тебе сейчас!!" - замахнулся я.
"Ну попробуй!" - тоненьким голоском пискнула эта колибри, уперев ручки в боки.
Я был разбит наголову. Она с вызовом смотрела на меня снизу - вверх. Я споткнулся о незабудковый взгляд и чуть не упал. В тот же миг весь окружающий мир с птичьим пересвистом, запахами хвои, галдежом противоборствующих группировок испарился неизвестно куда. Она стояла в центре мироздания и сияние, исходящее от ее решительной фигурки, окрасило все вокруг в розово-голубые тона... Сколько длилось это противостояние секунду, две, три - не скажу. Мне показалось, что я побывал где-то в другом временном измерении.
В себя пришел, когда она с победой удалялась, окруженная оживленно гомонящими амазонками...
Мое поражение обескуражило бойцов, и они уходили с ристалища свесив на грудь отчаянные головы. Я остался один посреди веранды. По моему лицу стекали грязные струи и блуждала идиотическая улыбка.
Звали ее Ирочка. Несколько дней она от меня пряталась.
Если мы неожиданно оказывались лицом к лицу, она вздрагивала, вскидывала беспомощные глаза, потом опускала их и убегала.
Через три дня состоялись выборы в пионерские вожди. К тому времени я уже стал матерым пионерским партаппаратчиком и поднаторел в выборных кампаниях, поэтому моя пионерская юность проходила в перманентном руководстве пионерскими массами. В общем меня выбрали председателем совета отряда. Она стала звеньевой первого звена, поэтому на ежедневных линейках мы стояли рядом. Почти всю смену в моем присутствии она делалась тихой и покорной. Когда я ловил на себе ее взгляд, она вспыхивала и опускала дивной голубизны глаза...
Разговаривали с ней мы мало и все больше о делах пионерских. Однако я смутно ощущал, что ей не безразличен, хотя приглянулась Ирочка не мне одному. Я, скажем прямо, ростом не вышел. Но ее рост, как писали Ильф и Петров, льстил мужчинам.
Даже самый плюгавый из них (то есть я) рядом с ней чувствовал себя богатырем. Она и впрямь была весьма миниатюрной - где-то полтора метра, что в одиннадцать с половиной лет делало ее совершеннейшей Дюймовочкой.
За два дня до окончания смены я чуть не умер... Прямо на вечерней линейке... Она, сохраняя пионерское выражение лица, потихонечку взяла меня за руку.
В последний вечер были прощальные танцы. Был и "белый".
Она пригласила меня и улучшив момент шепнула: "Пойдем погуляем". Мы бродили по темным аллейкам, и гипсовые пионеры салютовали нашему марьяжу. Мы так и не сказали тогда друг-другу ничего ТАКОГО... Шли молча. Она держала меня под руку и от ее прикосновений я не ощущал своих грешных ног в стоптанных кедах. Видимо, мы все-таки слегка парили.
В пионерском лагере мне жилось комфортно. Меня уважали.
Мальчишки подобрались все, как на подбор, покладистые и не драчливые.
Мне не хотелось в Москву, в школу, где, я знал, меня снова и снова будут "проверять на вшивость". Мысль о том, что меня снова будут тузить ввергала в отчаяние. "Боже! - думал я если она узнает о моих унижениях, жизнь моя потеряет всякий смысл". Ведь рядом с ней я чувствовал себя Гераклом, Добрыней и Давидом вместе взятыми. Нет, теперь я не перенесу позора! Эта любовь и подвигла меня заниматься спортом... Но об этом ниже...
И в Москве я не мог забыть о ней. По воскресеньям ездил к ее дому, подходил к двери, но позвонить не решался и часами бродил вокруг... И один раз столкнулся с ней лицом к лицу.
Потом мы некоторое время встречались. Ходили в кино. Я бывал у нее дома. Принимали меня приветливо. Папа пел с ней дуэтом, аккомпанируя на фортепиано. Мама накрывала на стол.
Старший брат, военный музыкант, подначивал ее и воспитывал, что меня больше всего удивляло: разве можно так относиться к богине?!? Папа был каким-то большим начальником. Он дурачился и балагурил, а потом начинал внушать нам, что нужно хорошо учиться, тогда в жизни все будет отлично - любимая работа, благосостояние, крепкая семья...
"Да, папочка?! - ехидно спрашивала она - А сам ты как учился?!" Он, не меняя назидательного выражения лица, говорил: "Я всегда учился стабильно - посредственно".
У нас не было телефонов и поэтому мы писали друг-другу письма. Она училась в школе с углубленным изучением немецкого и всегда подписывалась "Ирхэн".
Все это продолжалось года два. Потом она сказала мне, что любит своего одноклассника. Мы расстались, но ее фотография из пионерского лагеря стояла в собственноручно изготовленной рамочке у меня на столе.
Однажды я получил от нее письмо, пахнущее духами "Быть может". Мне было тогда 17 лет. Я уже окончил школу и поступил в медицинское училище. В письме были строки: "Я не оценила тебя.
Сравнила двух людей и поняла: один достоин презрения, а другой... Если твое сердце занято — значит я опоздала и наказана поделом... Ирхэн".
Что это было! Я ощущал удушье от того, что нельзя залезть на дерево и оттуда орать... Как же долго длилось время от получения письма до звонка в ее дверь на следующий день!!! Она вскрикнула и приникла ко мне.
Самое примечательное во всей этой лав стори то, что мы ни разу не поцеловались, хотя мне уже было почти восемнадцать, а ей шестнадцать лет. Я, правда, делал несколько робких попыток, но она умело гасила их, ловко отстраняясь. За это я ее ...любил еще больше, за это ее целомудрие. Тогда я полагал, что мои природные инстинкты могут ее оскорбить и поэтому отношения наши носили, я бы сказал, несколько гобеленно-пасторальный оттенок. Общение это напоминало таковое между пастушкой и послушным барашком.
Я смутно чувствовал, что не внес в ее жизнь счастья.
Когда мы встречались, она становилась рассеянной и оживилась только раз, когда села за пианино и запела песню собственного сочинения. Голос у нее был высокий и чистый, мелодия, щемящая с таривердиевскими переливами. Жаль, что вы не можете услышать все это в оригинале:
"По дороге каменистой и крутой
Мы шагаем, любуясь зарницами...
А на море бушует прибой.
Нам с Тобой совсем не спится.
Мне с Тобой так хорошо и так легко,
Мне не хочется думать о разлуке,
Мне не хочется думать о разлуке.
Между тем я завтра буду далеко..."
Я стоял сбоку, облокотившись о пианино. Ее, божественной голубизны, глаза увлажнились. Лицо преобразилось в неясном свете торшера. Я подошел сзади, обнял хрупкие плечи и поцеловал в шею, сходя с ума от запаха ее волос... Она освободилась от моей ласки как опытный борец от захвата.
- Ты что!!? С ума сошел?! "Немного..." - признался я.
Она уже пришла в себя и приняла свой обычный рассеянно-скучающий вид. Если бы я не был так влюблен, неопытен и глуп, то понял бы все... Тогда мне это было не дано...
После этого случая я не мог остаться с ней наедине. Она запретила мне приезжать неожиданно. Я должен был предварительно позвонить (ей уже поставили телефон) ...
Если она приглашала меня, то дверь неизменно открывала ее двоюродная сестра Лариса. Мы еще тогда, в пионерском лагере были все вместе. Лариса ненавидела меня всеми фибрами своей души. Их было столько этих фибр, что если бы из них делали фибровые чемоданы, то чемоданная промышленность не знала бы простоя...
Тогда я не мог понять, как это Лариса попадает к ней именно тогда, когда она ждет меня. Лариса делала глумливый книксен и произносила голосом опротивленным до неузнаваемости: "А-а-а! Сэр Гад-д-дкин?! Как вы поживаете?.. Не утомил Вас долгий путь сюда?" - Поживаю я превосходно. Долгий путь сюда меня не утомил.
- Я довольна. Это свое дурацкое "я довольна" она повторяла всякий раз, как я отвечал на ее идиотские вопросы.
Как-то раз я позвонил Ире и сказал, что хотел бы ее видеть, что эти несколько дней разлуки меня добили. Мне ничего не мило. Я не могу ни о чем кроме нее думать и вообще...
То, что я услышал в трубке потрясло меня больше, чем высадка на луну американских астронавтов: "Я тоже очень соскучилась. Почему ты не приезжал ?!" - Так ты же сама мне все время говоришь, что занята...
- А ты должен сам понимать, когда тебя ждут... Глупый мальчишка...
- ? ! ? ! ? - Что ты молчишь? - Я сейчас приеду!!! - Ну нет... Ты приедешь завтра... Днем... Я не пойду в школу, а ты не пойдешь в училище... Мы будем одни...
- И Ларисы не будет? - До завтра, милый...
Мой Бог!!! Что я там себе напредставлял!!! Как я безумствовал и грезил!!! И опять время между звонком по телефону и в ее дверь пролонгировалось в бесконечную тянучку...
Когда она открыла дверь я ослеп: прическа, платье, макияж лишили меня дара речи. Описывать это я не буду. Мое перо, к сожалению, слишком маломощно для этого. Поэтому перейду сразу к сути.
Она усадила меня в кресло и ласковой кошечкой устроилась на коленях. Уже плоховато соображая, я крепко ее обнял и потянулся к ее губам. Она отстранилась очень мягко: "Не надо, милый... Ты же знаешь - я не люблю этих поцелуев..." И все-равно я был в восторге. Она положила голову мне на плечо и гладя предплечье, начинающее мужественно оволосевать, заговорила: "Милый! Ты должен мне помочь... Мы с Ларисой были летом в Судаке. Там она встретила и полюбила одного человека.
Она думала, что сможет забыть его. Но это оказалось выше ее сил. Она любит его и хочет разыскать. Адреса не знает, фамилии тоже... Звать его Володя. Он учится в МИИРЭА. Ты должен его найти в этом институте и достать его адрес. Будет лучше, если он до времени об этом не узнает." - А тебе не кажется, что это не очень здорово? Во-первых, устраивать Ларисину жизнь - не совсем моя функция. А во-вторых, согласись, что данных все-таки маловато: Володя из МИИРЭА, отдыхавший летом в Судаке...
- Я понимаю... Тебе наплевать на то, что Лариска сходит с ума... Она, может, и на тебя нападает все время потому, что завидует мне - Ты у меня рядом - сильный, красивый, мужественный, надежный. Она тоже хочет счастья... В общем, если ты меня любишь - то сделаешь это...
В общем, с похвал моих вскружилась голова, от радости в зобу дыханье сперло и на приветливы Иринины слова... В общем я сказал, что разыщу этого человека.
Не буду рассказывать о том, как проник через проходную, как ходил по деканатам разных факультетов и плел удивленным сотрудникам и студентам, что брат мой, живущий в Судаке, одолжил Володе, фамилию которого забыл надувную лодку, что сам уехал и не смог забрать, а тот увез ее в Москву. И вот я с этими скудными данными послан нарочным...
В одном из деканатов, когда я уже в шестой раз излагал всю эту ерунду, в разговор вступил студент, случайно оказавшийся там. Я его вначале даже не заметил.
- Я знаю, кто ему нужен. Он в моей группе учится...
В тот день Володя не пришел на занятия. С ним я не встретился, а вечером уже наслаждался эффектом, когда достал из кармана сложенный вчетверо листок с адресом...
Потом все вдруг опять изменилось. Она все время ссылалась на занятость. Через неделю я не выдержал и приехал без приглашения. Долго стоял под ее окнами. Шел противный дождь. Я позвонил из автомата. Голос ее был безжизненным.
- Ира! Мне надо с тобой увидеться...
- Я не могу сегодня... Давай в другой раз...
- Я под твоим окном, в телефонной будке.
Занавеска на окне отодвинулась, и я увидел ее силуэт.
- Ладно... Подожди. Сейчас выйду...
Через полторы минуты она появилась из-за угла. Я бросился навстречу: "Ты что, с ума сошла?!!" Дождь усилился и уже лил как из душа, а она шла по лужам в домашних матерчатых шлепанцах, свитере и короткой юбочке...
- Я на минуту. Родителям сказала, что к соседке. Пойдем в подъезд.
На пятом этаже мы остановились.
- Что с тобой, Ира? Она посмотрела полными тоски и влаги глазами и вдруг заплакала... Я обнял ее за сотрясающиеся плечи и стал говорить какие-то неубедительные слова, гладя мокрые русые волосы...
Конечно же вы еще несколько страниц назад догадались, что она мне сказала: "Я дрянная! Я мерзкая! Я подло поступила с тобой! И поделом наказана... Я не должна была тебя об этом просить! Не могу жить без него, но ему не нужна. Он на восемь лет старше. Ему двадцать четыре. Я была у него. Он очень удивился, когда меня увидел. Но я ему не нужна. Прости меня!! Если можешь... Ты очень хороший, но я не люблю тебя." Я еще некоторое время болел ею, но это не могло продолжаться бесконечно...
Я вспоминаю ее с нежностью, эту хитрую маленькую прелестницу. Надеюсь, что она счастлива... Ведь благодаря ей я кое-что понял. Еще она виновата в том, что я стал мастером по САМБО.
Потом в моей жизни было много ситуаций, напоминавших ту.
Я даже женился в двадцать лет перед армией на такой же как Ирочка миниатюрной блондинке. И история повторилась. А потом она повторялась многократно, только не я уже страдал от безответной любви, а те, чьим избранником я становился.
Все это навело меня на одну мысль, достойную блокнота юного зоотехника: "В отношениях между мужчинами и женщинами можно проследить два человеческих свойства, перенятые у братьев наших меньших. В проявлении своих чувств друг к другу, обусловленных половыми различиями, обе стороны могут вести себя по-кошачьи и по-собачьи. Человек-собака всеми доступными способами демонстрирует своему предмету искреннюю привязанность. Нежное чувство к контрагенту собака в человеческом облике не теряет, даже если тот иногда позволяет себе ее пинать, а уж если ласкает (особенно после выволочек), собака от счастья может потерять ориентаж в реалиях бытия, то есть, попросту говоря, нюх. И тогда ее вообще можно брать голыми руками.
Иное дело человек-кошка. Ласкается он высококлассно! У кошки есть потрясающее свойство: чем больше ее ласкаешь - тем больше хочется. Тогда-то и возникает желание постоянно иметь кошку под рукой. Но в том-то и штука, что кошка, в отличии от собаки, оказывается под рукой только тогда, когда ее саму посещает желание поласкаться.
Если же рука немеет и зудит от вожделения в тот момент, когда кошка не алчет ласки, а безумное желание обладателя руки запустить ее в шерсть всепоглощающе - все же не следует силой тянуть кошку к себе - может исцарапать. Случается так, что человек двуедин в этих качествах. Вопрос только в том, кто у тебя собака, кто ты кошке, кому собака ты и кто кошка тебе...
Глава 3.
СПОРТ.
Больше всего на свете я страдал от своей физической немощи, о чем уже упоминал выше. Одному Богу известно, что я пережил в период счастливого детства! Но сильнее мук физических были моральные терзания. Каждое поражение на поле брани (а им не было числа) больно отдавалось в моей истерзанной душе. Я был совершенно не культурным физически, поэтому не любил физкультуру. Василий Игнатьевич меня не жаловал. Он отдавал предпочтение крепким, шустрым и хорошо тренированным. Прыгал, бегал, метал и подтягивался я хуже всех. Опережал только самых болезненных девочек. Любой неудачный подход к снаряду вызывал смех товарищей, а это-то и было самым страшным испытанием.
Нельзя сказать, чтобы во дворе я не играл в футбол, бадминтон и прочие спортивные игры, но в кучу предпочитал не лезть...
Да! Я был полной противоположностью своего папы. До войны, в 17 лет, он окончил парашютную, а через год и летную школу. На фронте был пилотом тяжелых ночных бомбардировщиков, комиссаром особой эскадрильи специального назначения, подчинявшейся непосредственно командованию воздушно-десантных войск. В сорок втором его самолет под Брянском сбила немецкая зенитная батарея. Он был ранен. Приказал экипажу покинуть плохо управляемый самолет, уже теряя сознание выбросился сам. Экипаж пропал без вести. Он оказался на вражеской территории в ста километрах от линии фронта, но выбрался к своим. С сорок второго по сорок четвертый воевал в парашютно-десантных частях. Командовал батареей сорокопяток, потом диверсионно-разведывательной группой. В сорок четвертом со своими бойцами разгуливал по занятому врагом Сталино (ныне Донецк) под видом начальника немецкого патруля.
