Сёстры
- Мама, папа, Варенька! Коля приехал. Там, в ворота въезжает…
- Дядя Коля! – закричал младший брат Дариньки, Лёвушка, - Ур-р-аа!
- Как ты меня напугала, однако, - проговорил недовольно Павел Филиппович.
- Слава тебе, Боже! Наконец-то, - прошептала бывшая кормилица, а потом нянька Николая Головко, ставшая уже много лет тому назад непременным членом семьи, вечно сидящая где-нибудь в уголке со спицами или иголкой в руках.
- Осторожней, Даринька, нельзя же так, - с укоризной проговорила её мать, Елизавета Львовна, - ещё немного, и ты бы встречала своего жениха с разбитым носом. Хороша бы была встреча, нечего сказать! Поди, лучше, причешись.
И только Варенька, Варвара Павловна, старшая сестра Дариньки, вспыхнув, не произнесла ни слова и поставила свою чашку на стол, за которым было утреннее чаепитие. Она боялась этой встречи. Боялась ещё с прошлого лета, когда случайно увидела за деревьями целующихся Дариньку и Николая. Последний, их кузен, который был немного старше обеих сестёр, только что окончил тогда Михайловское артиллерийское училище. Несмотря на то, что Николай провёл с ними на даче почти всё своё детство, и в последние годы был частым гостем их семьи, именно в тот момент, когда Варвара их увидела, она почувствовала, как в сердце её ворвалось что-то непрошенное, сильно овладевшее её волей, неожиданно открывшее самое простое на свете арифметическое правило «где двое, там не место третьему», и сделало её совсем взрослой. Она стала молчалива, никогда не соглашалась на совместные прогулки на лодке, много читала, сидя на скамье на берегу озера. И когда эти двое возвращались, смотрела на обоих с затаённым чувством обиды, скрытым ощущением обделённости и обмана. Как ей хотелось, чтобы в руке Николая оказалась её рука! Много раз она представляла себе эту руку – тёплую и мягкую, с тонкими длинными пальцами, одинаково хорошо играющими на гитаре и пианино. Ей было мучительно больно, когда Даринька, смеясь, показывала всем, насколько рука Николая больше, прикладывая свою ладонь к ладони Николая, как будто пытаясь сравнить длину их пальцев, чуть-чуть сдвигала её от запястья, шевелила пальцами и смеялась:
- Нет, они у него всё равно длиннее!
Варвара же, случайно коснувшись этой руки за столом или когда он предлагал ей накидку от ветра, долго не могла прийти в себя от внутреннего потрясения. Она сама себе казалась в этот момент чудовищем, разрушающим счастье молодых, и в то же время испытывала счастье от этого тайного прикосновения.
Николай служил в Петербурге. Он часто писал Дариньке. Та даже делала попытки читать эти письма вслух по вечерам всей семье, но нередко спотыкалась, делая невольные купюры, некстати смеялась, пробегая про себя какие-то строчки, но с воодушевлением читала, что ему надоели эти чахлые бледные, без звёзд, ночи, которые держат в зыбком воздухе потускневшие шпили и тёмные главы церквей, и он хочет, наконец, увидеть сочную жёлтую луну Подмосковья и насладиться запахом каприфоли. Затем неизменно заканчивала словами:
- В общем, у него всё хорошо.
И вот наступило, наконец, лето 1914 года, когда все ждали помолвки, и не только ждали, но и жаждали отдохнуть от ожиданий и дать душам возможность проявить себя в чём-нибудь более существенном, каковым обычно является сама свадьба, устройство молодых и вновь ожидание, но уже потомства.
Подъехав к воротам дачи на извозчичьей пролётке, заваленной разными коробками с подарками, Николай сошёл с неё и двинулся по аллее пешком. Тонкий, стройный и подтянутый, как полагается военному, он шёл широкими шагами, легко дыша и наслаждаясь запахом сосен, давно уже грезившимся ему на фоне шаровидных ив, разбросанных в болотах вокруг Петербурга. На террасе его уже с нетерпением ждали. Лёвушка подбежал первым, и Николай, с радостью посадив его к себе на плечи, обратился к его матери:
- Добрый день, Елизавета Львовна! Как, однако, он у вас уже подрос. Рад вас приветствовать, уважаемая!
