Стоя на ветру. Часть вторая

                СТОЯ  НА  ВЕТРУ.
                Исторический роман в пяти частях.

Время и место действия: Российская империя, Астрахань, первая половина XVIII века (правление Петра II).
Имена главных действующих лиц подлинные, принадлежавшие историческим личностям; некоторые факты биографий этих персонажей сохранены без искажений, в основном же имеет место  ВЫМЫСЕЛ.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . ЧАСТЬ  ВТОРАЯ.
               
Содержание Части второй.
       Вставка 3. Огонь.
Глава 5. Вкус греха.
Глава 6. Житейская грязь.

       Вставка 4. На краю.
Глава 7. Конец идеалиста.
Глава 8. Соблазн.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Вставка 3.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Огонь.

- … Честнейшую Херувим и славнейшую без сравнения Серафим, без истления Бога Слова рождшую, сущую Богородицу, Тя велича-а-а-ем…
              Тонкие нежные голоса хористок тянут прекрасную величальную, и звонко раздаются звуки их пения в прохладе и полутьме церковного пространства.
- Честнейшую Херувим… славнейшую Серафим…

- О, господи, хорошо-то как поют в здешнем хоре… Как приезжаю, всегда слушаю с душевным восторгом… - и маститый осанистый архиерей качает своей большой головой, и колышется окладистая пышная борода, вычесанная, ухоженная, задевая одетые на груди знаки сана – наперсный крест и панагию, осыпанные драгоценными камнями.
- Так вот… - продолжает звучать его голос. - До того преизрядно живописал он ангелов божиих, что будто прямо и вправду живые… Лики святых тоже изображал, но ангелы… Серафимов огненных таким образом запечатлел на приалтарной стене, что, кажется, сейчас вся стена займется вдруг и запылает от их жара…

- Честнейшая Херувим, славнейшая без сравнения Серафим …Тя величаем… Велича-а-аем…

              У владыки Варлаама густой басистый голос, и голос этот тоже гулко отдается под церковным сводом, настойчивый, навязчивый…
- Отцы церкви… Дионисий Ариопагит… Девять чинов ангельских… В первой триаде Серафимы, Херувимы и Престолы, возле самого Божественного лика обретающиеся… Далее Господства, Силы, Власти, Начала… Архангелы и самые ангелы, волю Господнюю исполняющие между людей…Серафимы же по Священному писанию значит «огненные, пламенеющие», они горят и сжигают, сами при том не сгорая… Пророк Исайя молвил: «В год смерти царя Озии видел я Господа, сидящего на престоле высоком и превознесенном, и края риз Его наполняли весь храм. Вокруг Его стояли серафимы; у каждого из них по шести крыл; двумя закрывал каждый лицо свое, и двумя закрывал ноги свои, и двумя летал. … И сказал я: горе мне! Погиб я! ибо я человек с нечистыми устами, и живу среди народа… Тогда прилетел ко мне один из серафимов, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника…»

- … Какой мастер был, какой мастер… - архиерей вздыхает, стоя перед иконой, написанной на стене, и притрагивается к своему наперсному кресту, будто приглашая его в свидетели. - Горят, не сгорая, святые серафимы… Сколько гляжу, не понять, как можно написать такое… Да только истинно сказано, нельзя человеку на такие высоты подниматься, в мастерстве ли, в чем ином… То не человеческий удел. Человек грешен, мерзок, низок… Высокое не по нему, губит его высокое, право слово, губит.
              Знаете, как кончил этот дивный живописец? Бес его только так попутал… Глухим сделался к слову Божию, забросил свои кисти и краски, сан свой и обеты свои забыл, связался тайно с девкой-черноризкой, а как грех наружу вышел, сбежали они оба, чтобы кары за блуд свой избежать… Ее настигли, да только уже мертвую. Далеко она не ушла, рожать ей время приспело, вот она у каких-то поселян в избушке родила мертвого младенца, да и сама богу душу отдала. А его и след простыл, не нашли, сколь не искали…
              Вот так. Был иконописцем, богомазом, жил в тепле и довольстве, за свой талант взыскан сильными сего мира и обласкан, а стал беглым преступником… Где он теперь, кто он теперь? Бродяга, нищий, вор? Может, пропал уже с голоду да холоду, а может, пристал к какой лихой братии и, погуляв вместе с ними на их лад, закончит дни свои на кровавой плахе, на колесе…
             Вот вам и все его ангелы, вот и все серафимы… К огню божественному прикоснулся, а достоинств душевных снести то касание не хватило… Куда уж тут простому грешнику! Не по Сеньке шапка… Вот сам же и погорел… Одни серафимы на приалтарной стене остались… Горят и не сгорают, не то что люди…

              «Тогда прилетел ко мне один из серафимов, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника…»

              Шесть огромных крыл, пышущих жарким смертоносным огнем… Горящий уголь… Клещами с жертвенника… Раскаленными клещами взят горящий уголь… И горе грешнику… Пытка огнем – страшная пытка… Разве владыка говорил о пытках? Он о чем-то ином толковал… А подводил и впрямь будто к застенку… Нет, того он не смел… И речь о другом шла… Иконописец, мастер, рисовавший серафимов, спаленный их огнем, ибо оказался грешен и недостоин того, к чему допущен был докоснуться… Но его-то не поймали, его-то пытке не предали, не смогли… Для кого же ныне застенок? Огонь, огонь… Рдеющие обжигающим жаром угли, раскаленные клещи в безжалостных руках… Человек, вершащий по человеческому приказу нечеловеческое… Огонь… И нет такой воды, чтобы загасила наводящее ужас, жестоко уязвляющее пламя…

- …Воды!
              С огромным трудом выкрикнув это слово, вытолкнув его из глубины страдающего существа, больной человек в изнеможении, широко открыв пересохший, горький рот, откинулся на подушке, охваченный только что явившимися ему бредовыми видениями, уверенный, что его муке не будет конца и не надеющийся на пощаду… Но ему шепнули: «Пей», нежная мягкая рука скользнула под его затылок, приподняла его голову, растрескавшиеся от жара болезни губы почувствовали глиняный край кружки и в тот же миг теплое питье, будто живая вода, по капельке полилась ему в рот и в горло…

Он почувствовал себя лучше только после того, как выпил все до дна. Тогда он понял, что по-прежнему лежит на лавке в опрятной, бедной избенке деревенского священника, что сейчас, видно, ночь, потому что в горнице темно, только один слабый огонек, от лучинки, укрепленной над ушатом с водой, чтобы не было пожара, светится еле-еле, лишь чуть-чуть разрежая мрак… Что он просто спал и видел тяжелый сон, потому что ему очень хотелось пить… И вот он проснулся, слава богу, и ему дали напиться…

- Еще хочешь? – спросил его знакомый голосок, и знакомое личико, обрамленное выбившимися из-под платка светлыми, рыжеватыми завитками пушистых волос, склонилось к нему (и платок снова был тот самый, тонкого шелка, который он сам ей подарил). Нежная рука протянулась и погладила его по заросшей жесткой щетиной щеке.

- Палаша, как же мне плохо, - хотел он ей пожаловаться, но слов не получилось, он только закашлялся.
- Пей еще, - решила она и поднесла ему еще одну полную кружку. Тут он понял еще одно: питье было не только теплым, но и сладким, и ароматным. Она поила его не давешним полынным зельем. Как сладко, как вкусно, как приятно…
- Малина, - сказала она, отвечая на невысказанный вопрос. - Я на ночь липовый цвет и малину заварила… У нас и то, и другое сухим с лета хранится, вместе с дедом собирали. Ты мне потом расскажешь, как ты здесь у нас очутился? Только не сейчас, сейчас спи, выздоравливай…

              Приходя в себя все больше, он почувствовал, что лежит под наваленными на него овчинными шубами настолько мокрым, что будто плавает в собственном поту, и попытался пошевелиться и сбросить с себя хотя бы часть тяжелых, душащих покровов, но Пелагея не дала ему этого сделать, опять подтянула шубу под самый его подбородок и тщательно подоткнула все края.
- Если откроешься, то сразу застынешь. Потерпи до утра. А пока спи, спи…

              Она опять наклонилась к его лицу, совсем низко, и опять его поцеловала, как уже целовала в тот час, когда в голову ему тяжело ударила оказавшаяся лишней чарка, и сердце зашлось, и показалось, что все… пора сводить последний счет с жизнью…   

              Шевелиться снова и спорить сил у него не нашлось. После малинового настоя теплая ласковая волна прошла по всему телу, стало так хорошо, так уютно, что даже понравилась вдруг опрятная, простенькая избушка, и эти закопченные темные иконы на божнице, украшенные засохшей вербой, и выбеленная мелом печка, и так тонко и приятно, оказывается, пахло здесь сухими травами, лучше всяких курений… Из заложенного носа вдруг потекло, носовые проходы полностью прочистились, дыхание возобновилось, так что стало доступно обоняние местных запахов. Вот еще бы откашляться как следует, потом отдохнуть… И все, здоров. Может быть, скоро так и будет, старичок не соврал…

              Засыпая, больной опять перепутал явь с недавним, еще не до конца отпустившим его сознание бредом, огонек лучинки показался ему вдруг зловещим… Будто махнул одним из своих шести крыл грозный небесный ангел-серафим, ближе всех стоящий к престолу Божию, в окружении своего шестикрылья подобный пляшущему в раскаленной печи пламени, не сгорающий сам, но готовый спалить дотла грешного недостойного человека… Отцы церкви, пророк Исайя… Горящий уголь, раскаленные клещи…

Резко дернувшись, он вновь на минуту пробудился, заморгав глазами, и опять ласковое касание женской ручки помогло ему вернуться к душевному покою.  Она то целовала его, то что-то шептала… что-то ласковое, любовное… миленький, голубчик… голосок звучал тихо, как шелест летней травы под легким ветерком…

- Дедушка старый, устал и спать лег… А я с тобой до самого света сидеть буду… - долетало до него откуда-то издалека, с того цветущего летнего луга, по которому гулял душистый ветерок… Было светло и тепло, в голубом небе звенели жаворонки, и далеко была та прохладная мрачная церковь, где монахини выпевали свои молитвы, где отдавался под гулким сводом навязчивый густой бас владыки Варлаама, где на приалтарной стене жил особой, загадочной жизнью неземного существа образ грозного серафима, - где в глинистом  обрыве речного берега гнило тело грешной девки-черноризки, которую по приговору суда закопали бы там заживо, да смерть пришла раньше судей и помогла уйти от их приговора в те незнаемые края, где перестают действовать человеческие законы и властвуют законы совсем иные…   

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Глава 5.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Вкус греха.

- Я знаю, почему вы опять до меня приехали… Вы у меня первый, вам это по сердцу, есть, чем гордиться… вот почему…
- Да ты, оказывается, дура, - слушая болтовню голубоглазой прелестницы, добродушно бросил в ответ генерал. Он опять находился в домике священника бедного окраинного прихода, опять лежал за холщовой занавеской в хозяйкином закутке, вытянувшись во весь свой немалый рост на ее лежанке, слегка просевшей и поскрипывающей под тяжестью его тела, положив при том ноги на кстати приставленный к лежанке сундучок, потому что ширины в лежанке хватало, а длины – нет, по крайней мере для него.

Она сидела рядом с ним, обняв себя за колени руками, и что-то все говорила… Все глупости какие-то, но смысл сказанного ею значения не имел. Значение имел звонкий голосок, растрепавшиеся пушистые рыжеватые волосы, румянец на белой тонкой коже, и вообще вся она, похожая больше всего на наливное яблочко… Она только что опять всплакнула, но уже не от боли, а от того, что не совладала с захлестнувшими ее ощущениями, слишком для нее новыми, слишком сильными, слишком волнующими.

- Хорошо-то как, - воскликнула она, засмеявшись, и откинула назад голову, встряхнув распущенными волосами и блестя голубыми глазками, потом схватила его за руку, по-хозяйски лежавшую на ее колене, и поцеловала ее. Коленки у нее тоже были кругленькие, как и плечи, и грудь, да еще и с ямочками, и рыжеватые волосы пушились, также как и на голове, у основания ног, внизу живота, курчавясь и спутавшись меж собою, и этот волосяной островочек напоминал махровый многолепестковый золотой цветок… Сейчас, когда она сидела вот так, слегка наклонившись вперед и вбок, опираясь на руку, по ее полноватому стану и мягкому слегка выпуклому животику собрались складочки, и молодая упругая кожа блестела на этих складочках, словно жемчуг.
      
- А вам со мной хорошо? – спросила она, и в ее голосе проскользнула тревожная интонация.
- Да, - ответил он, полузакрыв глаза и глядя на нее из-под завесы ресниц, нежась в блаженной истоме.
- Я все что-то не то делаю и говорю… Вы мне скажите, как вы хотите, чтобы я делала и говорила, я так и буду…

- Господи, молчи, - засмеялся он наконец, притягивая ее к себе, но  чувства ее переполняли, она не могла притихнуть, вела себя беспокойно, все ерзала, двигалась, меняла положение, перекатываясь головою, прижимаясь к нему то одним боком, то другим, опутывая его своими пушистыми кудряшками, запуская свои тонкие пальчики в завитки щедро растущих на его груди волос и даже дергая их порою, осторожно прикасаясь к спрятавшимся между волос соскам, поглаживая их и пощипывая, и так осязая его грудь и плечи, перебираясь своими касаниями на живот… Будто хотела познакомиться поближе с лежавшим с нею мужчиной, вероятно, совершая на этом пути свои важные открытия.

Нащупав рубец у него на боку, след от настоящей старой боевой раны, в отличие от того рубца, которым был отмечен его подбородок и который был обязан своим появлением пьяной пирушке и бутылочному стеклу, она отдернула руку, будто обжегшись, а потом погладила рубец снова, и пальцы ее при этом слегка трепетали, выдавая испытанное ею благоговейное волнение перед его прошлым, которого она не знала, но к которому теперь оказалась будто тоже причастна…

Ее возня напоминала ему возню шаловливого котенка, она мешала ему отдыхать, в какой-то момент он не вытерпел, схватил ее сзади за волосы, намотал их себе на ладонь и с коротким смешком придавил ее к себе головой, но она, почувствовав, что это тоже ласка, хотя и резковатая, опять, высвободившись, принялась за свое… Зато скоро ей захотелось иной ласки…

- Я ждала вас… я думала… ну-ка вы не приедете… - говорила она между прочим, робко жалуясь на пережитые ею в одиночестве опасения и тревоги и при этом поворачиваясь так, чтобы попасть грудью в его ладонь. Упругий сосок оказался в промежутке между его пальцев… Он не отвечал, чувствуя, как от прикосновений этого шелкового, теплого тела где-то внутри него, в самой потаенной глубине, опять начинает давать о себе знать горячий и все более разгорающийся комок, откуда вот-вот должна была снова подняться и захлестнуть с головой возродившаяся волна прежнего желания, - мучительного и необоримого желания женщины, желания соединения, слияния с нею. Она только ойкнула, вновь оказавшись в кольце его рук, покоряясь напору прильнувшего к ней с требовательной настойчивостью тела.

- Миленький, голубчик… - бормотала она, хватаясь за его плечи, выгибаясь под ним и откидывая светло-рыжеватую головку назад в страстной истоме. Навалившись на нее и сминая ее своей тяжестью, он жадно целовал ее в шею, в эту ее молочно-белую, полную шею, в которой пульсировали под его пылающими губами голубые жилки, и тут вдруг вспомнил, что не привез ей бирюзовые бусы… Запамятовал, надо же… Надо будет после прислать ей их, непременно…

             Каким-то образом сумев внутренне съежиться, она словно еще глубже этим внутренним движением втянула его в себя и сама приникла к нему так плотно, что, казалось, и не оторвать… Потом приподнялась, прижалась грудью к его груди, слегка шевельнулась, затем еще и еще раз, увереннее и отчетливее… Ощущение настолько же острое и сильное, насколько и неожиданное, пронизало все его тело насквозь, так что не только подчинило его себе, но вступило и в голову, отчего все мысли вдруг брызнули вразброд и оборвались, и ему показалось, что время остановилось… Он застонал, стиснув зубы, не в силах с собою сладить… Кажется, она вскрикнула… Кажется, вскрикнул и он сам… Но ведь в доме никого кроме них не было, так что сдерживаться было совершенно ни к чему…

Как она, эта девчоночка, юная, глупенькая, неискушенная, смогла довести его до такого, подарить ему такое, было непонятно. Состояние, пережитое им в миг близости с нею, когда он не принадлежал себе, все забыл и потерял над собой власть и контроль, было из разряда потрясающих. Вот что, вероятно, должен был испытать прародитель всех мужчин, первый человек, Адам, в объятиях первой женщины, Евы, своей жены, после того, как отведал из ее рук волшебного яблока… Какая бездна падения и какая высота… Настоящий вкус греха… Нет, про грех придумали потом, придумали те, кто боялся, как огня, любовного чувства с присущими ему восторгом и блаженством, способного стать смыслом жизни взамен придуманных, навязанных, ложных идеалов, уводящих в холод и мрак небытия, за которым, может быть, и есть нечто лучшее и светлое, чем земная жизнь, но доподлинно о том никому на деле не ведомо…   

            Уткнувшись в ее грудь, он лежал неподвижно, сминая пальцами ее нежную плоть, дыша ее запахом, сладким, чистым, почти детским, слыша ее прерывистое дыхание и стук ее сердечка почти что в своей руке… Тук-тук-тук… Ах!

- Я забыл привезти тебе новые бусы… Потом привезу… пришлю… - пробормотал он, чувствуя к ней одновременно и горячую благодарность, и горячую нежность, и очень желая в этот миг сделать для нее что-то приятное, сказать ей что-то приятное…
- Бусы? – откликнулась она. - Ох, да на что мне… Я и без бус… Только вы приезжайте ко мне, чтобы было так, как сейчас… Миленький, голубчик… Я всегда вас буду ждать…
              Называть его тогда на «ты» она еще не смела…

              На другой день, в воскресенье, был большой церковный праздник. С утра по всему городу звонили колокола, в кафедральном соборе, в кремле, должен был служить сам епископ… Так что господину губернатору непременно надо было там присутствовать.

Заранее томясь от скуки в предвкушении тяжелого и неинтересного дня, ведь дело службой ограничиться не могло, за службой следовал торжественный обед в честь важного церковного чина… и он ведь, этот самый чин, непременно еще одну проповедь за столом произнесет, ему всегда мало только в церкви выступить, надо еще и аппетит всем испортить… потом-то он, конечно, напьется, тогда уж станет повеселее, тогда с ним и поговорить можно будет по-человечески, но ведь это потом, под конец… - заранее томясь и скучая, губернатор тем не менее с вечера выяснил, насколько все готово к приему высокого гостя, зато с утра крепко приложился к чарке, чтобы поднять себе настроение, и приехал в церковь (ему для этого надо было всего лишь пересечь главную городскую площадь и въехать через главные ворота в кремль, между тем как в данном случае он предпочел бы более длительное путешествие в какую-нибудь более отдаленную часть города), - приехал с опозданием, однако опоздал не настолько, чтобы не вкусить всей прелести длительной праздничной литургии и заключительного слова владыки.