Смекалка, сила воли и хорошая физическая подготовка не раз спасали ему жизнь. Он был прекрасным спортсменом и до сорока пяти лет входил в расчёт воздушного парада в Тушине. В последние годы своих выступлений головокружительными трюками открывал его парашютную часть. Например, отделялся от самолета и парашютировал на шестнадцатиметровом вымпеле. Потом, не выпуская его из рук, открывал парашют и в воздухе играл на фанфаре "Слушайте все!" К началу шестидесятых у него было более семисот прыжков.
Он владел приемами рукопашного боя. Как-то раз, еще до моего рождения, на них с мамой в темном переулке напали два огромных грабителя. Папа отделал их так, что на очной ставке в милиции они были сильно перевязаны. В свое оправдание один из них с детской непосредственностью сказал: "Мы же не знали, что он самбист..." Их сбило с толку то, что он был маленький и на вид щуплый. Когда мы ходили купаться на канал имени Москвы, он забирался на дамбу и прыгал в воду, сотворив немыслимое сальто.
И вот у такого отца я рос забитым и немощным. Думаю, его это задевало. Он пытался тренировать меня, показывал приемы борьбы, но у меня ничего не получалось и он это все оставил...
Я уже рассказывал, что подвигло меня в 13 лет заняться спортом. Нельзя сказать, что я не делал попыток хоть немного уподобить телосложению свое, как говорил Михаил Светлов, теловычитание ... Я ходил записываться в различные спортивные секции, но меня никуда не принимали. Просили подтянуться, через что-нибудь перепрыгнуть, или чего-нибудь поднять. Я старался, но вердикт бывал однозначным - "не годен".
Когда я вошел в борцовский зал ЦСКА, мои спичкообразные ноги, растущие из "семейных" трусов, мелко подрагивали. Пахло потом и кожей от покрышек матов. Когда я увидел сколько претендентов жалось вдоль стенок и сидела на лавочках, слабое подобие надежды в мгновение улетучилось. В зале стоял напряженно -сдержанный гул.
- Ой! Смотрите!! Клоп!!! Хья-хья! Его у нас в школе пятиклассники валяют! Я похолодел. Среди ожидающих испытания стоял Поляков, оторва из параллельного класса. О нем ходили легенды. Будучи шестиклассником, он отметелил какого-то пьяного дядьку. Тому показалось, что мальчик дурно воспитан и он решил восполнить пробелы в педагогической деятельности поляковских родителей. Я твердо знал, что теперь этот драчун, ерник и отчаюга не даст мне прохода, будет измываться, пока не затравит насовсем.
"Господи! - думал я - Зачем сюда пришел! Ведь меня же все-равно не примут". Мелькнула даже малодушная мыслишка незаметненько отползти и огородами уйти домой...
Но было поздно. Вошел тренер, пожилой и осанистый. За его спиной стояли два настоящих самбиста в курточках с поясами, спортивных трусах и мягких ботинках. От них веяло такой силой и уверенностью, что зал притих. Тишина была напряженной и наверно не у меня одного возникло ощущение, что сейчас тренер тихо скажет "фас!" и эти двое наложат нас штабелями.
Однако, компания оказалась довольно мирной. Тренер сказал, что сейчас ребята покажут нам что нужно сделать и каждый попробует повторить. Прошедшие конкурсный отбор сядут на лавочку у окна, не прошедшие - на ковер у стенки.
Испытание состояло из трех туров. Нужно было отжаться от пола из положения в упоре лежа, поднять на грудь штангу собственного веса, залезть под потолок по канату без помощи ног и так же спуститься. Один из самбистов, демонстрируя нам это упражнение, сделал "уголок", подняв широко расставленные ноги до прямого угла с корпусом. Лез он нарочито медленно, подолгу зависая на согнутой руке, пока перехватывался другой. Рукав его курточки казалось сейчас треснет по шву из-за того, что железному бицепсу в нем тесно...
Когда подошла моя очередь, я уже мысленно понурив голову шел прочь от дворца спорта, силы, мужества и красоты. Я отжимался, а один из самбистов считал вслух. С испугу я отжался двенадцать раз (мой личный рекорд был семь). "Хорошо" – сказал тренер и указал на лавочку.
Этот тур прошли практически все, кроме одного мальчика, который поражал своей способностью передвигаться без посторонней помощи. Как ни странно, но это обстоятельство меня приободрило. Это было новое ощущение - видеть кого-то, еще более чахлого чем сам.
Но начался второй тур и забрезжившая, было, надежда стала меня оставлять. Предстояла "железная игра"... Тут отсев пошел вовсю. Несчастливцы косяками двинулись на ковер к стенке.
В этот раз моя очередь подошла неожиданно быстро несмотря на то, что я старался взять на себя функцию замыкающего. Мне казалось, что когда большинство выгонят, то к концу испытания, нас, не выгнанных останется мало и выгонять вообще перестанут. Один из самбистов смерил жалостливым взглядом мою мощь, или как говорил папа "мощи" и усмехнувшись сказал тренеру: "Ну ему и грифа одного хватит". Когда он снял блины и замки, я озверело схватил осиротевший гриф, рванув его с таким остервенением, что чуть не опрокинулся навзничь. Самбист, ловко увернувшись от снаряда, сделал движение, чтобы поддержать его, но я, как Геракл, восстановил равновесие, чудом удержав штангу на груди. Он усмехнулся: "Суровый" и констатировал, что вес взят...
На третьем испытании отсев возобновился. Половина соискателей уже сидела у стенки. Когда я подошел к канату, то ненавидел его как живого... Чтобы оказаться повыше и лезть было поменьше, я уцепился за канат подпрыгнув. Это был довольно рискованный прием, потому что некоторые срывались под тяжестью своего тела и тогда путь был один - к стенке. Но я удержался и стал карабкаться. Ноги болтались как две мокрые веревки. Я старался быстрее перебирать руками. Вообще-то я всегда панически боялся высоты. Уже в двух метрах над уровнем моря меня начинало "штормить". Я влез на три метра. До верхней металлической части каната оставалось сантиметров пятьдесят, но силы меня уже почти покинули. Я понял, что попытка перенести вверх руку еще раз закончится тем, что я возгрянусь и уносить из зала будут не меня, а то, что было мной. Не судите мое малодушие, но от дальнейшей борьбы я отказался, спасая юную жизнь, которая, я знал, еще нужна людям. Спускаться было легче – не нужно было подтягиваться. Когда дрожащие ноги мои ощутили ковер, я понурившись поплелся к стенке...
"Куда пошел?! - остановил меня тренер - Тебе туда". И показал на лавочку у окна.
Я принят?!! Я!!! Принят!!!! Ни в какой-нибудь бадминтон-фигурное катание. В САМБО!! С сегодняшнего дня я самбист! О! Что теперь будет! Скоро они все почувствуют, как со мной связываться! Теперь начнется новая жизнь...
И новая жизнь началась буквально со следующего дня. Она, правда, сильно смахивала на старую, но была отмечена еще большим насилием по отношению ко мне. Когда я вошел в школу, меня встретила оживленная толпа. Поляков, конечно-же, был там...
"Хоть бы он никому не сказал"- взмолился я. В тот момент, когда мысленно я еще произносил "никому", кто-то из компании крикнул: "Эй, самбист! Поди сюда, покажи приемчик". Ко мне подошли. Кто-то отвесил подзатыльник, еще кто-то "стряхнул пыль с ушей", а кто-то вообще подставил ногу и толкнул в грудь. Я некрасиво завалился и, к шумному удовольствию собравшихся, по-моему, возмужавшему накануне лицу, покатились слезы. Испив до дна эту позорную чашу, я твердо решил в ЦСКА больше не ходить. Если совсем не кривить душой, я панически боялся снова встретить там Полякова, который обязательно всем расскажет, как меня мордуют.
Тем не менее, на следующий день я был в зале. Странное дело, но то ли у Полякова было не то настроение, то ли еще что-то произошло, но на тренировке он не обратил на меня никакого внимания.
Нашего тренера звали Георгий Николаевич. Тогда мы еще не знали, что это легендарный Звягинцев, в прошлом отважный разведчик, на фронте "взявший" около двух десятков "языков". После войны он в одиночку сумел обезвредить и задержать трех бандитов, грабивших поезд... Главный тренер сборной Вооруженных Сил страны, создатель одной из лучших школ САМБО, заслуженный тренер СССР, он воспитал множество блистательных мастеров мирового класса. В этом году он ушел на пенсию, сдал пост начальника команды ЦСКА своему ученику. Но обо всем этом я узнал позже.
Георгий Николаевич взялся за нас серьезно и гонял до изнеможения. Надо сказать, что у меня оно наступало довольно быстро. Но я боялся показать, что уже готов, смутно понимая, что это последняя надежда стать дееспособным и панически не бояться всех... Особенно плохо мне становилось при выполнении акробатических упражнений. Буквально после второго кувырка обуревала военно-морская болезнь. В моей замутненной голове шла напряженная работа. Сциллой и Харибдой были два ключевых вопроса - не загадить ковер и успеть спросить разрешения выйти. В зале была армейская дисциплина и самовольная отлучка могла стоить места под солнцем. Мой вестибулярный аппарат держал пальму первенства по своему несовершенству, поэтому через некоторое время за мной утвердилось право, в виде исключения, покидать зал без разрешения. Я пулей вылетал в туалет и возвращался оттуда буквально вывернутый наизнанку с трясущимися ногами и помутневшими красными глазами. Георгий Николаевич деликатно "не замечал" моих эволюций. Он опытным глазом Великого Учителя видел, что куется характер.
На второй неделе начался самоотсев... Потом каждые две недели появлялись новые бреши в наших рядах. Поляков продержался полтора месяца. Ему стало неинтересно. Никаким особым приемам нас не обучали. Мы только бегали, прыгали, кувыркались, носили друг друга на себе и учились правильно падать. Одна из причин, по которой отчаянные и сильные ребята не становятся спортсменами - нежелание учиться и постигать все со скучных, однообразных азов. У таких, каким был я, просто нет другого выхода, хотя учиться они любят ничуть не больше, особенно, если учеба сопряжена с большими издержками.
Начало спортивной эпопеи совпало с окончанием музыкальной. Мама мечтала сделать из меня скрипача... Она тратила титанические усилия на то, чтобы мы с сестрой овладели инструментом. Надо сказать, что моя старшая сестра всегда была старательной девочкой и все, чем не могла овладеть слету, осваивала за счет трудолюбия. Элла окончила-таки музыкальную школу и играла в ансамбле скрипачей МАИ. О нем писали газеты, печатали его фото.
Родители, воодушевленные успехами своей любимицы, возобновили свое участие в симфоническом оркестре Дома медицинских работников и с гордостью привели туда Эллу. Меня было девать некуда и поэтому мы ездили на репетиции все вместе. Оркестранты, давно знакомые с родителями, восхищались нашей семьей и на меня тоже падали лучи популярности ее музыкальной части. Пока они репетировали, я лазил в паутине под роялем и откровенно скучал.
Музыке я учился пять лет, третьего класса так и не закончил, а вершиной моего музыкального мастерства стала, исполняемая на тройку с минусом, первая часть концерта Ридинга. Другими словами, я был первоклассным музыкантом, потому что это произведение играют первоклассники (они, правда, играют все три части). Все наши родственники с удовольствием повторяли оброненную как-то папой шутку, что один великий скрипач - Давид Ойстрах, а другой (то есть я) Ой Ужас... Если быть до конца откровенным, то скрип, который я издавал, не только окружающих приводил в бешенство, но еще и заставлял становиться дыбом волосы на моей собственной голове. Из музыкальной школы я летел как Меркурий. За спиной и на обуви у меня появлялись крылья. В общем, несмотря на все издержки у моего нового увлечения было одно неоспоримое достоинство - от меня отстали со скрипкой.
Папа, правда, весьма скептически относился к этому начинанию и не верил, что я удержусь в секции. Мама же, наоборот, все время ждала, когда я прекращу героические усилия и вернусь в мир классической музыки...
И, ей Богу в этой всей маяте я бы не устоял и наверняка бы бросил измываться над своим гипотрофичным организмом, если бы не моя старшая сестра Элла. Она уговаривала меня не прекращать тренировок, стыдила за малодушие и просто откровенно издевалась. Сама того не подозревая, однажды нажала на самую больную струну. Показала на стоящий у меня на столе портрет миниатюрной блондинки Ирочки Смирновой, в которую я был безнадежно и безумно влюблен, презрительно промолвив: "Эта девочка никогда не полюбит слабака и труса"... Проводила она работу и с мамой, уговаривая ее дать мне вольную...
Странное дело, через два месяца, хотя тренировки и не стали для меня единственной страстью, но дурно на них мне становилось все реже. Кое-что даже стало получаться. Я научился преодолевать страх падения и падать не ушибаясь. К тому времени мы только начали изучать приемы. Нельзя сказать, что у меня получалось плохо, у меня просто ничего не получалось. Казалось, что руки и ноги растут не оттуда и двигаются не туда...
В школу я шел каждый день как на минное поле. Как ни странно, но Поляков от меня отстал, хотя ощущение было такое, что он передал эстафету всем кому не лень. Публичные издевательства надо мной приобрели уже систематический характер.
Когда в секции что-то начинало получаться и окрыленный я пытался применить приобретенный навык на практике - снова и снова меня ждал позор поражения. Плакал я уже не от боли и отчаяния, а от обиды за любимый вид спорта.
Но прошло еще несколько месяцев и уже не самые отсталые в физическом отношении одолевали меня в поединках, а те, кто по развитию был средним или выше среднего. Потом и середнячки стали добиваться побед все реже. Через год круг моих обидчиков резко сузился и оставался стабильным. К пятнадцати годам это уже были только те, кто держал всю школу и округу в некотором напряжении. К тому времени у меня уже был III взрослый разряд. Первая моя соревновательная схватка произошла, когда мне было 14 лет. К нам в ЦСКА приехала команда таких же как мы новичков из Электростали. В то время там была неплохая самбистская школа. Фамилию своего первого противника я хорошо запомнил - Воронцов. Когда мы пожали друг-другу руки, раздался свисток. Дальше был туман. Помню только то, что в мою куртку впилось что-то озверело-цепкое и мои движения стали конвульсивными как у жертвы питона Боа-констриктора. Не могу сказать доподлинно, что тогда было, агрессивно ли я нападал или, наоборот, остервенело вырывался. Было ощущение, что, как шкодливого кота, меня за шкирку волокут на расправу. Не удержавшись на ногах, я повалился на спину, увлекая за собой противника, вцепившегося в меня бульдожьей хваткой. Судья объявил: "Пол-очка борцу с красным поясом". Пока я судорожно соображал кто этот борец, прозвучал финальный свисток. Но самое потрясающее в этой схватке было то, что руку подняли мне. Георгий Николаевич, когда я подошел, удовлетворенно прикрыл глаза и сказал: "Молодец...", хотя улыбка его мне показалась немного ироничной. Но может быть мне это только показалось, а он просто вспомнил свою первую схватку?
Потом были и победы, и поражения, но до 15 лет я не чувствовал своей силы. Это ощущение стало появляться позже. В соревнованиях я стал больше побеждать, чем проигрывать. После нашей тренировки я оставался на тренировку старших и много боролся в спаррингах. на мне отрабатывали броски прославленные мастера. Некоторые изредка поддавались. В ЦСКА тогда часто тренировалась сборная СССР и я имел возможность из первых рук получать уроки уникальной техники. Ко мне дружески относились известнейшие самбисты Олег Степанов, Сергей Суслин, Гурами Гагалаури, Давид Рудман, Хушвакт Рузыкулов, Шенгели Пицхелаури, Андрей Цюпаченко и многие другие... Они щедро делились со мной самыми хитрыми своими штучками, тратя на это свое тренировочное время, которое в прямом смысле было на вес спортивного золота.
И вот час моего триумфа наступил!.. Нет, это произошло не в сияющем дворце спорта под гром оваций, а гораздо более буднично, без кубков, медалей, фотовспышек и цветов. Как-то с ребятами из двора мы играли на стадионе в футбол. В разгар игры на поле вступила когорта самых отчаянных парней под предводительством Вальтона, державшего в руках всю округу. Он учился в параллельном классе, хотя тернистый путь в образование начал года на четыре раньше нас. Игра расстроилась и все собрались в кружок.
Мне не хочется кривить душой и подавать все произошедшее потом как мое рыцарство без страха и упрека. В душе моей царили боязнь и неуют. Хотелось повернуться и если не убежать, то во всяком случае с достоинством уйти. Вальтон стал подначивать окружающих, возжаждав грубого гладиаторского развлечения. Среди нас достойных для себя противников он не видел. Надо отдать ему должное - он сам не дрался с более слабыми, ну мог толкнуть, натянуть на нос кепку или еще что-нибудь учудить в этом роде, но никогда никого не избивал ради забавы. Он, правда, любил натравить нас одного на другого, полюбоваться чьим-то унижением и чьим-то триумфом, но жестокостей победителю не позволял, прекращая бой, если видел, что побитому угрожает что-то более серьезное, чем позор, тоска и жалкий жребий...
