Сентиментальная проза Глава 8 Раковина

   Утро было лучше вечера и куда лучше ночи – инопланетник, например, обнаружился на кухне – мыл оставшуюся после Димкиных гастрономических подвигов посуду и напевал что-то легкомысленное.
      
– Привет!
            
– Доброе, может тебе лучше лечь?
       
– Мне лучше позавтракать и не филонить. Работа, известное дело – не волк, но убежать может.
      
– А всё-таки?
       
– Пролежни – страшная вещь, Дима. Ты вчера слопал всё, что приготовил?
 
– Не успел, и тоже голодный, как волк.

  Сейчас, сейчас мы разогреем соус и отварим макароны, будет нам плотный основательный, а дальше? Дальше? Инопланетник работать, а я? В няньках? домработницах? Сколько я выдержу здесь – сутки? Что потом? Дурка? А Горин знай себе ел и нахваливал.
         
– Что ж я прицепился к тебе?
         
– Видимо из потребности в собеседнике.
         
– Да какой из тебя собеседник! Ты под раздачу не мог попасть по определению.  Что ты понимаешь? Мне здесь плохо.
       
– Тебе  не только здесь, тебе везде плохо, Дима.
         
– Пошел ты.
            
– Как скажешь. Спасибо. Было очень вкусно.

Скидал посуду в раковину и пошел  к столу – трудиться на благо прогрессивного человечества.

  Димка, матерясь, одевался. Всё! С меня хватит!  Вывалился из подъезда на улицу, рванул к гастроному и там очень кстати наткнулся на старого знакомого. Тот пересчитывал мелочь на давно немытой ладони.
 
– Здоров, боец!
 
– И тебе не хворать. Не хватает? Добавить?

  Пристроились на еще не оттаявшей детской площадке, под покосившимся «грибком» - с неба сыпалось что-то маловразумительное.  Первый же глоток вернул ощущение если не правильности, то хотя бы терпимости бытия.Его не было целых три дня. Ночевал по подвалам и чердакам. Домой заглянул только чтобы выпросить у матери денег. Она дала – не хотела скандала, но удержаться от привычного речитатива не смогла. Бежал. Что где и с кем пил – не помнил. Очнулся в Саду,  его рвало, выворачивало наизнанку, ломало. Горин  насильно - вливал  воду. Ещё и ещё и ещё. Уговаривал, ругался, заставлял, не давал спать. Садист! Отвязался? Нет. Притащил горячий пряный бульон и сквозь зубы  по ложке с небольшими перерывами. Удержал? Давай ещё. Не на спину – на бок! Вот, молодец. Знобит? Сейчас принесу одеяло, согреешься.      Всё! Отстал. Умаялся бедняга. Горин , да, умаялся настолько, что путь до дивана казался бесконечным, сидел рядом, спиной к яблоневому стволу, слушал ночь.
 
   Говорила, гони в шею алкоголика, так нет же! Он добьет тебя, добьет, вот увидишь.       Старуха поигрывала перочинным ножичком. Виртуозно метала из всех возможных и невозможных позиций. Залюбовался – сам когда-то слыл мастером забытой игры, но Старуха была вне конкуренции.        Лучше он, чем ты.        Чем лучше? Хочешь?  Давай сыграем?  В Землю? В Города? Или ты предпочитаешь Скамейки?        Протянула, держа за лезвие.       Не хочу.              А зря, шансов у тебя немного, но может быть? вдруг? Выиграть у Самой Меня!           Нет, милая, играть с тобой я не буду.      Да ты только и делаешь, что играешь со мной, сказочник.     Из-под/ с колена, с локтя, с пальца, из-за спины, с носа, с закрытыми глазами, с разворота.        Ну? Будешь?        Нет.       Сложила и сунула в карман нож. Ну и дурак!      Согласен. Что ещё?       Ничего. Отдыхай.

  Ушла. Он всё-таки добрался до дивана и рухнул в чей-то кошмар, в грязь, кровь и сопли. Ничего конкретного наутро не помнил, но запах паленой резины, шерсти, пороха, и ещё какой-то незнакомой дряни преследовал его весь день. И весь день не покидала уверенность, что попал в чужой, скорее всего Димкин сон, не просто так, и это самое – не  просто так – Старухиных лап дело. Копейкин ещё спал, и будить его не стоило из множества соображений.  Перекусить и, забравшись подальше, работать до позеленения, не смущать, не провоцировать, не отвлекаться.

