Об историческом анекдоте. Н. Лесков и А. Платонов
Ефим Курганов - доцент русской литературы Хельсинкского университета. Автор следующих книг: “Литературный анекдот пушкинской эпохи” (Хельсинки , 1995), “Анекдот как жанр” (СПб., 1997), “Опояз и Арзамас” (СПб., 1998), “Сравнительные жизнеописания. Попытка истории русской литературы” (2 тома; Таллин, 1999), “Василий Розанов и евреи” (СПб., 2000),и “Лолита и Ада” (СПб., 2001), “Похвальное слово анекдоту” (СПб., 2001), “Роман Достоевского “Идиот”. Опыт прочтения” (СПб., 2001), “Анекдот-символ-миф” (СПб., 2002) и других.
ОБ ИСТОРИЧЕСКОМ АНЕКДОТЕ. НИКОЛАЙ ЛЕСКОВ И АНДРЕЙ ПЛАТОНОВ
Николай Лесков, своего рода русский «теневой» классик, великий, непревзойденный мастер слова, вдруг оказался крайне важен и даже необходим для русской прозы двадцатых – тридцатых годов двадцатого столетия. Данную тенденцию выявил и проследил в свое время Б.М.Эйхенбаум в статье «Лесков и современная проза»; причем, сделал это под совершенно определенным углом зрения. Испытывая явный теоретический интерес к проблеме сказа, ученый через феномен Лескова обозначил особую сказовую линию в русской прозе: «… Эти явления, отодвинутые в сторону развитием и инерцией романа, выплывают сейчас в качестве новой традиции – именно потому. Что для современной прозы заново получила принципиальное значение проблема повествовательной формы – проблема рассказывания. Об этом свидетельствуют такие факты, как сказки и рассказы Ремизова, последние вещи Горького, очерки Пришвина, рассказы Зощенко, Вс.Иванова, Иванова, Федина, Никитина, Бабеля и др.» (1).
Сказовая линия в русской литературе, идущая от Лескова, была очерчена Б.М.Эйхенбаумом в вышей степени убедительно и эффектно. Более того, сказовая линия была выделена им совершенно уместно, правомерно и в научно отношении абсолютно корректно. Только следует заметить, что поэтика Лескова никои образом не исчерпывается проблемой сказа. В богатейшем наследии писателя есть и иные линии, например, анекдотическая; причем, она представлена у Лескова весьма разнообразно. И эта анекдотическая линия лесковской прозы также вдруг оказалась необычайно актуальной в двадцатые – тридцатые годы двадцатого столетия. Об этом как раз и пойдем сейчас речь. Ограничимся одной великолепнейшей парой: Николай Лесков – Андрей Платонов.
1
Целый слой (и весьма обильный, между прочим) очерков, рассказов и повестей Лесков был ориентирован на анекдоты, и не только на фольклорные, но и на исторические. На этот счет не раз делались, пусть, увы, и не слишком часто, но все же делались наблюдения, хотя и разрозненные, локальные (2). Более того, кроме отдельных локальных текстов, целиком настоянных на анекдотическом субстрате, Лесков еще создал целую книгу, которая фактически представляет собой сборник новелл, целиком развернутых из исторических анекдотов.
Называлась книга так: «Рассказы кстати». Название совсем не случайное. Сейчас объясню почему. Анекдоты ведь надо рассказывать именно кстати, по какому-либо случаю или поводу. Недаром Андре Моруа как-то заметил: «Анекдот, рассказанный непонятно по какому поводу, оскорбителен» (3).
Это строгое жанровое требование обусловлено традицией, которое сложилось очень давно и было закреплено окончательно в культурной памяти во французской салонной культуре. Именно поэтому в пушкинскую эпоху зачастую предпочитали употреблять французский термин и , определяя функциональную направленность анекдота, говорили так: «; propos». Так, например, старший современник Лескова, писатель и собиратель анекдотов Нестор Кукольник, записывая один из анекдотов, предварил его следующим наблюдением, фактически имеющим статус негласного закона: «; propos в анекдотах вещь важная» (4).