В общем он начал науськивать Полякова, а тот спешно искать себе жертву. Видимо в его не очень тренированном мозгу сработал устоявшийся стереотип, и он обратил свой слегка воспаленный взор на меня: "Ну что стоишь, "самбист"? Вали отсюда! Крути педали, пока п... не дали!..." У меня в груди появилась легкая пустота, где-то внутри что-то екнуло и дыхание слегка участилось.
"Сам вали..." - ответил я внешне спокойно, еще не уверенный до конца в том, что голос принадлежит мне и сказанное обращено к возвышавшемуся надо мной Полякову.
"Вот это да! - восхищенно воскликнул Вальтон, подмигнув окружающим - Ну как, сдрейфит Поляк?" На лицах его клевретов и сатрапов отразилась живейшая заинтересованность и они осклабились, предвкушая удовольствие от предстоящего мордобойного зрелища. Мои приятели обреченно молчали. Каждый уже переживал и свой позор, понимая, что заступится за меня не сможет. Соратники Вальтона были признанной силой.
Поляков неспеша взял меня за ворот рубашки и, нехорошо улыбаясь, поднял увесистый кулак. Я увернулся, перехватил занесенную руку и подвернулся на бросок через бедро. Прием не получился, и мы плашмя плюхнулись на землю. От неожиданности он немного промедлил, что дало мне возможность прочно захватить его руку между ног. Я лежал на спине согнутый пополам, он был сверху и поэтому ему казалось, что это он меня упаковал в такой бараний рог. Из поляковской глотки раздался сатанинский хохот вперемешку с матерными фиоритурами... Но, как оказалось, торжество его было преждевременным. Такого он не проходил, покинув секцию до того, как нас этому научили, иначе бы знал, что находится в опасном положении. Резко повернувшись на живот, я взял захваченную руку на болевой прием и, как учили, аккуратно, чтобы не нанести тяжелого увечья, стал выгибать локтевой сустав в противоестественном направлении. От боли он закричал. Я прекратил выламывать ему сустав, но захвата не ослабил, боясь, что, когда я его отпущу он вскочит и мне накостыляет. Поляков засучил ногами, продолжая истошно орать.
Вальтон навис над нами с исследовательским выражением лица, стараясь понять механику того, что я делаю. Видимо ему понравилось. Он удовлетворенно хмыкнул и пихнул подошвой поляковский зад. Бедный Поляков перелетел через голову с рукой на излом и в голос заплакал. Я отпустил его и отряхиваясь встал.
Вальтон и все вокруг хохотали. Мои друзья от радости (кто-то даже зааплодировал), Вальтонова команда в поддержку лидера. Я стоял еще готовый к тому, что Поляков снова кинется на меня. Он рыдал. Потом срываясь на визг, крикнул: "Пойдем отойдем!" Вальтон оборвал смех и, сузив глаза, тихо, но зловеще проговорил: "А ну пошёл на ..." Поляков со скрюченным от мук позора лицом, всхлипывая пошёл прочь, сопровождаемый положенным в таких случаях улюлюканьем.
Вальтон по-свойски хлопнул меня по плечу и улыбнулся: "Молодец! Здорово ты его! Теперь вижу - самбист!" Окружение Вальтона кинулось пожимать мне руку. Некоторые меряли взглядами мою, все еще хрупкую фигурку и в глазах их читалось легкое замешательство - Полякова побаивались, и они... Это произошло через два года после того, как содрогаясь я переступил порог борцовского зала ЦСКА.
К этому времени борьба САМБО перестала быть для меня спасательным кругом. незаметно для себя я сделался фанатиком. Учеба в школе перешла в разряд докучливой необходимости. В голове было одно САМБО и ничего другое не интересовало вовсе. В тот период я читал только разделы, посвященные самбистской и дзюдоистской тематике во всех средствах массовой информации.
Учительница математики изо дня в день повторяла: "Гаткин! Ты не сдашь экзамены! Ты тренируешь только мышцы, было бы неплохо, если бы иногда тренировал и голову. Я тупо упирал взгляд в доску с начертанными мелом каббалистическими символами, значения которых я так никогда и не узнал. В голове тем временем шевелилась лишь одна мысль: "Через три часа тренировка и это единственное, ради чего стоит жить". Математичка была в отчаянии. Она перестала ставить мне двойки, потому что против моей фамилии их, ничем не разбавленных, стояло уже восемь. Все-таки экзамены потом я кое-как сдал.
К шестнадцати годам в соревнованиях я уже перестал проигрывать вообще. Если же это происходило, я делался невменяемым и мной овладевала одной лишь думы власть, одна, но пламенная страсть - схватиться с обидчиком и взять реванш.
Весной 1970 года я стал чемпионом Москвы среди старших юношей в весовой категории до 52 килограммов и вошел первым номером в сборную столицы. К тому времени я стал самым стабильным и результативным борцом, неизменным капитаном команды ЦСКА. Команда считалась традиционно сильной и на равных мы боролись только с динамовцами. Это было великое противостояние. Когда в командных состязаниях мы рубились "стенка на стенку" на трибунах стоял рев... Вспоминаю то время и грудь сжимает от того, что все это в невозвратном прошлом.
Если взять, как в схватке, чистое время пребывания в гипсе, за всю мою спортивную карьеру оно составило бы пару-тройку лет. Те из приятелей, с кем я виделся нечасто, встречая меня каждый раз отмечали, что я какой-нибудь частью тела сильно напоминаю каменного гостя.
Мама, как о манне небесной, мечтала лишь об одном – чтобы я бросил спорт. Папа, напротив, мной гордился и ездил на все соревнования фотографируя то в атаке, то на пьедестале почета. Он, если схватывался со мной, всегда оказывался на лопатках, хотя весил на двадцать килограммов больше. Болевых приемов и удушающих захватов я, конечно, не делал. Ему тогда было уже за пятьдесят. Стал я и призером первенства Москвы по дзюдо. Чемпионом стать не мог, потому что весил пятьдесят один с половиной килограмм, а наилегчайший вес был до пятидесяти восьми. В этой весовой категории выступали те, чей вес намного превышал мой.
Как-то корреспондент "Советского спорта" был на тренировке сборной страны. Много фотографировал. Подошел к Степанову: "А Вы смену-то сами растите, или самородков выискиваете в других местах?" Олег Сергеевич показал на меня: "А вот этот шустрик - наш воспитанник. Дохляк был такой, что ветром его с ног валило. А подрастет - еще многим настроение будет портить.
Сам он очень много со мной занимался и один раз в тренерской достал из ящика стола и протянул мне вышитый Герб Советского Союза, который красовался на его кимоно в Токио.
- Возьми! Нашьешь, когда станешь членом сборной Союза.
Но, увы, этому не суждено было случиться... На командном первенстве Москвы при подвороте на прием я зацепился стопой за плохо натянутую фланелевую покрышку ковра и получил тяжелейшую травму коленного сустава. Схватку тем не менее довел до конца и выиграл, даже вышел на следующую, но начав атаку, упал как подкошенный и с ковра меня вынесли. Потом было несколько операций на суставе и сопутствующие этому прелести.
В чемпионате Москвы весной я не участвовал - лежал в отделении спортивной травмы ЦИТО (центральный институт травматологии и ортопедии). Оперировала меня Зоя Сергеевна Миронова. В тот период она была главным врачом Олимпийской сборной СССР.
Об этой, знаменитой на весь мир, женщине можно рассказывать много. В прошлом, еще студенткой медицинского института, она была неоднократной чемпионкой страны по конькобежному спорту. Получила звание заслуженного мастера спорта. Талантливая спортсменка, замечательный хирург, профессор Миронова, на какие бы вершины не возносилась в спорте и медицине, была очень проста в обращении. Она умела найти общий язык с любым человеком. Она вселяла уверенность в людей даже тогда, когда для оптимизма было весьма мало оснований.
Когда я лег на операционный стол, она, беря в руки шприц с огромной иглой для внутрикостной анестезии сказала: " Ну смотри. Чтобы принес мне потом билет на свои первые соревнования, на самые лучшие места; и попробуй не победить!" Она это всем говорила.
Тогда мне было 17 лет, а по отделению ходили суперзвезды мировой величины - фигурист Уланов (первый партнер Олимпийской чемпионки Ирины Родниной), хоккейные вратари Виктор Зингер и Владимир Шаповалов, и хоккеист Евгений Мишаков, баскетболист Владимир Андреев, футболист Шота Хинчикашвили, гимнастка Нина Дронова... У меня рябило в глазах от обилия великих. Зоя Сергеевна культивировала в отделении дух надежды и веры. Многие спортсмены попадали туда с такими травмами, после которых обычные люди оформляют себе инвалидность. Подопечные Зои Сергеевны, возвращенные ею к нормальной жизни, не только снова выходили на старты, но и часто выступали даже лучше, чем раньше, до травмы. Портреты их снова не сходили с первых полос центральных газет.
Когда мне во второй раз делали операцию, по телевизору транслировали хоккейные матчи между сборными СССР и канадских профессионалов. Наши "драли" канадцев, и в комнате, где был телевизор творилось такое, что лопались барабанные перепонки.
Матчи еще шли, когда в отделение привезли Евгения Паладьева. Фил Эспозито ударил его клюшкой по предплечью, в результате чего произошел отрыв сухожильно-мышечной порции. Мне было оказано высокое доверие и я, обалдев от счастья, брил ему руку перед операцией.
Как-то во время армейской службы мне вдруг бросилась в глаза передовица в газете "Советский спорт" с портретом Зои Сергеевны в момент вручения ей международной премии Нойля Бейкера. Статья называлась "Так держать, доктор!" В ней говорилось о том, что Миронова единственный советский ученый, удостоенный этой престижной международной премии. Я написал ей поздравительное письмо и вложил туда свою военно-морскую физиономию.
Она ответила: " ... Я показала твою фотографию врачам и сестрам (она у меня на столе, под стеклом). Тебя все помнят, передают привет. Служи хорошо, а после армии, когда окончишь мединститут, приходи работать к нам. Нам нужны врачи, знающие спорт. Эта лучшая из профессий. Если бы я начинала жизнь сызнова - опять поступала бы в мединститут..." В одном журнале потом была статья о ней, где как-раз было написано о том, что она получила поздравления буквально со всего мира. Думаю, что ответила она не мне одному... В общем, я многим обязан этому человеку, как и тысячи других спортсменов нашей страны (я имею в виду СССР). Как Зоя Сергеевна я стал хирургом и считаю, что она была совершенно права – это лучшая из профессий.
Контрактура сустава с неполным переразгибанием колена и атрофией мышц голени и бедра у меня осталась на всю жизнь. Восстанавливался я трудно, но на прикидках к первенству Советского Союза участвовал и выиграл все схватки. Правда на чемпионате СССР мне не повезло - снова произошла травма.
Мама, прекрасный врач-педиатр настояла на моем поступлении в мединститут, но неуспехи в школе предопределили результат - я провалился с треском на вступительном экзамене и даже обрадовался этому, решив, что пойду по профессиональной спортивной стезе.
Я направился в институт физической культуры, но, когда пришел в приемную комиссию, увидел, что абитуриенты на стадионе уже во всю бегают, прыгают подтягиваются и мечут... Приемные экзамены шли полным ходом. Да, впрочем, я их все-равно бы не сдал. С ногой было плохо, она болела, я хромал, сустав болтался. С табуретки не спрыгивал, а слезал.
В школе тренеров экзаменов, вроде, не было. Спортсменов туда принимали без особого отбора. Я приехал с документами. Мне обрадовались, как родному: "О! Борцы нам нужны!" Правда сразу же выяснилось, что специализация есть только по борьбе классической. Мой самбистский фанатизм не позволил мне пойти на такой компромисс, и я удалился с горделивым чувством сохраненной верности и самбистского целомудрия.
После этого сообщения мама с утроенной энергией стала сватать меня с медициной...
- Все! - сказала она - Хватит! Ты будешь поступать в медицинское училище, чтобы хоть в армию пойти со специальностью...
Перед самой армией я снова начал интенсивно выступать в соревнованиях, но до звания "Кандидат в мастера спорта" мне не хватило одной победы.
Я мечтал только об одном – бороться. Ничего кроме САМБО меня не интересовало. «Косить» от армии в наше время было не принято, службы я не боялся, но хотел служить только в спортроте, отчаянно завидуя тем, кто уже туда попал. На сборном пункте был спокоен. За мной туда должен был приехать начальник команды ПВО капитан Сиукаев. Вообще-то я уже выступал за эту команду и дело было только за тем, чтобы официально призвать меня в ее доблестные ряды.
Сережка, мой товарищ по сборной Москвы и вечный соперник из "Динамо" стоял в солдатской форме посреди двора и кого-то высматривал. Меня он сразу и не признал, потому что обычно я ходил в шевелюре под "Битлз", а тут был лыс и одет не в лучший костюм от Кардена... Мы радостно приветствовали друг друга.
"Ты чего здесь?" - спросил я.
- Да вот самбистов высматриваю. Я же во МСДОНе (мотострелковая дивизия особого назначения внутренних войск) служу, в спортроте. С утра здесь дежурю. Двоих уже отправил в роту из "Труда" и "Буревестника". Уже собрался уходить. Ваша партия последняя. Давай со мной. Я сейчас твои документы оформлю и в часть поедем. После курса молодого бойца каждую неделю дома будешь.
- Спасибо тебе. Но я уже в ПВО подписан к Сиукаеву. И потом, ты ж понимаешь... Как это я из ЦСКА в ДИНАМО перейду? Ребята не поймут.
- Ладно. Сам смотри. А если за тобой не придут? - Придут! Сиукаев обещал...
- Ну гляди... Если чего не сложится - я пока здесь. Подожду тебя.
- Хорошо... Пока...
Через некоторое время бодрой, немного кавалерийской походкой во двор вошел капитан Борис Сиукаев, олицетворяющий собой мою надежду и надежность офицерского слова. Он взял мои документы и скрылся за заветной дверью. Я представил себе лица родных, когда через час я позвоню домой и скажу, что теперь буду недалеко...
Через пять минут он вышел и, с усилившимся от неловкости кавказским акцентом, сказал: "Не отдали твои документы. Сказали, что на Балтике тоже спортсмены нужны. Я сделать ничего не смог. Ладно. Не переживай. Отслужишь - я тебя в команду возьму..." Я стоял с открытым ртом и видел его удаляющуюся спину, голубой околыш фуражки и бритый затылок над борцовской шеей...
Когда пришел в себя - кинулся искать Серегу, но он уже уехал...
Через сутки нас погрузили в плацкартные вагоны и повезли навстречу соленым ветрам, бомселям, румпелям, кингстонам и прочим военно-морским приключениям.
За время службы мне не раз довелось испытывать сверхнапряжение и физическое и моральное, но полученные в секции навыки помогали перенести все без тяжелых последствий. Не хочется даже думать о том, как бы мне служилось, если бы я их не имел... Это, правда, отдельная глава и до времени я ее опускаю.
Прямо с поезда, подметая клешами мостовую, полоща на майском ветерке гюйсом и ленточками, я двинулся в ЦСКА. Все было на месте - дворец тяжелой атлетики и зал САМБО - ДЗЮДО на втором этаже. Георгий Николаевич поздоровался со мной так, как будто мы только вчера с ним попрощались. Его губы и глаза чуть улыбнулись, а рукопожатие было как всегда мощным и дружеским. Для своего шестидесяти одного года он был весьма подтянут и силен.
- Ты что, прямо с вокзала? - Да...
- Молодец. Завтра приходи на тренировку...
За время моего отсутствия здесь появились новые борцы - молодые, честолюбивые ребята, новые лидеры и чемпионы. Те, кто был младше меня уже стали мастерами спорта. Это было закономерно, но мучительно.
На выходе из дворца меня остановила администратор: "Боже мой! Это ты?! На флоте служишь, или уже вернулся?" - Все. Отслужил, только что приехал.
- Ах ты какой молодец. Соскучился по своему САМБО? Я ведь тебя еще вот таким мальчиком помню. Такой был худенький. Я все удивлялась, как тебя пополам, не переломят. И чего теперь думаешь? - Да в медицинский буду поступать, я же фельдшер. Ну и тренироваться, конечно...
- Так у меня же муж здесь главный врач - Белаковский.
- А я не знал, что это Ваш муж (доктор Белаковский, знаменитый спортивный врач, начальник медсанчасти ЦСКА был известным человеком).
- Я поговорю с ним. Он тебя к себе возьмет. Будешь работать, к институту готовиться. И тренироваться будет возможность...