               
– Ник? Там к тебе женщина  пришла, сидит на кухне, дальше идти не хочет.

 Горин прислушался к Саду.

– Надя.

– Не хочешь её видеть?

– Придется.

– Может сказать, что спишь?

– Будет ждать, когда проснусь.

– Денег должен?
    
– Денег?

– Только кредиторы так настойчивы, разве нет?

  Горин улыбнулся невесело.

– Должен. Но гораздо более ценную вещь.

– Отдашь?

– Непременно.
 
– Ладно, проводишь, зови, я обед приготовил, на воде и яблоках недолго протянешь.

– Спасибо.
 
  Очень прямо на табурете – не упустившая ни единой детали, дабы подчеркнуть свою привлекательность и женственность. Костюм, макияж, прическа – успешная, деловая, сексуальная, только вот выражение лица выпадает  из продуманного и во всех отношениях  удачного образа.

– Здравствуй.

  Вскочила навстречу и тут же села обратно.

– Здравствуй. Худо тебе, Коля?

  Боль - крошечным раскаленным угольком там, где её не достать ни лекарствам, ни воде родника, а накопившаяся  усталость – повсюду. Он дышал, пил, умывался ею.
– Терпимо. Кофе будешь?

– Нет, спасибо. Я звонила, много раз звонила –  не берешь трубку.

– Отключили за неуплату или выдернул из розетки и забыл.

– Проблема – всё?

– На самом деле проблема одна: выбрать правильное время и рас-считать силы.

– Заметно. – Помолчала, разглядывая идеальные  лепестки ногтей, покрытых сиренево-розовым, в тон помаде лаком. Руки теребили бы полу пиджака, салфетку, счищали и рвали на мелкие части мандариновую корку, но Надежда удерживала их от суетливых, виноватых движений. Вздохнула и, не поднимая глаз,– Простишь?

– Уже. Как Виктор?

– Хорошо. Пока все устраивает. Ему интересно, он в азарте пропадает в этом своем архиве с утра до ночи. Звонит – взахлеб. Я оставлю телефон – сам всё тебе расскажет. Мы с мальчиками через пару месяцев к нему переберемся. Витя начал беспокоиться.

  И пригнал тебе сюда, сама бы ни ногой. Да оно к лучшему, поверь. О Саде ты меня не спросишь – по привычке ждать, когда собеседник сам догадается о том, что тебя больше всего волнует в данный текущий момент. Не догадается. О Саше говорить не будешь – муж запретил строго настрого. Уйдешь и в обозримом будущем не вернешься, поскольку не передо мной, перед собой стыдно, однако ты должна признать, что справилась с задачей. Перестань терзаться, Надя, брось, я того не стою.

– Послушай, я к тебе, собственно, по делу. – Вдруг. Сменив и тон и тональность, -  я в сотый раз пересматривала твои работы и, забрось всё – карандаш, акварель, мелки, переводы. Займись, наконец, живописью. Ты живописец. Ты должен писать маслом. Не разменивайся по мелочам. Ты что, не понимаешь, насколько крут?

– Спасибо, но акварель мне как-то ближе.

– Хорошо, пусть, но почему бы не попробовать? Вдруг втянешься?  А пока – давай организуем выставку, а?

– Давай. Чью?

– Не смешно. Ты настолько талантлив, что тебя просто необходимо показать публике.

– Талантливых художников пруд пруди, Надя. Возьмись за раскрутку кого-нибудь другого.

– Речь именно о тебе.

  Надежда пыталась давить и нервничала – готовясь к разговору, собиралась быть с ним как можно более деликатной, но он, до нахальства спокойный, насмешливый и непреклонный, выбивал её из колеи.

– Я не могу понять – ты кокетничаешь, капризничаешь или набиваешь себе цену? Что смеешься?

– У меня есть прекрасная идея, Надя, давай посетим вместе Муху и/или Академию, и я  пальцем ткну в студентов и/или преподавателей, у которых успех написан на лбу, в тех, кого стоит раскручивать, кто гарантированно принесет высокие дивиденды.