В общем, название лесковского сборника полностью соответствует канонам жанра и учитывает его специфику и учитывает его специфику. Фактически это формульное название.
Лесков просто перевел на русский французский термин, сделав его названием сборника. Несколько слов о составе книги «Рассказы кстати». Вошедшие в него тексты весьма разнообразны тематически и стилистически, но при этом вполне сводимы к общему канону исторического анекдота. Рассказы сборника (и все без исключения) основаны на необычных, странных, но, как подчеркивает автор, действительных происшествиях; в рассказах часто фигурируют исторические персонажи, пусть и подаваемые в крайне неожиданном, колоритно-бытовом ключе. Но при всей своей документальной основе перед нами, не зарисовки с натуры, а именно рассказы, полноценные художественные тексты, обладающие резкой, непредсказуемой сюжетной динамикой, немыслимым финалом.
Как представляется, такой характер «Рассказов кстати» напрямую обусловлен традиционной стратегией исторического анекдота, который, как правило, вводится в беседу, мемуары, очерк, статью как бы мимоходом, случайно\. Неожиданно, а на самом деле представляет собой бомбу замедленного действия и призван в неожиданном, остром, разоблачающем ракурсе осветить современность.
_______________________
Обратимся теперь к лесковскому рассказу Загон». Он не просто глубоко пронизан анекдотизмом, но еще и представляет собой целый сборник анекдотов в миниатюре, цикл анекдотов, но анекдотов именно именно исторических. Структура рассказа «Загон» как будто весьма прихотлива, но при этом совершенно законосообразно выстроена и даже жестко сцементирована. Рассказ этот – переплетение целого ряда заметок, каждая из которых основана на конкретном житейском случае из жизни личности, более или менее известной в русском обществе второй половины девятнадцатого столетия. Но заметки соединены отнюдь не хаотически и даже не через личности персонажей. Нет, в первую очередь они введены в русло единой авторской концепции, выраженной в идее «загона».
Мне кажется, эпиграфом к рассматриваемому лесковскому рассказу вполне могли бы служить слова Ф.И.Тютчева о том, что «все прекрасные изобретения цивилизации существуют у нас только в виде пародии» ( 5). Все дело в том, что Лесков сопоставил, буквально сцепил друг с другом несколько реальных случаев, демонстрирующих следующую картину : введение в Российской империи вполне апробированных в Европе новшеств приводило к страшным обвалам, катастрофическим последствиям; более того, в диком, нищем «загоне» все эти новшества воспринимаются как совершенно ненужные, излишние и даже вредные. Так, Всеволожский, как с горьким ехидством замечает Лесков, задумал и осуществил опаснейшую «ересь»: построил для своих крестьян каменные дома: «Всеволожский ввел ересь: он стал заботиться, чтобы его крестьянам в селе Райском стало лучше жить, чем они жили в Орловской губернии, откуда их вывели. Всеволожский приготовил к их приходу на новое место целую каменную деревню» (6).
Об удобстве жить в каменных домах крестьяне Всеволожского не только не помышляли, но и не желали ничего подобного, радуясь своим «беструбным избам». Они приобрели дешевые срубы, а каменные дома загадили: «… «Переведенцы» сейчас же «из последних сил» купили себе самые дешевые срубы, приткнули их где попало, «на задах», за каменными жильями, и стали в них жить без труб, в тесноте и копоти, а свои просторные каменные дома определили »ходить по ветру», что и исполняли» (7).
Повествование о том, как крестьяне Всеволожского распорядились построенными для них каменными домами (слова «в свои просторные каменные дома определили «ходить по ветру»…» – это была пуанта анекдота), Лесков дополняет рассказом о брошюре В.П.Бурнашева «О целебных свойствах лоснящейся сажи», подчеркивая, что ее распространению обязаны были содействовать все исправники. Автор же «Загона» глубоко иронически оценивает эту брошюру как гимн курным избам. В понимании Лескова сам Бурнашев в своем отношении к новшествам европейского быта оказывается во многом сродни крестьянам Всеволожского, загадивших новые каменные дома и поселившихся в «беструбных избах». Этот вывод явился пуантой второй истории.
