Стоя на ветру. Часть четвертая

                СТОЯ НА ВЕТРУ.
                Исторический роман в пяти частях.

Место и время действия: Российская империя, Астрахань, первая половина XVIII века (первые годы правления Анны Иоанновны).
Имена главных действующих лиц подлинные, принадлежавшие историческим личностям; некоторые факты биографий этих персонажей сохранены без искажений, в основном же имеет место  ВЫМЫСЕЛ.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ.

Содержание Части четвертой.
       Вставка 7. Голубиная книга.
Глава 13. Новая метла.
Глава 14. Долгий день.

       Вставка 8. Черная каша.
Глава 15. Разлука.
Глава 16. Принцесса и иголочка.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Вставка 7.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Голубиная книга.
 
     - … Я здесь родилась и росла до семи лет, пока отец нас с матерью не вызвал до себя, на Волгу, где осесть сумел и место в приходе получил, а там уж, незадолго до кончины своей, и чин иерейский. Я мала была, когда уезжала, и в Астрахани так жить привыкла, будто там и родина моя настоящая, а вот когда сюда вернулась, глянула на все эти здешние места и все-все вспомнила, почти до мелочей: и избушку эту, на вид простую, а ведь в деревне из самых лучших, а в ней и печку беленую с трубой, и оконце со слюдою, дорогое оконце, не то что у прочих крестьян, с мутным бычьим пузырем…
              Еще церковь деревянную, икону Богородицы в резном деревянном окладе, сплошь в грозьях виноградных, и живописную картину на стене при алтаре, где серафимы огненные как живые написаны до того искусно, что и не верится, будто рука человека такое чудо создать смогла в старые дни, будто и впрямь сами они на стене проявились, чудом…
              Признала и речку нашу, невеликую, да быструю, излучины ее и берега, один-то низкий, заливной, а другой высокий да холмистый, овражками кривыми изрытый…
              Я помню, как мы с мамой на речку вечером летом ходили. Обойдем овраги над мостком, выйдем на самый береговой гребень и вниз глядим, себе под ноги, а там под кручей, старыми вековыми липами поросшей, река лежит, словно лента синяя, петлей круто изгибается, и туман над нею, над самою водою белесыми облачками клубится…
              Липы растут из земли сперва прямо, над пропастью, а потом вверх идут свечами, так что на их стволах у земли, если доберешься до них и вниз не покатишься по крутизне, сидеть можно, как на огромной лавке, а под стволом у каждой, под корнями вывороченными, пещера, и в ней будто летучие мыши спят.
               Сказывали мне тогда подружки постарше, что коли в сумерки, в потемках постелить возле устья пещеры белый платок, они запищат и на него все налетят, как туча, и мне всегда на это так поглядеть хотелось, хоть и страшно было, аж жуть, да в детстве не случилось. А теперь вот дедушка говорит, мол, и нету там никаких мышей, сказки все это, болтовня, которой старшие младших пугать привыкли. А не вернулась бы я сюда, так и не узнала бы ничего об этом, так и верила бы, что под липами полно всякой гадости летучей ночной…
              На высоком берегу над липовым лесом холм есть, его Могильным называют. Будто когда-то битва здесь была, москвичи с татарами из степи схватились. Там часовенка стояла, да развалилась от времени, а новой не поставили. Там ребятишки, случалось, наконечники стрел находили, все ржавые, никуда не годные, но мало находили и редко: железо-то дорого, его после боя собирали, не бросали.  Туда люди ночью ходить побаиваются, говорят, уйдешь да и сгинешь ненароком, но это тоже сказки…
              Церковь здешняя стояла ранее при усадьбе боярской, под нею склеп, в нем испокон веку хоронили господ. Когда в церкви пожар случился, пол обрушился местами прямо в подполье, вот тогда при ремонте гробы старые там открылись, не дощатые, а из цельных дубовых колод выточенные, а дуб мореный, крепкий, словно камень, его и тлен могильный не берет. Рассказывают, что боярскому роду конец пришел лет сто назад, когда последний хозяин усадьбы после смерти жены и сына без наследника остался. Старый уже был и вовсе из ума выжил, заподозрил будто, что муж его племянницы, которая одна могла наследство после его смерти получить, извести его хочет, чтобы побыстрее руку на все его добро наложить, так и вздумал его в том упредить, к себе племянницу с маленьким сынком зазвал-заманил, как они с богомолья в Москву возвращались, и едва их жизни не решил, да не допустил Господь совершения страшного дела, спас невинные души от лютой гибели.
              Старый боярин нрава был крутого, жестокого, много от него крестьяне его пострадали, и как он отмщения опасался, то завел себе надежную охрану из дворовых людей, молодцов как на подбор, а старшей над ними поставил чудо-девицу, богатыршу, которая такова уродилась, что с мужчинами на кулачный бой выходить не боялась, и в воинской науке многих ратных людей превзошла.
               Да на тот час надоело богатырше выполнять волю барскую неправедную, вот она-то и спасла наследницу с ребенком и в Москву к мужу ее доставила, после же так подстроила, что на поместье разбойники будто напали, боярина старого убили, а усадьбу маленько пожгли, но без большого урону. При новых хозяевах богатырша осталась в селе за управительницу: племянница и муж ее, вишь, жить здесь побоялись и не приезжали никогда, а спасительнице своей верили, да и как им было ей не верить... Говорят, замуж эта чудо-девица вышла за атамана тех разбойников, которые старого боярина уходили, ну, тут он разбойничать бросил, шайку свою наградил и распустил, а сам добрым хозяином при жене своей заделался…
              Что ж ты смеешься, али я что смешное сказала?!