– Тебе вообще не придется ничего делать. Я все организую сама. От тебя требуется только разрешение.

– Нет, Надя, не стоит.

– Но почему, ради всего святого, почему? Назови хоть одну причину.

– Я не хочу, и этого достаточно.

– Это не разговор. Что за причина такая – не хочу! Что за глупости. Это шанс обеспечить вполне безбедное существование. Организация выставки  не будет тебе стоить ровным счетом ни копейки, ты можешь даже из дома не выходить, Горин, но о тебе заговорят.

– Меньше всего мне хотелось бы, чтобы обо мне говорили. Город слишком маленький.
 
– Но не можешь же ты вовсе не выходить из подполья, опасаясь столкнуться. А в Москве? Я договорюсь, хотя отдавать тебя московским акулам на растерзание не хотелось бы, конечно, но Москва  большой город,  да и возможности там другие, и денег несравнимо больше.

– Может всё-таки кофе?

– То есть категорически? Но ведь может же случиться такое, что ты передумаешь, правда? Сообщи мне, как только.

– Непременно.

– Я хочу тебе помочь, понимаешь. И могу помочь.

– Конечно, Надя, конечно, я понял.
 
 Сидел напротив, положив голову на руки и делал вид, что слушает, как она живописует ожидающее его блестящее будущее. В какой-то миг она поняла, что всё – мимо. И не разозлилась даже – растерялась. Потом решила, что надо сменить тактику, раз в лоб не получается и хотела сделать ещё один заход, в объезд на кривой козе, но не стала. Отложила на потом. Пусть переварит, пусть поживет со всем этим, а там – посмотрим.          Распрощалась.
               
               
– Тебе стоит освоить поварскую профессию, Дим.

– Начал воспитательную работу? Не трудись. Тунеядство, вот моё  призвание.

– Отведав фасолевого супа, впал в умиление и только. А потом – призвание – никуда не денешься, вижу то, чем человек мог бы стать. Шеф из тебя вышел бы классный, баловал бы гурманов, придумывал сочетания вкусов, заматерел, употреблял бы в речи французские словечки, беседовал неспешно, басом.  Кстати, о Мариинке. Ты ни разу не проходил прослушивание?

– Что проходил?

– Прослушивание  в Театре оперы и балета имени Кирова? У тебя замечательный бас.

– Горин! Какая Мариинка? Ты на лицо моё посмотри!  Чего ты вдруг завелся? Сам же тетку  отшил, что выставляться предлагала.

– Подслушивать нехорошо.

– Я  не подслушивал, в комнате все, что здесь говорится, прекрасно слышно, тем более, что вы не шептались. Она дело предлагала, а ты уперся.

– Я отшил, как ты выражаешься, тетку, по многим причинам, одна из которых – работа. У меня, знаешь ли, договор с издательством подписан, а выставка, это неизбежная тусовка, на которую нет ни сил, ни времени.

– Я тебе что, мешаю, Горин? Надоел нахлебничек?
   
– Тунеядство? – нет, не твое. Хоть убей – не твое. Хороший краснодеревщик – да, неплохой математик – вполне, средний руководитель – туда-сюда.  Для тунеядца ты слишком деятелен.

– Издеваешься?

– И не думаю. Суп вдохновил. Нет в нем ординарности, обыденности, прозы фасолевого супа, есть изысканная фантазия, вдохновение, мера. Благодаря накопленным знаниям и опыту мастером не стать, они необходимы, но не менее важны интуиция, искра, умение вовремя нарушив традицию, создать новую. Ты рассмотри, как вариант, на досуге.

– Профориентация?

– Ни в коем разе. Увидел наиболее плодотворный путь реализации твоего творческого потенциала и поделился   увиденным, как говорит один мой знакомый, из меркантильных соображений. Хотелось бы попробовать что-нибудь исполненное тобой после стажировки во Франции или, например, Австрии.

– Слушай, если ты так хорошо всё про всех понимаешь, занялся бы прорицаниями в производственном масштабе. Народ валом повалит.

  Почему я на него злюсь, он же не сказал ничего обидного? Не сказал, но зацепил дремлющего во мне беса. Все, Горин, ложись ногами к взрыву, будет тебе сейчас сразу за всё, за всех!