Собор был полон народом, воздух уже успел стать спертым и перенасыщенным сильным тяжелым запахом горящих во множестве масляных лампад и восковых и сальных свечей. Пестрая толпа волновалась, как море. Ближе к алтарю стояли господа поважнее, из местной аристократии, так сказать: служащие, занимающие видные посты, военные в высоких чинах, знатные и состоятельные дворяне, богатые купцы, все при полном параде, и с женами и с детьми, тоже при полном параде…

Пройдя на свое место в первом ряду, воспользовавшись боковым входом, поскольку центральный, западный был полностью забит толпой, через которую сложно было бы пробираться, губернатор, напустив на себя строгий сосредоточенный вид и старательно скрывая сильную степень владевшего им опьянения, никому не кивнув в ответ на подобострастные приветственные поклоны, поскольку не мог отличить сейчас одного человека от другого, а кивать всем подряд не годилось, встал рядом со своей законной супругой, явившейся сюда в отличие от него в должный срок, и его секретарь, по долгу службы уже некоторое время поджидавший своего шефа, тут же всучил ему в руки подсвечник с горящей свечой.

Губернатор покорно принял свечу, как неизбежное зло, даже не уронил ее, только тупо поглядев на мерцающее, будто танцующее пламя, и постарался выпрямиться и утвердиться в подобающей случаю стационарной позе, но все же слегка пошатывался время от времени, при том, разумеется, привычно проигнорировав обращенный в его сторону полный красноречивого упрека взгляд фрау фон Менгден. Вздохнув, она перекрестилась, потупившись, и оборотилась к дочери…

         Фройлейн фон Менгден на самом деле еще мало годилась в подружки матер: она имела только около десяти лет от роду, но мать была слаба и одинока, она нуждалась в опоре, и девочка привыкла чувствовать и вести себя применительно к этому обстоятельству, то есть более взросло, чем это соответствовало ее нежному возрасту. 

- Опять нарезался, да? – в ответ на невысказанную, но такую понятную жалобу матери прошептала, совсем как большая, фройлейн фон Менгден, платившая отцу (если он все же приходился ей отцом) той же неприязнью, какую он питал к ней. - Хоть бы в церковь постыдился в таком виде… - она нахмурила брови, и ее хорошенькое смуглое личико (она имела в своем облике лишь несколько черт, напоминающих мать, при этом также мало походя и на человека, давшего ей свое имя)… ее смуглое личико с большими красивыми глазами, окруженными тяжелыми веками, от чего они казались еще выразительнее, потемнело от кипевшего в ней раздражения.
- О mein Gott, - вздохнула фрау фон Менгден.

          Они еще пошептались, бросая на главу семейства колкие взгляды, но он не смотрел в их сторону… Впрочем, он и вообще никуда не смотрел, вернее, хоть и смотрел, прямо перед собой, но все равно ничего не видел… Огни свечей, красочное убранство ярко озаренной алтарной преграды, золотые завитушки резных Царских врат, парчовые ризы и наперсные кресты церковнослужителей… Все это сливалось перед его глазами в одну пеструю, сверкающую, безликую массу… И это было так приятно, никого и ничего не видеть… да и не слышать толком тоже… Голоса хора гремели под храмовыми сводами, гулко и значительно временами звучал густой епископский бас…    

- Сегодня к ней поехать никак не получится, - без конца вспоминая новую любовницу, все еще находясь под впечатлением от последней встречи с нею, думал губернатор, а затем ему в голову явилась неожиданная мысль, слишком трезвая, пожалуй, для его пьяного состояния. - А ведь сильно зацепила меня девчонка… и из головы-то все никак нейдет… будто мало у меня этого добра было до сих пор…
             И от этой мысли ему на миг стало как-то неуютно… примерно так, как это бывает, когда стоишь на самом ветру, продуваемый насквозь его порывами… очень неуютно…
 
             Губернатор вполне сознательно старался избегать в своих отношениях с прекрасным полом крепких привязанностей, не желая ни от кого и от чего попадать хоть в какую-то зависимость, обременять себя какими-то более-менее серьезными отношениями, перешедшими из области плотских удовольствий в области более возвышенные… К чему ему это было? Так же ни к чему, как ни к чему стоять на самом ветру…

И ладно уж, была бы хоть женщина благородная, образованная, утонченная, прекрасная, достойная, одним словом, это еще хоть как-то понять и принять возможно, а то ведь так… пустячок, никчемное создание, мужичка, босячка; небось, неученая вовсе, неграмотная… Нет, это уже через край, это не годится… Несолидно… Слишком… по-мальчишески, что ли… Кто узнает, со стыда сгоришь… Тут хвалиться нечем… Немыслимое дело, одним словом…
- А раз немыслимое, - тут же поставил он точки над «и», - так о чем бишь я? Лакомый она кусочек, ничего не скажешь, вот и буду лакомиться, пока не надоест…

           Подумав так, вспомнив ее, как она сидела рядом с ним на краю лежанки за холщовой занавесочкой в бедном домике окраинной слободы, вся такая голенькая и беленькая, полненькая и сладенькая, со своими голубыми глазками и рассыпанными по плечам пушистыми волосами, он как наяву ощутил ее нежную мягкую грудь в своей ладони, ее упругий горячий сосок между своих пальцев, на него потянуло ее чистым, почти детским запахом, ароматом ее теплого дыхания, - и он тут же почувствовал внутренний жар и томление, отчего весь затрепетал, не в силах совладать с собою…
- Да что там, зацепила не зацепила… Переспать бы с нею скорее снова, вот и все…

          Он жестом приказал время от времени бросавшему на него взгляды секретарю, проверявшему, все по долгу службы, разумеется, в порядке ли обретается начальство, приблизиться к себе и, когда секретарь это исполнил, а он исполнил незамедлительно, прошептал в подставленное ухо, дыша водочными парами, - Ты послал тот подарок куда я говорил?
- Сегодня с утра, - шепнул в ответ секретарь. - Бирюза как на подбор, первый сорт… И по случаю праздника корзину с гостинцами…
- Что? – не разобрав последних слов, так как владыка опять громогласно возопил на тему из Священного писания, переспросил губернатор, и секретарь повторил погромче:
- Послал гостинцы!

             Губернатор удовлетворенно кивнул и начал думать уже гораздо бодрее и спокойнее (к тому же к этому моменту он уже слегка протрезвел), с полным оптимизмом глядя в будущее, не сбиваясь на узкие ненадежные тропки непрошеных сомнений и ненужных опасений,  которые и впрямь могли завести бог знает куда, - задумался о том, что надо бы не только перестроить ту колокольню… колокольня как раз обождет, черт с нею, подпереть понадежнее и хватит пока… а вот домиком бы заняться в самый раз… подновить, пристройку сделать, чтобы не тесниться за печкой в закутке… вместо лежанки кровать хорошую… она, небось, на кровати и не спала никогда… малиновое покрывало, и она на нем сверху, вот так, как она давеча с ним рядом сидела, голенькая и беленькая… и эти ямочки на щечках и на коленках, с ума сойти… и на самом деле приятно, что до него у нее никого и не было, даже мужа… греет, действительно… душу греет или что другое, не суть важно… и ласковая, и податливая, и уже, похоже, влюбилась… ни капризов, ни отказов… такой подарочек, и ведь под боком, а если бы не эта колокольня, он бы и не узнал о ней… нет, колокольню надо тоже починить, она того стоит…   

         Позднее, после службы, улучив момент, к губернаторскому секретарю, гремя стоячим подолом парчового роброна и пугая окружающих костлявыми ключицами в вырезе лифа, бочком-бочком приблизилась госпожа губернаторша, выполнив свой маневр с известной ловкостью, вследствие чего секретарь не успел вовремя ретироваться, и для начала спросила его кое о чем, имеющем отношение к сегодняшнему приему, а затем как бы между прочим поинтересовалась, что ему в церкви изволил Иван Иванович шептать и почему он, секретарь, ответил что-то про какие-то гостинцы… послал гостинцы… куда, кому?

- Гостинцы? – сделал глаза секретарь совершенно натурально.
- Матфей Антреич, seien Sie so gut, будьте так добры… у ваш Gattin… супруга … dieser Tage, на днях, быль день ангела…- прошелестела фрау фон  Менгден, говорившая по-русски плохо, но не настолько, чтобы ее нельзя было понять, хотя исковерканные русские слова она перемежала родными немецкими, так что часто получалось, что она кое-как, в меру своих сил, переводила с немецкого на русский,  - naturlich… ich… я хотеть делать mein Geschenk, мой подарок… О, ja… Verstehen?

           И она протянула Матвею Андреевичу перстенек, разглядев который (с прямо нарочитой неторопливостью, что выглядело не слишком уважительно по отношению к дарительнице), тот пожал плечом и кивнул, а потом, небрежным жестом сунув перстенек в карман,  со значительным видом завел глаза кверху, изображая трудности при попытке воспоминания заинтересовавшего губернаторшу эпизода… но все же как будто что-то вспомнил (этот самый Geschenk, то есть перстенек был так себе, серебряный, но все же, да еще за новость, которая и новостью-то вот-вот быть перестанет…), - и небрежно обронил жадно впитывающей вожделенное сообщение любопытной даме, что, дескать, на днях господин губернатор изволил принять участие в одном бедняге, приходском попе, который по несчастной случайности чуть под колокол не попал, так его превосходительство по доброте душевной приказал послать ему сегодня по случаю великого праздника подарочек… арбузик там, ветчинки, вина бутылочку… всего понемножку, одним словом…

- Как это… попаль под колоколь? Das Glocklein… klingeln?.. звонить… Was ist das? Was wie, bitte?.. Что это? Что вы, пожалуйста? Что вы сказали? - не поняла губернаторша.

- Колокольня чуть не обломилась, - пояснил ее собеседник. - А городская управа ни черта не сделала вовремя, прохлопали там, видать, это дело, пришлось самому господину губернатору вмешаться… Да, у этого попика еще жена молодая, такая краля, загляденье… - бросил он вскользь, как бы между прочим, напоследок и поспешил улизнуть от багрово покрасневшей немки, воспользовавшись ее замешательством и избежав новых вопросов, не преминув при том на прощанье окинуть ее откровенно насмешливым взглядом, чего она, потупившись и отвернувшись, уже не могла заметить.

-    Новую нашел, - горько резюмировала про себя фрау фон Менгден, зябко поежившись в своем парчовом жестком роброне. - Еще одну…

-     Кралья… - повторила она вслух, гадливо передернув худыми плечами. И затем она произнесла неприличное слово, в адрес мужа, произнесла с наслаждением, и это была единственная месть, которую она могла себе позволить, - и единственное ее наслаждение.
   
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Глава 6.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Житейская грязь.

              В комнате царила мягкая полутьма: день за окнами погас, шторы на окнах были опущены, тьму разрежали только огоньки свечей. Впрочем, их света оказывалось достаточно, чтобы разогнать ночной мрак в достаточной мере. Комната не поражала ни величиной, ни убранством, но это было все же не слишком маленькое и далеко не бедно обставленное помещение. Большую его часть занимала кровать, рядом с которой стояли стол и кресло, вдоль стены шел высокий темный шкаф, украшенный резьбой, пол покрывал ковер, а на стене висело большое зеркало, редкое зеркало, очень дорогое, в полный рост, укрепленное так, что нижним концом рамы оно почти касалось пола.

На маленьком столике сбоку от зеркала горели, истекая плотными восковыми слезами, свечи… Их огоньки шевелились, словно живые, подобные крылышкам чудесных ало-золотых бабочек.

              Окна были плотно зашторены, дверные створки закрыты, никто не мог увидеть, что происходило в комнате.

              Перед зеркалом стояла худощавая высокая женщина средних лет в длинной белой ночной сорочке, с распущенными по плечам тонкими прямыми светлыми волосами. Она стояла неподвижно, пристально вглядываясь в свое отражение, и подол сорочки касался ее босых ступней. Казалось, зеркальный двойник загипнотизировал ее… Потом она вздрогнула, будто очнувшись, вздохнула и медленным движением спустила с плеч сорочку. Сорочка скользнула вдоль ее тела и упала на пол к ее ногам. Теперь она стояла перед зеркалом нагая и снова разглядывала себя с ног до головы, разглядывала внимательно и сосредоточенно, пристально и упрямо.

Хотя за ней некому было подсматривать, она испытывала смущение - перед собою, перед своим отражением. Отсутствие покровов сообщало телу одновременно с непривычной легкостью непривычную незащищенность, словно делало его более уязвимым. Окружающий воздух казался прохладнее, чем был на самом деле, и обвевал кожу, заставляя волоски на ее поверхности слегка приподниматься. По спине и бедрам расползлись колкие пупырышки…

- Вот я, значит, какая, - думала женщина, придирчиво скользя глазами по своим плечам, рукам, груди, животу, бедрам… - Плечи и руки слишком худы и костлявы… Слишком… Эти выпирающие ключицы… Эти крючковатые пальцы, будто птичьи лапки… Спина…- она встала боком, -  спина согнутая, сутулая, так что видны все позвонки… Как это некрасиво… Груди малы и похожи на пустые мешочки… Особенно если смотреть сбоку… А если спереди, - она повернулась и встала, как прежде, - то вообще смотреть не на что… Теперь живот… Впалый и тощий… А кожа… Кожа сделалась такой старой, такой сухой, что это бросается в глаза… И на ягодицах… - она повернулась опять и, став перед зеркальным стеклом вполоборота, окинула себя взглядом со спины. - И на ягодицах кожа сухая и еще более морщинистая, чем на животе… Морщины, морщины… Кожа плохая, мышцы дряблые, ягодицы обвисли… Такие погладить удовольствия не доставит… А ноги слишком худы, как и руки, одни кости, и коленки выпирают… Я никогда не была красива, а теперь еще и пострела… Тело также постарело, как и лицо…

Она приблизилась к зеркалу почти вплотную и сконцентрировала внимание на своем лице.

- Вот эти две глубокие резкие полосы, что проходят от крыльев острого носа к уголкам опущенных губ, похожи на трещины… Нос тонкий и длинный, губы тонкие и бесцветные… Глаза тусклые… Ресницы редкие и светлые, как и брови, не различить, будто их и нет… Под подбородком, если его приподнять, и на шее видны натянутые вдоль горла жилы… Волосы… Волосы тонкие, слабые, легкие, как пух, еле-еле сумевшие дорасти до линии плеч… Вот я какая на поверку, вот я какая… Некрасивая, старая… Ведь уже почти сорок десятков лет за спиной…  Старая, несчастная, нелюбимая… И никогда я не была действительно любимой, никогда не была действительно желанной, никогда не изведала настоящего счастья… Неизвестно, зачем была дана мне жизнь, и вот она прожита напрасно, а иначе, видно, и быть не могло…

              Но, пока она искала в себе недостатки, подтверждающие тот жестокий приговор, который ей уже вынесла ее незавидная судьба, обрекшая ее на одинокое горестное существование, она все более проникалась особенностью минуты… Ей не приходилось до сих пор вот так стоять нагой перед зеркалом, ловя свое отражение в зеркальном стекле, в его темной таинственной глубине… Она вообще стыдилась своей наготы и старалась никогда не раздеваться полностью, даже в особых случаях…

Свечи мягко мерцали, наполняя пространство вокруг своим колеблющимся живым светом, будто ало-золотые бабочки… нет, будто ало-золотые крошечные ангелы шевелили своими крылышками… Желтовато-розоватый отсвет ложился на обнаженное женское тело теплыми бликами, ласкал и украшал его… И вот другие мысли начали возникать в ее голове…

- Да, мне уже почти сорок лет, - думала она теперь, - но ведь сорок лет – это еще даже и не пятьдесят, а тем более не семьдесят… Вот в семьдесят женщины уже совсем старухи, а в сорок их в старухи записывать рановато. Тело изменилось, кожа стала суше, появились морщинки… Особенно обидно, что на ягодицах, этакая тонкая сеточка, словно наброшенная сверху паутинка. И ничем ее не стереть, никак не сбросить… А ведь были и у меня ягодицы упругие и гладкие, как яблочки… Однако не все так уж плохо… Вот хотя бы груди… Они хоть и малы, но сохранили и некоторую прелесть. И не настолько они пустые, есть в них и полнота, они и нежные, и довольно сочные, ведь я сама грудью детей никогда не кормила, вот они и сохранилась совсем неплохо… И соски острые, бледно-коричневатые… - женщина приподняла свои груди обеими ладонями и продолжала смотреть на них в зеркало, поглаживая их одновременно кончиками пальцев. - Право, они привлекательны, мои груди…  Теперь живот…- она положила руку себе на живот, - Вот эта складочка внизу, над покрытым густыми волосами лобком… - она коснулась складочки, потом курчавого комка волос, несколько более темного, чем ее коса, и слегка вздрогнула. - Милая какая складочка… Милые какие волосики… Да и кожа… Чем нехороша? Кожа белая, тонкая и чистая, без следов заживших язв, без рубцов. Оспа у меня в детстве была, да принялась лишь чуть-чуть, на ногах, следов не оставила… Это ли не везение… Половина народу рябыми ходят, а я ведь нет. И не нужно мне так белиться и румяниться, как многие дамы делают, которые в палец толщиной слой на слой краску кладут, чтобы рябины свои закрыть… Лицо… Без рябин, без рытвин, но постарело, конечно… Лицо всегда стареет раньше тела… Но и тут рано говорить о безобразии старости… Черты лица, нос… Глаза… Зеленые, яркие… Шея… Худая, но высокая и стройная… Если еще подчеркнуть ее достоинства… Бусы одеть, например…

              Женщина быстро наклонилась к столику, откинула крышку шкатулки, покопалась в ней… Шкатулка не пустовала, но набито в нее было много всякого хлама, а не настоящих ценностей, - все какие-то лоскутки, ленточки…
-     Ну вот, хотя бы эта голубая ленточка… Она подойдет вместо бус. Вот так… Да, не красавица, но ведь и не уродка. Не молодица, но и не старуха.