К случаю с брошюрой Бурнашева Лесков присовокупляет еще рассказ о разных технических нововведениях, которые богач Всеволожский завел и пробовал использовать в своих многочисленных имениях (плуги, веялки, молотилки, кирпичеделательные машины и т.д.) А затем следует рассуждение, ключевое в контексте парадоксальной историософской, а вернее историко-анекдотической концепции «Загона» – можно сказать, это пуанта истории о технических нововведениях Всеволожского: «Это было грустное и глубоко терзающее позорище!.. Все это были хорошие, полезные и крайне нужные вещи, и они не принесли никакой пользы, а только сокрушили тех, кто их припас здесь» (8).
Так незаметно, постепенно, но последовательно автором из обзора документов («О целебных свойствах лоснящейся сажи»), свидетельств, происшествий, воспоминаний выстраивается грандиозная метафора ЗАГОНА: «Настало здравомыслие, в котором мы ощутили, что нам нужна опять «стена» и внутри ее – загон» (9). Концепция Российской империи как некоего ЗАГОНА, с жесткой иронией сформулированная Лесковым, стала как нельзя более актуальна с введением при Сталине «железного занавеса», когда насмехались над лучшими порядками и стали внушать, что дурное хорошо, а хорошее дурно и что все свое априорно лучше, чем чужое. И совершенно закономерно, что был создан новый творческий эквивалент лесковского «Загона». Им оказался гениальный рассказ Андрея Платонова «Епифанские шлюзы».
2
Обратившись к обстоятельствам и документам петровской эпохи, Андрей Платонов остановился на материалах о строительстве шлюзов, которые должны были соединить Волгу и Оку. Неимоверные усилия, которые были затрачены британским инженером Бертраном Перри, руководившим возведением шлюзов, оказались совершенно напрасными: «Вечное посмешище установили, великие тяготы народные расточили» (10). Принесенные жертвы оказались не нужны. Причем, епифанские бабы, в отличие от опытного, но вместе с тем наивного британского инженера, об этом заранее уже знали: «А что воды мало будет и плавать нельзя, про то все бабы еще год назад знали. Поэтому и на работу все жители глядели как на царскую игру и иноземную затею» (11).
В самом деле, по выстроенному каналу, как подчеркивает автор, могла проплыть разве что лодка, да и то не везде: «Через неделю все водные ходы были и Трузсон (французский генерал на русской службе на русской службе, прибывший по приказу царя Петра инспектировать шлюзы. – Е.К.) посчитал, что и лодка не езде пройти может, а в иных местах аж и плота вода не подымет. А царь приказал глубину устроить, чтобы десятипушечным кораблям безопасно по ней плавать можно было» (12).
А вот сам Бертран Перри причину неудачи со шлюзами предпочитал видеть отнюдь не в самой Епифани, а в себе, в своих неверных технических расчетах, ну, и, может быть, еще в климате, но никак в Епифани, как некоей косной субстанции:
«Страх и сомнение ужалили гордость Перри, когда он возвращался в Епифань.. Петербургские прожекты не посчитались с местными натуральными обстоятельствами, а особо с засухами, которые в сих местах нередки. А выходило, что в сухое лето как раз каналам воды не хватит и водный путь обратится песчаную сухопутную дорогу.
По приезде в Епифань Перри начал пересчитывать свои технические числа. И вышло еще хуже: прожект составлен был по местным данным 1682 года, лето которого изобиловал о влагой… Перри догадался, что и в средние по снега м и дождям годы каналы будут маловодны, что по ним и лодка не пройдет» (13).