Через день я был у Белаковского. Он предложил мне место массажиста при какой-нибудь команде, сказал, что пошлет на курсы массажа, а потом я буду ездить с командой по всему миру... Я поблагодарил, сказал, что подумаю, но уже знал, что не пойду. Мне хотелось самому выступать в соревнованиях, слышать рев трибун и победителем падать, задыхавшись в объятия товарищей по команде...
Я начал усиленно тренироваться, но отстал здорово... Чуть не выл от горечи, когда меня бросали те, кто когда-то смотрел с уважением и мечтал о том времени, когда станет старше и будет бороться как я...
Среди этих ребят был Сергей Даренков. Когда я его увидел, то узнал с трудом. Он всегда был худеньким и узкоплечим, а тут в зал вошел античный атлет, огромный и величественный. Серега был на три года меня младше. За время моего отсутствия он стал мастером спорта. Учился на третьем курсе медицинского института. Выступал и за ЦСКА, и за "Буревестник". Он обрадовался мне и как-то сказал: "Послушай, Жень! Ты здесь вряд ли сейчас пробьёшься. Тут ведь сейчас команда - сплошные международники (мастера спорта международного класса - прим. авт.). Пойдем со мной в мединститут. Ты же все равно поступаешь. Там будешь в универсиадах выступать.
- Каких универсиадах? Мой поезд уже, видимо, ушел. Я теперь не спортсмен, а физкультурник. Так, пободаюсь для себя...
- Не глупи! Ты всегда отлично боролся. Потренируешься и все будет отлично. Еще мастером станешь...
Он привел меня в секцию Второго мединститута, которую тренировал Михаил Житловский - "играющий" старший тренер Московского городского совета "Буревестник", тренер сборной страны. Вскоре я стал его помощником - вторым тренером и капитаном команды. Шел 1977 год. Надо сказать, что в стране тогда культивировалась, так и не понятая ни одним здравомыслящим человеком, система оплаты труда. Тот, кому платили мало, не мог зарабатывать больше ему положенного. Принцип определения того, сколько кому положено, видимо, и был страшной государственной тайной... Наличие огромного количества часов у нашего тренера было противопоказанием к получению им в нашем институте зарплаты, которую, надо сказать честно, он отрабатывал "на все сто". Преподавателем кафедры физвоспитания был оформлен я, а деньги за часы (сорок рублей без копеек) причитались ему. Этих денег он, как правило, не получал - ленился за ними ездить. Этот человек был настолько бескорыстным, что я диву давался. Он вечно крутил какие-то дела, оперируя в разговоре такими суммами, которых мне в руках держать не доводилось. Вокруг него кормились какие-то типы, которых он вечно устраивал и которые потом его предавали. Но от этого он не делался мизантропом, а, наоборот, еще более неистово, по первой просьбе ссужал всех, кто бы у него не запросил материальной помощи. Тогда основной лексической единицей в нашей стране победившего т.н. "развитого социализма" и тотального дефицита было слово "достать". Его способности, в этой связи, были, на мой взгляд, безграничны. Круг его общения был так широк, что в нем оказывались все слои нашего разношерстного общества. Вообще-то об этом человеке можно написать отдельную многотомную книгу, но мое перо бледно, чтобы претендовать на роль его библиографа. Я благодарен судьбе за то, что она свела меня с этим добрым, бескорыстным и несколько безалаберным человеком. Мало того, что он воспитывал мастеров спорта, но и сам выступал в крупных соревнованиях. В тот период, о котором идет речь, он стал чемпионом IX международного турнира по САМБО, проходившего в Баку. Под его руководством команда Второго медицинского института из года в год становилась призером первенств Московского городского совета "Буревестник" и по САМБО, и по ДЗЮ-ДО. Мы даже иногда опережали институт физкультуры.
Костяк команды составляли испытанные бойцы - тяжеловес, второй призер первенства Европы по ДЗЮ-ДО Зураб Шаломберидзе. До 82 килограммов боролся член сборной Советского Союза Володя Перхов, элегантный красавец с великолепной техникой. В весовой категории до 78 кг неоднократный чемпион Москвы и Вооруженных Сил СССР Сергей Даренков. В 68 кг боролся Второй призер Узбекского турнира Бахтияр Рахимов, а до 57 и 62 килограммов - Ваш покорный слуга.
Моя первая сессия прошла под бдительным оком спортивного клуба. Если бы не это обстоятельство, не знаю, светило бы мне остаться в стенах славного ВУЗа, но я был капитаном команды, улетавшей в Уфу защищать спортивную честь нашего 2-го мединститута на IY спартакиаде Минздрава СССР, поэтому пробелы предыдущих лет не помешали мне сдать экзамены благожелательным педагогам.
Мы с Зурабом стали чемпионами - он в тяжелой весовой категории (свыше 100 килограммов), а я до 62 кг. Сергей занял третье место. В четвертьфинальной схватке он повредил связки оперированного коленного сустава и с ковра мы его вынесли. Ему заморозили ногу, и он выполз снова. Схватку эту проиграл, но за выход в тройку боролся как лев и буквально растерзал противника. Его успеху я радовался даже, кажется, больше, чем своему. Свою курсовую работу я делал под его руководством в лаборатории, которой руководил мастер спорта по САМБО, судья международной категории, доктор медицинских наук, профессор Александр Павлович Эттингер. Они, собственно, и сделали меня ученым. Экспериментальную часть для кандидатской и докторской диссертаций я делал в этой лаборатории. И постоянно чувствовал, что наши отношения всегда все-таки несколько выходят за рамки научных изысканий, потому что во многом определены принадлежностью к самбистскому братству. Сейчас профессор Эттингер руководит лабораторным комплексом Московского Государственного медицинского университета, а Сергей Петрович Даренков – светило отечественной нефроурологии, доктор медицинских наук. Он делает уникальные многочасовые операции, меняя по три бригады. Говорит, что, если бы не САМБО, он бы просто физически не вынес таких нагрузок. Мы не изменили нашей детской дружбе и до сих пор встречаемся в спортзале, за домашним праздничным столом, в клубе ветеранов САМБО. Многие именитые борцы с содроганием вспоминают его железные объятия и то, как обидно было им, профессионалам, стоять на пьедестале почета на ступень ниже студента-медика, а позже врача. Ведь он еще в юности был чемпионом Москвы по САМБО и ДЗЮДО, Чемпионом Вооруженных Сил СССР и многих Всесоюзных и международных турниров.
Еще через полгода после той знаменательной спартакиады я занял второе место на Всесоюзном турнире и стал мастером спорта СССР. Возил меня туда второй тренер Московского «Буревестника» Сергей Иванович Купин. Своими ненавязчивыми и очень дельными советами он помог мне дойти до финала, хотя за месяц до этого на тренировке я получил перелом двух ребер и было больно не только бороться, но и дышать. Он всю дорогу (а ехали мы в Обнинск на электричке) рассказывал мне о своих учениках, которые стали мастерами международного класса именно в периоды, когда были больны и травмированы. Сергей Иванович настроил меня на борьбу и ему я, как и Мише Житловскому, во многом обязан мастерским званием. Сегодня он очень большой спортивный чиновник в спорткомитете Москвы. Его искренне уважают не только самбисты, но и мастера других жанров – он сейчас курирует вопросы всех единоборств. Кто его не знает, может очень удивиться: он не похож на бывшего костолома - рафинированный интеллигент с тихим голосом, очень элегантный и доброжелательный.
Мама, эта Вечная мученица и жертва спортивных пристрастий мужской половины семейства, первый раз вздохнула с облегчением тогда, когда папа закончил спортивные выступления. До этого каждое лето он призывался на сборы и прыгал с парашютом на воздушных парадах в Тушине отрабатывая рекордные трюки. Периодически они с мамой хоронили кого-то из его друзей-парашютистов.
Запомнился случай, который произошел тогда, когда мне было четыре года. Помню, мы допоздна сидели в единственной своей крохотной и холодной комнатке дома-развалюшки, где витало ощущение дикой тоски. Оно возникло от того, что мама не играла со мной, не пела мне песенок и не читала вслух, а сидела, уставившись в одну точку. Нерадостный вечер закончился тревожной ночью. Мама уложила нас с сестренкой спать, а сама так и осталась сидеть, зябко кутаясь в старенький серый платок. Проснулся я от стука в окошко и увидел, как мама бросилась к входной двери, что-то накидывая на себя дрожащими руками. В сенцах она слабо вскрикнула, и я заплакал. Папу внесли трое в летных комбинезонах. Обе его ноги были загипсованы. Удар о землю был таким сильным, что каблуки его сапог сорвало, как будто их срезали бритвой.
Окончания его опасного увлечения мама все-таки дождалась, не став вдовой. Сказались ранения и контузии - к сорока пяти годам у него уже была гипертоническая болезнь. Обходить врачебную комиссию становилось уже невозможно... Мама мечтала о том моменте, когда я закончу бороться. Встречала меня после тренировок она одним и тем же вопросом: «Тебе ничего не сломали?!" Выступал я до 48 лет (в последние годы в чемпионатах среди ветеранов). Суперзвездой, к сожалению, не стал, однако бывал призером городских и Всесоюзных соревнований. Но все проходит, прошла и моя спортивная жизнь. И тогда я стал детским тренером. Мои воспитанники тоже начали портить оппонентам настроение. Когда они боролись на турнирах я нервничал и считал свой прерывающийся пульс. Многие из них превзошли меня в мастерстве. Но то, чего добились они в спорте, не главное. Самое важное это то, что удалось мне передать им – это отличавшие моих учителей и товарищей по команде качества: мои мальчишки выросли настоящими мужчинами. Они сильные, уверенные в себе, рыцарски относящиеся к женщинам, внушающие окружающим уважение, верные кодексам самбистской и человеческой чести.
Глава 4.
ПОЗНАНИЕ.
Меня всю жизнь чему-нибудь учили. Иногда казалось, что она и не жизнь вовсе, а бесконечные уроки с обязательным усвоением скучного материала. Правда, не вспомню за собой полета в школу на крыльях жажды познаний.
Надо сказать, что нелюбовь к учебному процессу органично сочеталась во мне со склонностью всегда и везде опаздывать.
Жил я через одно здание от школы, ближе всех из класса. некоторые мои одноклассники ходили через лес из деревни Иваньково, но в восемь-тридцать были на месте. Меня пинками выпроваживали в школу в тот момент, когда звенел звонок. Истории, которые я рассказывал в обоснование случившегося, были настолько невероятны, что, естественно, производили обратное действие. И уже сам факт опоздания отходил на второе место и мне вменялось в вину то, что я бессовестный врун. Надо сказать, что я всегда был человеком с богатым воображением, поэтому врал горячо и с жаром. Когда меня уличали в беспрецедентной по наглости лжи, я оскорблялся до глубины души и, в зависимости от обстоятельств, говорил сумняшемуся гадости или плакал. Особенности психики таковы, что, горячо убеждая в чем-то собеседника, я сам свято верю в то, что говорю.
Сам процесс учебы был для меня муторен в силу того, что непоседлив и егозлив я был до крайности. Сорок пять минут скромного сидения на уроке были для меня изощренной китайской пыткой. Поэтому я, не имея возможности перемещаться в пространстве поступательно, совершал множество компенсаторных вращательных движений. Это почему-то раздражало учителей, и я бывал репрессирован с той или иной степенью суровости, от замечания до вызова в школу родителей. Замечания мной уже не воспринимались как наказания, а были естественным фоном. Если мне прекращали делать замечания, это могло означать, что я сегодня нездоров, а значит есть основания обратиться к школьному врачу и вприпрыжку бежать домой.
Вызов родителей в школу был чреват... Правда результат бывал неоднозначным, в зависимости от того, кто шел - мама или папа. Если папа - ни при каких обстоятельствах это ничего хорошего не предвещало. Если мама — это давало шанс избегнуть крайне неприятных ощущений, потому что, зная крутой папин нрав, она микшировала особо вызывающие моменты. Во всяком случае приход домой в день вызова родителей в школу я всеми способами пытался оттянуть, ссылаясь на ужасную загруженность, на то, что ходил делать уроки к Вове Рыжову - отличнику и хорошему мальчику, и вообще был дежурным и должен был перемыть пол во всей школе...
Но, как правило, все было тщетно и свою порцию угла и ремня я получал по полной программе. Потом папа вскрикивал: «Хватит!!! Я буду сам заниматься твоим образованием! И если только!!..." - он стучал по столу крепким указательным пальцем так, что звякали стаканы в буфете. Что "только..." я не переспрашивал, прекрасно отдавая себе в том отчет... Готовить уроки под папиной курацией было ненамного комфортнее чем ремень и угол - он довольно быстро свирепел, а в таких условиях я работать не мог. Соображение мое и так еле теплилось, а при первой же его вспышке гнева гасло вовсе. Я таращил бессмысленные глаза на посаженную кляксу, а он с треском вырывал тетрадный лист и, шмякнув тетрадь на стол, рявкал: " Пиши!!!" Я от испуга непропорционально удлинял ножку буквы "У" так, что она залезала на нижележащую строчку. Папа издавал утробный звук, и моя голова рефлекторно уходила в плечи. Отвесив мне облегченно-касательный подзатыльник, он брал перо, закруглял ножку этой проклятой "У", а все, что шло ниже закругления аккуратненько зачеркивал перпендикулярными линеечками. Потом критически оценив работу, брал лезвие и подчищал. Бумага в этом месте становилась тоньше и просвечивала.
Изяществом линий мои буквы никогда не отмечались. Если кто-то, обсуждая мой почерк говорит: «Что же вы хотите - он же врач...", я категорически возражаю - профессия моя здесь совершенно не при чем. Эта техника письма закладывалась в те незабываемые поры.
Предпочтения в школе каким-то предметам я не отдавал, но были дисциплины, к которым я испытывал стойкое отвращение это все без исключения точные науки, русский и немецкий язык, физкультуру и труд. Сейчас много говорят об альтернативном образовании, что-то вроде того, что ученик может сам выбирать себе стезю. Если бы такое было в наше время, и я смог бы выбирать, то, наверно, умел бы только расписываться и считать до ста одного. Чувствую, как нуден рассказ о моей учебе, но это, наверно, просто Вам передается мое настроение. А оно всегда таково, когда я вспоминаю школьные годы чудесные...
Вы спросите: "Ну неужели не было светлых пятен?" Да нет же! Конечно же были - КА-НИ-КУ-ЛЫ...
Я, конечно, немного кривлю душой, когда рисую свою школьную жизнь сплошь черной краской. Ведь приходилось же и вам сталкиваться с советской школой, где попадаются учителя и, увы, нередко, амбициозные, грубые, не блестяще знающие свой предмет и, главное, ненавидящие детей.
Но были моменты и радостные в моей школьной биографии, были великолепные учителя, сумевшие вложить в мою несерьезную голову какие-то знания, вдруг всплывающие в зрелом возрасте как спасительная субмарина среди голов и обломков корабля.
Таким был Василий Павлович Зеневич - наш классный руководитель. Когда он проводил первый урок в нашем 9в классе, то мне не понравился. Голос у него был высокий и резкий, да еще вдобавок после нескольких вводных фраз он вдруг сказал: "Это надо пОнять" - сделав ударение на слоге "по". Был я махровым снобом и сразу же отметил, что учитель, который неправильно ставит ударения в словах — это вааще... Это уже гораздо позже пришел к выводу, что нельзя судить о человеке по первому впечатлению. Безапелляционность в этом вопросе чревата возможностью оказаться в дураках...
В центре Тушино стояло монументальное железобетонное сооружение, поставленное на века. На нем огромными метровыми буквами было написано ЛУЧШИЕ ЛЮДИ РАЙОНА и были вмонтированы портреты размерами два на полтора метра. Среди райкомовских функционеров с двумя подбородками над деревянными глазами и передовиков в съехавших на бок галстуках выделялся наш Василий Палыч. Он был сфотографирован у доски во время урока. В руке его был мел, а за спиной громоздились формулы, рот чуть приоткрыт и было совершенно ясно, что в этот момент он говорит: «Это надо пОнять!" Василий Палыч Был белорусом и некоторые особенности языка нес через всю свою жизнь. В 1941 году он учился на физико-математическом факультете Минского университета. В первые дни войны добровольцем ушел на фронт. Стал танкистом. Был ранен. Брал Берлин. Вернувшись, окончил университет. Ему прочили большое будущее физика-теоретика, хотели оставить на кафедре, но он распределился в сельскую школу и потом до конца жизни учил детей.
Даже я на его уроках понимал, о чем идет речь, хотя голову особо не напрягал, боясь, что интенсивного мыслительного процесса мозг может не выдержать и усохнет.