- Что же вы, Коленька, так давно не ехали? Мы уж заждались. Пол- лета вас ждём – не дождёмся.
- Всё учения, Елизавета Львовна, учения… Простите, добрый день, Павел Филиппович!
- Здравствуйте, здравствуйте, Николай Архипович. Прошу, прошу к столу. Рассказывайте, как там у вас в северной столице?
- Да подожди, папа, - вмешалась Даринька, - что ты не дашь человеку в себя прийти? Как я рада, что ты, наконец приехал, Коля. Мы тут без тебя очень скучали.
- Ну, ещё и надоесть успею, милая Даринька. А ты всё хорошеешь!
- А вы, Варвара Павловна? – произнёс он, целуя руку Вареньки. – Я слышал, вы уже окончили курсы. Планируете служить? Где, если не секрет?
- Там же, в Бахрушенской больнице, - тихо ответила Варенька, мягко отнимая руку.
- Стало быть, в области хирургии? Какая вы сильная натура! И крови не боитесь? Горжусь, право, что вы ближайшая родственница моей невесты.
- Вы к нам надолго?
- Как сказать… Думаю накататься от души на лодке, рыбку поудить с Павлом Филипповичем в мирской тишине. Господи, как же у вас тут хорошо! Тихо.
Летние дни бежали быстро и слаженно. Никто никого не торопил, каждый нежился в своё удовольствие. Даже дождь, бурный и стремительный, затапливающий все тропинки в саду, воспринимался радостно, когда можно было смотреть с террасы на эти бешеные потоки, пузырящиеся в бочках, стоящих по углам дома, и знать, что весь этот гром и шум – событие временное, бодрящее и освежающее. Даринька словно на крыльях летала от счастья быть рядом с Николаем, она была вечно оживлена, говорлива, часто музицировала и пела, беззаботно смеялась, и все невольно заражались её настроением. Счастье, витающее вокруг, не нужно было даже продлевать – оно было вечным. Почему-то никто не думал, что вечного не бывает. Весть о войне обрушила всё. Николай стал собираться в дорогу. Настало утро, такое же солнечное, как всегда, но тем более печальным, чем оно было неожиданным. Елизавета Львовна со старой нянькой, чтобы облегчить свои переживания, усиленно пекли пироги и собирали корзину с продуктами. Нянька постоянно что-то шептала, молилась, вытирала глаза, а Елизавета Львовна молилась, чтобы Даринька не оказалась в одночасье вдовой и клялась себе, что уже завтра поставит в церкви свечку за здравие Николая Архиповича. Павел Филиппович стойко переносил известие о войне, веря в несокрушимость российского войска, пронизанный сознанием того, что настоящий мужчина ни при каких обстоятельствах не должен подвергаться унынию. Варенька, ни минуты не размышляя, собрала свой маленький чемоданчик, чтобы сразу, по приезде в Москву, приступить к работе.
Наступила минута прощания. Провожавшие были грустны, и только Даринька, бросившись к Николаю, щебетала:
- Вот, возьми, - протягивая ему вышитый носовой платок. – Видишь? Здесь ангел, в углу. Это я. Знай, я всегда с тобой, всегда. Тебе будет легко. Твой ангел – это я! Я буду ждать тебя.
Они ехали молча. Варвара Павловна с грустью думала о так нелепо кончившемся лете, о своей будущей работе, которую ещё мало себе представляла, о книгах, которые оборвались на самом интересном месте. Единственное, о чём она боялась думать, была судьба Николая. До этого дня, уже давно отрекшись от него в пользу Дариньки, она могла позволять себе тайно любить его, восхищаться его мужской статью и доблестью, слышать его голос, верить в то, что никого на свете нет более родного и нужного, но теперь её пугало слово «война». Она не знала о войне ничего, с трудом представляла её во всей трагической мощи, но женское чутьё подсказывало, что война и есть то самое чудовище, которое может отнять у неё Николая.
- Ну что ж, прощайте, Варвара Павловна, - сказал Николай, подавая ей руку, чтобы сойти с подножки экипажа, когда они подъехали к Сокольничьей заставе.
- Нет, нет! Что вы? Нет, не прощайте, а до свидания. Мы ещё увидимся. Храните себя, очень вас прошу.