– У меня с валом и масштабами  проблемы, Дима. Не умею воспринимать людей как народ.  Плохо с коллективом, с населением, с человечеством. Узко, не масштабно мыслю.

– Тогда начинай торговать яблоками вразнос – заживешь припеваючи. И не лезь ко мне со своими дурацкими советами!

  Копейкин, ощетинившийся в кресле с высокой спинкой, жаждал  всплеска эмоций. Ему необходим был скандал, шквал болезненных, наотмашь фраз. А инопланетник улыбнулся виновато и ласково.

– Прости, я не хотел тебя обидеть.

  И ушел в невозможный свой Сад, прихватив гитару. Что я здесь делаю? Чего жду? Бежать! Бежать. Мать пустит, но опять заведет шарманку. Одно и то же с утра и до позднего вечера. Фантазии у неё, в отличие от Горина, с гулькин нос, ей стажировка во Франции или прослушивание в Мариинке и во сне не приснятся, её вполне устроил бы вариант краснодеревщика. Оглянулся – Сад светился предзакатными красками. Тусклые, сложные тона          бежать        я не могу заставить себя воспринимать этот безумный сад как должное. Бежать! Чужой, он слишком чужой мне, зачем зацепил, зачем притащил сюда? Мне не справиться, я утрачиваю ощущение реальности, теряюсь, теряю себя.

  В правой руке  гриф гитары, в левой знакомое покалывание. Задетые левой рукой листья меняли суть, форму, цвет.

  Лиловые листья,  перламутровые листья, в клеточку листья, голубые листья. Фарфоровые листья, соломенные листья, картонные, ледяные, лубяные. Можно поменять руки, тогда покалывать будет правую, а в левой окажется инструмент.  Слюдяные листья, соленые листья, горькие листья, пластилиновые, золотые. Малахитовый шар плода. Черный коралл ветки. Хорошо, что ты не видишь, Дим. Можно ухватиться свободной рукой за плечо. Рубашка – кольчужной, крапивной, в цветочек, мокрой, слишком большой. В лабиринтах души осколок стекла, обоюдоострое лезвие, ранящая пустота. Можно прижать ладонь к земле  – из оставленной лунки возьмет начало ручеек. Можно взять гитару двумя руками –  и отдаться струнам на съедение прямо сейчас, а можно подождать – покалывание прекратится и тогда, удобно устроившись, сплести из звуков сегодняшний день, более светлое, более легкое подобие дня, иначе как его пережить? Можно, Дима, все можно, можно заняться предсказаниями, можно стоять на рынке, можно вытащить из стола тощую пачку купюр, разжиться парой ящиков паленой водки, жуткого  пойла, и забыться на несколько дней в развеселой компании. Но убежать от себя нельзя. Боже, как я банален!
Оловянные листья, стеклянные листья, деревянные, квадратные, круглые, расписные.
 
                Жизнь не хочет жить, но часто
                Смерть не хочет умереть.

  Он успел уйти довольно далеко, прежде чем скорее ощутил, чем услышал, как взвизгнув, с оттягом грохнула входная дверь.


  Вырвавшись из Сада – не вернусь, никогда не вернусь! – Димка погрузился в беспамятный, дымный, надрывно-веселый мир разлива. Я отдам, Горин, перешлю с кем-нибудь. Сам, конечно, не сунусь. Ты простишь, ты же у нас добрый, а мне очень надо. Девочки, друзья-приятели, разговоры за жизнь, и ничем не уступающая по прозрачности воде родника отрава. Пьяные попытки рассказать о Саде не имели никакого успеха у слушателей. Кто поверит? Поверила Ксюха, сестра, долго выспрашивала – где?,  да Димка не знал номера квартиры.

  Мать, к счастью, была на дежурстве, когда он приполз домой,  тоска  же настигла его сразу по пробуждению. Копейкин, мучавшийся жутким похмельем, не вдруг понял, что с ним, а поняв, заметался. Домашние жались по углам, стараясь не попадаться на глаза. Это ты виноват, Горин, это ты наградил меня тоской, как заразной болезнью.  Брался  спасти, отчего же не спас? Ничего не изменилось до и после Сада. Те же люди, те же проблемы, та же необходимость что-то предпринимать, как-то жить.  Тот же я, со всеми вытекающими. Ты морочил меня? Ты так и не сказал мне – что же такое  Сад? Наваждение? Галлюцинация? Пещера, в которой ты укрылся, чтобы не видеть всей этой дряни вокруг, не быть свидетелем, соучастником? Отрыл себе окопчик? Забился в раковину, как отшельник? Удобно.  Не вернусь, я никогда не вернусь. Ты добавил, наложил на давнишний кошмар новый, как будто мне мало было своего. Ненавижу, я ненавижу тебя, слышишь?