              Несовершенная и немного увянувшая с годами телесная нагота тем не менее манила ее из зеркала, завораживала, заставляла волноваться и переживать вместе с волнением и легким головокружением приятные ощущения. Созерцание дополнялось осязанием. Она потихоньку ласкала себя, трогая свое тело, проводя рукой по шее, теребя соски, гладя живот и бедра… Она даже раскраснелась, ей уже не было холодно, ей было тепло…

- Много ли вокруг писаных красавиц и красавцев, а ведь живут себе, любят друг друга и ничего… Я достойна того же не меньше…                Сказано в Писании, человек прилепится к жене своей… Но где сказано, что жена при том непременно должна быть совершенством? Живое тело привлекает, притягивает своим живым теплом, этим оно и прекрасно. Пульсация жилок под кожей, дыхание, стук сердца, жар и запах, пот и слюна… Очарование жизни… Живому человеку нужен живой человек… Красота останавливает взгляд, однако влечение зависит не от одной красивой внешности. Красивы и статуи, они совершенны, такими уж созданы, но они холодны, они не согреют, не подарят минуту сокровенной и самой полной радости, самого верного ощущения бытия. Жизнь сильнее и красоты, и уродства, она любит красоту и отвергает уродство, но не зависит от них обоих. Она побеждает, она самоутверждается, она продолжается, и часто вопреки всему… Почему же я лишена внимания мужа, супружеского ложа? Почему он меня отвергает? Нет, не я виновата в этом, вся вина на нем. Был бы у меня другой муж, я бы не стояла сейчас здесь одна перед зеркалом, не ласкала бы сама себя, вынужденная таким вот способом получать удовольствие… Это он, он, грубиян, развратник, пьяница, губит меня ни за что, ни про что… 

              Эльза Ульрика фон Менгден гневно выпрямилась и вскинула голову, сверкнув зелеными глазами. Да, она не виновница, а жертва, именно под таким углом и следует смотреть на всю эту историю.
              Не испытывая больше желания продолжать свое дефиле нагишом перед зеркалом, она завернулась в халат, забралась с ногами в кресло и задумалась…

              Она была замужем уже около двадцати лет, и брак ее вовсе не был с самого начала обречен на провал.
              Эльза вышла замуж за своего российского родственника, когда он как раз заканчивал учебу в Кёнигсбергском университете Альбертина и должен был вскоре вернуться в Россию, где оставались его отец и мать и где его ожидала служба. Молодые люди имели возможность познакомиться друг с другом прежде, чем произошло это важное для них самих и для их окружающих событие, и узнать друг друга получше, поскольку молодой человек в то время изредка навещал лифляндскую родню, и молодая девушка встречалась с ним во время его визитов на протяжении нескольких лет.

Находясь же в отдалении друг от друга, она в Лифляндии, он в Прусском анклаве, они иногда писали друг другу вежливые письма, - например, передавали поздравления с Рождеством или с Пасхой. Влюбиться они друг в друга не влюбились, но, будучи с самого начала поставлены в известность родными, что их брак желателен для всех, серьезных оснований для того, чтобы отказаться от этого брака, не нашли. Жениться и выходить замуж рано или поздно нужно, а между тем вся семья, то есть отцы, матери, тетушки и дядюшки единогласно «за», вот дело и сладилось в конце концов.

              Свадьбу устраивал отец Эльзы. Свадебная церемония, призванная соединить их навеки вечные, перед лицом Господа и перед всеми людьми, имела место в родном городе Эльзы и прошла довольно чинно и с соблюдением всех обычаев и общепринятых правил. В назначенный заранее день, до полудня, как предписывал обычай, свадебная процессия прошествовала по узким, мощеным камнем городским улочкам между двухэтажными домами, построенными друг к другу вплотную, причем второй этаж выступал вперед над первым, опираясь на косые ребра стропил и нависая над землей.

Фасады зданий, остроконечные крыши которых с башенками и флюгерами покрывала глиняная черепица, прорезали окошки со ставнями, и горожане и горожанки с любопытством смотрели из этих окон на вполне симпатичную пару, высокого темноволосого плечистого юношу  и хрупкую белокурую девушку в нарядном платье, с венком из белых цветов на голове, с вплетенной между ними веточкой мирты, и с миртовым букетом в руках, а также на их довольных родственников, на веселых подружек и друзей, и слушали пиликанье наемных музыкантов, сопровождавших красочный кортеж до здания ратуши, где заседал магистрат. 

Свадебный обед тоже оставил в целом приятное впечатление. В общем, все было так, как должно быть, так, как бывает у всех приличных уважаемых людей, а, может, даже и еще лучше.

              Эльза, готовая выполнять свой супружеский долг и честно подготовленная к свадьбе матерью, все же оказалась несколько шокирована событиями брачной ночи. Ее восторженной натуре почему-то, не смотря на материнский инструктаж, казалось, что ее ждет что-то вроде экскурсии в волшебный виноградник из Песни Песней царя Соломона: «Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина». 

Действительность оказалась как-то куда более прозаичнее, а главное, грубее и неприятнее, да и вина бы следовало на самом деле пить поменьше. Вообще, положа руку на сердце, это было просто непристойно, да еще и болезненно, так что говорить о каком-то там «блаженстве» (die Wonne) не приходилось. Но их союз был освещен церковью, докучное соитие вменялось в обязанность и являлось неотъемлемой частью всей церемонии, - ну так тому и быть.

Эльза по необходимости покорилась неизбежному, а затем, чтобы как-то привести не слишком радующую реальность в некое гармоничное целое со своими внутренними ожиданиями и представлениями, она взяла свою записную книжечку, по существу свой дневник, в который имела обыкновение заносить не только некоторые события и бытовые замечания, но также свои мысли и чувства и где уже имелись строки, посвященные и жениху, и ее взглядам на ожидаемое супружество, сложенные в идеально-возвышенном ключе, и целомудренно описала все, что имело место накануне, без изъятий, правда, с учетом того, как она сама это понимала, а затем сумела к месту присочинить некоторую выспреннюю сентенцию, некую главную мысль, своеобразное заключение, и эта сентенция все сводила к тому, что нет на свете счастья полнее полного, чем единение с любимым, единение духовное и телесное одновременно…

Абзац окончательно закруглялся следующим высказыванием: «Когда эта жизнь окончится, нас будет ожидать встреча на небесах, где мы останемся вместе на вечные времена».

Кроме того, она ввернула в свои фразы свои любимые слова, вроде слов «божественно» (gottlich) и «необычайно» (ungewohnlich) и, перечитав страницу, осталась так довольна написанным, что даже примирилась с недавно перенесенным неприятным испытанием, каким для нее оказалась первая близость, сделавшая ее женщиной, и дала прочитать дневник молодому мужу. Она хотела, чтобы он также заполнил в нем страницу, и ожидала, что он сделает это в унисон с нею… Но он только с удивлением вскидывал на нее глазами, читая ее прозаический опус, а затем покрутил в пальцах перо, которое она ему подала, аккуратно обмакнув перед этим в чернильницу, - и молча отложил его в сторону. Она была слегка обескуражена его поведением, но примирилась и с этим. Тогда у нее оставалась еще масса иллюзий, которые ее поддерживали и согревали ее душу надеждами на лучшее. Иллюзии, die Illusions…               

              Вскоре после свадьбы новоиспеченная фрау фон Менгден переехала с мужем в Россию. Оторванность от родных, от привычной среды обитания, новые места, новые условия жизни, незнакомый язык, другие обычаи… Все это было тяжело, а опорой ей мог быть только муж. Кроме него, рядом с нею не было ни одного человека, на которого она могла бы положиться, кто мог бы оказать ей необходимые помощь и поддержку.

Свекор встретил ее хорошо, он был к ней расположен, но его время занимала служба, а, кроме того, он и не собирался слишком входить в семейные дела сына, которого он вырастил и выучил, которому помог встать на свои ноги, постаравшись, пусть по своему разумению, устроить его жизнь как можно лучше, - и который теперь наконец стал самостоятельным, взрослым, женатым мужчиной. Однако свекровь, смирившаяся с выбором невестки, сделанным ее супругом, приняла Эльзу холодно и, как та со временем узнала, иначе как «длинноносой немчурой» ее за глаза не называла.

Кроме того, Эльза отчетливо поняла еще одну вещь, которая не могла измениться с годами и продолжала мучить ее и держать в напряжении до сих пор: она была бедна, кроме знатности и родства со свекром, другого приданого у нее не было. Ее предками были гордые германские рыцари, имевшие древние гербы и звучные девизы, но в материальном отношении она полностью и навсегда зависела от мужа, отец и мать которого сумели сколотить для него некоторое состояние, умноженное затем им самим. Сознание своей бедности доставило Эльзе немало неприятностей, а необходимость сохранить для себя возможность существовать хоть относительно пристойно заставила ее вытерпеть немало унижений.

              От Эльзы, которая, разумеется, принадлежала к лютеранской церкви, как и ее родители, не требовали перехода в православие, однако она очень серьезно, с полной ответственностью отнеслась к предстоящему замужеству, много рассуждала о долге жены перед мужем, о религиозном смысле брака и семьи, и объявила, что желает быть едина с мужем во всем, и в вопросе веры тоже.

Надо сказать, что в религиозных вопросах она отличалась экзальтированностью и даже некоторой фанатичностью. Болезненность и физическая немощь, изводившие ее с детства, вынуждали эту хрупкую женщину поневоле пытаться искать восполнение природных сил, которых в ней ощущался недостаток, в духовной сфере - в чтении Священного Писания и произведений церковных сочинителей, в бесконечных самозабвенных молитвах, в посещениях церкви и в беседах и наставлениях священника.

Во время обряда православного крещения она была наречена Елизаветой, во-первых, потому, что Эльза в русской традиции это как раз Елизавета и есть, а во-вторых потому, что у русского царя одну дочь звали именно так, вследствие чего редкое прежде имя начало приживаться в обиходе. Но окружающие называли ее по-прежнему, Эльзой…

              Если бы Эльза не приняла веру мужа, она впоследствии осталась бы в твердом убеждении, что неудача ее супружеской жизни коренится в различности религиозных конфессий, к которым принадлежали они оба, ее супруг и она: он к православию, она к лютеранству, ибо о каком же единстве между ними могла бы идти речь, если бы она шла в кирху в то время, когда он шел… то есть должен бы был идти в православный храм…

Однако, к ее удивлению, ее поступок, крещение, казавшийся ей самой таким благородным и самоотверженным, не привел к желанному результату, то есть к вящему упрочению супружеского союза. Ее нареченный отнесся к ее решению холодно, в том смысле, что, мол, поступай, как знаешь, и идиллическая картинка, которую рисовала себе Эльза, впервые принимая причастие, как они оба по воскресеньям рука об руку присутствуют на службе в храме, слушая молитвы и песнопения, а затем, ощущая себя духовно очищенными и обновленными, в состоянии умиротворения и полного согласия со своей совестью и между собою отправляются к своему домашнему очагу (домашний очаг, hauslich Herd), сосредоточению внутреннего смысла и цели их жизни, окруженные любимыми и любящими детьми, - эта картинка наяву не состоялась.

Муж благочестием не отличался, в церковь ходил значительно реже, чем в кабак (по-немецки «die Bierstude », по-русски «кружало»), разговоры на возвышенные темы в том ключе, в каком их свойственно было вести Эльзе, не любил, а мирное сосуществование в супружеском гнездышке почему-то понимал сугубо утилитарно, сводя его в основном к супружескому ложу, так что, когда Эльза пыталась открыть ему свою душу, объяснить ему, чем именно особенно занимает ее ум и трогает ее сердце, например, то или иное место в Священном Писании… та же Песня Песней… он просто тащил ее в постель и обижался, что она не ведет себя с ним в это время так, как ему бы хотелось, а она не могла себя вести так, как ему этого почему-то хотелось, поскольку, опять же исходя из незыблемых постулатов религиозно обоснованной морали, считала некоторые вещи в отношениях между мужчиной и женщиной совершенно недопустимыми, невозможными… Она даже раздеваться отказывалась, умудряясь и во время супружеских объятий целомудренно кутаться в складках неизменно длинной сорочки с неизменно длинными рукавами и упорно укрывалась при этом покрывалом.

              Сначала он принимал все, как есть (и она думала, что он доволен ее скромным поведением), затем перешел к протестам (она не понимала их причины и отказывалась к ним прислушиваться), потом принялся высмеивать ее (что ее, конечно, задевало, и гораздо болезненнее, чем можно было судить по ее сдержанному поведению), а однажды произошел отвратительный случай, который Эльза и позднее не могла припоминать без содрогания, ибо этот случай обидел ее слишком сильно, чтобы его можно было забыть.

Как-то раз в их доме собралась небольшая компания мужниных сослуживцев. Эльза присутствовала за столом, одетая в нарядное платье и изо всех сил старающаяся показать себя любезной хозяйкой, хотя шум застолья и вид и поведение все более пьянеющих офицеров втайне ее раздражали. Тут ее супруг и принялся внезапно живописать своим приятелям манеру поведения своей законной половины в постели, причем искренне смеялся, останавливаясь на подробностях. Эльза пыталась закончить этот монолог со всей возможной пристойностью, одергивала его, вполголоса делая попытки усовестить, но напрасно. Между тем слушателям это повествование, кажется, доставляло не меньше удовольствия, чем рассказчику… 
- До сих пор не знаю, не уродка ли она на самом деле, - объявил он под конец, при том обхватывая ее за талию и притискивая к себе. - Грудь на ощупь мягонькая, а какая на вид, не знаю… Посмотреть наконец, что ли…

              Он вдруг потянул ее за вырез лифа, ткань платья затрещала, но с первого раза не порвалась, да и шнуровка выдержала. Эльза закрылась руками, вырвалась и, вся залившись краской стыда, убежала прочь, сопровождаемая громким хохотом пьяных собутыльников.

Даже если признать, что отношения между людьми не всегда отличаются особой утонченностью, все же подобное происшествие являлось бесспорно из ряда вон выходящим. Решительно, это было уже чересчур, хотя дыма без огня не бывает, до такого надо было дожить... Не следовало ли ей хоть вскользь подумать об этом? Однако молодая женщина была далека от подобных мыслей…
-     Грубые похотливые скоты, - шептала она в негодовании и ужасе, -  russische Schweins …

              Справедливости ради стоит отметить, что она с таким же успехом могла выразиться «немецкие свиньи» - «deutsche Schweins», ведь ее муж, главный виновник ее гнева, наполовину принадлежал к этой нации, и даже «датские свиньи» - «danische Schweins», так как один из участников описанной сцены, свидетель ее позора, был датчанином на русской службе… Но она находилась в России, nach Rusland, потому и припечатала всю компанию именно так, как припечатала.

              К ее удивлению и еще большему негодованию немного позднее супруг ломился к ней в комнату, в которой она заперлась, желая ее видеть, вероятно, со всеми вытекающими последствиями. Она зажалась в угол, испуганная, горько плача, а он требовал, чтобы она отворила ему дверь, громыхая в нее кулаком так, что дверные створки ходили ходуном. 

              На другой день он, правда, извинился, признав, что в своем вчерашнем поступке несколько «перегнул палку», - черт, дескать, попутал спьяну. Он стоял перед нею, заглядывая ей в глаза, улыбаясь смущенно и заискивающе. Она отвернулась, и он потянул ее сзади за рукав платья. Он говорил: «Эльза, ну, Эльза… Прости меня… Bitte… Es tut mir leid. Darf ich dich kussen?» (– Пожалуйста… Я виноват, сожалею… И… Что? Можно ли ее поцеловать?..) И Эльзе в эту минуту захотелось его простить.

              Но тут она вдруг кстати (или, напротив, некстати) вспомнила недавно подсмотренную ею сцену, которая сейчас показалась ей на удивление знакомой… Пару дней назад, зайдя на кухню, она увидала свою кухарку, сердито отвернувшуюся от мужа, который вчера напился и буянил, а сегодня стоял за ее спиной со смущенным и покаянным видом, тянул ее сзади за рукав и канючил, прости, мол…

И Эльза, которую они не заметили, видела, как кухарка обернулась, в сердцах влепила мужу пощечину, да так, что аж звон пошел, а потом повисла у него на шее, и они поцеловались, да так страстно… помирились, значит... Что же, и ей так же поступить? Но она-то ведь не кухарка, а благородная дворянка, и ее супруг не конюх, а гвардейский офицер… Herr Offizier…

              Эльза с достоинством подняла голову, прошла к столу, неторопливо опустилась в кресло, аккуратно расправив складки платья, и указала мужу на кресло напротив, а сама начала говорить. Она сделала ему выговор, кротко, но с твердостью объясняя ему, что так себя приличные люди не ведут, как он вчера себя допустил, - и вовсе не ведут, а в общении с законными женами тем более, она ведь не девка какая-нибудь, она хорошо воспитанная женщина из хорошей семьи и требует к себе уважения. А то, что он поступил таким совершенно не подобающим образом, потому что был пьян, его на самом деле тем более не оправдывает.  Положим, сейчас-то он пожалел о том, что натворил, но ведь и до сих пор еще толком не проспался, вон, опухший и помятый, и перегаром дышит… Ну куда это годится! А про вчерашнее его поведение и вообще вспоминать противно. И как он еще посмел стучаться к ней в спальню?..

К тому же он не в первый раз позволяет себе если не вольности, подобные вчерашним, то неумеренное потребление горячительных напитков со всеми вытекающими отсюда неприятными последствиями… Неужели ему не понятно, что ни одну приличную, уважающую себя женщину вид развалившегося на постели пьяного супруга, заявившегося домой с очередной вечеринки у приятелей, от которого несет вином и который требует поцелуев и ласки, хотя сам уже едва ли может рукой или ногой шевельнуть, вдохновить решительно не может?

А что он плетет ей в это время? Сам-то он, наверное, и не помнит, а ей вспоминать тем более не хочется. Ему следует знать, что его путанные бестолковые речи, обязанные своим происхождением хмелю, воспринимаются ею даже в самом лучшем случае как нечто отталкивающее, если не сказать больше, и любой мало-мальски культурный человек, а не только обладатель особо тонкого вкуса, с нею бы в этой оценке согласился без раздумий…

              Он сначала напрасно пытался нарушить стройное звучание ее монолога, ерзая на месте и по-прежнему порываясь то взять ее за руку, то заглянуть ей в глаза… - Эльза, - молил он, - ну, довольно, милая… Я все понял, я исправлюсь… Хватит, право…Что за менторский тон… Лучше иди ко мне, я так тебя хочу… - Неужели он думал смягчить ее этим заявлением, думал, что она почувствует себя польщенной и быстрее остынет от своего негодования?..

Затем он примолк и притих, но все больше и больше хмурился, а еще через несколько минут и после нескольких ее следующих фраз (она продолжала говорить все в том же духе) вдруг вскочил с места и ушел, только двери громыхнули…

              Примерно в то же время в комнате Эльзы разбилось оконное стекло. Оно разбилось само по себе, от сквозняка, вследствие которого створка слишком сильно ударилась о раму. Но память Эльзы почему-то привыкла связывать с осколками на полу возле окна тот резкий хлопок дверью, произведенный ее разозлившимся не на шутку мужем, когда он ушел, не дослушав ее… не пожелав дослушать и понять…

Новое стекло почему-то долго не покупали и не вставляли, в ожидании же ремонта куски старого стекла собрали и склеили бумажными полосами, и в таком виде окно просуществовало довольно долго… Довольно долго Эльза сиживала возле него, глядя на мир через путаную сетку бумажных полосок, сквозь остатки некогда единого целого стекла. Странно это было – наблюдать мир, превращенный в осколки. Странно и жутко. 

              … Потом они с мужем все же помирились. Эльза его простила. Но осадок у нее на душе остался.
 
              А дальше все пошло еще хуже… И вечеринки с друзьями, и похожие на памятное объяснение сцены приобрели печальную тенденцию повторяться, но теперь, когда она по своему обыкновению начинала совестить его, он все чаще сам переходил к обвинениям, упрекая ее в холодности, которая и понуждает его к такому поведению, а затем вообще начал весьма резко ее обрывать, требуя, чтобы она  «заткнулась», именно так, поскольку у него, дескать, от ее нытья голова трещит, хотя Эльза считала, что она-то как раз в своих упреках  была совершенно права, а голова у него трещала совсем по другой причине.