В 9 классе мое увлечение спортом уже превзошло все границы приличий. другие усиленно зубрили то, что не усвоили за предыдущее десятилетие, дабы поступить в ВУЗ и избежать священного воинского долга или ударного труда в качестве мотальщицы, чесальщицы, трепальщицы, если вообще не хорохорщицы. В нас почему-то всегда сидело глубокое убеждение, что все это для других - каких-нибудь инопланетян с тремя руками и зачатками головного мозга или для выходцев из провинции, то есть лимитчиков. Наверно мы полагали, что они рождены, чтобы мы их руками сделали сказку былью. Самое примечательное, что практически все мы, урожденные москвичи в первом поколении, сами произошли от лимитчиков, как наши предки от обезьяны, которую в благодарность за это сажают в клетку и корчат перед ней дурацкие рожи. А она сидит, пригорюнившись и думает: на кой ляд мои сродники трансформировались в этих недоделков. Мало того, что издеваются, так еще и из рациона воруют...
Дома я не учил уроков, поэтому к контрольным работам и устным ответам у доски испытывал стойкое отвращение. Оно было тем сильнее, чем точнее была наука. Математические формулы так и остались для меня тайной, подобной письменам древних инков.
Так вот, самое потрясающее во всей этой истории то, что Василий Палыч сумел в мою, не очень сообразительную голову ненавязчиво вложить какие-то знания по физике. Делал это он очень своеобразным способом, а именно, вызвав меня к доске не накидывался с вопросами ЧТО да КАК, по определению зная, что НИЧЕГО и НИКАК. Я выходил обреченно как Емельян Пугачев на лобное место, для полного антуража не хватало только свечей в руках...
"Пиши" - говорил Василий Палыч и погружался в классный журнал. Я судорожно шарил глазами по рядам. Товарищи судорожно же писали. Наконец в доску шмякался бумажный шарик. Учитель вел себя как идеальный муж - слепоглухонемой моряк дальнего плавания. Искренне веря в то, что он ничего не замечает, я как вор в исполнении плохого артиста оглядывался на согбенную спину и наклонялся за бумажкой. Разворачивал ее с колотящимся сердцем и начинал перерисовывать формулы так, как наш разведчик планы гитлеровского генерального штаба. Параллельно шла изнурительная, порой непосильная работа мысли - я пытался понять, что бы все это могло означать. Товарищ, чаще всего это был мой лучший друг Юрка Удянский, который знал, что я "стерилен" подробно аннотировал каждый знак. Когда формулы были аккуратно перерисованы и смысл их примерно усвоен, Василий Палыч вдруг неожиданно заканчивал изучать журнал и поворачивался ко мне со строгим лицом: «Отвечай!" Неожиданно для самого себя я вдруг начинал отвечать, ободряемый тем, что он постоянно кивает: «Правильно..., верно..., молодец..." Если я запинался он продолжал за меня: «Ты хотел сказать, что плотность энергии равна мощности светового потока, умноженной на время воздействия и деленной на площадь светового пятна?.." - Да...
- Молодец! Правильно... Хороший ответ... Садись, четыре...
Вот такой был у него простой метод. Поставить двойку шестнадцатилетнему балбесу, вызвать родителей, которые ему по плечо, наорать, обозвать - многие делали так... В ответ двоечники исправляли втихаря в журнале двойки на пятерки, грубили, устраивали маленькие мистификации-подлянки и вообще отстаивали свое политическое кредо всеми доступными для среднего интеллектуала средствами.
Все это сильно смахивало на военные действия - выигравшим считался тот, кто наносил наибольший урон противной стороне. А то, что стороны при таком раскладе друг-другу противны до желудочно-кишечного дискомфорта уже доказано многолетней историей противостояния отцов и детей...
Как-то в жаркий майский день Василий Палыч пришел в школу не в традиционном пиджаке с галстуком, а в летней рубашке с короткими рукавами. Я изумленно шепнул Петьке Ларионову, что учитель-то в свои пятьдесят с лишним - атлет!..
- Так он такие гири ворочает, что от одного вида, как минимум, три грыжи вылезут. И в проруби плавает (надо ли говорить, что авторитет Василия Палыча в моих глазах поднялся до небывалых высот?). А наград знаешь у него сколько? - продолжал Петька - до пупа. Девятого мая встретил его - ороговел...
Уже давно нет в живых Василия Палыча, но когда собираемся мы раз в пять - десять лет почти всем классом, всегда среди всеобщего веселья вдруг наступает момент, когда мы молча пьём за светлую память нашего классного руководителя, ум и талант которого позволил многим из нас стать летчиками, врачами, инженерами, офицерами, учеными, или просто в нечеловеческих условиях сохранить человеческий облик...
Лучшим моим школьным другом был Юрка Удянский, ерник, балагур и очаровательный наглец. Он был похож на известного некогда французского киноартиста Жерара Филиппа и девушки класса явно выделяли его из всех нас. Был Удянский высок и жилист, отлично играл в волейбол и баскетбол, здорово дрался и плавал, в общем был парень "что надо". Когда за наглость его сажали в лужу, еще сидя по уши в ней, он представлял все так, будто восседает на коне, причем самой светлой масти. В общем воплощал собой комплекс полноценности всегда и везде, даже тогда, когда было невооруженным глазом видно, что он "не тянет".
Он доводил до исступления некоторых учителей, людей, как правило, недалеких, преподающих серо и требовавших от учеников единомыслия и однообразия... Удянский придумывал умопомрачительные по сложности ходы решения предложенной задачи. Математичка настаивала, что нужно решать ее тем методом, который предложила она, так как он проще. Юрка упирался и хамил. Она заводилась и ставила ему тройку, потому что двойку поставить не могла, хотя изнемогала от желания вкатить пару...
Я был воспитан в некоторой боязни перечить руководству (мои родители были постарше Юркиных и пережили репрессии тридцатых - сороковых), поэтому увещевал Удянского не портить отношений с сильными мира сего. Учитель и начальник в моем понимании были людьми обличенными полномочиями, а значит их устами гласили законы высшей мудрости... Но наш ниспровергатель кумиров все время создавал конфликтные ситуации там, где учитель не отличался умом и тактом... Он устраивал клоунские шоу, доводя весь класс до хохота, переходящего в икоту, или отстаивал свою правоту, эмоционально намекая педагогу, что чуть большая компетентность с его стороны смотрелась бы не очень вызывающе.
Доведенные до исступления учителя жаловались на него директору, а так как мы были неразлучными друзьями, отблеск его славы падал и на меня. Наших родителей вызывали синхронно: его за непочтение к старшим, моих - за полное отсутствие у меня какого-либо присутствия.
А еще мы вечно попадали с ним в какие-нибудь истории. Родители не могли нам, семнадцатилетним запретить дружить, но каждый раз, когда после школы мы ехали в центр прошвырнуться по столице, они ожидали каких-нибудь неприятностей. Так, например, один раз я пришел поздно ночью с прогулки в новой шапке, а не своей облезлой цигейке...
А произошло вот что: к нам в метро привязался какой-то пьяный подросток, в воспаленном мозгу которого застряло словосочетание "вшивая интеллигенция". Он повторял его многократно как попугай. Как он определил нашу социальную нишу, я так и не понял. А наличие на нас насекомых ему, явно, просто пригрезилось. Мы с Удянским не отличались богатырскими телосложениями, и наша кажущаяся хрупкость видимо немного сбила его с толку. К нам он направился, отделившись от двух приятелей. Они тоже были не первой трезвости. Мы переглянулись и поняли друг друга без слов: двое на трое - для нас это был неплохой расклад. Удар у Удянского был поставлен, а я не боялся ближней дистанции, потому что к тому времени был первым номером в сборной Москвы до 55 килограммов. Правда прихрамывал после операции на коленном суставе и ходил с перевязанной ногой. Когда неожиданный попутчик начал уже хватать меня за одежду, я предложил ему потихонечку выйти на улицу.
С нами вышли все трое, потом откуда-то появился еще один.
Дело принимало несколько обескураживающий оборот. Когда из вагона нагнув голову (он был выше дверного косяка) вышел пятый, настроение у меня немного испортилось.
Они окружили нас и стали брать за грудки. Удянский предложил выйти на улицу, рассудив про себя, что если драка начнется прямо в метро - милиция не будет разбираться кто начал, а всех упакует в один конверт... Все-таки, несмотря на бунтарский дух он был законопослушным гражданином, а у меня в голове мутилось и сохло во рту от одной мысли, что у властей могут возникнуть ко мне претензии по поводу общественного порядка. Я до сих пор прокурора боюсь больше, чем разбойников...
Мы поспешили на улицу, заметив, что к нам уже направляются два станционных милиционера. Когда окруженные почетным эскортом мы ехали на эскалаторе, Юрка шепнул мне, что нужно держаться рядом. Главное, чтобы они не отделили нас друг от друга. Мы свернули в темный переулок.
"Думаю дальше идти не стоит" - произнес Юрка. Я ответил: «Пожалуй..." и, не успев сказать "да", откатился в сторону инстинктивно сгруппировавшись... Боли от неожиданного удара в ухо я не почувствовал, потому что погасил удар за счет падения и переката. Вскочив на ноги, увидел, что Юрка уже дерется со всеми пятью. Я подбежал и дал сзади кому-то ногой по оттопыренной заднице. Наши противники перегруппировались. Против Юрки осталось двое, а на меня шеренгой двинулись трое: маленький, как я, средний (кажется, приставала) и длинный.
Первым нервы сдали у маленького. Он кинулся на меня, но был настолько пьян, что, споткнувшись о подставленную мной ногу полетел на мерзлую землю и кротко затих ничком. Второму я заехал ногой в живот. Он согнулся и неверным шагом отошел в сторонку. Против меня остался только длинный. Он угрожающе размахивал кулаками, но уверенности в нем не чувствовалось. Я поднырнул ему под руку, обхватил сзади и, как пушинку, оторвал от земли, ища куда бы его бросонуть, где потверже...
В этот момент раздались соловьиные переливы милицейских свистков. Я сообразил, что при броске могу упасть сам, а времени заломать длинного у меня не будет. Краем глаза я видел, что по переулку неуклюже бегут три милиционера в тулупах.
Мой противник беспомощно болтал руками и ногами в воздухе. Проводить свой любимый полусупплес я не стал, а поставил его на ноги и рванулся поднять свою шапку, слетевшую от удара.
На снегу их лежало несколько. Боковым зрением увидел, что все рванулись прочь, кроме того, что лежал на земле (он, видимо, уснул).
Юрка держал за грудки своего ненавистника, потом ударом в челюсть послал его в глубокий нокдаун, прямо под ноги набегающим милиционерам. Один из стражей порядка ухватил ползающего на четвереньках бойца за воротник, еще двое бросились в погоню за нами.
Первый и последний раз в жизни (тьфу - три раза) я убегал от правоохранительных органов. Переливы свистков оставались все дальше и дальше, потом вообще затихли, когда я перемахнул через какой-то забор. Юрка, помня, что у меня больная нога держался сзади. Милиционеры отстали, видимо, поймав еще кого-то из наших противников.
Родители ничего не узнали бы, если бы не новая шапка на мне. Я заметил, что схватил не свою уже на обратном пути. папа с детства надрессировал меня на прямые вопросы отвечать без запинки и сразу, а придумать что-то удобоваримое я не успел.
Пришлось все рассказать. Родители еще долго вспоминали мне уличное хулиганство, но я видел, что папа удовлетворен как-то неактивно он меня ругал.
Все зло, считали предки, - от Удянского. Но это была ошибка. От него исходило лишь добро - он писал за меня все контрольные, делал домашние задания, исхитрялся так подсказывать, что изобретательность его стала бы предметом зависти для Кулибина с Эдисоном и обоих братьев Черепановых...
Его родители тоже не были в восторге от наших совместных занятий и прогулок. И к тому были основания. Все самые черные предчувствия наших домашних оправдались на государственных экзаменах...
К ним мы готовились, конечно-же, совместно. Не помню, как писал сочинение и сдавал немецкий, но хорошо запомнил письменный экзамен по математике. Математичка предусмотрительно рассадила нас с Удянским. Столы стояли в спортзале, так как экзамен одновременно сдавали все четыре десятых класса. Рядом со мной, спереди и сзади сидели люди из других классов.
Весь экзамен я просидел с чистыми листами бумаги. Это был, наверно, самый тягостный момент моей жизни - достойный итог десятилетнего школьного мытарства. Вас когда-нибудь подвешивали на всеобщее обозрение за ноги без трусов? Меня тоже нет... Но ощущение, думаю, было бы такое же: тоскливо, позорно, дискомфортно, а главное, впереди тоже ничего хорошего не предвидится...
Когда до конца экзамена оставалось минут десять, я взмолился чтобы кто-нибудь дал списать. Двое сидящих за одной партой выполняли разные варианты. Впереди- и сзади сидящие еще были не готовы. Все закончила девочка-отличница из параллельного класса, которая сидела в другом ряду. Мой горячечный шёпот остановил ее на полпути. Она уже хотела идти сдавать свою работу.
Бросив лишь поверхностный взгляд на переданный мне черновик, я вежливо его вернул - там кое-где было зачеркнуто и я боялся, что чего-нибудь не так спишу. После небольшого колебания она передала чистовик.
Я срисовывал каждый знак, причем в особо непонятных случаях высчитывал на какой от края листа клеточке он расположен.
Дело в том, что я совершенно не ориентировался в этих каббалистических символах и их взаиморасположении. Я так и не смог уяснить к какой строчке они относятся - к верхней или нижней и, в связи с этим старался соблюдать пропорции в соответствии с первоисточником. Век буду благодарен этой девочке, хотя не уверен, что сейчас узнал бы ее на улице. По математике я получил четверку. Поставить "отлично" у педагогов просто не повернулась рука.
То, о чем я хочу рассказать произошло чуть позже. На консультации перед экзаменами мы с Удянским не ходили. Каждая минута сидения за партой была для нас уже невыносима. Готовились к экзаменам мы другим способом. Утром он заходил за мной.
Мы брали одеяло, что-нибудь съестное и шли на Химкинское водохранилище, брали напрокат лодку и целый день готовились. Так выходило, что готовились мы, в основном, морально. Один садился на весла, другой ложился головой на кормовую банку и читал вслух. Нашим рекордом были полторы страницы, что соответствовало минутам десяти-пятнадцати... Затем учебники и тетрадки складывались под банку и ничего уже не напоминало о предстоящем кошмаре.
Тем достопамятным утром Юрка, как обычно, зашел за мной с котомкой, в которой было одеяло, бутылка с морсом, четыре бутерброда с сыром, две котлеты, тетрадка, авторучка и учебник физики. Накануне он съездил в школу посмотреть расписание экзаменов и сообщил, что сдавать мы будем физику.
После удачно сданной математики я в школе не показывался, полностью положившись на друга. Он благородно взял на себя разведывательные функции и оповещал меня о дне очередной пытки. В общем, назавтра нам предстояло сдавать физику. Все свои надежды я возлагал на Юрку. Я знал, что Василий Палыч не станет нас рассаживать и Удянский успеет решить мой и свой варианты.
Итак, наняв лодку, мы готовились к физике. Через одиннадцать минут, тридцать две секунды учебник и тетради были сложены на юте, и предстоящая завтра неприятность отошла на задний план.
Мы искупались, подкрепились, позагорали и продолжили бороздить просторы водохранилища. Эти оздоровительные процедуры положительно повлияли на наши молодые, еще не изведавшие излишеств, организмы.
Абсолютно случайно на водной глади, недалеко от нас, два других, совершенно очаровательных организма пытались справиться с неподатливыми веслами. Мы с Удянским уже не нуждались в услугах второй сигнальной системы, так в некоторых случаях синхронно мыслили. Наше плавсредство взяло лево-на борт и двинулось по направлению к ковчегу с юными нимфами в умопомрачительных бикини. Как пират-профессионал Юрка ювелирно, без сотрясения притер нашу лодку к их борту и галантно предложил двум перепуганным Ассолям не утруждать дивных рук: «Мы покатаем вас, не бойтесь интеллигентных людей". Они заулыбались, закивали и с удовольствием бросили непослушные весла.
Удянский действовал на женщин гипнотически. Один раз он поспорил со мной, что в кино сядет рядом с незнакомой девицей и будет смотреть фильм, положив голову на ее юную грудь. И все было именно так. Я не знаю, что он с ними делал.
Он мощно и энергично греб, а я, сидя на корме, держал носовую цепь девической лодки, которая ходко шла по спокойной, без ряби, водной поверхности. Сладчайшие грезы снедали меня. Я что-то упоенно лгал. Обе чаровницы звонко смеялись...