В несколько дней Москва преобразилась. Охваченные патриотическим подъёмом москвичи разных сословий с энтузиазмом погрузились в различную деятельность, хоть сколько-нибудь могущей помочь торжеству отчизны на полях войны. В своих дерзаниях женщины были порой более изобретательны и инициативны. Только вот поприще, которое они себе выбирали, было не всегда равным по целям и вложениям усилиям. То же произошло в доме Осмоловых. Варенька, лишь недавно окончившая курсы сестёр милосердия, не раздумывая, высказала желание работать в самом трудном месте – хирургическом отделении Бахрушинской больницы. Раненых стали доставлять туда уже в первый месяц с момента объявления войны. По утрам, к приходу поезда с запада, к Александровскому вокзалу стекалась масса народу, в основном, женщины. Они с напряжённым любопытством всматривались в лица раненых, лежащих на носилках, и не верили, не хотели верить, что увидят знакомое лицо, а будто желали только узнать, спросить, не встречался ли кто из них с дорогим, любимым человеком. Многим из них было страшно услышать вдруг горестную весть, и они были счастливы не услышать ничего. У них оставалась надежда, вера в то, что сын или брат жив и невредим. Но были встречи трагические, когда они вдруг сталкивались с суровой жизненной правдой, увидев своего мужчину увечным. Нигде в другом месте, как у этого вокзала, не слышалось столько рыданий и стона. Варенька была в числе отряда по транспортировке раненых в госпиталь. Тёмными осенними, ставшими уже с заморозками, утрами, она следила за выгрузкой раненых из вагонов поезда, поправляла санитаров в случае их небрежения при переноске, руководила размещением раненых в зависимости от тяжести их состояния в специальные трамваи с подвесными койками. Трамваи дребезжали и, колыхая вагонами, плелись в предрассветные часы через промозглую Москву в Сокольники.
Многие ночи напролёт она дежурила в палатах, ухаживая за ранеными офицерами и солдатами, выполняла необходимые процедуры, делала перевязки, утешала скрывающих свои слёзы людей, щипала корпию, писала под диктовку, а порой и от своего имени, письма, и, казалось, не знала усталости. Однако довольно быстро она исхудала и побледнела, и на лбу её появились морщинки. Варенька не жаловалась на судьбу, как никогда на неё не жалуется человек, не жалеющий себя. Но когда она приходила домой, была, по большей части, молчалива, ссылалась на головную боль и уходила спать. И ничего в тот момент не было более желанного, чем уткнуться в подушку и уснуть без сновидений.
Совсем другая жизнь сложилась у Дариньки. Теперь она была весьма заметной в своих кругах, выступая на благотворительных вечерах и концертах, организованным Человеколюбивым Императорским Обществом. Дарья Павловна, пухленькая, розовощёкая, на удивление миленькая девушка со своей ямочкой на левой щеке, которой непременно касался золотистый локон волос, считалась лучшей кружкодержательницей Общества, так как ей принадлежали самые большие сборы. Каждый раз, вскрывая по окончании вечера её кружку, дежурные дамы ничуть не сомневались, что найдут в ней самый большой сбор, о чём громко сообщалось праздной публике. Это придавало Дариньке не только ощущение гордости, но и чувство незаменимости. Она и сама не заметила, что в погоне за лучшими сборами выбирала исключительно выгодные места, а таковыми оказывались преимущественно шикарные рестораны. Ей нравились блеск хрустальных люстр и зеркал, мраморные столешницы, хрустящие белые скатерти, яркие ковры, чопорные метрдотели, придающие вес заведению, и конечно, публика. Шикарные платья, шляпки с эспри, дрожащие длинными тонкими перьями фазана, бесчисленные драгоценности, меха, прикрывающие оголённые плечи, духи – всё это кружило голову юной благотворительницы, одетой в скромное, приличествующее кружкодержательнице, тёмное платье со свежим кружевным воротничком. Эта публика отворачивалась от ужасов войны, потоков крови, грохота пушек, сырых окопов и откупалась вложением денег, достаточно эффектным образом вносимых на глазах соседей по ресторану. В кружку летело всё, с чем можно было без особого огорчения расстаться, чтобы выглядеть патриотом – кольца, другие драгоценности, деньги, выигрышные