              … Однажды некая доброжелательница из ее окружения намекнула ей, что ее благоверный не хранит ей верности.  Эльза была потрясена. Брак для нее являлся святыней... А для него, выходит, нет?

После серии бурных сцен, когда она желала слышать от него объяснения, которые он ей отказывался давать, она, видя, что он, что называется, упорствует, не сознается в совершенном грехе, а, значит, и исправляться не собирается, решила не сидеть сложа руки, но действовать во имя вразумления грешников и ради спасения своей семьи,  и вот, попросив сперва совета у некоторых своих знакомых, к которым она была расположена и считала, что и они к ней расположены также, поспешила, с одобрения этих знакомых, с визитом к супругу той дамы, которую ей назвали как ее соперницу…

Результат превзошел все ожидания… Муж Эльзы, узнав про ее поступок, орал на нее так, что стекла в окнах трещали, при этом ставя ей на вид, что если бы она сама своими ужимками не довела его до того, чтобы искать удовольствие на стороне, он бы ей и не изменял, а под конец заявил, что она навредила ему по службе, что законному супругу его пассии как раз все равно, с кем она там гуляет, что он был соперником вовсе не ему, а другому лицу, занимающему весьма высокое положение, и вот это-то лицо, первый любовник красавицы, теперь, когда благодаря ей, Эльзе, дело вышло наружу и получило огласку, и сведет с ним счеты. 
- В сибирскую ссылку ты захотела, что ли? – вне себя от злости бросил он онемевшей от такого разноса Эльзе, и она даже не сразу нашлась, что ему возразить…

              Потом она сказала, еле вымолвив слова дрожащими губами, сквозь слезы, что раз так, то она пойдет к этому самому высокопоставленному лицу, объяснит ему все, попросит снисхождения… Вместо благодарности он изрек буквально следующее: «Ты законченная дура!» И запретил ей вмешиваться во что бы то ни было, иначе еще хуже будет, и тряс ее за плечи до тех пор, пока она ему этого не пообещала.

В общем, получилось так, что она же еще и вышла виноватой, что оправдываться и извиняться пришлось не ему, а ей… Про сибирскую ссылку он, скорее всего, так сказал, сгоряча, вряд ли ему грозили на самом деле настолько серьезные неприятности, зато еще немного погодя Эльза выяснила, что та особа, которая была столь любезна, что открыла ей глаза на мужнины шашни на стороне, с поименованием участвующего в них персонажа женского пола, сама же и имела на ее мужа виды, только его прежнее увлечение мешало ей с ним сблизиться, вот она и постаралась устранить свою соперницу, причем весьма остроумным способом, - руками его же жены… Эльза же соперницей, видимо, не была им обеим…

Удалась эта хитрая интрига или нет, кому из двух женщин он в конце концов достался, одной, второй или обеим сразу, Эльза не узнала, но, так или иначе, не ей: она-то все чаще и чаще коротала дни и ночи в одиночестве, отвыкая от супружеских объятий в то время, как ее муж отвыкал от них со своей стороны еще быстрее… Пока не отвык совсем.

              К этому времени она уже нисколько его не интересовала. В конце концов он стал испытывать к ней одну лишь стойкую неприязнь, как следствие, провоцировавшую его на весьма плохое с нею обращение, становившееся порою невыносимым, а она… что ж, она была слаба и по-прежнему одинока, она полностью зависела от него и все терпела, терпела… пока могла… пока сил ее хватало…

              Эльза не любила вспоминать ту темную полосу, которая затем наступила в ее жизни. Она сама себе не хотела признаваться, что терпение оставило ее, побежденное отчаяньем, а о последствиях положила себе забыть. Она утратила вкус и смысл своей жизни, потеряла все свои надежды и чаяния, из-за чего превратилась в законченную истеричку. Прежние занятия перестали ее привлекать, ничто не радовало и не ободряло, душа была пуста, сердце ныло… Отчаяние довело ее до крайности… Слава богу, что тот томительный беспросветный кошмар все же закончился, ведь у нее появилась дочь…
 
              Житейская грязь… Такая мерзкая, такая липкая, такая неотвязная и вездесущая… О, сколько этой грязи пришлось хлебнуть Эльзе в жизни. Все, о чем она мечтала в юности, все, чего она ждала, оказалось затоплено этой грязью, утонуло в ней… Но и до сих пор грязные волны житейского моря преследовали ее, заливая порою чуть ли не с головой, заставляя ее задыхаться и изнемогать…

              Поздно ночью в темном коридоре верхнего этажа обширного двухэтажного губернаторского дворца мелькнул свет: высокая худощавая женщина в длинном белом ночном одеянии, с распущенными по плечам тонкими светлыми волосами поспешно шла по коридору, неся в руке зажженную свечу, заслоняя ладонью ее трепещущий огонек, подобный ало-золотым крылышкам чудесного существа.

Вскоре она оказалась в противоположном крыле дома, под дверями спальни хозяина. Перед этими дверями спал на пододвинутом от стены диванчике слуга, но он не услышал тихого торопливого шага и не пошевелился во сне. Женщина обогнула диванчик, открыла дверную створку, вошла и через минуту стояла возле кровати, наклоняясь над спящим на ней человеком.
               
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Вставка 4.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . На краю.

- … Ты находишься на самом краю, ты сейчас упадешь! – услыхал он, с усилием открыл глаза и смутно, сквозь полумглу окружающего пространства и еще не рассеявшуюся в его глазах сонную дымку увидал женщину с голубой полоской на шее… То есть что-то у нее такое было одето на шее… Бусы? Ах, да, бирюзовые бусы, он же их ей уже отослал… Как красиво…
              Он было потянулся к ней спросонья, обрадованный ее появлением… Потянулся к ее шее, украшенной бусами, желая потрогать голубую нитку, коснуться белой шелковой кожи, приласкать…

- Иван, ты на самый край скатился, ты можешь упасть, - повторила женщина настойчиво, толкая его в плечо. Голос был другой. Не звонкий и нежный, будто жаворонок пел в летнем небе, будто ручеек весело спешил вперед по перекатам, прыгая через цветные, обточенные водой камешки прозрачной прохладной волной.

Женщина говорила тихим, низким, каким-то шелестящим голосом. С таким вот звуком осенний ветер гонит по земле опавшую пыльную мертвую сухую листву… И что-то еще было не так… Ах, да! Она говорила по-немецки. Вот это, «на краю»  - «аuf dem Hahn», звучало как-то особенно резко…   Fallen… Упасть, падать… Ну так уж сразу и упасть… Вечно она все преувеличивает… Вечно у нее во всем крайности… И эта голубая полоска на ее шее вовсе не бусы, не бирюза, девичий камень, восточный камень любви. Ленточку какую-то себе повязала… Бантик… Как у кошки, ей богу.

              Женщина, потревожившая его сон, была Эльза, его жена. Она явилась к нему в спальню, где он нынче спал один, уморившись после утомительного праздничного дня, после всех этих молебствий и застолий… И он правда спал на самом краю постели, лежа ничком, свесив голову с подушки и уронив руку вниз, к полу…

              Он тяжело повернулся на спину, вздохнул полной грудью, до того несколько сдавленной в не слишком удобной позе. Эльза по-прежнему наклонялась к нему, она говорила… Говорила горячо и быстро, с неподдельным чувством, но, как ей это и всегда было свойственно, не своими словами… Что-то из Священного Писания… Из Ветхого завета… Да прилепится человек к жене своей… Что-то из Горней проповеди… Не прелюбодействуй, дескать… И даже из Иоанна Богослова… Конец света, и все тут…
 
- Лизка, пошла вон, - рявкнул он наконец по-русски. Она осеклась, сжала руки на впалой груди, смешалась, отступила…
- Вон! – повторил он, на случай, чтобы она и не подумала остаться, эта глупая, нелепая женщина с кошачьим голубым бантиком на шее, женщина, которая, с тех самых пор, как он ее знал, всегда и всюду умудрялась поступать невпопад, и, прожив на свете уже немало лет, так ничего и не узнала о жизни, так ничего и не поняла в ней, ничего, ни хорошего, ни дурного…
              (- И зачем я ее терплю до сих пор, - сквозь вновь охватывающую его дрему подумал он. - Услать ее куда-нибудь, с глаз долой…)
 
              Да, Эльзу, конечно, можно было услать - в деревню, в поместье, или даже за границу, обратно к ее родне. Но целых двадцать лет жизни, так или иначе связанных с нею, заново прожить все равно было нельзя. Много случается такого за многие прожитые годы, от чего их хотелось бы освободить, но все уже состоялось, переделать не удастся.  Это-то и являлось самым важным и самым худшим, а все остальное не имело значения.

В его жизни Эльза была чуждой, но не чужой. Одна из нитей, из которых оказалось соткано жизненное полотно. Она это тоже понимала, или чувствовала. Во всяком случае, по какой-то причине ей это было известно, потому она и явилась вдруг будить его среди ночи: отделаться от прошлого, из которого выросло настоящее, уж какое бы оно ни было, убогое, постыдное, какое-либо иное, равно невозможно.

Что ж, так тому и быть. И он перестал думать об Эльзе и вообще обо всем, что тянуло и тяготило, не утешая и не грея. Лишь какое-то время в голове все отдавалось слово «der Hahn» - «край».

              … Еще только начало светать, когда генерал-губернатор поднялся на ноги, разбудив слугу, спавшего сном праведника в соседней комнате, ничего не слыша и не имея представления, перешагивал через него кто-нибудь ночью, чтобы попасть в спальню к его хозяину, или не перешагивал. Сонно хлопая глазами, слуга понял, что барин желает одеться. Через несколько минут проснуться пришлось и еще кое-кому из домочадцев…

              Был ранний, даже еще не утренний, а скорее предутренний час. Луна, лишь немного побледневшая, ставшая совсем прозрачной, еще отчетливо виднелась на западной темной части неба, в то время как на востоке уже появилась первая слегка розоватая полоска зари, и немного серых тусклых размытых лучей разбавило ночной мрак. Сумеречное время начального рассвета, сырость и зябкость. По земле стелются, словно дым, густые полосы туманов, все вокруг еще охвачено сном, птицы не успели проснуться, и царствует тишина.

              Невольно ежась на свежем ветру, губернатор стоял на крыльце своего астраханского дома и ждал, когда будет оседлан для него конь. Остатки сна и вчерашнего хмеля выветривались из его головы и тела чрезвычайно быстро под действием прохлады и озноба.

              Гулко застучали подкованные конские копыта по камням закутанных тенями медленно рассеивающейся в пространстве ночи, еще спящих городских улиц. Редко-редко скрипело окошко в каком-нибудь доме, и заспанный обыватель, зевая и крестясь, смотрел в щелку вслед всадникам, недоумевая, кого и куда понесло в такую рань.

              В домишке приходского священника на окраине, рядом с покореженной временем колокольней, тоже все спали. И она спала за своей холщовой занавеской. Сладко и крепко спала, свернувшись по-детски в калачик на своей уютной лежанке. И ворохнулась спросонья и с перепугу, как птица, ненароком потревоженная в своем теплом гнездышке, вскрикнув, как вскрикнула бы хрупкая певунья, попытавшись взмахнуть крыльями и улететь, вскинув руками уже в его объятиях, - и засмеялась.

В одной ее руке была зажата голубая снизка первосортной бирюзы, девичьего камня, восточного камня любви. Ей понравился подарок, он был дорог ей, как любовное признание, и она легла с ним спать, помечтав о своем счастье перед сном, ведь о разбитых стеклянных глазках-оберегах можно было забыть… Впрочем, они свое дело, наверное, уже сделали… Настало время их преемников, другое время… А чужим глазкам, даже и магическим, не стоит подглядывать за некоторыми вещами…

              Со вздохом, со стоном облегчения впиваться губами в нежную трепещущую плоть, слиться с нею, слышать ответные стоны и вздохи, вновь испытать головокружительный момент наивысшего наслаждения, с его забвением окружающего и то ли взлетом в немыслимые высоты, то ли падением в неизмеренные глубины, - как ему этого хотелось, словно самого необходимого, без чего и жить дальше нельзя, и вот, наконец-то… Даже раздеться толком ему было недосуг. Кое-как разворошив на себе одежду, он этим и удовольствовался. Она его потом сама раздела, смеясь, стащила сапоги с ног и с плеч камзол, помогла снять рубашку.

- У вас нынче лицо как терка, - сказала она, поцеловав его и погладив своей мягкой маленькой белой ручкой по щеке, - То-то я вся об вас ободралась, аж кожа горит… Чесаться теперь верно буду, как от чесотки… Вся…      
- Не побрился, - вспомнил он.
- Ну и пусть… Будет мне памятка, как буду вас ожидать… Вот я не думала, что нынче вас в такой час неурочный увижу…

              Она еще что-то лепетала, ластясь к нему, раня свои нежные губы об колкую щетину на его лице, но, когда сжигавшее его на протяжении нескольких часов желание оказалось утолено, он вдруг, успокоившись, сам не заметив как, заснул рядом с нею крепчайшим сном. И снились ему ало-золотые крылья, подобные всполохам пламени, принадлежавшие живым существам сверхъестественной огненной природы, и женщина или кошка с голубым шелковым бантом на шее, - или и женщина, и кошка сразу… 

              … Пробудившись от сна, генерал понял, что сейчас уже, вероятно, давно день-деньской, что спал он долго, что сон был разным, то спокойным и оздоравливающим, то тревожным и изнурительным, но теперь этот сон, вернее, эти сны закончились наконец.

              Он лежал… увы, нет, не в уютном уголке между стенкой и печкой, в домике на окраине южного города, а далеко-далече, в ином месте, да и в иное время, в подмосковной деревеньке, в бревенчатой избе, в постели, устроенной прямо на лавке… Лежал больной и ослабевший, после долгого и бессмысленного блуждания по размытому холодными осенними дождями бездорожью, после несчастного купанья в ледяной реке, после утомительного подъема по глинистым склонам обрывистого, изрытого оврагами речного берега, после вынужденной остановки в какой-то незнаемой деревеньке, в какой-то первой попавшейся избенке… лежал, повернувшись во сне на грудь, ничком, все также перевязанный крест-накрест дурацкой рваной шалью, сработанной из грубой шерсти, толстой и теплой, но царапающей кожу, и вот разве что уже не был при том мокрым, словно мышь, как недавно, прошедшей ночью, уже не плавал в собственном обильном поту, не барахтался в нем, будто в болоте.

Попытавшись понять, каково ему сейчас, он прислушался к своим ощущениям и понял, что лихорадка его больше не трясет, но взамен телом владеет сильная, необоримая слабость, даже пошевелиться немного и то кажется тяжким трудом, что нос не заложен, слава богу, хотя из него и течет ручьем, так что задыхаться хоть с этой стороны причин нет, и что горло, кажется, почти не болит.

- Уже кое-что, - подумал он, только почему-то без всякой радости, просто устало констатируя факт. Потом он окинул взглядом невеликое пространство избушки. Тусклый свет проникал сквозь маленькое оконце, забранное старинными желтоватыми слюдяными вставками, и в этом тусклом свете все вокруг тоже казалось лишенным красок и представало каким-то совсем обыденным, весьма убогим и безрадостно-скучным… каким, вероятно, и было на самом деле.

              Ничего не изменилось, все было точно также, как накануне. Да и что здесь могло измениться? Так же как что здесь могло быть радостного… Потрескавшиеся бревенчатые стены, проконопаченные между бревнами мхом, божница в красном углу над дощатым столом с выскобленной столешницей, темные старые иконы на божнице, убранные рушником и засохшей вербой. На столе глиняный горшок и каравай хлеба, завернутый в полотно. Вот только…
              Вот только возле стола на скамье лежал женский платок тонкого шелка, знакомый такой платок. Рядом с платком, будто сторожа его, дремала, смешив зеленые глаза и поджав под себя лапки, худая кошка…

              Больной человек попытался позвать хозяина, чуть приподнялся на своем простеньком ложе, но тут внезапно закашлялся, тяжелым, глубоким кашлем, все еще болезненным, но не отрывистым и сухим, а густым и влажным. Что-то скользкое и противное, темное и густое, похожее на затычку, мешавшуюся в груди и в горле, со сладковатым привкусом гноя, вылетело из горла, вырвавшись наружу с кашлем. Выплюнув изо рта эту гадость куда пришлось и застонав, он зарылся лицом в подушку, в тот же миг, однако, почувствовав, насколько вдруг ему стало легче и свободнее дышать, хотя бы даже и лежа ничком, в позе, когда грудь оказывается несколько сдавленной.

- Ну, как вы нынче, сударь? – проскрипел над ним старческий голос и рука старичка-священника легла на его плечо.
- Лучше, - ответил он, обнаружив, что к нему вернулся голос, звучавший теперь почти так, как это и должно было быть, почти без осиплости и хрипов, и твердым тоном произнес вслед за тем. - Позови-ка мне сюда свою внучку, дедушка.
- Ишь ты… - пробормотал старик, опускаясь на табурет рядом с постелью. - Прямо ты погляди, быка за рога…
- И не говори, что никого здесь кроме тебя нет, - продолжал его нечаянный постоялец, с некоторым трудом, но поворачиваясь на бок, лицом к старику. - Я более не в бреду, я ее видел, я с ней говорил, она мне не привиделась и не приснилась, и вон ее платочек на лавке лежит. Я ее платочек знаю, я ей его сам дарил.

- Я и не говорю… - старик пожал плечами, но по его голосу, по выражению благообразного морщинистого лица, по тому, как он повернул голову и стал смотреть мимо больного, куда-то в сторону, было ясно, что он недоволен тем, как повернулось дело.
- Все равно нам встречи не избежать, - настойчиво проговорил лежавший в постели человек, убедившись по поведению и словам старика еще раз, что да, он прав, никакой ошибки, она точно находится рядом, и потому еще раз вздохнув с облегчением.
- По всему выходит, что не избежать, это верно, - пробормотал старичок.

- Не чаял я ее здесь встретить, - продолжал его гость. - Дорога меня сама к ней привела.
- Привела, - поддакнул старичок и вдруг словно взорвался. - Я это все вижу и понимаю, - воскликнул он, - и диву на это все даюсь… А только и вы то поймите, что ведь привело-то вас сюда на нашу голову не на радость, а на беду. Беда, ваше благородие, беда одна, ничего более я во всем этом не нахожу. Положа руку на сердце, и раньше ведь так было, с тех самых пор, как вы… - он не договорил, только махнув рукой.

- Я не хотел, чтобы до этого всего дошло.
- Не знаю, не знаю… По моему разумению, мало вы сделали для того, чтобы до этого не дошло.
              Ответа не последовало. Некоторое время они помолчали.

