Книга о настоящем. 13

Книги пахли так сладко, что хотелось провести по странице носом, как заправскому кокаинисту. Радзинский пару раз не сдержался и понюхал пожелтевшую шершавую бумагу: плотную и ломкую. Николай глянул в его сторону вопросительно, но, похоже, не нашёл это занятие странным. Вообще, он был слишком погружён в работу, чтобы отвлекаться на размышления о чьей-то чудаковатости. Похоже, Аверин задался целью непременно покончить с разбором библиотеки сегодня, потому трудился без сантиментов: книги не читал и не нюхал, в содержание их не вникал. Благодаря этому, он так споро заполнял формуляры и карточки, что Радзинский едва успевал распаковывать коробки и расставлять по полкам обработанные тома.

Так пролетели два или даже три часа. Покой и тишина внутри монастырских стен, приправленные пыльно-солнечной взвесью, сделались особо наваристы здесь, в библиотеке. Радзинскому не то чтобы стало в этой благости скучно, просто захотелось услышать аверинский голос, поэтому он спросил:

– Коль, ты сказал, что святость это не чистота. А что тогда?

Аверин подписал на форзаце очередной шифр и только после этого ответил:

– Святость – это не оставлять следов. Бог не оставляет следов.

– Каких следов? – озадачился Радзинский.

Аверин вздохнул и отложил заполненный формуляр.

– В Боге, Кешенька, нет никакого насилия, поэтому он не мешает ничему раскрываться до самой сердцевины. Он позволяет всему проявиться так, чтобы каждый феномен свидетельствовал сам за себя или против себя своей полностью обнаруженной сутью.

Радзинский задумался. Присел на приземистую лесенку из двух ступенек, с помощью которой ставил книги на верхние полки. Огладил свою модно подстриженную бороду.

– Ну, ладно. Мир устроен так, что у каждой силы есть сила противодействия. И все, таким образом, удерживают друг друга от совсем уж катастрофического «раскрытия». Но это значит, сила действует через кого-то! – глубокомысленно выдал он. – И как же тогда не вмешиваться и не оставлять следов?

– Ты понимаешь разницу между «помогать» и «вмешиваться»? – не поднимая глаз, сурово спросил Аверин. – Помощь – она по любви. Это дело сердечное. Поделиться, поддержать, пожертвовать собой ради другого – это значит помочь. А пытаться переделать человека в соответствии со своими представлениями о норме и благе – вроде как: «неправильно ты бутерброд ешь» – это вмешательство. Такой благодетель примеряет на себя роль бога и забывает, что у каждого – у каждого! – уже есть судьба, которую и сотворил человеку бог. И вмешаться, значит, сломать. Короче, это преступление против Промысла, против Божественного замысла о человеке, которого такой благодетель скорее всего не знает и даже не подозревает о нём.

Радзинский снова задумчиво потёр подбородок. Он не со всем был согласен, но спорить не хотел и решил сменить тему.

– Ты насчёт бороды моей не передумал? – озабоченно спросил он. – Её точно не надо сбрить?

Аверин наконец-то по-настоящему обратил на него внимание. Не чисто технически, как до этого, когда отвечал, не отрываясь при этом от работы, а отложил ручку, разулыбался, оглядел так тепло, что захотелось замурлыкать, пускай и басом.

– Не нужно, Кеш. Она очень приятно… скользит. – Он усмехнулся, не опуская глаз. И этот долгий, прямой взгляд своей откровенностью зажёг Радзинского сильнее, чем стриптиз на столе.

– Иди ко мне, – тут же позвал он. И похлопал себя по коленям.

– Сюда в любой момент могут войти! – возмутился Аверин. Но, противореча сам себе, неспешно, с достоинством выбрался из-за стола.

Когда он подошёл и независимо глянул сверху вниз на Радзинского, от улыбки Викентия уже можно было зажигать фонари, так она была ослепительна.

– До сих пор никто про нас не вспомнил, – с гипнотической тягучестью пропел Радзинский. И взял Аверина за руки, потянул на себя.

Тот, как завороженный, подчинился. Сел лицом к лицу, оседлав бёдра Радзинского, положил ладони на плечи.

– Так ты говоришь, приятно? Скользит, говоришь? – заворковал тот.

Аверин послушно наклонился, подставляя шею, началась тихая возня. Через пару минут они предсказуемо склеились в поцелуе, забыв о работе и ходящих за стенами монахах. Ещё через пару минут Аверин уже дышал как припадочный, а сердце его колотилось, набирая обороты.

– Кеша, Кеш, – в панике зашептал он, безуспешно пытаясь освободиться из жарких объятий Радзинского, – Дверь же не заперта… Ну, вспомни про закон подлости!

Радзинский перевёл дыхание, глянул влажно и страстно.

– Считаешь, нас непременно застукают?

– Я бы не стал этого проверять!

– Но ты же сам пришёл. Ко мне. Вот сейчас. Когда шёл, не боялся? – Радзинский принялся с чувством оглаживать Аверина. Тот откровенно млел от этих прикосновений. Отлепиться друг от друга обоим становилось с каждой минутой всё сложнее.

– Я дурак, – простонал Аверин, привычно обвивая шею Радзинского руками и укладывая голову ему на плечо.

Но тут уж Радзинский оскорбился.

– Скажи ещё, грешник!

Аверин тут же вскинулся и сердито стукнул Радзинского в грудь.

– Не передёргивай. Беречь свою личную жизнь от социума и самому считать её грязной это не одно и то же! А пришёл я не потому, что смелый, а потому что рядом с тобой перестаю соображать.

Радзинский притих.

– Распущенность и влюблённость – две разных мотивации, – помолчав, добавил Николай. – Понимаешь?