билеты, золотые монеты и отколотые с груди, на глазах у всех, броши. И чем более бойкой и радостной была кружкодержательница, тем больше наполнялась её кружка. Это Даринька поняла довольно быстро и, окружённая парами шампанского, восхищёнными взглядами пирующих после успешных биржевых операций, блестящими женщинами, покровительственно называющими её «милочкой», оглушённая музыкой, ослеплённая мишурой богатства и наивно верящая в бескомпромиссность демонстрируемой щедрости, она невольно купалась в лучах собственной славы, ибо кружечная победа отмечалась в столичных газетах. Даринька тоже уставала. Уставала от блеска, шума веселья, отчётов, где подсчитывались затраты на концерты-кабарэ от количества бутылок шампанского до количества булавок, требующихся, чтобы приколоть на лацкан флажки и виньетки. Она уставала настолько, чтобы истерически вдруг расплакаться за столом в присутствии всей семьи и вызвать тревогу у матери и прислуги. Её окружали блестящие офицеры, которым в тылу находилось дело и которые снабжали Дариньку сведениями о скорой победе. Победа казалась ей настолько близкой, что она совершенно перестала тревожиться, когда задерживались письма от Николая. Да и письма стали казаться сухими и сдержанными, лишёнными восторга и преклонения, наполненными, скорее, ощущением их принадлежности друг другу, а не мечтой об идеале. И на вопросы Павла Филипповича, давно ли она получала письма от Николая, отвечала порой рассеянно:
- Не помню, папа.
Меж тем, с разгаром зимы германские войска развернули свои силы на восточном фронте. В феврале в госпиталь стало поступать ещё больше тяжелораненых, состояние которых было усугублено обморожением. В один из таких дней Варенька вдруг увидела Николая. Размещённый на грубо сколоченных деревянных, с деревянным же изголовьем, носилках, прикрытый небрежно суконным одеялом, представляющий нелепую смесь повязок и обрывков шинели, он был настолько неузнаваем, что Варенька не сразу нашлась, отнесясь к нему, как к обычному пациенту. Но дорогие черты, как бы ни были искажены страданием, вмиг встали перед её глазами. Варвара Павловна ахнула, быстро перекрестилась и бросилась к тому, кого любила больше всего на свете.
- Коленька, Николай Архипович, дорогой! Живой, живой! Сани, - крикнула она куда-то в сторону, - Извозчик! Скорей, голубчик, скорее в Бахрушенскую… Осторожней!
Он был жив, но жизнь его стремительно догорала. Осмотрев его, доктор привычно буркнул, что вряд ли его спасёт операция.
- Уход, только уход, к сожалению. Но это подарит ему ещё дня два-три.
Варвара Павловна была вне себя от отчаяния, но стойко держалась. Впервые в жизни она смело прикасалась к его лбу, рукам, телу. Здесь, в госпитале, среди железных кроватей, стонущих раненых, окровавленных повязок, лихорадочного бреда он всецело принадлежал ей. Горькое счастье быть с ним в последние дни его жизни расправило её плечи, прибавило сил и ей, так много познавшей боли и страданий, внушало обманчивую надежду на выздоровление любимого. Варенька проводила рядом с ним всё своё свободное время, стараясь сохранить прямую осанку, бодрость во взгляде, тепло рук.
- Варвара Павловна, - в редкие минуты сознания спрашивал Николай, - а что Даринька, как она? Почему не приходит?
- Нельзя сюда. Никого сюда не пускают, - с горячностью лгала Варенька. – Она, слава богу, жива и здорова. Очень занята. Очень…Собирает в пользу солдат и сирот деньги.
Один только раз Варенька пришла домой. Поздно вечером, надеясь, что Даринька спит, и ей не придётся ни говорить о том, что постигло Николая, ни лгать, что это ей неведомо. Она боялась встретиться с сестрой из опасения, что та прочтёт всё по лицу, по взгляду, по дрожащему голосу, и долго размышляла, не стоит ли немного подождать, чтобы открыть правду. Но Даринька не спала. Она сидела над какими-то списками, грызла кончик ручки и, увидев Варвару, произнесла:
- Ах, Варенька, если бы ты знала, как это трудно! Я вся в этих цифрах. Совсем, как купец, стала. Если бы ты знала, как трудно рассчитывать, сколько этого шампанского нужно. А сегодня барон Соловьёв Александр Георгиевич похвалил меня. Рекомендовал в дежурные дамы. Ты за меня рада? А как у тебя дела?