- Грешный я человек, - снова заговорил старик. - Вижу, что смириться надо, что так, видно, бог судил… А не могу… Мало ли она горя хлебнула… Я ее с пеленок помню, я ее еще вот такой крошкой на руках держал, я крестил ее сам… Родное ведь дитя, жаль мне ее, понимать надо…

- Что же мне, найдя ее вдруг, так уехать? – проговорил Иван Иванович.
- Не уедете вы так, оно понятно, - откликнулся с ядовитым оттенком Тимофей Кузьмич.
- Так где она?.. Слушай, дед, я сейчас сам встану, ей богу…
- Лежи уж… - вздохнул старик и добавил сердито. - Спит она. Вчера, как тебя увидала, на тот час, как ты тут у нас на этой самой лавке загибаться вздумал, весь день потом проревела в сенях, а прошлой ночью с тобой до света сидела… Утром еще корову подоила, да по дому кой-что справила, а теперь спит, там вон, за занавеской… Утомилась, чай, понимать надо.
- За занавеской… - горько прошептал генерал.

- Ну да… Будить, что ли? – с вызовом вопросил старичок. От владевшего им гнева, от сознания своего бессилия, от невозможности что-либо изменить в том, как все вдруг сложилось, он даже как будто помолодел, расправил согнутые годами плечи, а бороденка его вздыбилась, и глаза заблестели.   
- Не надо, не буди. Я подожду, пока она выспится…
              Старик вздохнул и понурился.

- Ну то-то… Подождет он… О, Господи… Дайте я с вас шаль сниму, она уж высохла давно, теперь только кожу без толку дерет. Рубашку оденьте… Вам поесть немножко надо, а то сил-то, поди, вовсе нет. Еще вот так поспорите со мной, и сомлеете, пожалуй. Не дотянете до жданного свиданьица… - опять с саркастической ноткой в голосе заметил он, не удержавшись.

- Ну и вредный же ты старик, все-таки, - не стал себя сдерживать и генерал.
- Какой есть, - отрезал Тимофей Кузьмич, совсем, видно, разошедшись. - Хотите, ешьте, хотите, режьте… Вот ведь край-то вышел, вот ведь край… - шепотом вновь запричитал он после этого резкого заявления.

Кошка, пробудившись, мягко спрыгнула с лавки, подошла к старому хозяину, и, выгнув костлявую облезлую спину колесом, хрипло замурлыкав, принялась тереться об его ноги в подшитых валенках.
- Пошла прочь, Лизка, - отмахнулся от нее старичок. - Не до тебя… Иди себе мышей лови… 
 
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Глава 7.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Конец идеалиста.

              Итак, домик приходского священника на окраине Астрахани был починен (и очень скоро и просто), слегка достроен, немного обставлен, усадебка приведена в порядок, стена вокруг нее поднята повыше, все щели в ней заделаны, у въездных ворот отдельно построена поместительная сторожка, рядом с которой можно было привязать лошадей; даже колокольня, первопричина всей истории, удачно подновлена, - а соседи успели привыкнуть, что хорошенькую попадью весьма часто навещает некий важный гость… Чего, собственно, так либо иначе, и следовало ожидать, принимая во внимание ее молодость и прелесть против непрезентабельной внешности ее законного муженька… Казалось бы, все вошло в свою колею. Но не тут –то было. Есть такие вещи, которые ни в какую колею загнать невозможно.

              Не успел генерал еще раз обдумать однажды уже поразившую его мысль о том, насколько сильно привязана к нему его беляночка и насколько сильно он сам к ней привязался… Да, да, к этой босоногой девчушке из простонародья, а вовсе не к какой-то там мифической прекрасной даме, благородной, образованной, утонченной, достойной всяческого уважения и самых возвышенных чувств, связью с которой можно было бы гордиться… Да только на кой она черт нужна, эта дама, с которой хоть портрет пиши… За живое-то совсем другое берет… Беляночка-то встретила его однажды, вся трясясь с ног до головы, в слезах, и оказалось, что, сказав ей накануне, что приедет на следующий день после полудня, он приехал только вечером, когда уже отзвонили к вечерне в православных церквах и даже уже после того, как мулла на соседней улице пропел свои заунывные призывы к правоверным мусульманам, напоминая им о времени вечернего намаза…

- Я ждала, ждала, и полдень давно миновал, а вы все не едете, не едете, - бормотала она сквозь слезы, и в ее глазах читалось неподдельное отчаяние.
- И ты решила, что я больше не приеду? – он спросил об этом с удивлением, поскольку и думать не думал ни о чем подобном, а также тронутый ее слезами, жалобами и состоянием, до которого она себя довела в его отсутствие.
- Да… - созналась она. Конечно, она вскоре утешилась, поверила, что, сказав, что приедет после полудня, он просто имел ввиду всю вторую половину дня, а не строго определенный час… А потом ему пришла пора уезжать, и она спросила, когда его ждать снова…
- Скоро приеду, а когда, не скажу, - ответил он, - а то ты опять что-нибудь не так поймешь, или я вдруг задержусь, и вот приеду я, а ты уже с тоски повесилась.

              Какое-то время после этого случая он не находил себе места… В начале этого памятного свидания она, повиснув у него на шее и заикаясь от своих переживаний, пролепетала вдруг: «Ванюша»… Ужас, да и только. Вот до чего уже дошло…

Он вновь и вновь чувствовал, что никак, ну никак не вписывается то, что происходит с ними обоими, в обычные рамки, что никак не получается спокойно следовать по этой самой привычной, удобной, наезженной колее… Все как-то невольно сбиваешься на сторону… И пошли кочки да колдобины…

И ощущение при том такое мерзкое, будто снова, как когда-то, в совершеннейшей беспомощности валяешься между клочками жесткой пыльной сорной травы, горькой серой полыни, как ему выпало валяться однажды, с глубокой раной в боку от ядерного осколка, проклиная всех и вся, не в силах даже толком шевельнуться, с последним проблеском сознания утрачивая надежду очнуться еще хоть раз на этом свете, а не на том… Или будто стоишь на самом краю обрыва, с опасностью вот-вот сорваться вниз, упасть, разбиться… Аuf dem Hahn… Или же стынешь на холодном сквозняке, от которого некуда спрятаться…

Он пытался справиться с собой, убедить себя, что все держит в своих руках, ведь иначе и быть не может, но тревожное ощущение не пропадало… И сердце щемило, щемило… О, господи, как это мучительно и некстати, когда щемит сердце, когда лишаешься покоя… Сильные чувства, это не радость, это наказание… И ничего он не смог решить, ни до чего не додумался, а тут уже вскоре последовала нелепая смерть отца Андрея.
      
              Бедняга был поражен поступком своей венчанной супруги в самое сердце. До сих пор они хорошо сосуществовали под одной крышей, их мир был безоблачен и светел… Или представлялся таким… И вдруг прогромыхали конские копыта, прозвенели шпоры, запах вина и табака наполнил дом…

Человек, казавшийся отцу Андрею по многим причинам просто сродни великанам, с его ростом и шириной плеч, с молодцеватой осанкой и шрамом на подбородке, с синими наглыми глазами и в красивой иноземной одежде, наконец, с его званиями, чинами и возможностями, казавшимися неограниченными, - этот вот великан вломился в его дом и запросто заграбастал себе все то, что он тихо и потаенно, как некую святыню, созидал все это время… «Запирай дверь от орденских рыцарей». Отец Андрей не мог знать этой поговорки, однако ее смысл сейчас прямо витал в воздухе…

Сопротивляться неожиданному захватчику было, конечно, немыслимо, ведь с всесильным и неизбежным злом поневоле приходится мириться, но больше всего отца Андрея угнетало то, что она сама, первопричина всего происшедшего, казалась вполне довольной и веселой. Если б ее пришлось принуждать, если б она упиралась или хотя бы плакала и горевала после, отец Андрей бы понял… Но нет… Она была весела… Вот так и оказалось, что чистые горние высоты опять променяны на жаркую потную постель, как это всегда на земле и водилось с самого грехопадения, причем променяны вполне добровольно…

И отец Андрей почувствовал, что теперь не знает, как жить дальше. Когда бы он только мог предположить, что обездоливший его человек, даром, что знатен и богат, переживает сейчас подобное же состояние и тоже ощущает себя несколько сильнее запутавшимся в жизненных коллизиях, чем ему бы хотелось, он был бы весьма удивлен. Но такое ему и не снилось…

- Бог меня за гордыню наказал, - решил он наконец с душевным сокрушением. - Думал я, мечтал о доле подвижнической, об особом служении Богу на земле среди людей, да кто я такой, жалкий человечишка, а возомнил-то о себе, возомнил…

              Удивительные по своей силе строки, гласившие «Я червь, я раб, я Бог», еще только должны были сложиться в будущем в минуту гениального озарения в уме Гавриила Державина (который тогда еще к тому же не родился), но смысл этого парадокса уже был знаком людям давно. Только не все могли вынести его страстный накал, оказаться его достойными…

- Чему и кого могу я научить, кому какой благой пример преподать, - размышлял далее отец Андрей, - когда со своей женой богоданной, которую должен был я оберегать и уму-разуму учить, не дав ей свернуть на кривую дорожку, и то не совладал… Не даром говорится, у мужа-повольки – жена своеволька, поволька и добрую жену испортит… Пропала она, грешница, совсем пропала, а мне ведь потом на Страшном суде ответ за нее держать придется…

              Отчаяние, овладевшее им, было велико, он чувствовал себя так, будто почва ушла из-под его ног, будто теперь он вынужден был идти наугад по утопленной в гнилой болотной жиже над гибельной трясиной ненадежной, шаткой тропке-гати… Но он собрался с душевными силами и попытался еще раз восторжествовать над всем этим пугающим хаосом…
   
              Отец Андрей не даром провел несколько лет в духовной семинарии, тратя время отнюдь не на пьянство и разные там приключения и развлечения, но на чтение и размышления о прочитанном, в связи с чем был по своему времени неплохо образован. Поэтому он без колебаний обратился к плодам своей учености и понадеялся на силу мудрого слова.

              Для начала отец Андрей, желая, видимо, показать себя человеком современным, взял в руки петровское «Юности честное зерцало или показание к житейскому обхождению», впервые изданное в Санкт-Петербурге «лета Господня 1717, февраля 4 дня», страницы которого пестрели апелляциями к высказываниям греческих и римских философов и мыслителей («Собранное от разных авторов»), открыв его на разделе «Девической чести и добродетелей венец», и с этим изданием в руках обратился к своей супруге, зачитав буквально следующее:

- «Между другими добродетелми, которыя честную даму, или девицу украшают и от них требуются, есть смирение, началнейшая и главнейшая добродетель… Шестая надесять добродетель есть девственное целомудрие… Младая жена которая с молодым мужчиною издевается, и с оным неискусно шутит, тайно в уши шепчет, кто такую может от подозрения оправдать… Не порядочная девица со всяким смеется, и разговаривает, бегает по причинным местам, и улицам розиня пазухи, садится к другим молодцам, и мущинам, толкает локтями, а смирно не сидит, но поет блудныя песни, веселится, и напивается пьяна. Скачет по столам, и скамьям, дает себя по всем углам таскать, и волочить, яко стерва, ибо где нет стыда, там и смирение неявляется… ежели которая девица потеряет стыд, и честь, то что у неи остатца может… когда идол изрядную голову имев, а оную голову потеряет, или сронит, то, по том оставшеися болван весма красоты своея и пригожетсва лишится. Тако и все другие дородетели, ежели не украшены благочинством и стыдом, не имеют похвалы».

- Сам знаешь, - ответила на это попадья, не смотря на то неопровержимое обстоятельство, что совсем недавно позволила себя «таскать по углам, яко стерва», - не моя воля была. А ты, ежели ты желаешь, чтобы иначе было, сам и выступи супротив его прево… первосходительства… никак это слово не выговорю, господи… супротив господина губернатора, вот…

              Попадья знала, что говорила. Отец Андрей считал себя в силах попытаться повлиять с целью вразумления на связанную с ним нерушимыми узами церковного брака женщину, но даже и вообразить себя не мог в роли губернаторского «супротивника», а потому, услыхав ее ответ, прикусил было губу, однако, как о том уже упоминалось выше, ему было хорошо известно, что она наполовину лукавила, намекая на принуждение и не упоминая о том, насколько это принуждение оказалось для нее мало огорчительным, так что отступать было еще рано.

              Не достигнув успеха с «Зерцалом», отец Андрей решил прибегнуть к помощи старого доброго «Домостроя»:
- «Если дарует Бог хорошую жену – это дороже камня драгоценного… Блажен муж, если у него хорошая жена, число дней его удвоится; хорошая жена радует мужа своего и наполнит миром лета его…
              Жена добрая, терпеливая и молчаливая – венец своему мужу…  А тебе, господину, жену… надлежит учить: … не блудить… Следует мужьям поучать жен своих с любовью и примерным наставлением: жены мужей вопрошают о всяком благочинии: о том, как душу спасти, Богу и мужу угодить и дом свой хорошо устроить, и во всем покоряться мужу: а как муж прикажет, с тем охотно соглашаться…
              А всякий бы день жена мужа спрашивала и советовалась… а в гости ходить, и к себе звать, и пересылаться, с кем велит муж…но если жена по мужнему научению не живет, и всего, как положено, не исполняет и сама порядку не знает… - тогда должен муж жену свою наказывать и вразумлять наедине страхом…
              Но если жена… слову или наставлению не внимает и не слушается, и не боится, и не делает того, чему муж или отец, или мать учит, тогда плетью постегать, по вину смотря, но побить не перед людьми, наедине проучить… Поэтому мужу бить плетью – бережно, с поучением; оно и вразумительно, и больно, и страшно, и здорово; и только за большую вину и огорчение, за серьезное и страшное ослушание и нерадение, - и тогда, сняв рубашку и за руки держа, по вине смотря, плеткой вежливенько побить…»

-       «Жена, что шуба: стегай чаще, моли не заведется», - вспомнилась вдруг к месту отцу Андрею однажды слышанная и засевшая в памяти, словно репей, краткая и резкая простонародная поговорка, однако он, конечно, не позволил ее откровенному цинизму сбить себя с толку, то есть с высокого  смысла домостроевских писаний, и продолжал читать далее:

-        «Если же муж сам не поступает так, как в этой книге писано, и жены не учит, и дом свой не по заповедям Божиим устраивает, и о своей душе не радеет, и людей своих этим правилам не учит, - и сам погиб в этом веке и в будущем, и дом свой погубит. Если же добрый муж радеет о своем спасении и жену наставляет, и домочадцев страху Божию учит и правильному христианскому житию – так, как написано здесь, - то он со всеми вместе в благоденствии с Богом жизнь свою проживет и милость Божию получит. Если же люди не исправятся и не покаются в злых делах, наводит Бог тогда по нашим делам голод, то мор, то пожар, или потоп, или и смерть от басурман, городам разорение, Божьим церквам и всем святыням уничтожение, всему имуществу расхищение… О безумные люди! Увы неразумию нашему, не осознаем мы своих грехов, за которые Бог нас наказывает, и не раскаиваемся в них, не перестаем творить зло и всякие непотребства, не помышляем о вечном, но хотим тленного и временного. Оставьте пороки и всякие душетленные дела, очистим себя искренним покаянием, и милостивый Господь помилует нас в грехах, даст телам нашим здоровье и душам спасенье, и вечных благ не лишит, если кто трудится в этом мире царства ради небесного».

              Попадья слушала молча, красивая, нарядная, крутя на шее голубые бирюзовые бусы.
- Да какой ты мне муж, - объявила она затем кратко и отвернулась.

             Пережив поневоле и эту неудачу, отец Андрей пришел к выводу, что сперва ему самому следует смирить свою гордыню, а уж потом воздействовать на жену.

Жить безгрешно, даже будучи в браке, по примеру древних святых, пришло ему в голову давно, еще когда сокурсники-семинаристы, изредка вырываясь в город, потом живописали свои приключения, в том числе и весьма сомнительного свойства, что вызывало у отца Андрея отвращение, в результате чего (а также по причине тайной неуверенности в себе, подкрепленной некоторыми произведенными им за собою наблюдениями), - в результате чего он и порешил еще тогда презреть мирские соблазны и сохранить чистоту…

Поскольку у него имелся родственник, также церковнослужитель, достигший некоторых степеней в своей службе, то скромному выученику духовных наставников и было устроено пусть не слишком доходное, но все же и не самое плохое местечко, оказавшееся вдруг вакантным, в одном из приходов большого приволжского города. Правда, чтобы это местечко получить, надо было жениться… Однако это щекотливое дело сладилось именно так, как того хотелось новоиспеченному батюшке… Матушка попалась ему покладистая и добрая, и поначалу ни в чем не перечила…

              «Да какой ты мне муж!» Так она сказала сейчас с полным презрением к его особе. Ну что ж, раз оно на то пошло, придется показать ей свою супружескую власть, которую бог благословил, и осуществить свое супружеское право… По крайней мере попытаться это сделать. Этот способ прямого, так сказать, воздействия, как ему представилось, помог бы восторжествовать над упрямицей и привести ее к покорности. Ради спасения заблудшего создания стоило отречься от себя… Готовность самопожертвования во имя благого дела, а также, что греха таить, гнев и досада, с каждом днем все более копившиеся в глубине его души, казалось, сообщили отцу Андрею те силы, которых ему недоставало до сих пор.

              Однако и с этим, как оказалось, отец Андрей опоздал и промахнулся. Попадья, нисколько его не боявшаяся и привыкшая не только не подчиняться ему, но считать его кем-то вроде своего подопечного, почти ребенка, о котором надо заботиться, но и только, удивилась его непривычному поведению, а потом просто дала ему по рукам, причем сделала это молча, обойдясь без словесных замечаний.

Возможно, она что-нибудь и сказала бы все же, что-то, подходящее случаю, но ей как-то не пришло в голову ничего, что могло бы уподобиться той изящной формулировке, с помощью которой через несколько лет цесаревне Елизавете Петровне удалось без лишних хлопот отшить ненужного ухажера: «Не про тебя печь топится», - так изволила промолвить цесаревна в похожем жизненном случае, только приставал к ней, по одним данным, ее же штатный придворный лекарь, а по другим,  какой-то курьер, ведь мужа у нее тогда не имелось.

Скромная попадья с астраханской окраины не сумела изречь к месту ничего похожего на эту блестящую фразу, бьющую не в бровь, а прямо в глаз, да оно и понятно, все же она не была царской дочерью. Однако тем не менее отец Андрей тут же уразумел суть дела не хуже царевниного доктора Армана Лестока, специалиста по женским болезням и дворцовым заговорам, и оставшегося безымянным для истории дворцового курьера.
               
              Затем, однажды, когда генерал в очередной раз нежился в постели со своей любовницей, уже не на убогом ложе за убогой занавеской, а в ее новой комнате, в пристройке, на вполне комфортабельной кровати под малиновым шелковым покрывалом (в связи с этими приятными бытовыми новшествами он теперь частенько оставался у нее и на ночь), он заметил на сундучке-укладке, единственной вещи, перекочевавшей сюда из тесного запечного уголка, теперь, кстати, битком набитом женскими нарядами, - заметил толстую растрепанную книгу, по виду весьма древнюю, а также весьма ободранную и пыльную. Он удивился, увидав такую странную вещь во владениях своей любезной, и спросил ее, что это за книга, откуда она здесь и зачем.