А ведь воевода епифанский вовсе не брал в голову проблему технических расчетов и, совершенно не думая о о средних снегах и дождях, с самого же начала заявил британскому инженеру: «Слухаю, Бердан Рамзеич, слухаю, сударь! Только ни хрена не выйдет, вот тебе покойница мать…» (14)
Причина приключившейся катастрофы заключалась не столько в технических просчетах, сколько в том обстоятельстве, что дело происходило в Епифани, в которой все устроено совершенно иначе, чем это можно представить по петербургским прожектам. И обречено было не только возведение шлюзов, обречен был сам британский инженер. В изображении Андрея Платонова он не просто погиб (и погиб страшно, под пыткой), а буквально исчез, растворился, и его забыли, как будто его и не было никогда – Епифань его попросту поглотила: «Епифанский воевода Салтыков получил в августе, на яблочный спас, духовитый пакет с марками иноземной державы. Написано на пакете было не по-нашему, но три слова по-русски:
БЕРТРАНУ ПЕРРИ ИНЖЕНЕРУ.
Салтыков испугался и не знал, что ему делать с этим пакетом на имя мертвеца. А потом положил его от греха за божницу – на вечное поселение паукам» (15). Епифань – это Загон. А Загон ведь нельзя реформировать, нельзя перестроить по образцу по образцу, как бы тот прекрасен и полезен ни был. В Загоне действуют свои вековечные законы. Вот о чем повествуют исторические случаи, которые решили восстановить Николай Лесков и Андрей Платонов, постигавшие и осмысливавшие современность через странные, страшные, невообразимые, но отнюдь не случайные события прошлого.
Здесь дело даже не только в некоей общего типа историософской концепции (а тут перекличка между Лесковым и Платоновым явная; как я уже сказал, Епифань – это тот же Загон), еще и в подходе. И Лесков и Платонов в данном случае работали в традициях исторического анекдота, а эти традиции ведь представляли собою целый культурный комплекс, в свое время довольно таки значимый. В заключение настоящего этюда скажу об этом комплексе хоть несколько слов, дабы стало понятно, что появление и «Загона» и «Епифанских шлюзов» – отнюдь не случайность, ибо это звенья одной цепи, одной особой анекдотической линии в русской прозе, а именно линии исторического анекдота.
POST SCRIPTUM. ИСТОРИЧЕСКИЙ АНЕКДОТ: ГЕНЕЗИС И СПЕЦИФИКА
Жанровый прообраз русского исторического анекдота видится мне в апофегме, кратком рассказе об остроумном, поучительном ответе или поступке – великого человека (императора, полководца, философа (прежде всего на греческом и римском материале). Сборники апофегм проникли в русскую культурную почву чрез польское интеллектуальное посредничество (еще до эры мощного французского влияния, наступившей в восемнадцатом столетии). Апофегмы читались и переписывались на Руси с конца шестнадцатого века, а с 1711-го еще и издавались, формируя общие культурные интересы. В центре апофегмы очень часто находилась порабола, парадокс, некая логическая неожиданность, что позволяло внести новые штрихи в круг сложившихся представлений о том или ином государственном деятеле, философе, писателе, давало возможность показать его с неожиданной стороны. Это и была основная питательная среда для возникавшего русского анекдота как особой жанровой формы.
Представим себе: извлеченная из рукописного или печатного сборника апофегма, то есть рассказ о поступке или словах определенного исторического лица, вспоминается к случаю, уточняя или оттеняя какие-то современные коллизии, что дет этому случаю какой-то новый отсвет, актуализирует его. Иными словами, вполне допустима возможность, когда апофегма уже не только читается в составе некоего свода, а еще и вычленяется из него, вписывается в какую-то конкретную ситуацию. Хотя в принципе сборники апофегм были рассчитаны прежде всего на чтение, вполне реально, что какой-то полюбившийся сюжет отбирался из конгломерата микротекстов, применялся к конкретной коллизии, рассказывался изустно. Это и была тропочка к анекдоту.