И вдруг идиллию прервал разнесшийся по чаше водохранилища истошный женский крик: "Же-е-енька, га-а-ад! Парази-и-ит прокляты-ы-ый!!! Идио-о-от!!!" Я изумленно повернул голову в сторону берега и увидел на пирсе лодочной станции маленькую круглую фигурку своей сестры... В полном замешательстве я, неожиданно для себя заорал: "Сама-а-а-а ду-у-ура!!!" Ее появление удивило меня тем, что к тому времени она уже две недели не выходила из дома, потому что с минуты на минуту ждала ребенка...
"Сво-о-олочь!!! У вас экза-а-амен по химии кончается-а-а!!!" У Удянского выпали весла. Несколько мгновений мы представляли из себя нечто среднее между персонажами Джерома К. Джерома и Н.В. Гоголя, как будто всем присутствующим, включая собаку, сообщили, что приехал ревизор.
Не помню, как, сопровождаемые проклятиями сестры, мы причалили и понеслись в школу кратчайшим путем через заборы, свалки и буераки. Многие достойные славы остались в безвестности лишь потому, что никто не узнал об их подвигах. Мы побили какой-то рекорд, преодолев по очень сильно пересеченной местности за 15 минут довольно много километров. На одном из участков пробега за нами даже погналась свора бродячих собак, но очень быстро отстала... Рекорд нигде зафиксирован не был и лишь поэтому мы остались неизвестными широким кругам спортивной общественности. Параллельно, оказывается, моей сестрой был побит рекорд по стайерскому бегу среди беременных.
В школе уже была только уборщица. На все наши истеричные вопросы она, невозмутимо возя шваброй, отвечала довольно стандартно: "Откудова я знаю?.." Выбегая из школы, мы еще соображали куда мчаться, но смутно чувствовали, что стоять нельзя... "К Василию Палычу! вдруг сообразил на бегу Удянский - я знаю где он живет".
Василий Палыч открыл нам дверь в каком-то непривычно домашне-спортивном виде. Он на ходу жевал. Его губы лоснились от свеклы в прованском масле... "Винегрет ест" - мелькнула мысль, совершенно не относящаяся к цели визита и серьезности момента.
Василий Палыч был взбешен: «Где вы были, оболтусы?!!" "Мы не зна-а-али!.. - залепетали мы с интонациями детсадовских завсегдатаев угла.
- Пойдите вон с глаз моих! - Куда теперь? - обреченно спросил я на улице.
- Побежали к химичке. Я знаю где она живет...
Господи! Чего он только не знал?!
Нина Сергеевна, всегда строгая, резковатая в жестах и оценках способностей своих учеников, открыла дверь и насмешливо нас оглядела...
- Что? Явились?! Хороши голубчики!! Чего вы ко мне-то пожаловали? Я дома экзамены не принимаю... Эе-ех вы-и!!! Довоенный папин друг был заместителем заведующего РОНО (районный отдел народного образования). Он сообщил, что директор школы уже стукнул на нас и сказал, что двоим ученикам не собирается выдавать аттестаты зрелости, чтобы они пошли в большую жизнь со справками о том, что прослушали десять классов. Пусть потрудятся на заводах и пашнях. Там и узнают "что по чем". Еще он сказал, что зав РОНО друг нашего директора и мужик принципиальный, поэтому все, что обещал директор весьма реально.
По совершенно фантастическому стечению обстоятельств в этот момент зав РОНО где-то вне Москвы поправлял здоровье. Его функции были возложены на папиного друга. Естественно, что из РОНО к неудовольствию директора пришло распоряжение экзамен у нас принять...
Мы воспрянули духом. Юркин папа пришел к моему с бутылкой коньяка, и они чудно провели время. Но торжества и празднества, как оказалось, были несвоевременны. Вот уж поистине от судьбы не уйдешь, ибо HOMO HOMINI LUPUS EST (Человек человеку волк -lat).
На экзамен по физике припожаловал сам директор. Он скромно сел на заднюю парту и притих...
Со свойственной мне детской непосредственностью я сразу забыл о его присутствии, и оно меня нисколько не тяготило. Его гипнотический взгляд на мой нестриженный затылок разбивался о мою полную беспечность...
Нас с Удянским посадили за первые парты на двух разных рядах, так что между нами был проход. Как раз в этот проход и смотрел директор.
Билет состоял из трех вопросов: двух теоретических и задачи. Переписав их, я незаметно передал билет Удянскому, чтобы он решил задачу. Теорию я написал довольно быстро. Она была не сложной даже для меня. Вообще билет оказался легким.
Удянский потел над своим, потому что не в пример моему он был трудным. К моей задаче он еще не приступал.
Времени было навалом и я, совершенно разомлев от сознания, что экзамен практически в кармане, впал в состояние отрешеннорадостного парабиоза. Потом, от нечего делать, бросил взгляд на условие задачи и понял, что решается она в одно действие. В голове тут же всплыла единственно знаемая из оптики формула.
Она оказалась ключевой. Один из трех знаков и был неизвестным, два других предлагались в условии задачи.
Составив это нехитрое сооружение, я понял, что задачу решил. Осталось только подставить цифры. А они были в билете, а он у Удянского. Юрка уже психовал вовсю, потому что бился над задачей, состоящей из трех или четырех действий. Я зашептал и засемафорил Удянскому, чтобы вернул билет. Он отрицательно замотал головой с полной растерянностью на лице: " Я еще не решил".
- Я сам решил! Давай билет! От радости я не чувствовал в тот момент, что уже сижу на крючке у директора, причем заглотил его по самые ягодицы...
Одна девочка тем временем отпросилась в туалет. Когда она возвращалась, Удянский за ее спиной передал мне билет. И в этот момент все вздрогнули от восторженного директорского крика: "Гаткин - Удянский! Встать!! Шпаргалку на стол!! Оба вон из класса!!!
Внутри у меня что-то оборвалось. Я начал медленно вставать, чувствуя, что с такой же скоростью покрываюсь мертвенной бледностью... Удянский стоял с вытаращенными глазами...
— Это не шпаргалка. Я дал ему свой билет. Он мне его вернул. Он не виноват. Я его только посмотреть попросил. Его-то за что выгонять? - Слова вылетали из меня под влиянием бьющейся в голове мысли, что я сделал Удянскому большую поганку...
Василий Палыч среагировал моментально. Меня спасти было уже невозможно. Я уже выпал за борт и тянул за собой Юрку.
Василий Палыч вырвал Удянского из пучины за оттопыренные уши и поставил обратно на палубу: «Гаткин - за дверь! Удянский сесть!!" Инициатива у взалкавшего нашей крови директора была вырвана с корнем. Отменить приказ, отданный голосом командира танка, он не решился...
Из класса я вышел один. За дверью томился папа. Он пошел со мной сдавать экзамен. Я шел с остановившимся взглядом.
"Что?!" - упавшим голосом спросил он.
- Меня выгнали...
Его глаза искранули. Он сказал плохое слово и резко развернувшись налево кругом (в критические моменты жизни в нем всегда проглядывал офицер-десантник) семимильным шагом пошел прочь...
Директор выскочил из класса с чувством глубокого удовлетворения на мстительном лице - там ему делать было больше нечего.
Недалеко от школы была детская поликлиника. У мамы в это время шел прием, иначе она тоже стояла бы под дверью... Когда папа просунул голову в кабинет, она извинилась и вышла в коридор, где в очереди галдели дети и степенно разговаривали мамаши.
- Ну?! Что?!! - Только ты не волнуйся... Все в порядке...
- Что случилось?!!! - Я прошу, не волнуйся. Ничего страшного не произошло...
- Господи! Да говори же!!! - Его выгнали с экзамена...
В следующую секунду мамины ноги подогнулись, и она рухнула на пол... Папа только успел подхватить ее под руки и тем самым смягчил падение. Поднялся крик. Все забегали. Испуганные дети заплакали. Кто-то кричал: "Врача!!!" У кого-то в руках появился нашатырь. Ее подняли на руки и внесли в собственный кабинет...
Это было не первое и, увы, не последнее переживание моих бедных родителей с того самого момента, как папа на руках донес маму до дороги, и она при минусовой температуре 1 января 1954 года в заброшенном здании произвела меня на свет...
В тот же день папа снова поехал в РОНО. Не знаю какой разговор состоялся у него с приятелем., но бьюсь об заклад, что он не испытал ничего похожего на счастье.
Директор был убит горем - снова пришел приказ из РОНО: «Экзамены у Гаткина принять в индивидуальном порядке"...
Я находился под неусыпным надзором родителей день и ночь...
На выпускном бале вручали аттестаты зрелости... Мы с Удянским для этого торжественного акта еще не дозрели, а посему из зала наблюдали как остальные поднимаются на сцену и чуть смущаясь от всеобщего внимания принимают поздравления, аттестат, фотографию всего класса и цветочек красной гвоздики.
Нам еще перед вечером выдали почти все, кроме поздравления и аттестата. Особенно умиляла красная гвоздика, спутница тревог...
Как я уже сообщал, юноши мы были в достаточной степени раскрепощенные, поэтому особо не комплексовали и праздновали окончание школы (хотя и не полное) с детской жизнерадостной непосредственностью.
Все было как у людей. Мы сидели за столами, накрытыми в спортзале, пили легкое вино, ели бутерброды и танцевали под школьный электрический ансамбль.
Потом подали автобус. Нас повезли на Красную площадь...
Мы шеренгами бродили по брусчатке, взявшись под локти.
Удянский балагурил и острил... Все хохотали. Не помню, вправду ли он был так остроумен, или это мысли о предстоящей взрослой жизни и выпитое легкое вино делали всех такими смешливыми...
Не мы были первыми и не мы последними среди тех, кто по окончании школы фланирует по Красной площади. И если приглядеться, в каждой такой компании были, есть, и будут такие удянские...
Рассвет мы встречали перед главным зданием Университета.
Откуда-то появились еще бутылки. Мы в открытую разливали вино вместе с учителями и это казалось приобщением к взрослой жизни...
Под утро уже было холодно и дремотно. Каждый втайне мечтал, чтобы патетическая часть программы скорее окончилась. Но никто не хотел этого показать первым. Поэтому всплески веселья носили несколько натужно-истеричный характер...
Наконец появился зафрахтованный школой автобус, к всеобщей бурной радости, которую уже никто не пытался скрывать. Нас повезли к школе. В автобусном чреве было тихо и сонно...
Меня растолкали около моего дома, и я сошел. Из окна кто-то крикнул: "Не забудь - в пять вечера у Наташки Антонец!" Это была уже совершенно не официальная часть... Наташка была бессменной заводилой, совершенно неформальным лидером. Она, в отличии от формальных, не скликала класс на сбор макулатуры и на субботники. По ее инициативе мы всем классом сбегали с урока в кинотеатр и устраивали сборища с легкой выпивкой и танцами. Сейчас она гражданка другого государства, но объявившись в России, как и десятки лет назад скликает тех, кто еще в пределах досягаемости, и мы снова собираемся вместе почудить и похулиганить...
Тогда, ради такого случая, она отправила куда-то родителей, и вся орда на захваченной территории предалась пиршествам, песнопениям, половецким пляскам и прочей вакханалии. Однако, хотя бронепоезд наш практически всегда находился на запасном пути, были мы все-таки мирные люди и урон, нанесенный хозяйству Наташкиных родителей, был минимальным.
"Отличился" только Удянский, но, слава Богу, не в квартире, при выходе из подъезда. Он вдруг ни с того, ни с сего, как говорится, на фоне общего здоровья, треснул кулаком в стекло подъездной двери, где оно представляло собой некую форточку.
Оно зазвенело, девочки ойкнули, а он стоял и глуповато ухмыляясь рассматривал свой окровавленный кулак. Кто-то из девчонок носовым платком перевязал ему руку. Всеобщее недоумение весьма ему льстило и было видно, что он доволен произведенным эффектом. Ребята посмотрели неодобрительно, но никто ничего не ему не сказал. Я почему-то больше всех возмутился его дурью, отвел в сторону и сказал все, что думаю по этому поводу. Он блаженно улыбался...
Следующий фортель он выкинул у метро "Сокол". Валерка Бараненков вдруг предложил всем ехать к нему на дачу. Трое парней, и среди них Удянский, живо откликнулись на гостеприимный Валеркин клич...
"Тебя-то куда несет?!! - не стесняясь прохожих заорал я ; "Они-то уже с аттестатами, а у тебя завтра экзамен по химии!!!" Но это был глас вопиющего в пустыне. Как любил цитировать классику сам Удянский, "Остапа понесло"... Я схватил его за подол болоньевого плаща, но он перебирал по-журавлиному длинными ногами мощно и мерно, как шагающий экскаватор. С моим весом удержать его было невозможно. Я отпустил плащ, когда он затрещал. Удянского слегка бросило вперед. Он невозмутимо догнал Валерку и еще через мгновение их поглотило ненасытное метро...
Утром в 8.30 раздался звонок в дверь. Матушка Удянского после бессонной ночи выглядела не лучшим образом.
- Женя! Где Юра?! - Он к Бараненкову на дачу поехал...
- Какая дача?!! У вас же экзамен!!! - Я ему говорил...
- Где живет Бараненков? Я не мог видеть ее скорбных глаз с синими кругами.
- Я сбегаю сам, узнаю...
Естественно, от моего пробега ничего не прояснилось... Я звонил в дверь пустой квартиры. Помчался к Удянскому в надежде, что он уже дома. Надежда была тщетной. В доме царил траур... Юркина бабушка плакала. Это была в высшей степени примечательная старушка - урожденная дворянка Хлопова, правнучка декабриста. Как-то она рассказывала, что губернатор избрал ее, шестнадцатилетнюю девушку, королевой бала и она удостоилась чести вальсировать с ним в голубом газовом шарфе, который он ей торжественно преподнес... Эта тучная одышливая женщина с трудом передвигалась, но была очень жизнерадостной особой. Это был единственный человек, к которому Удянский был нежно привязан, от кого у него не было никаких секретов, кто всегда его поддерживал и защищал, даже тогда, когда он святыни низводил до состояния удобрения. Она плакала и без конца повторяла: «Женечка! Деточка!! Он же твой друг! Как же ты его мог оставить?" Я чувствовал себя тем, с кем не ходят в разведку. Душераздирающую сцену прервала мама:" Ладно, ты хоть иди, не опоздай, уже половина одиннадцатого." Я помчался домой, где, уже я знал, начинают потихоньку дергаться мои родители.
В школу мы с мамой пришли в половине двенадцатого. Юркина матушка сидела в холле опустив голову и нервно поглядывала на электрические часы, минутная стрелка которых перепрыгивала с деления на деление, казалось, быстрее, чем положено.
Далее все происходило как в спектакле плохого режиссера: большая стрелка прыгнула на 12, из учительской с папкой в руках вышли члены комиссии, собранные ради нас, Юркина мама шумно выдохнула, встала и направилась к ним.
В этот момент распахнулась входная дверь и энергичной походкой, чуть запыхавшись, на сцену взошел сам виновник торжества. Комиссия прошла вперед, так ничего и не поняв. Юркина мама уронила голову, а моя с плачем подлетела к Удянскому и высоко воздев руки (она еле доставала головой ему до плеча) бессильно заколотила кулачками в грудь: "Что вы с нами делаете?!! Негодяи!! Какие же вы негодяи!!! Он растерянно моргал, не зная куда деться...
А случилось то, что и должно было произойти по всей логике сюжета. Где-то на железной дороге что-то произошло. Электрички на четыре часа перестали ходить, и этот дачник не мог уехать в Москву. С характерным для него оптимизмом он, не любящий бездействия, пошел на речку, принять водные процедуры. А там в это самое время суетились спасатели - кто-то по пьяному делу утонул... Без него у спасателей, конечно же ничего бы не получилось, и он принял самое деятельное участие в спасении утонувшего... Долго искали и доставали утопленника. За этим увлекательным занятием время прошло незаметно. В общем, он чуть не опоздал на десятичасовую электричку и весь путь до станции гарцевал как орловский рысак.
Экзамен мы кое-как сдали... Еще через два дня я сдавал физику один. Не помню, чтобы потом когда-нибудь я чувствовал себя более одиноким, чем в тот момент. Один в учительской, без надежды на подсказку и без возможности куда-то подсмотреть, я что-то кисло отвечал недовольным экзаменаторам, не очень уверенный в том, что мой ответ имеет какое-то отношение к физике.
Вымучив свой трояк, я тут же, не отходя от раздаточной стойки, получил вожделенный документ. На моих глазах свершилось таинство выписывания аттестата, свидетельствующего о том, что я созрел окончательно... Идя к трамваю, я помахивал развернутым аттестатом, подставляя его лучам летнего солнышка, потому что тушь никак не желала просыхать. Впереди маячила извилистая, но широкая дорога жизни. Одной ногой я уже стоял на ней, и, справедливости ради надо сказать, эта нога чуть подрагивала...