- Ты что, читать умеешь? – он был уверен до сих пор, что она неграмотна, хотя специально этот вопрос не прояснял.
              Она спокойно отвечала, что умеет, потому как ее отец выучил, ведь прежде, чем стать попадьей, она была поповной, и отец у нее когда-то в учении не ленился, подобно многим прочим, и грамоту знал, и службу церковную вел по-написанному, не сбиваясь и не путаясь, что не всякий умеет, - а что же касается до этой книги, то книгу ей дал ее муж, приказав читать и молиться.

              Генерал потянулся к сундучку, стоявшему поблизости от кровати, взял книгу, оказавшуюся не только объемной на вид, но весьма тяжелой, так что она сразу оттянула руку, и он ее едва не выронил, и перевалил ее с сундучка на постель рядом с собой.

Переплетенная в кожу, натянутую на две деревянные дощечки, книга скреплялась поверх переплета металлическими поперечными полосками и была снабжена застежками, сейчас отстегнутыми. Пожелтевшие пергаментные листы покрывали ровные четкие рукописные строчки, написанные от руки уставным письмом, а заглавные буквы горели красной киноварью.

При всем том книга была не только старая, но и ветхая, попорченная сыростью и плесенью, пахло от нее погребом и мышами, а из переплета и со страниц сыпалась какая-то серая труха. Наверное, пылилась она до сих пор где-нибудь в ризнице под слоем разного хлама, забытая, потерянная, опутанная паутиной, а теперь вот оказалась вдруг извлеченной по случаю на свет божий…

В общем, по мнению рассматривавшего с любопытством и одновременно с брезгливостью этот заплесневелый раритет генерала, она мало подходила для того, чтобы быть читаной молоденькой хорошенькой женщиной в порядке развлечения между посещениями любовника, а когда он принялся переворачивать хрупкие листы и вникнул немного в смысл рукописных строк, то и содержание ее показалось ему столь же неподобающим, как внешний вид.

Книга представляла собою часть Киевского Печерского Патерика, сборника житий святых, подвязавшихся в знаменитом монастыре, в незапамятные годы возведенном на печерах-пещерах днепровского берега, где устраивали себе кельи удалившиеся от мира монахи-отшельники, где они распевали свои псалмы и пугали их заунывным замогильным звучанием случайных прохожих, еще не ведавших, что их потомки будут приходить сюда поклоняться благоуханным мощам этих странных людей, презревших прелести мира и себя самих ради царствия небесного…

Отец Андрей, снабжая свою законную супругу душеспасительным чтивом, заложил закладкой страницы, на которые хотел обратить ее внимание. То было Житие преподобного Иоанна Многострадального.

Генерал, хотя, конечно, и посвященный в основные постулаты православия, получил в свое время образование более светское, нежели церковное, и ничего не знал об этом колоритном персонаже религиозных сказаний, а потому, заинтригованный некоторыми бросившимися ему в глаза словами (как-то: «бесы», «блуд», «похоть»), попытался с грехом пополам, кое-как, все время спотыкаясь и путаясь в малопонятных витиеватых выражениях, разобраться в ненароком попавшемся ему старославянском тексте, к тому же переписанном когда-то ученым писцом в прежде канонической, ныне же непривычной и потому неудобочитаемой манере, с применением уже упраздненных и выбывших из употребления букв.

Тут ему на помощь пришла его подруга, оказавшаяся привычнее к подобному чтению, и они, устроившись в обнимку над развернутой старинной книгой, вдвоем одолели самую захватывающую часть повествования.

              В целом поучительная и жуткая одновременно история подвигов монаха Печерского монастыря Иоанна сводилась к тому, что монах этот всеми силами пытался противостоять одолевавшим его бесам блуда. Он так измучился в этой неравной жестокой борьбе, что получил свое красноречивое прозвище, «Многострадальный», вполне заслуженно.

Сначала он истово молился отцу Антонию, первому печерскому черноризцу, у его гроба и, покорный услышанному на молитве гласу святого, решился уйти от мира и затвориться в Антониевой пещере, месте его подвига. Однако силы Антония не хватило на то, чтобы с того света пособить возжаждавшему спасения монаху Иоанну, поскольку бесы до того разжигали плоть этого несчастного, множа его искушения, что никакого сладу с ними не было.

Устав без толку лобызать Антониев гроб, Иоанн, не выходивший из пещеры, обретаясь в ней наг и бос, по несколько дней не вкушал пищи, обременил себя тяжелыми веригами, пытаясь ослабить себя телесно и через то обрести освобождение от своих вожделений, «студением и железом истончаем», а затем, придя в полное отчаяние, закопал себя в яму, оставив наверху лишь голову и плечи, и в таком положении пребывал однажды во все время Великого поста.

Но не получил избавления несчастный затворник даже заживо погребенным. Когда настала ночь Воскресения Христова, почувствовал он страшный жар в ногах, как от огня: жилы корчатся и кости трещат. Пасть лютого змея, пышущая пламенем, нависла над ним и охватила его голову и плечи, а пламя опалило волосы. Иоанн воззвал из змеиного зева к Богу, и тут только чудовищное наваждение расселось…

С тех пор Иоанн, по прямому Божьему внушению, молился другому преподобному, сподобившемуся прославиться задолго до него и также погребенному в Антониевой пещере, некоему Моисею Угрину, второму Иосифу Прекрасному, на которого странным образом совершенно не действовала женская красота, вследствие чего в течение целых шести лет ему удавалось противостоять домогательствам сходившей по нему с ума его хозяйки: Моисей Угрин, попавший в плен, был рабом у знатной польской вдовы.

Уж чего только не делала эта женщина, чтобы привлечь к себе холодного красавца и заставить его не просто с нею греховодничать, но жениться на ней, законным браком, а когда никакие ухищрения не помогли, не придумала ничего лучшего, чем перейти к мучительствам и истязаниям: и в каменном мешке его голодом морила, и розгами секла (собственноручно?). Но юноша вынес искушение Иосифово, не дрогнув, почему после его кончины к его помощи обращались те, кто в ней особенно нуждался…

Тридцать лет провел в затворе Иоанн Многострадальный. Вероятно, его при этом мало утешала мысль, что многие прославленные святые, изнемогая от неотвязных искушений, ни с одною из греховных страстей не боролись столько, как с плотскою страстию. Не всем же повезло родиться с такой холодной кровью, как писанному красавцу Моисею Угрину…

- А еще, - дополнила прочитанную повесть попадья, - отец Андрей мне рассказал изустно про преподобного Мартиниана, который стоял на углях, когда к нему пришла соблазнять его наученная дьяволом блудница, и дотоле он стоял на углях, пока не погасло в нем плотское желание… И про святую Марию Магдалину, ушедшую в пустыню каяться в грехах перед сосудом слезным… И далее про святую Домнину… Как она с дочерьми своими непорочными Виринеей и Проскурией, дабы их спасти от осквернения взявшими их под стражу воинами, да предстали бы Христу девами, улучив минуту, вошла с дочерьми, не давая им упасть духом и крепко держа их за руки, в реку, будто в добровольную могилу, и поглотила их река…

- Послушай, детка, - обращаясь к прильнувшей к его плечу красавице, изрек на этом месте генерал, начиная что-то понимать помимо всех вышеприведенных подробностей насчет злоключений взалкавших райского блаженства житийных героев и героинь, подробностей, щекочущих нервы добрых христиан и подстегивающих их воображение, в том числе и больное, а потому захлопывая Патерик и чихая от поднявшейся при этом пыли, - послушай, детка, а он к тебе не пробовал приставать?
       
- А как вы догадались? – простодушно спросила она, слишком еще мало искушенная в житейских делах, для людей поживших уже представлявших небольшой секрет. Со своей стороны, она по-прежнему не торопилась жаловаться на беспокойства, причиняемые ей время от времени отцом Андреем, так как никакого реального зла от него не видала, а с прочим намеревалась справиться сама, жалея беднягу и боясь подвести его слишком сильно.

- Надо бы с ним побеседовать, - решил генерал, - а то, кто его знает, в самом деле… На вид он, конечно, сморчок сморчком, но… И вообще, пусть помнит свое место и зарубит себе на носу то, что следует зарубить.
- А вы его не побьете? – на всякий случай осведомилась попадья.
- Не знаю, не знаю… Если мне приснится, что стою я будто на горящих угольях, как этот… как его…
- Мартиниан…
- Вот-вот, Мартин этот… Или что меня по плечи в яму закопали, со змеями, тогда я твоего попа точно вздую…
- Не надо, - не зная, смеется он или нет (он говорил вполне серьезным тоном), сказала она. - Он хороший, право, и безвредный, таких обижать грешно…
- Да кому он нужен, обижать его… - наскучив ее морочить (это было неинтересно, она, кажется, всему, что он говорил, готова была поверить, не рассуждая), махнул рукой генерал. - Не мешался бы только, вот и все… А то туда же… Печерский Патерик… Праведник выискался, не нам, грешникам, чета… Не нами свет стал, не нами и кончится, так что нечего из себя тут выламывать…

              Генерал не стал тянуть кота за хвост и вскоре побеседовал с отцом Андреем, как обещал. Он, конечно, не подумал и пальцем его тронуть, а поступил так, как ему подсказывал практический опыт, просто посадив его рядом с собою за стол и высыпав перед ним горсть золотых монет.

- Жена твоя мне, а это вот, батюшка, тебе, - сказал он внушительно. - Так что каждому свое. Уразумел? С женой ты все равно что делать не знаешь, а потому бери деньги, прячь их в кубышку и молчи. Всяк сверчок знай свой шесток.

              Далее он пообещал стушевавшемуся попику свою помощь в житейских делах и бесперебойное снабжение разными там хозяйственными припасами, потом хлопнул его по сутулому плечу рукой, отчего тот ссутулился еще больше, и решил, что дело сделано и больше к нему возвращаться не придется. Попадья при этом разговоре не присутствовала, укрывшись на своей половине.

              Золотые монеты лежали на столешнице, тускло блестя. Это было настоящее золото, полновесное, красивое, дорогое… Ничем подобным отец Андрей ранее не владел. Он страшно перепугался, когда генерал-губернатор пожелал вдруг его видеть и говорить с ним, подумал, что попадья пожаловалась на него, как и обещала, за все его в отношении нее происки, и что сейчас его ждет суровая расплата… Ему послышался свист кнута, кандальный звон… А вместо этого вот - отсыпали вдруг ни за что, ни про что золотых рублей и только приказали вести себя смирно…

Хоть и говорят люди, мол, медные деньги звончее золотых, однако кто бы отказался от внезапно свалившегося на голову богатства… Так ему повезло? И то, что с ним приключилось, чуть ли не счастье? Ну да, счастье и есть… В самом деле, на что ему жена. А вот достаток – дело хорошее. Теперь беспокоиться не о чем. Дом уже починен, припасы уже привозят, а вот теперь и золотишко завелось… Живи себе да радуйся…

              Но отец Андрей согнулся еще ниже, все еще чувствуя на своем плече генеральскую руку, будто придавившую его своей тяжестью к земле, и сидел, не шевелясь, не поднимая глаз, не прикасаясь к золотым кружочкам перед собою, а три волосинки на его подбородке тряслись, как в лихорадке…

Он не смотрел вслед генералу, вставшему из-за стола и прошедшему в соседнюю, недавно пристроенную к дому комнату, туда, к ней. Все, за что он еще пытался цепляться, что он еще смутно надеялся сохранить, было разрушено окончательно и бесповоротно.

- Так все живут, - подумалось ему, - и я так буду жить. От чего-то отказаться, в чем-то покориться, что-то стерпеть… Как его превосходительство-то молвить сейчас изволил? Всяк сверчок знай свой шесток. И молчи… молчи… Зато сытно будешь есть, мягко будешь спать… И хорошая одежда будет, и коляска для поездок, и слуги, и уважение, и заискивание соседей и прихожан, которые и сейчас уже в глаза заглядывают и стараются лебезить… Это все не я, это не от меня, это просто случай… То, что называют удачей… или позором?.. Нет, незачем корить себя, совеститься, стыдиться… От меня ведь все равно ничего не зависит… Я ведь ничего сделать не могу… Так надо пользоваться… Жить в свое удовольствие… А для чего жить… Ни для чего… Какая разница. Не моего, видно, ума дело. Жить, небо коптить…

              Больше отец Андрей ни разу не оскорблял жену, не бросал в ее сторону недовольные или злые взгляды, не пытался повлиять на нее, говоря ей нравоучения и подсовывая ей для прочтения душеспасительные церковные сочинения, а также не заявлял на нее свои права: боже упаси.

Он отъелся на губернаторских хлебах, стал гораздо приличнее выглядеть в новой рясе и добротных сапогах, пользовался услугами кучера и поварихи, и только сделался как-то неразговорчив, будто не о чем стало говорить, да задумывался порою, даже не задумывался, а словно забывался…         
- Эй, - кричала ему в ухо попадья, по-прежнему считавшая своим долгом его опекать. - Ешь, а то остынет… Ложись спать, а то сидя заснешь… Очнись, а то забудешь, на каком ты свете, на том или на этом…

              Прошло еще немного времени, и вот, выходя как-то от любовницы, уже утром, после проведенной у нее ночи, и запамятовав, что ее новая пристройка, где она теперь обитала, имеет отдельную дверь, ведущую во двор, генерал по прежней привычке прошел в старое помещение дома и увидал отца Андрея лежащим на лавке в углу, скорчившимся в такой тугой клубок, что, казалось, обратно и не развернется.

Что-то странное было в его позе и в том, что он лежал как-то уж слишком неподвижно. Посмотрев на него с полминуты и смутно ощутив что-то нехорошее, генерал подошел к нему и наклонился над ним… Потом потряс его за сутулое плечо… Отец Андрей был мертв, и смерть наступила несколько часов назад, вероятно, в начале ночи, так что тело успело остыть и обожгло коснувшуюся его руку неживым, могильным холодом…

              Позднее, желая узнать, что могло повлечь за собой такую внезапную, необъяснимую кончину, генерал приказал произвести медицинское вскрытие трупа (в одном документе эпохи о подобном приказе сказано в следующих словах – «учинить анатомию»). Итак, «анатомия» была «учинена», но отчет врача ничего ему не дал. Все органы покойного найдены были при освидетельствовании в полном порядке, он был совершенно здоров. Просто лег на лавку, свернулся в клубочек и умер в одночасье. Или вправду забыл, на каком он свете, на том или на этом… И по ошибке попал на тот… Впрочем, после того, как он утратил вкус к жизни, упустил ее смысл, ему, наверное, это было на самом деле уже все равно.
              Кажется, он хворал в последнее время, простудился, что ли, да не жаловался на хворь и не лечился, а напрасно... Говорят, так бывает – занедужил человек будто бы и вовсе слегка, недуг же возьми да и пересиль его…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Глава 8.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Соблазн.

Стоял прекрасный солнечный день. Высокое безбрежное небо, не омраченное ни единым облаком, ярко голубело над пестрым густонаселенным торговым городом, крупнейшим городом прикаспийских земель, и над великой раздольной рекой, омывающей его многочисленные шумные пристани.

Белые стены кремля и замыкающие отдельные их прясла, каждое длиной в полет стрелы, десять внушительных башен, некоторые из которых были прорезаны воротами, венчали холм прибрежного острова над расстилающимся у его подножия речным простором, а над стенами и башнями возвышались главы и кресты православных соборов, Успенского и Троицкого, и Пречистенской колокольни, видные из многих мест города и доступные глазу еще издалека, с реки.

Было очень жарко, но от могучих речных вод веяло свежим ветерком… Хорошо в такой день сидеть в прохладном просторном покое возле окна, в тени от шелковой завесы, пить охлажденное на льду легкое светлое вино, закусывая его покрытыми росой сочными фруктами, выложенными на серебряном блюде ароматной горой, и, в ожидании наступления благоуханного южного вечера, вести неспешные беседы… на приятные темы…

              Его преосвященству епископу Варлааму, духовному главе всей богатой Астраханской епархии, и прежде случалось приглашать к себе в гости по тому или иному случаю его превосходительство генерал-губернатора фон Менгдена. Надо сказать, что оба эти властьпридержащие лица, духовное и светское, вполне ладили между собою, и им даже удавалось понять друг друга, как вот сейчас, например…

Они были разными людьми, и по происхождению, и по воспитанию, и по пройденной жизненной школе, и по возрасту, а потому временами раздражали друг друга и никогда друг другу полностью не доверяли, но имелось у них и нечто общее, что сближало их и даже временами переводило их отношения в прямо дружеское русло.

Владыка и генерал оба, один, не взирая на черную рясу, символ самоотречения, другой забывая про честь мундира, стойко держались, что называется, эпикурейского образа жизни, весьма беззастенчиво используя свое высокое служебное положение в первую очередь в целях получения полнейшего удовольствия от жизни и удовлетворения всех своих самых сокровенных и потому самых дорогих желаний. Бестолковое время почти полного бездействия центральной власти, царившее в государстве при императоре-отроке Петре Втором, как уже упоминалось выше и будет еще упоминаться ниже, тому вполне способствовало.

              Епископ был очень богат и обожал роскошь во всех ее проявлениях. Ухоженные сады в его загородных поместьях окружали поражающие воображение дороговизной убранства великолепные дворцы. Коллекция драгоценных камней, с которой он не расставался, изредка хвастаясь ею перед избранными гостями, вообще, кажется, не имела цены…   

              Во время нынешней встречи с генерал-губернатором, устроенной епископом в своей городской резиденции, в занимаемом им Архиерейском доме, возведенном внутри кремля за угловой Архиерейской башней еще для его предшественников, под предлогом дегустации особенного вина, доставленного ему на днях,  которое, по его словам, до того было отменно, что в одиночку и пить его грех великий, они уже хорошо надегустировались, вследствие чего и наступил тот приятный момент, когда все, что их разделяло, отступило на задний план и началась настоящая задушевная беседа.

Оба они, и гость, и хозяин, сидели за столом, накрытом со всей роскошью, серебром, хрусталем и прекрасными дарами юга, установленном близ окна в красивом, богато и даже с изяществом убранном покое архиерейского дома. Распахнутые настежь окна и двери покоя, задрапированные легкими шелковыми тканями, способствовали созданию в этом помещении некоторой прохлады.

Разумеется, они при этом ничем себя не стесняли, развалившись в кожаных креслах и распустив воротники рубашек, и, расположившись таким образом со всем удобством, могли так сидеть долго. Кроме них, в покое никого не было, так что никто им своим присутствием помешать не мог.

Беседа шла легко и непринужденно, причем больше слышался голос владыки, отличавшегося словоохотливостью. То приходил ему на память рассвет его карьеры (- Я в монастыре послушание проходил перед постригом, юн был совсем и собой пригож, словно красная девица. Что и говорить, бывало, солоно мне в младые мои лета приходилось, но уж тогда вскорости меня архиерей наш заприметил и к себе в дом перевел… А там мне и чины пошли помаленьку, все у меня наладилось… Нынче же что об том и говорить…), - то, по своей привычке принимаясь цитировать Священное Писание, касался он особенной темы грехов и искупления, причем демонстрировал готовность снисхождения к человеческим слабостям.