  Слышу, Дима, слышу, зачем так кричать?

  С трудом разлепив опухшие,  «Моментом» склеенные веки: да что же это за жизнь, в которой бесы мелочны и вечно пьяны, ангелы страдают сердечными заболеваниями, а Бога нет в принципе? Как избавиться от Сада, от воспоминания о Саде и его хозяине? Как избыть, изжить тоску, от которой – хоть в петлю? Где взять денег на амнезию? Как научиться, проспавшись, не впадать в черную меланхолию? Перестать бояться? Главное поддерживать правильный градус, постоянно находясь в состоянии полураспада, поскольку забыться можно только напившись в дым, в хлам, в стельку, в сосиску, в зюзю.
 
   Сосед в долг просто так не даст, а на лечение похмелья, плавно перетекающего в очередную пьянку – святое. Дальше? Коллекция марок, собранная в детстве никому не нужна, книги проданы давным-давно, ничего ценного, что можно было бы обратить в головную боль и угрызения совести не осталось, заработать невозможно, поскольку хотя бы на время надо протрезветь, а как раз этого следует избегать.

   Долгожданное отсутствия Сада во сне – наконец! Как отрезало. Не пускавший ни в реку, ни в драку, ни под колеса, ни блевотиной захлебнуться инопланетник растворился в огромном Городе, и как-то одновременно расхотелось пить. Мать была так рада ему трезвому, что даже с обычным своим набором: нашел бы работу, женился, зажил как человек, не приставала. Работу найти – хоть какую – было просто необходимо.

               
  Возвращаясь домой после не слишком удачных поисков работы
                с верхней лестничной площадки               
Димка услышал голоса. Смеялась Ксюха, он хорошо знал этот её хрипловатый, короткий смех, радовалась очередной проделке. Постоял. Сестра и ещё трое, а может четверо вьюношей. Ну их. Характерный звук наполняемого стакана, приглушенное бормотание – будем орать – попрут из тепла на улицу, и почти осязаемый яблочный дух. Веселье было  в разгаре, когда он поднялся двумя этажами выше и застыл: культурно, на газете, расстеленной на грязном подоконнике – бутылка портвейна, пять граненых стаканов с разным уровнем темной жидкости и разнокалиберные, упругие, те самые яблоки.

  Не различая лиц, не видя перед собой ничего, кроме нефритовых, янтарных, наливных, сгреб Ксюху в охапку.

– Откуда?

– Оттуда! – В нахальных, густо подведенных глазах ни тени испуга. – Оттуда, я вычислила. Крайний подъезд, шестой этаж. Делиться сам Бог велел. Больно, Димка, пусти.

  Притихшие, трусоватые, переглядывающиеся пацаны. Ни единой попытки защитить предводительницу, немое поклонение силе. Тряхнул.

– Что вы с ним сделали?

– Пусти, говорю!

  Он, всегда восхищавшийся самостоятельностью, изобретательностью, независимостью младшей сестры, готов был прибить её за эти самые независимость и изобретательность.

– Что вы с ним сделали?

– Ничего не сделали. Привязали к дереву  для прикола – не сопротивлялся, – и уже во след крикнула, -  не беги так, мы не сильно, он освободился давно.