Глава 5.
МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ.
Я хотел поступать в театральный или в институт физической культуры. В физкультурный сразу документы не подал, потому что после травмы коленного сустава плохо бегал и прыгал... А вступительные экзамены упирались именно в это. Но бороться мог.
Даже выиграл все схватки на прикидках сборной Москвы к первенству СССР и поехал первым номером на чемпионат, в Одессу.
Там продулся в дым и вернулся домой в настроении премерзком...
Тем не менее, попытался осуществить другую свою мечту стать великим актером. После стольких неудач хотелось все-таки хоть немного оваций... Поступать мы ходили, конечно же, вместе с Удянским. Он, в отличии от меня никогда не стремился под софиты и юпитера, правда вдруг припомнил, что в раннем детстве пытался принять участие в каком-то детском спектакле. Пробовался на разные роли. Начал с образов второго плана (на заглавные роли из-за косноязычия и деревянной пластики явно не проходил). Потом ему было предложено место в массовке, но и там его сценическое дарование не смогло развернуться в полную силу - он путался у всех под ногами и нарушал собой рисунок спектакля. Режиссер принял соломоново решение - дал ему нейтральную роль. Удянский играл роль столба. Он стоял в стороне от основного действия и что-то собой поддерживал. Бабушка по такому случаю сшила ему костюм - желтый с деревянными разводами и такую же шапочку. Он, кажется, не рухнул (хотя я лично в этом не уверен). Весь этот сценический опыт он посчитал достаточным для задуманной акции. Он бы оригиналом, любил козырнуть чем-нибудь эффектным из своей биографии (часто привирал, а я, будучи человеком легко внушаемым, перенял у него эту не очень джентльменскую привычку) и при случае говаривал: "Когда я поступал в Щепкинский, прослушивался у Станицына..." Ему не верили, но я подтверждал...
Нас и в самом деле слушал великий Станицын. Когда предложенную прозу, стихотворение и басню читал я, на лице знаменитого режиссера было непроницаемое выражение. До конца я ничего не дочитал. Он говорил: «Спасибо..." Это означало, что относительно моих способностей в данном жанре ему все предельно ясно. Но когда читал Удянский, по лицу мэтра сначала пробежала тень, а потом появилось и само чувство. Как раз в этот момент Юрка монотонно, с какой-то кислой физиономией сообщал присутствующим о состоявшемся разговоре "...про лен, про дом, про скотный двор..." Станицын не сказал ему как всем "спасибо", а участливо спросил: "Скажите, голубчик, неужели Пушкин — это так скучно?.." Удянский, хотя это было не характерно для него, вспыхнул и замялся: «Я хотел показать всю безыдейность буржуазной жизни..." Станицын устало снял очки и мученически посмотрел на членов комиссии, развел руками, как бы говоря: "Гос-с-споди! Каких только глупостей здесь не наслушаешься!! За что, Боже милостивый, мне кары эти египетские?!! Чем прогневил Тебя, всемогущий, умоляю, скажи!!??! За какие прегрешения сия чаша мне предуготована??!!..." Члены комиссии изобразили на лицах и сарказм и понимание страданий великого зодчего отечественного театра, и все-все, что положено в таких случаях...Да! Это был настоящий Театр...
Мы были чужаками в этом мире лицедейства...
Удянский пытался еще что-то читать, но Станицын наконец произнес свое заклинание: «Спасибо..." На улице Юрка сказал фразу, которая стала в наших кругах крылатой: "Всюду блат... Да и нет истинных ценителей высокого искусства..." В дальнейшем наши пути несколько разошлись. Удянский поступил в МИФИ, через год после окончания школы женился, потом стал ядерным физиком, защитил диссертацию. У него два сына.
В личной его и общественной жизни, в силу живости характера, всегда происходили какие-то пертурбации, но, похоже, ничто не смогло его изменить.
Сейчас, когда мы изредка встречаемся, я отмечаю, что практически никаких перемен его характер и внешность не претерпели. Кто-то в него неизменно влюблен, кого-то его манера держаться и безапелляционно высказываться приводит в бешенство, но это уже, как сейчас говорят, их трудности... Он такой и другим, похоже, не станет...
Мама настаивала на моем поступлении в медицинский институт. Она мечтала меня видеть непременно в белых, незапятнанных одеждах. Мне ничего не оставалось делать, как подчиниться, хотя насчет карьеры целителя я и не помышлял. К экзаменам я готовился под ее неусыпным контролем... Один раз даже был пойман с поличным, не успев нависнуть над учебником и задвинуть под стол колени с лежащим на них детективом.
Первым был экзамен по биологии. Я слабо ориентировался в принципиальных отличиях между эволюционными теориями Чарльза Дарвина и Жана-Батиста Ламарка, но то, что человек произошел от макаки мог утверждать доподлинно.
Мне попался билет с кольчатыми червями и какими-то дикими вопросами по генетике. Из этой области естествознания мне было известно лишь то, что Мендель любил гороховый суп, а его последователи генетики, в отличии от прочих граждан, не бьют мух, а наоборот - разводят.
Экзаменаторы были все какие-то мрачные и раздраженные.
Повеселил их только я, заявив, что у дождевого червя два круга кровообращения. Что такое круги кровообращения, я, честно говоря, представлял себе довольно слабо...
После того, как с двойкой я вылетел вон из стен орденоносного II медицинского института, путь передо мной лежал широкий и свободный. Я уже рассказывал о том, как сделал попытку поступить в школу тренеров (физкультурный техникум) ...
В конечном итоге мама отвела меня в медицинское училище, где мне предстояло продолжить повышать свой образовательный ценз.
Поначалу я так увлекся мыслью о том, что получу специальность фельдшера, что вопреки своему обыкновению даже начал готовить домашние задания. На этом этапе я снискал благосклонность некоторых педагогов, которая и была мне в дальнейшем порукой. Хорошие, добрые женщины не любят менять свое положительное впечатление об учениках. Я научился этим умело и бессовестно пользоваться. Безграничность людской доброты, наверно, сослужила злую службу отечественному здравоохранению. Сопутствующая юношескому инфантилизму моя безответственность доводила до исступления организаторов лечебного процесса, под руководством которых я делал первые шаги в целительстве...
Потенциала теплого ко мне отношения со стороны наставниц хватило до конца моего пребывания в стенах Альма-матер, и средний балл моего диплома был 4,2. Не могли они вычеркнуть из памяти того, как в начале пути я до темноты просиживал над микроскопом в лаборатории микробиологии, или сладострастно свежевал лягушек...
Так бывало всегда, когда я горячо за что-то брался, порой забывая о физиологических отправлениях. Через некоторое время страсть моя угасала, чтобы потом больше не воспламениться никогда...
Увлекательнейшим занятием в этот достопамятный период была для меня незатейливая карточная игра "сика" или, как ее еще называли у нас "три листика", что-то среднее между "очком" и "покером".
Мы играли на занятиях и в перерывах, после уроков под лестницей и во время пробежек на физкультуре. Правда, я очень быстро сообразовался с обстановкой и получил освобождение от физкультуры, так что в дипломе в этой графе у меня стоял прочерк. После двух операций коленный сустав все-равно болтался и щелкал. В тот период я выступал в соревнованиях довольно активно, но ко врачу приплелся, припадая на убогую ногу. Расчёт был прост: наша эскулапка слабо разбиралась в медицине вообще, а в травматологии и ортопедии - в частности... Мне было предложено соблюдать покой, не бегать, не прыгать, по возможности лежать... Выйдя за дверь, я стер с лица страдальческое выражение, кубарем скатился с лестницы и помчался в укромный закуток, где уже сдавали...
Игра увлекала меня своей незатейливостью и скоростью роста ставок. Главное в ней, на мой взгляд, то, что (при честных конечно партнерах) расклад выпадает совершенно случайный и судьба тем самым предоставляет реальную возможность потрогать удачу за вымя... Сказать, что для меня это времяпровождение было пустым нельзя: я приобрел ценное качество - научился блефовать, а это, как я заметил в дальнейшем, свойство наиценнейшее, в умелых, конечно, руках...
После окончания училища я два месяца работал на инфекционной перевозке, а потом меня призвали в доблестные Военно-Морские Силы... Так получилось, что служил я в отдаленном гарнизоне на острове, где мне часто приходилось применять свои медицинские познания на практике, то есть испытывать на живых людях. Было всяко, но моим несчастным товарищам выбирать было не из чего - я был там самым большим специалистом в области целительства, а до кронштадтского госпиталя были многие километры водного пространства... Были, увы, досадные ошибки (сказались пропуски занятий и азартные игры на лекциях), но случались и триумфы, когда приходилось оперировать без специального оборудования, инструментария, в неприспособленных для этого условиях. Но несмотря на мою помощь, больные и раненые почему-то выздоравливали. Мама присылала мне медицинские книги, и я активно занимался самообразованием... В общем, если бы я меньше увлекался в училище "сикой", возможно, меньше довелось бы страдать моим сослуживцам.
Однако, игра эта до сих пор поднимает во мне смутно-терпкое чувство азарта. Но нет уже в моем окружении людей, готовых составить мне компанию, чтобы всю ночь напролет, обложившись купюрами, в загадочном свете торшера, с трепетом одну за другой открывать свои карты и, если выпал знаменательный расклад, молиться, чтобы партнеры не спасовали, а поднимали ставки до тех пор, пока у кого-то не выдержат нервы и он в последний раз расплатится за то, чтобы вскрыться.
Сразу по возвращении со службы я засел за учебники, уже осознанно устремив себя в мединститут. Сгоряча попытался поднять все научные пласты, начиная с пятого класса., но на уровне седьмого понял, что затеял невозможное. Тем не менее сдал документы на лечебный факультет III (стоматологического) медицинского института и записался на платные подготовительные курсы при нем. Очень скоро выяснилось, что ничего они мне дать не могут, потому что я все время отставал от группы. Мои познания не позволяли мне вообще понять, о чем говорят все вокруг... Оставалось только делать умный вид и с раздумчивым лицом что-то писать... Меня держали за мыслителя и не обращались за помощью, очевидно, полагая, что для моего уровня всё, о чем здесь идет речь, просто оскорбление...
Но пришла пора экзаменов и ничего уже не оставалось, как рвануть на груди тельник и встать во весь рост перед приемной комиссией. Первым был экзамен по физике. Знакомые надоумили меня идти сдавать в военной форме. За два с половиной месяца у меня уже отросла неуставная прическа, поэтому я сходил в парикмахерскую и довел свою тяжелую от невеселых дум голову до казарменных кондиций.
Видимо, это было ошибкой. Ведь существует же свод народных примет, гласящий, что перед экзаменом не стоит мыться, стричься, менять белье и, вообще, следует под одну из пяток (честно говоря, не знаю под какую) подложить пять копеек. Ни одну из заповедей я не выполнил. Видимо это и предопределило ход событий. В дальнейшем я сделал для себя вывод, что нельзя пренебрегать старинными, испытанными веками поверьями. Даже стал использовать народные приметы в целях личного обогащения.
Например, звоню нарочито измененным голосом кому-нибудь из друзей в трепетной надежде, что меня не узнают и я стану богатым. Не скажу, что этот бизнес приносит мне гарантированный доход, но надежды не бросаю...
Отвечать я сел к столу, за которым восседал плотный, краснолицый и весьма суровый на вид преподаватель. К нему не рвался никто, а я дергался как марионетка, боясь, что он вызовет к себе кого-то другого... Дело в том, что, выбирая билет, я заметил на тыльной стороне его кисти татуировку - якорь... Шикарно взбив гюйс я сел перед экзаменатором, положив на стол проштампованный лист со срисованными условиями задач.
Взяв в руки, он посмотрел на него с легким удивлением, даже заглянул на обратную, девственно чистую сторону. Потом бесстрастно-хмуро уставился на меня, так, что стало не по себе: "Ну, что скажешь?.." Я подал билет и начал излагать что-то неубедительное по теории. Он не перебивал, ожидая, когда словесный поток, отнюдь не напоминающий водопад, иссякнет. Для того, чтобы этого дождаться вовсе не требовалось быть монстром долготерпения. Вскоре последняя словесная капля упала из моих иссякших уст, разбившись о его хмурое молчание. Оно зависло в атмосфере как грозовой разряд перед вселенским грохотом...
Не меняя выражения лица, он опять потянулся к листку:» Что там у тебя с задачами?" Там было нарисовано два блока с перекинутой через них веревкой и грузом.
- Куда направлена сила тяги на этом отрезке стропы? - Туда... - я робко чиркнул пальцем по бумаге.
— Вот куда! - нарисовал он стрелку в обратном направлении и начал объяснять, как это все нужно решать.
Я усиленно кивал, хотя понять даже не пытался. Еще раз оценивающе взглянув на меня, он, кажется, понял бесполезность происходящего и как-то внезапно на полуслове умолк. Убаюканный было его голосом, я встрепенулся...
- Знаешь что? Приходи на будущий год. Позанимайся...
Неожиданно для самого себя, не взывая ни к кому персонально, я вдруг начал эмоциональный монолог в пространство.
Сейчас дословно не вспомню текстового материала, лишь смутно канву: к физике непосредственного отношения она не имела скорее к обществоведению. Сильным следовало бы признать фрагмент, касающийся социальной несправедливости, где красной нитью шла мысль о том, что кто-то уже получил образование и с уверенностью смотрит в будущее, а кто-то под холодными балтийскими ветрами служил Родине, не щадя живота своего. И вот теперь двери в высшие учебные заведения закрыты именно для последних.
Он пытался призвать меня к здравому рассуждению: "Ну а учиться-то ты как будешь?" - Мне бы только поступить! А там уж я удержусь!!! - возопил я.
- Но все равно больше тройки я тебе поставить не могу...
- А меня это устроит!!! - Ты же по конкурсу не пройдешь...
- Пройду!!! Я уже на сто пять процентов был уверен, что он не выкинет меня с двойкой. Подтверждение последовало немедленно. Покосившись на мой нарукавный шеврон с якорем, он со знанием предмета осведомился: «В боцманской команде служил?" - Да нет, во взводе охраны...
Он посмотрел на меня чуть затуманенным воспоминаниями взором, но моментально пришел в себя, не забыв предварительно мысленно отдать честь флагу и по шаткому трапу сбежал на твердую землю. Очнувшись, он снова оказался за экзаменационном столом перед ординарным балбесом. Он взял экзаменационный листок, вывел в нем тройку и, сразу потеряв ко мне интерес, вызвал следующего.
Выйдя за дверь, я стал прочитывать, что мне еще нужно получить, чтобы набрать проходной балл. Так, наверно, Пушкинский Герман вычислял в уме как присовокупить к тройке семерку и туза.
Сочинение я пришел писать в цивильном и написал-таки на четверку. Перед биологией нагладил суконку с брюками и до блеска надраил бляху. Принимала экзамен скромно одетая женщина с испуганными глазами. я был уверен и спокоен несмотря на то, что материалом не владел совершенно. На мою просьбу не ставить двойку, изложенную в спокойно-наглой манере, она густо покраснела. Интеллигентность, видимо, заставляла ее краснеть даже тогда, когда нечто неприличное совершал кто-то другой в ее присутствии. Она пыталась возразить, что такой ответ не может оценить так, как хотелось бы мне — это будет нечестно...
Я, твердо глядя в ее наполненные терзаниями глаза, мягко возразил в том духе, что дело ведь не в соответствии оценки ответу. Самое главное правильно оценить не эту малосущественную частность, а разобраться в сути проблемы: человеку, имеющему среднее медицинское образование и мечтающему о высшем, наверно, не стоило бы из-за не очень уверенного ответа портить жизнь... На ее выразительном лице отразилась мука и я понял, что экзамен сдан.
Полным отчаяния голосом она спросила, как я собираюсь учиться в ВУЗе, не зная материала седьмого класса. Ответ был стандартным... Видимо боясь, что я вдобавок ко всему потребую положительную отметку, она с отчаянным упорством обреченного человека несколько раз повторила: «Я не смогу поставить вам "хорошо"... Чтобы ее терзания не достигли апогея и с этой милой женщиной что-нибудь не случилось, настаивать я не стал...
Видно было, что она делает над собой титаническое усилие, пойдя навстречу моим домогательствам. Но она уже придвигала к себе мой экзаменационный листок, наверно, мечтая только об одном: как можно скорей лишиться удовольствия ощущать на себе этот нахальный взгляд и не встречаться с ним больше никогда...
Последним был экзамен по химии. Нимало не смущаясь, без тени волнения, я сидел и "готовился" в своих лучших традициях перерисовал условия и с интересом разглядывал окружающих.