- Все мы люди живые да грешные, да и то сказать, о чем каяться станешь, не согрешив… К нераскаянным грешникам бог грозен, к прочим же милостив.

- Ой ли? – не поверил генерал, усмехаясь, с задумчивым видом рассматривая на свет зеленоватое вино в прозрачном бокале.

-    Кому же знать-то, как не мне. Я ведь лицо духовное, и чины у меня немалые, ближе, чем прочий кто, к богу стою. Вот как надо жить: согрешил-покаялся, согрешил-покаялся. Блаженство же человечества состоит в совершеннейшем изобилии всего того, что для жизни нужно и приятно, и только смерть одна зло всех зол злейшее.

И епископ добродушно рассмеялся, лукаво подмигнув. Он был большой и осанистый, на груди лежала пышная, длинная, расчесанная, ухоженная борода. Трудно было представить его себе сейчас юным отроком, подобным красной девице. Однако кое-какие черты его внешности все еще напоминали о том далеком уже времени, заре его жизни. У епископа были небольшие, красивой формы холеные руки, а он любил жестикулировать при беседе, так что красота его рук бросалось в глаза. Четкий профиль лица, живые выразительные глаза… Когда-то он, вероятно, в самом деле был весьма хорош собой.
 
            Правда, не все так просто на белом свете, и на самом деле епископ пригласил генерала не только для того, чтобы пить прекрасное легкое вино и разглагольствовать о приятных им обоим вещах, да и генерал был не настолько наивен, чтобы, слушая любезного собеседника, мог прямо-таки вот так взять и не заподозрить с самого начала, что все это, и вино, и разговоры, скорее всего, лишь прелюдия, лишь вступление, - вступление к чему-то более важному, более насущному…

Однако время они проводили очень мило, и владыка, смакуя вино и свои воспоминания, не спешил переходить к сути дела, а генерал со всей стороны его, понятно, и не думал торопить, тем более что о сути этого самого дела он имел свои догадки и не очень-то хотел, чтобы эти догадки оказались справедливыми. Впрочем, он при том чувствовал себя в своем праве и был спокоен, зато владыка, видимо, внутренне нервничал, не зная, как приступить к щекотливому вопросу, и потому юлил и веселился напоказ, так что генерал, наскучив ждать, когда же святой отец на что-нибудь наконец решится, уже начал про себя над ним подсмеиваться, запамятовав, что хорошо смеется тот, кто смеется последним.

- Мне тут по случаю попала в руки одна книжица, - продолжал беседу в прежнем ключе владыка. - Сказки шамаханские… персидские или там… не знаю… арабские… на русский изрядно переложенные… Редкая книжица, смею уверить…
- Сказки?
- Сейчас предъявлю тебе эти сказки, обомлеешь…

- Я тут уже обомлел от одной книжицы, - вспомнив чтение Печерского Патерика, фыркнул генерал. - Тоже вот, прямо как у тебя, по случаю… Читывали когда Житие Иоанна Многострадального, ваше преосвященство?
- Ого, куда тебя занесло, - удивился епископ. - Не приболели ли часом, ваше превосходительство?

              Он хлопнул в ладоши и кликнул прислугу.
- Митяй!
              На зов вскоре вошел, отогнув занавеску, молоденький симпатичный юноша в рясе послушника.
- Подай мне кипарисовую шкатулку, - распорядился епископ. Юноша принес требуемую вещь, поставил на стол и хотел идти, но епископ задержал его.
- Постой, Митяй. Ну, господин генерал, ты глянь на это вот мое сокровище…
         
Епископ отпер маленьким ключиком резную, тонко пахнущую легендарным палестинским древом шкатулку и вынул тетрадку из нескольких сшитых вместе страниц.

- Не печатная, рукописная, - сказал он. - Но почерк хорош, читать легко. Митяй, прочти нам вот это место, вот, где закладочка заложена… Любопытная историйка, право слово, сам убедишься…

              Юный Митяй принял тетрадь из рук своего повелителя и послушно принялся за чтение с указанной страницы и строки. Читал он тихо, но четко, и голос у него был приятный, мелодичный…
- «И тогда ифритка… (- Это ихний сорочинский демон, - со знанием дела пояснил епископ, и генерал, с бокалом в руке приготовившись слушать «любопытную историйку», кивнул в ответ), - ифритка подошла и подняла Хасана, когда он спал, и полетела с ним... И тогда Аллах разрешил ангелам метать в ифрита огненные звезды, и он сгорел, а ифритка уцелела. И она опустила юношу на том месте, где звезды поразили ифрита, и не полетела с ним дальше, боясь за него, а по предопределенному велению они достигли Дамаска сирийского… И когда настало утро и раскрылись ворота города, люди вышли и увидели красивого юношу, в рубахе и в ермолке, раздетого, без одежды, и от перенесенной бессонницы он был погружен в сон. … И люди пустились в разговоры о нем. … «Где ты спал эту ночь?» - спросили его потом; и Бедр-ад-дин Хасан воскликнул: «Клянусь Аллахом, о люди, я проспал эту ночь в Каире!» … Когда он выезжал по какому-нибудь делу, все, кто его видели, очаровывались им. И о нем слагали стихи и благородные люди позорились, влюбляясь в него, такою он отличался сияющей красотою, и сказал о нем поэт:
                Обнялись мы с ним, и упился я его запахом:
                Он – младая ветвь, что напоена ветром веющим».

- Занятно, - сказал генерал. Владыка не отвечал, мечтательно подперев голову рукой.

Душистый ветерок с улицы, повеяв сильнее, развернул занавеску на окне, за которым возвышался белой, сверкающей на солнце громадой  Успенский собор, с пятью его объемистыми, крытыми железом и выкрашенными в зеленый цвет главами, каждая с золоченым, ослепительно пылающим в солнечных лучах крестом, странным образом противореча и стилю, и смыслу только что прозвучавшего прозаического отрывка…   

- Когда я все это себе представляю… - пробормотал епископ. - А названия какие… Дамаск, Каир… О, господи!.. Будто самого взяли на крыла и унесли за тридевять земель… Да тут и на твой вкус имеется, - обратился он к гостю. - Там еще сказочка есть одна, это, значит, про девиц и про парнишку-рыночного носильщика… Они его к себе заманили, а он и уходить не хотел потом. Митяй, прочти-ка…

- «… И женщина взяла чашу и выпила ее и сошла с ложа к своей сестре, и они не переставали (и носильщик меж ними) пить, плясать, и смеяться, и петь, и произносить стихи и строфы... И он проводил с ними время приятнейшим образом и сидел словно в раю среди большеглазых гурий. И так продолжалось, пока вино не заиграло в их головах и умах; и когда напиток взял власть над ними, одна из них встала и сняла одежды, и распустила волосы покровом, и бросилась в водоем. Она стала играть в воде, а потом прилегла юноше на колени и сказала: «О господин мой, о мой любимый…» Он взглянул на нее, обнаженную, похожую на отрезок месяца, с лицом подобным луне, когда она появляется, и утру, когда оно засияет, и воскликнул: «Ах!»

Голос юного чтеца казался сродни лепету фонтана в знойный день в тенистом саду, и так легко было себе представить под действием хмельного виноградного напитка, в красиво убранном покое, где гулял легкий приятный ветерок, колыхались тонкие шелковые драпировки и благоухали цветы и фрукты, - так легко было вообразить, слушая чтение заповедных строк, и этот сад за высоким глинобитным дувалом, осененный стройными ажурными башенками минаретов соседней мечети, и этот фонтан, брызжущий прозрачной холодной струей и освежающий сверкающей росою жарко и томно рдеющие розы, и прелестных дев, и  молодого мужчину, смуглых, черноглазых и черноволосых, вместе купающихся в чистом прохладном водоеме, смеясь и забавляясь, позабыв обо всем, кроме наслаждения, наслаждения красотой, молодостью и любовными ласками…

Сказка султанши Шахерезады продолжала вкрадчиво звучать, очаровывая сладкими грезами.

- Ты знаешь, Иван Иваныч, - сказал тут архиерей, хрустнув яблоком. - Ко мне намедни супруга твоя заявилась…
- А? – переспросил генерал, будто падая с высот на землю, рассеянно потирая пальцем свой орлиный нос и по привычке притрагиваясь к подбородку, отмеченному косым белым шрамом.

- Иди, Митяй, - обратился к чтецу хозяин. - Хорошо читал, молодец, иди с богом… Потом тебя позову. Шкатулку в шкаф поставь… Ступай…

- К тебе моя драная кошка приходила? – переспросил фон Менгден. - И ты чего, ее принял? Не приболели ли часом, ваше преосвященство? – добавил он, переадресовав таким образом обращенный к нему недавно ехидный вопрос. 

Он был раздосадован тем, как внезапно епископ оборвал им же самим предложенное для пущего удовольствия тонкое и редкостное развлечение в виде прослушивания гаремных восточных сказок. Нарочно ведь так сделал, вот хитрый гад… Заговорил… Застал-таки врасплох… Среди воображаемых фонтанов и прочих красот…

- Нет, я ее не принял, - сказал владыка о фрау фон Менгден. - Велел ей передать, что нездоров, что и недосуг… В общем, выпроводил ни с чем… Мне это бабье нытье, сам понимаешь… Да и так яснее ясного, с чем она пожаловала. Но, как бы там ни было, ты хватил лишку, вот что я тебе скажу. Хотя тебе по плоти себя воздержать и невозможно, можно держать, как и прочие, тайно. Мы это… не в Дамаске.

              Прошло уже некоторое время с тех пор, как на улицах Астрахани горожане и приезжие могли полюбоваться на своего генерал-губернатора,  совершавшего с обычной помпой, в сопровождении обычной свиты обычные выезды, при том, что среди губернаторского кортежа теперь часто следовала открытая коляска с сидящей в ней молоденькой девушкой, лет восемнадцати-девятнадцати от роду, не более, пухленькой, беленькой, круглолицей, с уложенными в прическу пушистыми курчавыми рыжеватыми волосами, не сказать, чтобы красивой, но приятной на вид, в платье иноземного покроя с почти открытой грудью, сшитом из дорогого атласа, и с драгоценными украшениями на шее и на руках.

Вид у всего этого был такой, будто сам же губернатор теперь и сопровождает на прогулку эту девушку. Во всяком случае, он ехал верхом рядом с коляской и иногда наклонялся к девушке с седла, чтобы заговорить с нею, и она ему улыбалась.

Кто она такая, откуда взялась, где живет и почему пользуется таким высоким покровительством, тайной оставалось недолго: недавно овдовевшая попадья с городской окраины, еще вчера ходившая в сарафане и повойнике, ныне преображенная немецким нарядом и великолепием выезда в подобие знатной дамы, вот кто оказалась на поверку эта хорошенькая, разодетая в дорогие ткани и жемчуга барышня, а жила она нынче не где-нибудь, а прямо в губернаторском доме, и, конечно, не просто так она там жила…

- Он уж с нею не первый день путается, - шептались сплетницы и сплетники между собой, поклонившись проезжающим господам с тем, чтобы тут же за их спиной приняться перемывать им косточки. - У мужа ее откупил за 50 золотых рублей, да муж помер, вот он ее и взял себе совсем. И ведь надо же вот этак, совсем бессовестно, при живой жене, в одном доме...

              Ходили также слухи, будто бы губернатор объявил своей законной супруге, что собирается отправить ее в монастырь, с тем, чтобы самому жениться на своей полюбовнице.

Астраханцы, как уже упоминалось, не долго заблуждались относительно прочности губернаторского брака и знали, насколько приниженное существование вела давно заброшенная мужем губернаторша, они ее и не жалели-то нисколько, и охотно допускали, что у губернатора, крепкого, здорового мужчины в расцвете лет, имеются увлечения и развлечения помимо этой некрасивой, пресной женщины, этой «длинноносой немчуры», - некоторым это даже в нем нравилось, ведь проявление силы и мужественности, пусть и несколько нарочитое, всегда притягательно…

Но допущенное губернатором слишком грубое нарушение внешних приличий все же произвело на окружающих неблагоприятное впечатление… Народ, хоть и сам, что называется, не без греха, был, как сказали бы в более просвещенные времена, - шокирован… Все, что через край, - это уже ничто иное, как опасное хождение по краю…

              Конечно, царь Петр Алексеевич повелел всем одеть иноземное платье, обрить бороды, выводить девок, оголив им грудь, на люди, чтобы плясали с мужчинами в обнимку и вино пили, а сам при том, услав законную жену, настоящую русскую столбовую дворянку, в монастырь, женился на ливонской портомое и вообще построил свой рай, свой «парадиз» на финском болоте, и все вокруг это проглотили, потому что с властью не поспоришь: и сильна, и вообще от бога, - но, что любопытно, это на самом деле вовсе не означало, что теперь все кинутся жениться на портомоях…

Люди оделись, как было приказано, и привыкли бриться, а для детей нанимали в учителя иноземцев, чтобы те учили их лопотать по-своему, но понятие прежде принятых обычаев и приличий еще не было ими утрачено. Женихи еще по-прежнему считали, что невесты должны до замужества сохранять невинность, а мужья требовали от жен верности и целомудрия, да и жены твердо знали, что такое честь замужней женщины и что такое долг перед мужем.

Даже в высшем свете, наиболее подверженном новым веяниям, все еще бытовали среди кавалеров и дам моральные принципы времен их отцов и матерей, дедушек и бабушек, привнесенные из глубины веков и настолько прочно укоренившиеся, что самое основное, самое святое в них так и не будет расшатано и утрачено с течением все изменяющего времени еще очень и очень долго…

Леди Рондо, жена английского посланника, находившаяся при петербургском дворе как раз в тридцатых годах восемнадцатого века, записала для своей подруги в одном из своих писем к ней показавшийся забавным случай, когда светские дамы, объединившись против распускавшего про них сплетни молодого повесы, причем призвав на помощь своих мужей, хорошенько проучили этого излишне современного юнца.

Очень скоро в ссылку за своим мужем должна была добровольно последовать, показав достойный пример для подражания всем россиянкам и возбудив благоговение всех россиян, юная, красивая и знатная женщина, дочь фельдмаршала Шереметева, Наталья Долгорукая.

Подобных примеров можно подобрать немало, упомянутые - из наиболее известных и ярких. Увы, наряду с проявлением истинного целомудрия, лучших чувств и благородных поступков процветали и разные мерзости, и ханжество, и разврат, но… Но даже в развратный век Екатерины Второй находились голоса, и громкие голоса, выражавшие протест против «повреждения российских нравов», что же говорить о времени предшествующем…   
 
- Ты давай не дури, а выселяй свою зазнобу куда ни то на сторону и не дразни гусей, - наседал на генерала выбравший удобный момент для нападения архиерей, даже привстав со своего места и явно начиная горячиться. - Чего тебе, жить спокойно надоело? Нехорошо, некрасиво и глупо. И поразмысли, в какое ты меня положение ставишь, а? Думаешь, мне это очень приятно, выговаривать тебе, уговаривать тебя. Но не могу же я так вот спокойно такое бесстыдство откровенное сносить у себя под самым носом…

- Больно свято звонишь: чуть на небе не слышно, - скривившись, словно разжевал лимон, произнес генерал.
- Да разве же я сказал, будто сам без греха! В святую седьмицу кто не звонарь… - немедленно отреагировал на одну народную присказку другой народной присказкой архиерей, однако отступить и не подумал. - Я о том тебе толкую, что пример-то, пример-то какой пагубный, соблазн-то для всех какой… Ты ведь человек на виду, а огнь без дыму не живет. А я буду сложа руки сидеть и на все это смотреть… Что и обо мне тогда скажут?
- Что ты со мною заодно, - промолвил генерал после краткого размышления и улыбнулся. - Что ты мне попустительствуешь, грех покрываешь, соблазну не противоборствуешь.
- Вот, вот. А оно мне надо…
- Да ведь так оно и есть, владыка…
- Нет, не так. Не сбивай меня…
- Ох, давай лучше выпьем… - махнул рукой генерал. - Соблазн… Знал бы ты, какой она соблазн, вмиг бы перестал ко мне цепляться…

-       Выпить выпьем, наливай, а говорить не оставим. И цепляюсь я к тебе не просто так, а с большим смыслом. Конечно, время нынче тихое, все на своих местах живут себе и живут, как хотят и как могут, но кто знает, что будет завтра, и как оно все нынешнее еще аукнется. Я ведь со всем к тебе дружелюбием, Иван, поверь, - владыка оставил несколько резковатый тон, перешел к уговорам, и голос его полился елеем. - Не серчай на меня, право, не серчай, друг сердешный. Я ведь и не приказываю тебе, хотя как пастырь духовный, ты знаешь, и мог бы, и не принуждаю, и вообще я тебя очень хорошо понять способен… Но лучше будет для всех, и для тебя, и для меня, и для нее же, этой твоей… куколки ненаглядной… если мы все решим сейчас по-хорошему и по-умному поступим… Ну, посели ее в городе где ни то, устрой ей дом, балуй как знаешь, раз так она тебе этак славно угождает, одевай как королевишну… Но у себя-то в доме не держи… И с собою всюду открыто не таскай… И всего-то, а?   

- А мне так ее удобно под боком иметь, - выслушав владыку, мечтательно произнес генерал, допил вино из своего бокала и сладко потянулся. - У тебя вон твои красавчики-келейники рядышком, а мне еще ездить к ней куда-то…
- Ну, разленился совсем, - почувствовав, что его увещевание, скорее всего, даром не пропадет, воспрянув духом (он боялся, что генерал сейчас вспылит, и тогда беседа может повернуть в нежелательное русло), сказал владыка. - Тоже мне причина… Фу… Погоди, надо и мне допить до донышка…

              Допитое вино придало его мыслям новый ход.
-    А может, тебе охота была над женой покуражиться, в отместку? – спросил он, выбирая себе на закуску фрукт с подноса и вновь наполняя душистым вином бокалы. 