  Воображение подсовывало картинки одну страшнее другой, хорошо, что близко, крайний подъезд, шестой этаж, неработающий лифт. В Саду шел дождь. А на пятом? С потолка ручьи? Вороха мокрых листьев, лужи, запахи влажной земли, осенняя прель. Горина не было, ни живого, ни      а если он превратился в кленовый лист? Сад кружил, обманывал, играл по своим правилам. Отзывался эхом на крик, шорохом капель на зов. Бесконечный сад и дождь, дождь, дождь без конца. Копейкин охрип, заблудился, устал. Вспугнул целую стаю серебристо-белых птиц, мгновенно растаявших в пелене дождя. То тут, то там мелькала сквозь сетку ветвей неясная серая тень, от которой веяло стылой жутью. Где ты? Где? Вода танцевала, играла, целовала, расслаивала тишину. Как ни странно, страха, того огромного, аморфного, необъяснимого страха перед Садом не было. Был другой. Тропинки петляли, выводили обратно, подталкивали к выходу. Не найти, мне не найти тебя, Ник. Я всегда плохо ориентировался, мне нужен намек/ подсказка/ карта. Поскользнулся, упал, растянувшись во весь рост. Хотелось больше не вставать, так устал. Я опять заблудился и потерял, опять потерял.  Где ты? где? Почему  не сопротивлялся, почему позволил ублюдкам надругаться над собой?  Почему не напугал до полусмерти?

  Обнаружился Горин на берегу большого темного пруда. Сидел, бросал камешки в воду, не обращая внимания на стоящий стеной дождь (там, на берегу, дождя не было), на окликнувшего по имени, едва не плачущего от облегчения – нашел – Димку, на серую, в непромокаемом плаще и резиновых сапогах тень. Нашаривал левой рукой камешек и неправдоподобно далеко зашвыривал в пруд, в одну и ту же точку.

   Инопланетника не избили, не убили, он сумел вырваться из – чем его там? – освободиться, а значит ничего страшного не случилось. На запястьях ещё угадывались следы кровоподтеков и ссадин, но ледяная вода родника растворила, унесла с собой, расплескала по саду позор почти добровольного плена рук, за которые был прикручен к стволу узким куском старой застиранной простыни.

                Я отчаянье в серые простыни прячу…

  Как ты мог? Почему пошел на унижение? поругание? сдался без боя? Тебе и твоему Зазеркалью конец. Его сожгут, разорят в пьяном угаре здоровенные лбы, способные стаей забить до смерти любого, кто проявил слабость, а ты! Тебя растянут, распнут. Дурачок!            Не сел – свалился рядом на теплый сухой песок, никак не мог отдышаться.

– Привет, ты откуда такой мокрый?

– Там дождь,  ты что, не слышишь?

– Дождь? – Оглянулся, - и правда.
 
У него было странно-равнодушное остановившееся лицо.

– Ты свихнулся, Горин, ты сошел с ума. Мне теперь сторожевым псом охранять тебя и твой бред? Ты что, не понимаешь: шакалы вернуться и приведут других! – Схватил в охапку, развернул к себе. – Тебя убьют, слышишь? Убьют! Почему не остановил? Позволил? Почему не напугал так, чтобы навсегда забыли дорогу?

  Ник вырвался. Злости не было – досада. Сад вызвал у подростков восхищение, только как легкая, перспективная добыча. Чудо, как и предсказывала Сашенька, всё же понесли на базар - продавать.

– Дети, Дима, мальчики и девочка. Играли в казаков-разбойников или индейцев.
   
– Девочка – моя сестра, если ты ещё не понял! Ты ничего не понял про мир в котором живёшь, Горин, ты чужой здесь, лишний. Дети! Не обольщайся, ты дешево отделался на этот раз, следующий обойдется тебе дороже, инопланетник.

– Да, она употребила это дурацкое словечко. Не надо сторожевым псом. Дети забудут.

– Похоже, тебя это огорчает.

– Есть немного.

  Нашарил камень побольше и стал подниматься, одновременно разворачиваясь лицом к дождю и серой тени. Предусмотрительная ты моя.        Положи камень, сказочник, бросишь – взвоешь от боли.       Ничего, потерплю.         Ладно, считай, что выиграл ещё один раунд, но знай – все отсрочки, отольются тебе когда-нибудь расплавленным свинцом в горло.       До этого ещё надо дожить.            Хохмач! Что ты называешь жизнью?        Угрожающе покачал на ладони камень.       Всё, ухожу, соскучишься – позови.       Непременно.
 