 –А наш Арсений какой – влюблённый или распущенный? – старательно изображая работу мысли, спросил Радзинский, чтобы слегка снизить градус пафоса и скрыть, насколько сильно он взволнован признанием Николая. Прям в груди стало больно от невыносимого давления сердечной радости и неотделимого от неё страха.

– Он… сильно запущенный, я бы сказал, – затрясся от смеха Аверин.

– Не ниже стратосферы его запустили, не иначе! – радостно подхватил Радзинский.

– Да!

Они тут же расхохотались над этой простенькой шуткой, принялись пыхтеть и пихаться. Смех быстро отрезвил их, позволил стряхнуть чувственный морок. Аверин вернулся к письменному столу, Радзинский к стопкам неразобранных книг. После этого дело пошло ещё лучше, совсем скоро у последней коробки показалось дно. И как-то неожиданно получилось, что подошло к концу и время их пребывания в монастыре. То есть – совсем. В монастыре им обоим больше нечего было делать.

Радзинский проникся важностью момента, загрустил. В голову даже начали наплывать стихи откуда-то из конца лета, как символ окончания чего-то большого и радостного:

Август вот-вот схлынет,
Земля по ночам стынет,
Всё ещё горечь полыни
В горле от солнечных трав.
Стало всего мало,
Хоть счастья вчера не вмещала
Летних щедрот до отвала
Насыщенная душа.
Казалось, что есть ещё время,
Что мы из бессмертного племени,
С солнечным нимбом на темени,
С карманами полными звёзд.
Но солнышко яблоком сжалось,
И нам, бессмертным, осталось
Кусать эту райскую малость,
Любить тесноту гнёзд.

Радзинский схватил обрывок тетрадного листа и застрочил, боясь упустить залётные рифмы. Аверин, чтобы не мешать ему, отошёл к окну.

Монастырский двор показался ему райским местом даже в своей запущенности. Воздух  тут был пропитан благостью неотмирной. Всё житейское теряло здесь свою бойкость, разленивалось и укладывалось в тенёчке подремать. В этом было много кошачьей мудрости: когда на солнышке – греться, об ноги отца-эконома – тереться и с благодарностью принимать плошку сметаны не за службу, а просто потому, что ты тварь божья.

Аверин присел на подоконник и, мучительно сведя к переносице брови, почти с отчаянием уставился на монастырскую пыль. Когда-то пределом его мечтаний было прожить жизнь здесь. Прожить набело, чтобы ни единой зацепки не осталось миру, чтобы нечему было его тут удержать. Николай спасался от жизни, как от пожара. Он верил, что только святость убережёт его от злого мирского огня. А святость это чистота. И очистить может лишь Бог. Но Бог войдёт в твоё тело только когда там не останется ничего твоего: ни мыслей, ни чувств, ни желаний. Когда ты выметешь всё горючее и сам ковриком расстелешься у порога, встречая Господа, ожидая преображения. И как-то так вышло, что, уже лёжа у порога, Николай понял, что никто не придёт, потому что это только его дом. И он для себя его вычищал.

И как же мучительно было припоминать, что чах, не смея выбрать жизнь. И изводил Кешу. Тянулся, тянулся к нему всей душой и всем сердцем, а церковную ограду боялся отпускать. Долго стоять в таком широком шпагате было, конечно же, невозможно. Аверин всё-таки выдохся и решил, что Бог-то точно знает, что с ним таким делать. Перестал трепыхаться, закуклился. Лежал и молился. Чувствовал, знал, что Бог его слышит. Это ведь всегда понятно, что слово твоё до Неба дошло, потому что ответ в сердце горит, и сам ты как струна до самого рая. И вот казалось ему в такие моменты, что нельзя променять эту невероятную связь на простое человеческое чувство. Подленькая на самом-то деле мысль. Аверину она самому не нравилась. Была в ней заявка на исключительность. Наверное потому и любовь ему такая досталась сложная, чтобы пострадал над выбором да и запомнил навсегда, что любовь к Богу это только потенция. Пока другого человека ею не одаришь, будешь как Кощей, который над златом чахнет.

Но стоило успокоиться на этом, как припомнилось, что ещё и закон запрещает Николаю Аверину быть в этой жизни счастливым. Он сухо шелестит страницами Уголовного кодекса и вкрадчиво вопрошает, думал ли ты, Николенька, как будет смотреться твой друг на зоне?

Аверин честно считал себя редкой пакостью, когда лежал весь такой благородный и бледный, как спящая царевна в стеклянном гробе, а Кеша заламывал руки и суетился вокруг него. Казалось бы, чего проще: встань и сделай уже что-нибудь! Знаешь ведь, что чувство твоё не хилый росток порока, а тот самый дуб со стволом в три обхвата, под которым ангелы трапезовали. Вот только пророс его ствол сквозь тебя и тем пригвоздил тебя к земле. Как объяснить нормальным людям, что это корни тебе шевельнуться не дают?

С другой стороны, ощущалось чем-то очень правильным именно в тот момент просто лежать и не мешать совершаться в организме важным процессам: отращиванию конечностей, превращению жабр в лёгкие. Глупо было бы выползти следом за Кешей на сушу и сразу сдохнуть. И это даже не метафора, а просто иной план бытия. Потому что таким вот образом заканчивалась в жизни Николая целая эпоха: церковная его эпопея. И нигде не было ему так хорошо, как в церкви. Наверное, без драматической своей любовной истории и не вынырнул бы оттуда добровольно.

– Ну что, Коль? Пойдём сдаваться? – Радзинский подошёл сзади и тронул Аверина сочувственно за плечо. – Если хочешь, задержимся тут ещё. Можем даже и в самом монастыре пожить. Если хочешь.

– Не хочу, – улыбнулся ему Аверин. – Нас ждёт новый дом. Забыл?


Рецензии