Варенька впервые подумала, что перед ней пустой, в сущности, человек, который останется легкомысленным до старости. И что война, многоликое чудовище, повернулась к ней фантастически-карнавальной маской и обманула Дариньку нелепой славой. И не в силах была сказать ей самое главное. Не потому, что расстроила бы сестру, а потому, что боялась увидеть фальшивое потрясение, минутное горе и быстрое утешение. Она тихо произнесла:
- Всё так же. Ничего нового, - и скрылась в своей комнате.
У Вареньки были на удивление мягкие руки. Раненые говорили между собой, что нет на свете больше таких рук, от которых на перевязке делается легко, и каждый считал себя счастливым, если его касались руки Варвары Павловны. Никому и в голову не приходило, что она может делать какие-либо различия между ранеными, отдавать кому-либо предпочтение. Для неё не было ни лёгких, ни тяжёлых, а были только несчастные люди, в жизнь которых ворвалась жестокая несправедливость, ломающая их судьбы. Ей казалось, что ранен весь мир, и злой рок задался единственной целью истребить всех мужчин и сделать весь мир безутешным. Она спасала их, выхаживала, утешала, вселяла надежду, бесстрашно выполняла самые тяжёлые поручения врачей, забыла, что значит сон, и всюду можно было увидеть её тонкую фигуру в тёмном платье и белом фартуке с нашитым на нём красным крестом. Но никто не знал, как трудно было ей начинать обход своих подопечных с кровати номер один, о чём-то говорить с пациентом, осматривать его повязки, и затем, заставляя себя выдерживать неспешный темп обхода, переходить к следующей кровати, делать отметки в температурном листе, произносить что-то ободряющее, считать пульс и медленно двигаться дальше, чтобы дойти, наконец, до кровати номер одиннадцать, на которой лежал Николай. Её руки дрожали, когда вытирали испарину на его лбу, сердце замирало от осознания того, что температурная кривая предательски ползла вверх ото дня на день. Она боялась прикоснуться к любимой руке, ставшей теперь не только исхудавшей, но сухой и жёсткой, как будто подкрадывающаяся смерть начала меняться с ним плотью. В один из таких дней доктор, Иван Иванович Черников, старый хирург, не ведающий сомнений, произнёс:
- А этого, Варвара Павловна, следует перевести в третью палату.
Варенька хотела кричать, бороться, доказывать, что её Коле не место в третьей палате, что он должен жить и будет жить, но стиснув зубы подчинилась, не проронив ни слова, потому что знала, что доктор был прав.
В этот день она пришла домой поздно. Однако нашла дом достаточно оживлённым. Все сидели в столовой и слушали Дариньку, которая с воодушевлением рассказывала о проведенном сегодняшнем дне.
- Это невероятно! У меня оказался самый большой сбор. Просто удивительно, как мне повезло. Второй золотой жетон! Ну думали ли вы, что у вас такая гениальная дочь? В один день «Метрополь» и «Эрмитаж»! Боже, как я устала! Как устала!
- Ничего удивительного, Даринька, - с явным оттенком гордости сказала Елизавета Львовна. – Ты у нас не только красавица, ты ещё и умница большая. Как это тебе пришло в голову устроить этот аукцион?
- Ну это не совсем моя заслуга. Скорее, всё благодаря поручику Сергею Константиновичу. Боже, какие ужасы он рассказывает о войне! И как я рада, что наши офицеры могут иногда отдохнуть от ужасных траншей и пушек. Сергей Константинович такой галантный. А как он танцует! Право, если бы не война и не наша благотворительность, я бы не познала столько счастья, как сейчас. А вы уже читали обо мне в газетах?
- Конечно, дорогая, - отозвался Павел Филиппович, - и сегодня в «Московском листке» тоже напечатали. На первой полосе. Вот послушайте: «Интересный аукцион устроен был Д.П. Осмоловой в зеркальном театре «Эрмитажа». Она предложила купить осколки вражеского снаряда, доставленного с позиций. Быстро стали вздувать цены. Минут через 15 осколки снаряда были проданы за 300 рублей». Ты у нас прямо героиня, Даринька.