Допущенная вписанность апофегмы в ту или иную конкретную ситуацию многое помогает понять в характере функционирования анекдота. В русском анекдоте обращение к событию из прошлого дает возможность задуматься над несообразностями, странностями, проявляемыми в российской действительности, дает возможность поиска неких внутренних исторических закономерностей. Например, Нестор Кукольник записал анекдот о том, как петербургский обер- полицмейстер Н.Рылеев понял повеление императрицы Екатерины Второй, что нужно набить чучело из Сутгофки (собака была названа государыней по имени подарившего ее банкира по фамилии Сутгоф), таким образом, будто императрица прогневалась на банкира и требует умертвить его самого, а потом набить из него чучело (16).
Небольшой по размерам текст этого анекдота через парадоксальнов его -острый эпизод, легший в его основу, ярко и точно очерчивает особый тип стража порядка, который непроходимо туп и одновременно беспредельно исполнителен. Н.Рылеев готов был претворить в жизнь совершенно любой приказ императрицы, ничуть не вдумываясь в его смысл. Он ведь и в самом деле собирался набить чучело из банкира и, видимо, набил бы чучело, если бы рыданья семьи Сутгофа не вынудили его бежать к царице за дополнительными разъяснениями. Екатерина Вторая мигом поняла в чем дело, стала смеяться, тем дело и кончилось.
Нестор Кукольник отнюдь не случайно зафиксировал этот анекдот. Для него он был актуален, ибо обнажал одну печальную. закономерность российской жизни. Исчезла бы вроде бы внешняя дикость, придворный быт стал уже вполне европеизированным, но страх, парализующий мозговую деятельность, остался, ибо приказ императрицы должен был исполняться, но не осмысляться. И вообще упомянутый анекдот записывался в царствование Николая Первого, а сей император был большой поклонник тупой исполнительности.
При этом, однако, следует помнить, что апофегма, и в особенности анекдот, отнюдь не являются простой иллюстрацией некой закономерности или подтверждением той или иной исторической репутации. Нет, они их парадоксально обнажают, как бы заново открывают. Характерно, что апофегма, при определенной своей нравоучительности, в целом все-таки не поучает, а именно открывает, внося новые штрихи в потрет исторической личности или целой эпохи. В анекдоте это проявляется с еще большей очевидностью, ведь неожиданность заложена в самой сути производимого им эффекта.
Неожиданность, острота, пикантность, парадоксальность качественно возросли в анекдоте по сравнению с апофегмой, но возросли именно через освоение апофегмы как гибкого и перспективного жанрового образования, через использование богатейших возможностей, заложенных в апофегме. Она оказалась той системой отсчета, тем первотолчком, который и определил в России бытие исторического анекдота, явившись его основным книжным источником. Устная же форма бытования, пришедшая из фольклора, есть второй структурообразующий фактор. Из этих двух перекрестных влияний и возник полноценный жанр русского анекдота, книжный и одновременно текучий, вариативный, изменчивый.
Обусловленная фольклорной формой бытования текучесть анекдота накладывалась на черты, которые сформировались под непосредственным воздействием апофегмы. И получался совершенно особый эффект: вписываясь в новую историческую ситуацию, анекдот в чем-то менялся интонационно, стилистически, выдвигались вдруг какие-то новые акценты, происходила актуализация сюжета, казалось бы совсем не нового.
Для фольклорного анекдота историко-бытовой контекст особого значения не имеет: там просто бродячий сюжет прицепляется к любой ситуации. В историческом же анекдоте происходит уточнение текста, проявляющегося по-новому. Такой анекдот, введенный в новую эпоху, начинает иначе восприниматься. Можно сказать, что исторический анекдот есть жанр движущийся. Это прежде всего объясняется его повышенной контекстуальностью. Анекдот, мигрируя по эпохам, органично входит в современность. Более того, он дает возможность увидеть в ней не только цепь случайностей. Фактически анекдот – одна из форм исторической памяти. В его особенностях легко различимы черты, явно идущие от апофегмы. Но последняя представляет собой книжный текст, малоспособный к постоянным трансформациям, а вот полноценный исторический анекдот их предполагает; без них он просто немыслим.
(Материал из Интерне-сайта
Свидетельство о публикации №222102200362