  Натянула капюшон и, хлябая по лужам на несколько размеров большими, чем надо сапогами, побрела в сторону дождя. Ник глянул на уткнувшего лицо в колени Димку и тут же ощутил серое присутствие на расстоянии вытянутой руки. Кривоватая вязальная спица не проткнула – уколола. Выроненный камень несильно стукнул по коленке метнувшегося навстречу Копейкина. Повиснув на широченном Димкином плече, глядел в отсутствие лица, в жуткое подобие чеширской улыбки.        Думаю, я догадался, почему ты никак не добьёшь меня, смерть. Боишься умереть, исчезнуть вместе со мной, поскольку являешься частью меня.        Ты не прав. В деталях. Я – часть всего.      Зашла сзади, уколола ещё раз и удалилась, шурша плащом.

  Димке показалось, что это не они, а место сдвинулось, сместилось так, что вот только стояли на берегу окольцованного, оправленного в осень пруда и сразу окунулись в теплый уют комнаты. Ему, уставшему до безразличия, опустошенному, пробитому  насквозь  было не до удивления – слишком много всего навалилось. Последним усилием шагнувший сквозь плачущий Сад Ник уложен на диван – ледяные руки и ноги, застигнутое стужей лицо, иней на губах – шерстяные носки, два одеяла, лекарство, сладкий горячий чай. Что ещё? Что ещё?  Вечная слава воде – горячей воде из-под крана, горячей воде в чайнике, горячей воде в паре сунутых под одеяла бутылок. Когда ты успел так замерзнуть? Не молчи.            Ты что-то сказал?            Сон уже сковал, обездвижил, наполнил тело густой тягучей патокой.        Дождь кончился. Спи, не бойся ничего, спи.      Я не боюсь. Не боюсь.



  Провинция Кандагар набухала, пульсировала огромным нарывом, требовала немедленного вскрытия. Это же надо – именно тому, кому можно всё рассказать – рассказывать ничего нельзя: он просто не переживет всей этой грязи, крови и соплей. Освободиться, перемолов, протащив через себя ещё раз.  Спящему?  почему нет? и в сумрак под сводами сада, в отсутствие потолка, в не черное – темно-темно-синее, расшитое звездным жемчугом небо – всю подлость, глупость, бессмысленность.

  Необходимое  для внутренней разрядки, для нового отсчета потрясение пролилось дождем в этом  безумном Саду, выплеснулось наружу, оформилось произнесенным непроизносимым – в пустоту, в теплую морду огромного поскуливающего от нежности зверя – едва не захлебываясь вонючим гноем провинции Кандагар. Тебе, ничего об этом незнающему, неспособному выжить и в обыденной-то мерзости. Спящему. Ты всё равно услышишь, но между тобой и всей этой дрянью будет надежная плотина сна. Мне очень надо вслух, я бы кричал, да если разбужу тебя – вскрытие не состоится. Не напоминаешь никого, ни по отдельности, ни вместе взятых. Ситуацию напоминаешь. Ты тоже попал в чужой мир не по своей воле и вынужден подыхать здесь  один. Я – дважды. Сначала туда и не мог, не мог, не мог, но привык, потом обратно. И это оказалось ещё хуже, ещё гаже.  Я тебе – себе – всё, чтобы внутри не осталось, оно там копилось кровяными сгустками, гноилось, набухало, не давало дышать. Наружу.  Я так испугался, что не найду тебя, или найду поздно, как находил или не находил там, в ненавистной провинции  Кандагар, что перестал бояться. Вот слушай, – осторожно дотронулся до теплой живой руки, – слушай. Выговорил, вычистил, выжег изнутри обширную, пригодную для дальнейшей жизни территорию и пошел к роднику – напиться – в горле першило от дыма и гари. Сад поплелся следом, долго возился, шуршал, скрипел, устраиваясь на ночлег, повизгивал в ожидании ласки.  Копейкин жадно пил, горстью зачерпывая ледяную воду, потом лег между звериных лап. Как хорошо! Боже мой, как хорошо! Спиной к теплому боку, запустив пальцы в мохнатую гриву. Как хорошо.

  Жить не остался,  всё равно чувствовал себя подвешенным между небом и небом, приходил, уходил, готовил иногда что-нибудь умопомрачительно вкусное, вёл бесконечные беседы, спорил, доказывал, кричал, хлопал дверью, возвращался. Горин встречал его фирменной своей улыбкой, не шутливой, не серьёзной, не слишком радостной, но и не печальной – всего в ней было намешано, в этой улыбке, и ею же провожал. Терпеливо  выслушивал, больше молчал, поглаживал нежно флейту, в руки брал  гитару.