              После нескольких дней сильная простуда отпустила нежданного и негаданного гостя старого священника и его внучки из подмосковной деревни. Отлежавшись и отоспавшись, подлеченный нехитрыми народными средствами, он почувствовал наконец некоторый прилив сил. Поднявшись со своей лавки и побродив без толку по маленькой горнице избы, от угла к углу, он даже расхрабрился настолько, что высунул нос и на крыльцо, но Пелагея всполошилась: «Рано! Сызнова простыть можно», - и тут же притащила его обратно в избу, к теплой печке. Первых сил, действительно, хватило ненадолго, так что пришлось снова прилечь, но начало обнадеживало…

              К концу этого дня, когда она закончила свои домашние дела, а он успел отдохнуть, они долго болтали, сидя, как и прежде, в тишине и потемках теплой горницы. Она рассказывала о своем детстве, собственно, еще таком недавнем, если вспомнить ее невеликие лета, которое прошло здесь, в деревеньке на высоком берегу над липовым лесом… И было так хорошо, так уютно, так спокойно говорить и слушать, слушать и говорить, и нежиться в тепле и покое… Будто весь мир отступил куда-то, в незнаемые, невидимые сумерки, и два человека, близкие и родные, остались вдвоем, только вдвоем в целом мире…

              И следующий день тоже удался на диво. Пелагея поставила опару и затеяла печь пироги. Помогать ей пришла девочка-соседка, вдвоем они разделали подошедшее тесто и налепили пирожков с грибами, луком и морковью, а после хозяйка отправляла их на смазанном маслом противне в жерло натопленной печи и вынимала оттуда румяными и пышными, и все помещение избы наполнилось несравнимым ни с чем ароматом свежего хлеба. Этот сладкий дух щекотал обоняние, кружил голову и навевал какие-то особенно приятные воспоминания и мысли… Что-то о детстве, о беззаботном приволье первой жизненной поры… Что-то о давно слышанных легендах и сказках, преданиях старых дней…

              Пока женщины занимались своим вкусным делом, мужчинам делать было решительно нечего. Денщик Григорий отправился к соседям, с которыми успел свести знакомство. Старый хозяин примостился под окном, постелив себе на колени видавший виды, продранный местами тулуп, который затеял починить. Генерал, удобно устроившийся на своей постели, время от времени поглядывая на молодую хозяйку, раскрасневшуюся возле горячей печи и также весьма аппетитно выглядевшую рядом со своими пирожками, собирался подремать в ожидании вкусного угощения в обволакивающих волнах хлебного духа, но сделать этого ему не удалось: по просьбе Пелагеи, чтобы не скучно было дело делать, ее помощница затянула песню… вернее, что-то среднее между песней и сказанием.   

Восходила туча сильна, грозная,
Выпадала книга Голубиная,      
И не малая, не великая…

              Голосок у маленькой исполнительницы был по-детски тонок, но вместе с тем звучал довольно уверенно, громко и напевно, невольно заставляя своим четким внутренним ритмом, внутренним ладом подчиняться магии чудесной сказки. То был сказ о Голубиной книге.