Воодушевлённые происходящим, никто не заметил, что Варвара Павловна, тихо примостившаяся у края стола, имеет необыкновенно измученный вид. Однако её молчание было вызвано, скорее, не усталостью, а бесконечным колебанием, рассказать всем о Николае или нет. И не только из-за экзальтации Дариньки, которая ей казалась совершенно неуместной, а из-за ожидания показной жалости, фальшивой на фоне блеска ресторанов, люстр Благородного Собрания и триумфа газетной известности. Она чувствовала, что любой вздох сожаления в такой обстановке прозвучит оскорблением умирающего. И вновь перед её взором появились протекающие повязки, серый цвет лица и пересохшие и искусанные от боли губы Николая – губы, когда-то целовавшие Дариньку и сулящие ей счастье. И не Дариньку сейчас спасала она своим молчанием, а Николая, чья близкая смерть восставала против лжи и показухи, где она как раз была самым обыденным, самым, как это ни печально, необходимым атрибутом войны.
- Я пойду к себе, - сказала Варвара Павловна. – Немного отдохну.
- Да, да, конечно, - отозвалась её мать. – Конечно, ты там у себя тоже, наверное, устала.
Не дождавшись рассвета, Варенька отправилась на первом трамвае в Сокольники. Николай был очень слаб. Даже говорил он с большим трудом и перестал просить дать ему воды. Варавара, держа в своих руках его руку, ставшую лёгкой, как перо птицы, беззвучно молилась о продлении минут его пребывания на этом свете, когда услышала:
- Там, под подушкой… И скажите ей, чтобы не печалилась. Будет ещё в её жизни счастье. Прощайте…
Варвара Павловна, как никто другой, знала, что означает это непроизвольное движение головой, эта тяжесть руки, появившаяся вдруг в невесомом теле, эти застывшие губы и смотрящие в потолок глаза. Она закрыла глаза человека, который много лет был ей дорог, и особенно дорог в последние дни, когда принадлежал только ей, хотя и не знал об этом. Минуту спустя Варвара Павловна встала, взяла в руки клеёнчатую бирку, должную отныне находиться на ноге покойника, и попыталась написать его фамилию. Но горе, давившее на плечи несчастной девушки, не давало её дрожащей руке написать даже первую букву. И буква оказалась не той, как будто тоже не хотела признать очевидного. Варвара Павловна заставила себя исправить ошибку и, рыдая, выбежала из палаты, в котором пациентам не оставалось выбора.
Вечером того же дня Варенька, взяв себя в руки, нашла подходящий момент вручить Дариньке носовой платок с вышитым в углу ангелом.
- Дарья, это… тебе.
- Что это, Варенька?
- Это…тебе.
Даринька увидела в руках сестры знакомый предмет. Глаза её округлились, в них появился испуг, но всё ещё не настоящий, глубокий и безысходный, а почти ребяческий, как будто ей рассказывали страшную сказку или показывали лягушку.
- Откуда это у тебя? Коля! Что с ним? Он ранен? Ну, по крайней мере, легко? Почему ты молчишь? Ведь не умер же он, раз передал это?
Варенька грустно посмотрела в лицо сестры, всё ещё разгорячённой своей победой на ниве благотворительности, всё ещё продолжавшей часто дышать от радости, всё ещё счастливой от растущей своей известности, которую она желала победоносно положить к ногам жениха по его возвращению с войны, и тихо сказала:
- Умер. Три часа назад.
;
Свидетельство о публикации №222101001242
Пожалуй, не к этой рецензии, но вот, что подумалось. О начале Первой Мировой войны и крахе Российской империи написано много разных художественных произведений. Но героями их, как правило, были дворяне. А как же другие слои населения? Кто писал о них? Приходит на ум «Тихий Дон» Шолохова. Но Шолохов написал о казаках. А самый многочисленный класс - крестьяне. О них, кажется, почти никто не писал. Отсюда и загадка падения империи, может быть...
С уважением,
Юл Берт 16.10.2022 07:59 Заявить о нарушении
Евгения Белова 2 16.10.2022 09:38 Заявить о нарушении