Кто-то споро строчил в своих листках, подергиваясь от нетерпения ошеломить экзаменаторов своими знаниями. Некоторые чуть не падали в обморок от предстоящего ответа. Иные блудливым взором выискивали ответы в своих многочисленных шпаргалках. периодически кого-то из них выпроваживали за дверь, но остальные с маниакальной настойчивостью камикадзе продолжали свое опасное дело.
Молодой экзаменатор (ненамного старше меня), оглядев аудиторию, приветливо махнул рукой: "Эй, Военно-Морские Силы! Давай ко мне!" Я с достоинством положил перед ним лист. Заглянув туда, он поднял на меня восхищенный взор: "Ты что, вообще ничего не знаешь?" Я, прямо глядя ему в глаза, помотал головой...
- Ну ты орел! - В его возгласе не было превосходства, скорее восхищение и зависть, потому что он бы так не смог...Но как же?..
- Удержусь, - перебил я - если поступлю, все выучу. Времени на подготовку не было. Я только вернулся...
Он оценивающе посмотрел на мою грудь, где со значками спортсмена, комсомольца, отличника боевой и политической подготовки, красовался знак, свидетельствующий о том, что я окончил среднее учебное специальное медицинское заведение.
- Ах молодец! - он уже как девушка был насмерть в меня влюблен - Ну ладно пиши: "Аш два эс о четыре (эс не русская это ц, а латинская), плюс цинк (зет эн), равняется аш два (стрелочка вверх, нет не слева, а справа от двойки), плюс цинк эс о четыре. я бы сам написал, но нужно твоим почерком...Продолжаем...
Он продиктовал мне всё, и я с горем пополам застенографировал его выступление. Он был в восторге, видимо, предвкушая, как за ужином расскажет домашним об увиденном феномене.
- Ну как? Четверки тебе хватит? - Хватит - сказал я спокойно и веско, хотя внутри у меня от счастья чуть что-то не рвануло.
По конкурсу я не прошел - не добрал двух баллов. Тут же, стоя у доски со списками студентов, обругал себя последним словом, что согласился на четверку у химика и не "дожал" биологичку до хорошей оценки...
Но, как говорят картежники, "игра была сделана" и следовало продолжить интриговать. В запасе у меня еще было направление из воинской части на подготовительное отделение, или, как его раньше называли, рабфак. С ним я через два месяца снова пришел в тот же самый стоматологический. Форму одеть почему-то постеснялся, решив, что собеседование пройду и без этих маленьких военных хитростей.
Придя в учебную часть сдавать документы, я сразу же подружился с двумя очаровательными юными феями, аккуратно раскладывающими по папочкам досье... Они быстро приняли меня за своего, потому что я голосом артиста Калягина громко сказал, что они чудные, дивные крошки и я хочу стать их маленькой подружкой, что я вообще-то такая шалунья, это просто что-то!.. Они были в восторге от моей непосредственности и пародийного дара, так что очень скоро мы вместе уселись пить чай с пирожками, испеченными одной из них. Уже совсем не стесняясь меня они заговорили о делах своих насущных: "А этого Штромберга приняли? Такой умный парень!" - Неа... А зачем они тут? И так кругом одни штромберги... Ты что не знаешь, что в этом году их не очень будут принимать?" Приятного для меня в этой кулуарной болтовне двух божественных славяночек ничего не было, потому что по их классификации я и был тем самым Штромбергом, которых, как выяснилось и так уже оказался перебор...
Но я верил в свою счастливую звезду и явился на собеседование. Надо сказать, что подготовительное отделение — это нулевой курс института. Поступив на него, человек уже фактически студент ВУЗа. Итоговый экзамен, как правило формальность.
Практически невозможно получить двойку у педагога, который тебя весь год учит как родного принимали туда рабочих и тех, кто отработал в качестве младшего мед персонала не менее двух лет.
Уволенные из Вооруженных Сил числились на положении рабочих.
Для поступления туда у меня был лишь один год, на следующий я уже не считался бы рабочим, а относился бы уже к другому социальному слою нашего бесклассового общества, взросшего на диктатуре пролетариата. Даже если бы я пошел трудиться младшим золотарем, мое специальное среднее закрыло бы для меня двери всех рабфаков страны...
На собеседовании мне задали такие вопросы, на которые компетентные люди ответили потом "не вдруг". Не знаю, может быть, я сужу предвзято и мне просто померещилось, что сработал "феномен Штромберга", но, что бы там ни было, вопросы эти не были рассчитаны на человека от плуга и пресс-формы.
Скорбь, так присущая моему народу, когда он в диаспоре, еще не рассеялась, а моя деятельная натура уже рвалась на поиски места под солнцем. Изыскания на ниве трудоустройства не длились долго, путь был один - фельдшером на "скорую помощь".
Работа на "скорой" стала для меня не только медицинской, но и жизненной школой... Оказалась, что человеческая психология не всегда вещь непредсказуемая. Когда по десять раз на дню видишь одно и то же явление, даже если ты круглый идиот, на одних условных рефлексах, ситуацию можно прогнозировать. Это лишь только в плохих книгах врачи и фельдшера "скорой" каждую секунду борются со смертью и, как правило, вырывают из ее скрюченных лап страждущих... На самом деле все происходит гораздо проще, а главное, без дурной патетики. Сейчас, по прошествии двух с лишним десятков лет, возможно, что многое изменилось и мои заметки не имеют ничего общего с тем, что сегодня представляет собой "скорая". Но в мое время было так...
Наша Тушинская 24-я подстанция рисуется мне сегодня этакой запорожской вольницей, где несмотря на наличие иерархической лестницы между главными врачами, врачами и средним мед персоналом царили демократические взаимоотношения. Это был единый, в основном молодежный, коллектив со своими страстями, дрязгами, симпатиями и антипатиями... Мужья оставляли жен, работавших здесь же и женились на их подругах, жены не оставаясь в долгу выходили замуж за других сотрудников и общие дети иногда бегали по подстанции, когда все родители работали и дома их было оставить не с кем. Все это сильно напоминало первобытнообщинный строй с общими женами, мужьями и детьми... Когда-нибудь, как Артур Хейли, я напишу бестселлер с коротким, но емким названием "Скорая". О, это будут новые "Колеса", "Аэропорт" и "Окончательный диагноз" в едином сюжете, во всяком случае не менее драматичные.
В этой связи мне вспоминается день, когда я пришел наниматься на работу. Вся территория подстанции была перерыта ввиду ремонта кабеля. Балансируя на доске, перекинутой через канаву, я чуть было не потерял равновесие, когда в окне второго этажа, где была диспетчерская, нарисовалась моя училищная однокурсница, синеглазая жгучая брюнетка, редкостная красавица Галина и профессионально, с фиоритурами, выматюгала шоферов за несданные показания спидометров. В училище, за все годы совместного обучения мне не довелось услышать ее голоса. Она была тиха и благопристойна. Я встретил многих своих сокурсников.
Ребята возвращались из доблестных... Девушки уже были матерыми скоропомощницами с солидным двухлетним стажем. Это было замечательное время!
За короткий срок я научился вводить препараты в любые вены из любого положения. Правда диагност и врачеватель в начале своего скоропомощного пути я был "никакой". Основными нашими пациентами были люди пожилые, а в армии мне приходилось иметь дело только с молодыми здоровяками, повредившими себе что-то по дурости, простудившимися или просто запаршивевшими.
Моими наставниками были практически все - на "скорой" не бывает профессиональных секретов, каждый делится с другим всем, что знает сам, ведь неумеха в бригаде - потенциальный убийца...
Когда работаешь на подстанции, обслуживающей какой-то район, через пару лет, по адресу на карточке вызова представляешь себе расположение дома. Когда едешь к постоянному пациенту, заранее знаешь, что надо делать.
Посвященный человек с определенной вероятностью может спрогнозировать то, что его ждет на вызове, прочитав такую шифровку: "ПС М 78". Закодировано в этой аббревиатуре то, что мужчине семидесяти восьми лет стало плохо с сердцем. Скорее всего у него повысилось артериальное давление, после снижения которого боли в сердце пройдут, и он снова почувствует себя на свою законную тройку.
Если же буквосочетание остается то же, а цифра где-то между 30 и 60, следует поторопиться - это может быть инфаркт миокарда. тогда не грех прокатиться под маячком и с сиреной...Если же ПС у Ж 30 , нужно, прежде всего думать о вегетативно-сосудистой дистонии, состоянии, как правило опасности для жизни не представляющем.
"ЗАДЫХ" (задыхается) в любом возрасте — это скорее всего приступ бронхиальной астмы, бывает, что таким образом проявляется тяжелая пневмония. Иногда родственники за ЗАДЫХ принимали агональное состояние больного. И тогда приехавшей бригаде, как правило, оставалось только констатировать смерть.
БЖ - боль в животе. Это все на свете - от поноса до перитонита, внутрибрюшного кровотечения, причиной которого может быть и прободная язва желудка, и внематочная беременность.
На "скорой" я впервые увидел человеческое несчастье в самых неприглядных его проявлениях. Одинокие старики, умиравшие в полной беспомощности за дверьми своих комнат в коммуналках, алкоголики и безумцы в загаженных квартирах, которых все бросили, а они даже не в состоянии понять как глубоко несчастны. Все это проходило перед моим изумленным взором человека, верящего в передовицы центральных газет про заботу партии и правительства о людях... В первый месяц я не мог прийти в себя от того, что я не в силах реально помочь какому-нибудь больному старику, лишь делаю сиюминутное обезболивание, а он с жалкой улыбкой благодарит за человеческое участие, за то, что мне не безразлична его боль...
Но постепенно у меня выработался иммунитет к чужой боли.
Нет, я не перестал ее замечать, но сострадание стало четко лимитироваться временем пребывания возле больного. По совету одного из врачей я стал сенсуалистом, то есть человеком, воспринимающим только то, что могу сам увидеть и потрогать. Как только закрывались двери, за которыми оставались несчастные, я сразу запрещал себе о них думать, и приезжая на подстанцию включался в танцы под проигрыватель.
Но не всегда, конечно, все было просто и безоблачно.
Иногда и вправду приходилось заниматься возвращением к жизни тех, кто уже довольно капитально собрался в мир иной. Картинка эта, конечно, не для слабонервных: бьются в истерике родственники, рвутся в комнату... И уже жизнь больного зависит от того, насколько решительны члены бригады, какие они психологи.
Нужно уметь безошибочно определить на кого следует рявкнуть, кого убедить, а кого просто впустить и заниматься своим делом...
Когда свободные от вызовов сидели в комнате отдыха или в столовой и обсуждали случаи из практики, было ощущение, что проходит творческий вечер звезд эстрады в жанре пародии и клоунады. Все миниатюры исполнялись в лицах, и рассказчик прерывался только пережидая хохот, или если по селектору бригаде объявляли вызов. Все это не было пустым зубоскальством, а скорее своеобразной конференцией, специфичной именно для "скорой". Таким образом мы обсуждали типичные ситуации и действия при этом.
Несомненно, в этих посиделках было много пользы (и, думаю, прежде всего, для пациентов). Форма передачи информации была доходчивой и запоминающейся. Без ложной скромности скажу, что тоже бывал в центре внимания и поощрялся обвальной реакцией зала, от которой закладывало уши.
Мне вспоминается случай из моей практики начального периода "скоропомощной" карьеры, один из первых самостоятельных вызовов. Приехал я к одинокой пенсионерке с повышенным артериальным давлением - случай для "скорой" совершенно рядовой...
Но я, конечно же, волновался. Померял давление - так и есть: сто восемьдесят на сто десять... Сделал классическую инъекцию магнезию с папаверином. Посидел рядом, поговорил о том о сем, чтобы отвлечь от мрачного. Она заулыбалась, стала благодарить... С легким сердцем отойдя от нее, стал упаковывать ящик, мысленно восхищаясь непринужденностью и легкостью, с которой поставил диагноз и прекрасно оказал весьма скорую, и тем не менее медицинскую помощь.
Мое самолюбование прервал старушкин возглас: "Ай! Госс-споди! Боже мой!!!" Меня как будто дернуло током и рывком развернуло на сто восемьдесят градусов("Умирает!?!!"): - Что?!!!?! - Да погода. Опять дождь будет.
До меня вдруг дошло, что что она слушала радио, а для меня голос диктора был фоном. Когда я уходил, старушка умиротворенно улыбалась, а у меня во рту было суховато и побаливал затылок (признаки приступа гипертонии).
Как-то был вызов на платформу электрички "Тушино" по стандартному поводу - "плохо с сердцем". Когда, перейдя через мост, я оказался на платформе, то не обнаружил лежащего человека и возбужденной толпы вокруг. Не было ничего подозрительного на что-нибудь мало-мальски тяжелое и продолжительное или скоропостижное. Люди выходили из электричек и входили в них. Все были заняты своими делами. Я в растерянности оглядывался, держа подмышкой одной руки тонометр, а в другой ящик с медикаментами. Постучал в кассу и, согнувшись пополам, пристроил глаз на уровне миниатюрного полуовального окошка.
Там сначала показался встречный глаз, а потом и рот кассирши: "Это мы вызывали, вон-он-он на лавочке развалился..." Я обернулся и вправду обнаружил за спиной лавочку, а на ней свесившего голову на грудь джентльмена средней потертости и неопределенной возрастной категории. Преисполненный служебного рвения я взял его за руку, чтобы посчитать пульс. Он немедленно ее у меня вырвал, потом перестал храпеть и открыв один глаз и исподлобья посмотрев на меня букой, неодобрительно сказал на марсианском языке: "Мдна... Х-х-ху... Б-б-бл-л ..." Не продолжая медосмотра, я моментально поставил диагноз и в соответствии с ним обязан был принять адекватные меры. Оставить пострадавшего на платформе я не имел права, ибо с этой минуты он уже находился под моей курацией. Мне надлежало везти его в медвытрезвитель. Следовало "осуществить эвакуацию пациента" или "организовать носилки". На языке "Скорой" это означало, что следовало найти людей, которые бы перенесли больного в машину. Ими могут быть родственники или соседи пострадавшего, а в общественном месте - прохожие или служащие учреждения, на территории которого произошло несчастье...
Я, честно говоря, до сих пор не знаю, есть ли официальная инструкция, предписывающая для этой цели использовать посторонних, но меня научили поступать именно так. На скоропомощном сленге (да простят меня африканцы) это звучало "найти негров".
На "скорой" уже много лет ходит байка про молодого фельдшера-стажера, посланного для организации носилок. А дело было в гостинице. Он появился в сопровождении четырех африканцев через час, объяснив, что долго не мог найти помощников требуемого колера. Но я чуть отвлекся. Итак, мне следовало доставить пострадавшего в медвытрезвитель. Как раз в это время подошла электричка и из нее выкатилась толпа. Немалая часть ее тут же собралась поглазеть на нас с пьяным. В таких случаях очень привлекает глаз белый халат посреди черно-серого буйства красок, каковым являлась одежда наших сограждан в середине семидесятых годов. Я попросил трех крепких мужиков, с виду рабочих-передовиков, помочь мне. Они начали было отнекиваться, сославшись на жуткую занятость. Почему-то меня это страшно разозлило, и я стал выкрикивать что-то бессвязное, в том духе, что стоять глазеть у всех есть время, а помочь - сразу все спешат.
Они, видимо, устыдились и один из них примирительно сказал: "Ладно, не вибрируй, куда волочь?" Двое подхватили его под руки и повлекли к переходному мосту. Он пытался придать косо разъезжающемуся лицу осмысленное выражение и с интонацией следователя по особо важным делам со средней скоростью 60 слов в минуту произносил: "В чем дело!? Я спрашиваю, в чем дело!!??" Ноги его волочились где-то сзади мысками вовнутрь - пятками наружу. Один из эвакуаторов на бесконечные вопросы пострадавшего давал веский и лаконичный ответ: "Спокойно, папаша..." Третий провожатый, видимо устыдившись своего бездействия и неэстетичности происходящего взял транспортируемого за ноги и тот приобрел позу взлетающего лайнера. Когда его несли по ступеням вверх он и вправду сильно смахивал на взлетающий Боинг 707. Несуны уже немного взмокли и когда страждущий в очередной раз особенно эмоционально возопил: "В чем дело?!!!", тот, что поддерживал с ним светский разговор в легком раздражении прикрикнул:" Тихо, папа!!! Мы тебе жизнь спасаем!.." В вытрезвителе клиента приняли как родного. Расписавшись в бумагах, что организм мною сдан, я пожелал ему скорейшего выздоровления и пошел к машине. Когда открывал дверцу, из форточки зарешеченного окна донеслось: "Не понял!! В чем дело-о-о?!!?".
Свидетельство о публикации №222100100070