- Нет… - принимая из его рук полный стакан, отвечал генерал. -  Причем здесь Лизаветка… Мы с ней давно врозь, хотя по виду и вместе. Таскаю вот ее за собою по жизни, и девать ее мне некуда. У нас с ней всегда, с самого начала не шибко ладилось, - он вновь отпил вина и на миг задумался, кстати припоминая, видимо, что-то из своего прошлого. - Знаешь, твое преосвященство, как она меня раз подставила? Это давно было, в самом начале. Она тогда первый раз забрюхатела, да неудачно, скинула, заболела… Лекарь, который ее пользовал, говорит мне, мол, надо бы ей окрепнуть, не рожать пока. Я ей от всей, что называется, души и говорю, еще ее за жену почитая, и все такое прочее, дескать, давай, Лизок, побережемся от этого дела. Она не понимает. Я ей объясняю. Так и так. Она говорит: «Как это, похоже на рыбий пузырь?»  Ну так, говорю, очень даже просто. В разных там Парижах и прочее про такие штучки давно знают и запросто ими пользуются. Сюда к нам иноземцы этого добра тоже завозят в достатке, так что можно приобресть за милую душу, были бы желание и деньги… Можно и иначе, конечно, только бы не зазеваться… как вместе решим, так и делать будем… 
              В общем, я ей хорошо все обсказал, на свою голову. И на лекаря сослался, для твоего же, говорю, здоровья… И на то ей указал, что на самом-то деле многие так поступают, только не кричат об этом на каждом перекрестке, а так, меж собою...
              И что ты думаешь! Она ведь к духовнику своему пошла! Все ему выложила из того, что до нее дошло и в головенке утряслось, и совета спросила. Возвращается домой радостная такая, говорит, слава богу, что ни на что сама не решилась, а то большой бы грех на душу взяла и твою душу, друг мой, тоже за собою в ад потащила… Не благословил батюшка-то, побранил, приказал уповать на волю божью, епитимью, покаяние наложил. Сколько-то там раз такую-то молитву ежедневно прочитывать,  и с земными поклонами…
И добро бы на этом все бы и кончилось, так она, женушка моя, умная моя Эльза… сказка такая есть немецкая, вот, тоже сказка, кстати… про умную Эльзу… мне ее отец в детстве рассказывал… она еще со знакомыми поделилась, не смогла язык за зубами придержать, вроде как в пример себя поставила, какая она вся из себя правильная. Посмеялись тогда над нами, это точно, пока не позабыли и другим не занялись… И хорошо еще, что никаких других последствий это приключение не возымело…
              А она-то, Эльза-то, еще за мной по дому с Библией в руках гонялась, отрывки из нее зачитывала, особливо из четырнадцатой главы, по поводу греховности и полной невозможности всего того, что я ей предложил и расписал. И что еще обидно было. Мне-то ведь вся эта возня с разными способами да ухищрениями только в лишнюю мороку выходила: все время настороже, так и удовольствие уже не то. Я ведь ради нее только стараться собирался, для ее же блага…

- А она не оценила, - сказал архиерей, хмыкнув.
- Не оценила.
- Потому и потеряла, что имела, - кивнул пресвященный. - А скажи, - заинтересованно продолжал он, - раз уж об этом обо всем речь зашла… Правда, что дочку-то она, Эльза-то твоя Карловна, от кого-то со стороны прижила?
- Не знаю, - пожал плечами генерал. - Не знаю, откуда она ее взяла. Мы с нею тогда уже не жили. Конечно, могло так случиться, что если она ко мне к пьяному подольстилась… Только, если это так, напрасно она это сделала, ни к чему… Но вспомнить ничего не могу…

- Вообще-то девчонку жаль, - сказал архиерей.
- А чего тебе ее жаль-то, отче? – недовольным тоном бросил генерал. - Чего с нею станется? Жива, здорова, не голодает, не холодает, вырастет, замуж пойдет, приданое дать придется… Да ну, есть, о чем говорить. А вот своей я ее не чувствую, это точно. Сердце ни разу не дрогнуло, ни когда совсем она мала была, ни сейчас… И на вид какая-то чужая. Смуглая какая-то, что татарка… Глазищи темные…

- Да, дела… - владыка, призадумавшись, покачал головой. - Только ты мне, дорогой ты мой, зубы не заговаривай… - встрепенулся он вдруг. - Эк куда ты меня увел… Ты мне ответь, что делать думаешь?
- С чем?
- Все с тем же… Пообещай мне, душа моя, - проникновенно запел архиерей снова. - Пообещай, что переселишь свою метрессу из своего дома.

- Что-то ты больно этим озабочен, душа моя, - подозрительно глянул на него генерал. - Не горит ведь дело. Есть и поважнее дела… Вон, денежки поддельные в обороте вроде опять объявились, да многовато что-то на этот раз, и волнения были, и исадчика какого-то давеча люди поколотили… Будто даже и до смерти убили… Вот это действительно… Заниматься придется, разбираться, хочешь не хочешь… Хоть попробовать надо этих ловкачей изловить, хоть на след напасть, хоть спугнуть, и то бы хорошо… А то ишь как распоясались… Представляешь себе, сколько мне возиться со всем этим предстоит? – он зевнул и махнул рукой, - Как воображу, так заранее с тоски подыхаю… А ты тут с чем пристаешь.… И чего ты так всполошился? Огонь без дыму не живет… Господи, прости… Ну, покатал я девочку по городу в карете, что с того? Ну, сплю я с ней, кому до этого дело? На то я здесь и главный, чтобы поступать как мне угодно, никого не спрашивая. До бога высоко, до царя далеко, а кобыла с волком тягалась, хвост да грива осталась. Кто мне здесь указчик? Ты, что ли, владыка? 

              Эта откровенное до наглости объявление своих исключительных прав, сделанное выведенным из терпения губернатором, после которого разговор мог показаться исчерпанным, тем не менее не обезоружило архиерея. Он только головой покачал и продолжал твердить свое.   

- Нет, ты с первой строки не вынуждай меня начинать. Все уже о том говорено было. Ты ведь, хоть по имени и немец, а крещен по обряду греческому, так должен себя соблюдать соответственно… И не указчик я тебе, а искренний твой доброжелатель… И ведь сам ты про себя знаешь, что я прав, только сознаться не хочешь. Нельзя так оставить, нельзя…
- Чепуха, можно.
- Нет, нет, никак нельзя… И неужто ты на ней вправду жениться-то хочешь?

              Однажды, еще до смерти отца Андрея, спровоцировавшей генерала на то, чтобы забрать его жену к себе в дом, к нему как-то осмелилась заглянуть без спросу и без зову одна из его домашних красавиц, с жалобой, дескать, забыли вы нас, барин, вовсе, а люди бают, будто вы жениться надумали, и вот тут-то он, поманив посетительницу к себе, усадив ее к себе на колено и чмокнув по старой памяти в щечку, и сказал в ответ что-то вроде того, что, видно, и впрямь приспело такое времечко, когда надо ему всех своих девушек замуж повыдавать, чтобы не скучали в одиночестве, а жену в монастырь сослать, чтоб под ногами не путалась… Свои разглагольствования на эту тему он тогда закончил в том смысле, мол, а что, возьму да и действительно женюсь… Однако же одно дело - бросить слово, не шибко размышляя, дворовой девице, которая не по уму и не к добру тут же разболтала о самолично услышанном, а другое подтвердить то же самое епископу…    

- Неужто ты вправду затеял? – повторил свой вопрос епископ.
-    Ну… - протянул генерал, заводя глаза вверх, потирая пальцем орлиный нос, трогая подбородок со шрамом и припоминая вышеприведенный эпизод…
- Ага, то-то, что ну, баранки гну… Признайся, одним словом, что хватил ты лишку, хватил, да и покончим с этим…            

              Далее владыка продолжал уговаривать генерала взяться за ум, хотя бы отчасти, генерал же артачился и, желая перевести разговор, попросил  сделать для него список с любопытных «шамаханских» сказок и прислать в подарок, и хозяин сразу согласился и пообещал все это сделать, но с толку себя сбить не дал и продолжал настаивать на своем. В конце концов генерал сдался и пообещал навести в своей личной жизни некоторый порядок, поскольку в глубине души не был так уверен, как на словах, что во всем без изъятия прав.
 
- Вот хорошо-то, вот славно, - возликовал архиерей. - Только ты вот что, друг любезный, ты мне об этом клятву дай. А то знаю я, как оно бывает. По пьяному делу, то да се… Приедешь домой, завалишься со своей красоткой в постель и ни о чем не вспомнишь. А если клятву дашь, так клятву держать придется.
- Иди ты знаешь куда, - возмутился генерал. - Какую еще клятву…
- Крепкую, - настаивал архиерей. - Митька! Митька! Поди сюда… Принеси мне икону из молельной… Ту, маленькую, Богородицы, в жемчужном окладе и с янтарем… Целуй мне икону, ваше превосходительство, что будет твое слово свято и нерушимо…

- Совсем сдурел, - презрительно ответствовал генерал. - Думаешь, ежели ты персона епископского звания, так все тебе позволительно и управы на тебя не найти? – но вслед за тем он махнул рукой. - Ладно, поцелую.Но только ты мне тогда, ваше преосвященство, тоже целуй ту же икону, на том, что больше в мои дела лезть не будешь.
- Идет, по рукам, - согласился владыка, - и я тоже поклянусь…

Митяй принес красивую икону в редком драгоценном уборе. Четырнадцать кусочков отшлифованного янтаря медового цвета были аккуратно выложены по дуге святого нимба, ризы мерцали молочно-белым жемчугом, унизывающем их сплошь. Священный лик, тонкий и смуглый, с агатовыми очами и рубиновыми устами, казалось, навевал что-то восточное…

-     Икона сия на Афоне писана, на кипарисовой доске, святой водой обмытой, под молитвы всей братии… Иконописец постился и молился, пока труд свой совершал… - объяснил владыка генералу. Он с некоторым трудом поднялся со своего места, пошатнувшись при этом, поскольку винная дегустация даром не прошла, затем чинно перекрестился, взял икону в руки, но торжественности минуты не выдержал и плюхнулся назад, в кресло. Они еще попрепирались, кто будет целовать икону первым, наконец пришли к соглашению и сделали это одновременно…

Генерал возвратился домой со смутным чувством, что его в чем-то обошли.
- И чего он ко мне прилип все-таки? – размышлял он об архиерее. - К чему бы это?

              Несмотря на то, что, согласившись удовлетворить просьбу епископа и поцеловав на том икону, он вроде бы признал свою вину, он тем не менее по-прежнему совершенно искренне считал, что дело того не стоит… ну, или почти не стоит… и потому склонен был думать, что, кроме явной, открытой причины волноваться у владыки имелась причина тайная, скрытая, и она-то и была настоящей. Темнит, не договаривает, радением о соблюдении приличий прикрывается… Одним словом, он не мог себе представить, что все действительно обстоит так, как кажется.

              Ему было отлично известно, что и личного обаяния, и связей, и даже прямого везения все же не может быть достаточно для того, чтобы не только пробиться на важные посты и достичь больших чинов, но и удержать достигнутое. Для этого необходимы также ум, сметливость, хитрость, целеустремленность, упорство, смелость, наглость, беспринципность и еще много других качеств, которые скажутся в позитивном для их носителя смысле при благоприятном стечении обстоятельств.

Иногда к высотам власти попадали совершенно никчемные люди, не умевшие использовать открывшиеся перед ними горизонты. И напротив того, талантливые и находчивые сами создавали для себя свой счастливый случай, не упуская ни одной возможности пробиться и возвыситься… Архиерей, конечно, принадлежал к числу последних. Верить ему было нельзя, опасаться следовало во всем.

              Именно такой вывод сделал генерал, позаботившись еще в первый год своего пребывания на посту Астраханского губернатора в общих чертах ознакомиться с биографией владыки, чтобы знать, с кем его свела судьба, с кем ему придется иметь дело.

              Епископ Варлаам, происходивший, согласно преданию, бытовавшему в его семье, из польского шляхетского рода Левицких-Рогалей, в миру носил имя Василия Левицкого. Почему пришлось ему выбрать в жизни духовную стезю, осталось неясным, но он пошел именно по ней.

Закончив обучение в Киево-Могилянской академии, он принял монашество и через некоторое время уже возглавлял Густынский монастырь на Украине, однако этот пост не мог удовлетворить амбиций новоиспеченного игумена, ему хотелось большего, чем тихое прозябание в глуши.

Умело воспользовавшись обстоятельствами, он умудрился войти в сферу влияния одного из самых известных царских вельмож, первого российского фельдмаршала Бориса Петровича Шереметева. Примазавшись к важному лицу, он в качестве домового священника сопровождал Шереметева в Прутском походе 1711 года, постаравшись, конечно, попасть на глаза и самому царю Петру Алексеевичу.

В следующем году уже вместе с сыном Шереметева, Михаилом Борисовичем, в составе царского посольства он приехал в Стамбул, однако там не задержался, отправившись паломником в Святую землю, поскольку у него было свое задание, также дипломатическое, однако, соответственно его ангельскому чину, духовного свойства, и поклонялся святыням Иерусалима в то время, как три главных царских посла, Шафиров, Толстой и Шереметев, а также 200 человек их свиты, были злой волей султана посажены в тесное подземелье Семибашенного замка, где они провели полгода, страдая в ужасных условиях заточения от голода, грязи, невыносимой вони и духоты.

Узнав о возобновлении войны с Блистательной Портой, Варлаам попытался бежать в Венецию, добрался до Кипра, но был-таки схвачен турками и заперт в тюрьму. Когда Стамбул пошел наконец на заключение мирного договора с Россией, все важные пленники обрели свободу.

В марте 1714 года Варлаам снова оказался на Босфоре, посвятил два весенних месяца составлению записей о своих приключениях и злоключениях, поименовав свой труд старым словом «хождения», издавна означающим на Руси путешествия, и осенью вернулся в Россию вместе с графом Толстым, вице-канцлером Шафировым и тяжело заболевшим в Едикуле Михаилом Борисовичем Шереметевым, сыном фельдмаршала (вскоре же и скончавшемся в Москве, на руках знаменитого отца).

Карьера Варлаама шла в гору. Прокомандовав три года Михайловским Златоверховым монастырем в Киеве, недавний путешественник и новоявленный писатель получил владычный чин и новое назначение. В качестве епископа Суздальского и Юрьевского он держал под наблюдением постриженную супругу царя Петра, царицу-иноку Елену Федоровну Лопухину, в миру Евдокию, содержавшуюся в Суздальском Покровском монастыре, но, хотя в 1722 году и проявил похвальное рвение во время жестокого «суздальского розыска», был наказан царем, решившим, что службу свою при важной подопечной он исполнял плохо, поскольку действовать надлежало не потом, когда гром уже грянул, а вовремя.

Петр приказал Синоду лишить Варлаама сана, что и было незамедлительно проделано под предлогом непорядков во вверенной ему епархии (пьянства, например), однако через два года простил верного слугу. В 1724 году Варлаам снова стал епископом, на этот раз Коломенским.

В 1725 году он участвовал в погребении царя Петра и в коронации его второй супруги, в честь новой монархини сочинив и опубликовав «Слово в день великомученицы Екатерины». Но его старания выслужиться перед новоиспеченной императрицей остались втуне, державная тезка святой Екатерины слишком скоро умерла, а новый император, внук Петра Первого, даром, что мальчик, явно в отместку за беды своей бабушки Лопухиной, перевел Варлаама в Астрахань, - потому что в Астрахани как раз в это время, то есть в 1727 году, свирепствовала чума.

Но владыку сам черт не брал… Он пережил вспышку эпидемии во вновь вверенной ему епархии и зажил вдали от двора и не благоволившего к нему юного царя припеваючи. В столице о нем свысока забыли, зато он не забыл сам себя.

Энергичный, образованный, повидавший свет, облеченный властью, он проводил время в бурной деятельности, ревизуя подвластные ему церковные учреждения, не давая впасть в спячку своим подчиненным, совершенствуя старые порядки, вводя новые, и, заботясь о просвещении молодежи и о подготовке достойной смены старым духовным начальникам, открывал в городе и пригородах для подающих надежды мальчиков духовные семинарии и училища, в которых любил бывать время от времени, наблюдая лично за учебным процессом и успехами юных учеников. Короче, вел себя как настоящий хозяин.

              В общем и целом, исходя из вышесказанного, надо отметить, что генерал был совершенно прав, не доверяя духовному главе местной епархии и относясь к нему с подозрительностью. Однако на этот раз, в данном конкретном случае владыка не лукавил и не лгал. Он действительно не разговаривал с фрау фон Менгден, он на самом деле вполне понимал потребности генеральского темперамента и так далее… Но он умел хорошо чувствовать обстановку настоящего момента, его настроение, отлично ловил самый запах эпохи и привык прислушиваться к ощущениям, возникающим у него в связи с этим умением.

В то время, как мальчик-император гонял в Подмосковье зайцев, заседания Верховного совета сводились к легкой выпивке в дружеском кругу, вице-канцлер Остерман, боясь столкновений с забравшими власть при дворе князьями Долгорукими, был хронически болен, а один из этих князей, обер-гофмейстер двора Алексей Григорьевич вместе со своими родственниками, удачно устранив со своего пути светлейшего князя Меншикова, вынашивал планы собственного возвышения, - тогда мало кто думал о том, что это все может быть кратковременно, что уже завтра все может измениться, что нынешняя сила сменится на слабость, что богиня судьбы – капризная богиня, - и еще меньше было тех, кто предпринимал какие-то шаги для того, чтобы обезопасить себя от возможных передряг ввиду неизвестного будущего.

Впрочем, может быть, епископ Варлаам не был бы так благоразумен (как не был настолько благоразумен генерал Менгден), если бы сюда же не примешивались еще кое-какие соображения… Тот спит спокойно, у кого чисты руки и совесть, хотя, чем выше поднимается человек по социальной лестнице, тем труднее ему сохранить и то, и другое в чистоте…

Одним словом, по совокупности ряда причин епископу хотелось, чтобы во вверенной ему епархии было по возможности тихо, чтобы ничто не нарушало спокойного течения жизни, ничто не привлекало ничьего внимания со стороны, а потому скандальное поведение зарвавшегося главы светской власти главу власти духовной никак не устраивало. 

              Генерал приехал от епископа домой вечером сильно навеселе и, при помощи слуги добравшись до своей спальни, завалился на постель одетым и почти сразу заснул. Проснувшись через некоторое время, еще хмельной, но уже дееспособный, он обнаружил, что комплексы фрау фон Менгден его «ненаглядной куколке», как назвал его любовь архиерей, явно не знакомы.

Беляночку не смущало, что он пьян. Она успела его раздеть наполовину, укутала покрывалом и сидела рядом, ожидая, когда он проснется. Была уже ночь, в окна с оставшимися отдернутыми шторами лился призрачный, голубоватый свет луны, и в этом свете все белые и светлые предметы тоже казались голубоватыми… и простыни на постели, и ее молочно-белая кожа…

Между тем недавнее посещение архиерейской резиденции оставило в душе генерала не только и даже не столько неприятные впечатления, отнюдь… Прекрасное вино, изысканный стол, изящный интерьер, завлекательная беседа… все это еще было весьма памятно и пока что не выпустило его из плена своего очарования. Навязчивые чувственные образы кружились и кружились перед ним…

Молоденькая женщина, склонявшаяся к нему в полутьме и отвечавшая на его поцелуи и ласки, казалась осязаемым порождением этих видений, этих дев из сказочной далекой страны, этих юношей с девичьими чертами…

Молодое, блестящее гладкостью тонкой кожи тело, завуалированное голубизной неверных бликов, создаваемых лунным сиянием, среди черных провалов не освещенного пространства, было таким пышным и нежным, таким трепещущим и теплым в разоренном уюте постели, и светло-рыжие волосы, рассыпанные по подушке курчавыми прядями, казались совсем темными. 

Снова пережив минуты блаженного самозабвения, которые так ему нравились, засыпая, прижав ее к своей груди, он прошептал ей тихо-тихо одно слово: «Соблазн».
- Что? – не поняла она.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Конец Части второй.
(24.04.2007- 10.10.2007)

. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Далее, Часть третья: http://proza.ru/2022/10/27/1504


Рецензии