– Намекаешь?

– Обращаюсь с просьбой.

  Копейкин ершился, услышав знакомые сочетания звуков, заявлял о насилии, а сам задыхался от подступившей к горлу музыки. Рот на замок, ключик в кусты. Оставаясь один, пел себе в удовольствие своим густым, объемным, гибким голосом. На прослушивание не пошел, а о стажировке во Франции, до которой если даже предпринять какие-то шаги сейчас – как до звезды – стал задумываться.

               
  Над Ником висела необходимость – на Волковское. Знал, что мамы нет и больше никогда не будет, знал, но не верил, поскольку мертвой видеть не довелось. Долго собирался с силами – далеко, с духом – знание укрепится, неверию не останется места после серой казенной стелы на обвалившейся могиле. Тянул, слушал нескончаемую службу в сумрачной кладбищенской церкви. Ломкий апрельский день, охапка хризантем – желтые  Анечке, густо-бордовые деду, маме белые. Она любила белые – ромашки, колокольчики, лилии, наперстянку. У служителя добыл ведро и короткую саперную лопату, однако воспользоваться ими не пришлось – кто-то незадолго до него поправил могилу, натаскав песка. Стоял, глядя на легкий строгий над Анечкой крест – дед целый год измышлял его из серебристой древесины лиственницы, на дедовскую плиту и мамин сиротский квадрат, потом сидел, эмбрионом, всё плотнее сворачиваясь вокруг своей беды.

  Резко выпрямился – рядом на хлипкой скамеечке – две врытые в землю трубы и облупившаяся доска, – пошмыгивая длинным носом и жуя бутерброд с ветчиной, сидела тень.       Как ты меня достала.       Извини, ты добровольно таскаешь меня на горбу.          Я где-то ошибся.        Поправка - крупно ошибся. Возможно твоя наглость и не дает прихлопнуть тебя, сказочник.         То есть возомнил?        Возомнил, и я у тебя  в садовницах. Высморкалась в большой клетчатый платок      какая гадость эта ваша хваленая Петербургская весна, не валяй дурака, не приписывай себе чужих заслуг; все они – кивнула на три припорошенных последним чахоточным снегом холмика Привыкла, сроднилась, столько лет вместе.  ушли в свое время.      Горин чертил

                кружки и стрелы

     Пожалела?       Брось, я не умею, пожалела тебя Женя, сестричка, а я хочу восстановить справедливость.      С чего бы вдруг?    Привыкла, сроднилась, столько лет вместе.
      
  Милосердная сестра! Валентин оказался патологически ревнив и Женечку от себя не отпускал, а к Горину подавно (Молодой и красивый!      Больной, Валя, одинокий больной мальчик.       Ты ко всем одиноким и больным так добра или только к нему?) Женя старалась избегать конфликтов, оберегала Дорнгофа от огорчений, а потому и звонила-то Нику редко, но время для поездки сюда нашла. Ведром  желтый подмерзший песок из огромной кучи у решетки Литераторских мостков, приговаривая про себя: мне ничего, а ему всё полегче.

  Полегче. Возвращался намеренно длинным кружным путем, надо было побыть одному, вылущить крошечное семечко правды из старухиных бредней. Всё – зря? Опасения, угрызения, расставания? Сад? Не ошибись, зернышек может быть несколько, а может не оказаться вовсе. Голова раскалывалась. Трамвай покряхтывал, повизгивал на поворотах. Не самая лучшая (далеко в стороне от парадной) часть города медленно плыла мимо. Дома, дома я нарисую сегодняшний день, сыграю его, расчленю, прокручу назад. Я должен понять. Не ошибись! Кстати, не могло так случиться, что тень – плод твоего разыгравшегося воображения и тебе давно пора на Фермское шоссе. Вдруг опасен для окружающих? Нет, Дима видел её, может не так, как я, но видел. У Димы свои тараканы, он ждет тебя, кончай нарезать круги и не забудь позвонить Женечке. Выползай на отмель. Что было – было. Пора возвращаться. Вернулся же Димка. Нашел в себе фрагменты, области, участки, не тронутые провинцией Кандагар, и теперь бережно соединяет, подращивает их. Давай и ты.
 


Рецензии