              Генерал не принадлежал к любителям духовных песнопений также, как и проповедей. По нему выходило, что все эти Иоанны Лествичники, Златоусты, Богословы и им подобные, понаписали всякого прочим бедным христианам, в том числе и своим тезкам, на голову, словно специально для того, чтобы заморочить им эти самые головы и усложнить жизнь необходимостью внимать всей этой риторике… Во всяком случае, лично он прекрасно обошелся бы без заунывных напевов Псалтири, скучных наставлений Лествицы и туманно-жутких пророчеств Апокалипсиса, навеянных воображением Иоанна Богослова, воспламененным знойным солнцем острова Патмос, и вполне способных если уж и не посеять ужас в душе слушателя, то наверняка погрузить его в весьма мрачное настроение.

Народные сказания на духовно-религиозные темы, передаваемые изустно от исполнителя к исполнителю и составлявшие репертуар бродячих слепых певцов, этих горемычных калик перехожих, развлекавших простонародье и кормившихся подаяниями, его не привлекали никогда и тем более.

В другое время он бы разозлился, что его заставляют слушать эти деревенские сказки, но обстановка способствовала проявлению лояльности… и то сказать – в чужой монастырь со своим укладом не ходят… Он просто промолчал, отвлекшись на свои мысли и практически пропустив мимо ушей краткое пояснение Пелагеи, откуда девочка знает все эти песни… от какого-то родственника, кажется, по молодости лет ходившего в качестве поводыря со слепым певцом собирать милостыню на дорогах и запомнившего многое из того, что он исполнял, чтобы затем передать уже своим слушателям… Но девочка пела звонко и складно, исподволь завладевая вниманием даже предубежденного человека, и он невольно заслушался… 

Ранее он не замечал, что раздражавшая его занудная и заумная дидактика, щедро представленная в сочинениях святых отцов, также, видимо, не казалась удобоваримой народной среде и потому была переработана ею, переосмыслена, перечувствована и оживлена за счет не свойственной ей ранее лиричности и образности. Словно сухую прозу переложили в поэзию, а в канцелярский протокол неожиданно вдохнули несвойственную ему душу.      

Выпадала книга Голубиная,      
Ко той книге ко божественной
Соходилися, соезжалися
Сорок царей со царевичем,
Сорок князей со князевичем,
Сорок попов, сорок дьяконов,
Много народу, людей мелкиих,
Християн православныих,
Никто ко книге не приступится,
Никто ко Божьей не пришатнется…

              Удивительные чудесные образы вырастали, как цветы, по мановению волшебного жезла, перед мысленным взором слушателей из выверено- соразмерных, напевно-возвышенных, легких и отточенных строк. Был здесь и премудрый царь Давыд Евсеевич, приходивший в стольный город ко князю «Володимиру», чтобы «доступиться» до Божьей книги, шутка ли сказать, написанной самим Иисусом Христом, Царем Небесным, читанной впервой самим пророком Исайей, провидцем силы и славы Господней на горнем престоле в окружении огненных серафимов (- Читал он книгу ровно три года, /Прочитал из книги ровно три листа), чтобы поведать людям ее тайны и красоту, объявить дела Божии про «наше житие, про свято-русское»:

От чего у нас начался белый вольный свет?
От чего у нас солнце красное?
От чего у нас млад- светел месяц?
От чего у нас звезды частые?
 
              А далее совершал свои подвиги во имя христианской веры Егорий Храбрый, «чудный отрок», которого не брали страшные многоступенчатые пытки, учиненные ему «безбожным псом басурманищем, царищем Демьянищем», потому что волей Божьей неизменно исцелялся герой песни после всех уготованных ему палачами мучений (- Восставал Егорий на резвы ноги/ - Поет стихи херувимские, /Превозносит гласы все архангельские…).      
              И только-только побеждал Егорий Храбрый «змея лютого» и спасал царевну Олексафию, как уже вставал из гроба Божием велением «во граде во Салыме святый Димитрий чудотворец», чтобы дать отпор неверному Мамай-царю, а далее еще один великий витязь, «храбрый человек Аника-воин», только уже не святой, а грешный, собиравшийся не много-не мало «соборную церковь растворити, /лик Божий поругати, /святые иконы переколоти», напрасно хвастался, что не  ведает страха смерти (- Сказали мне про смерть,/ - Страшна, грозна и непомерна. /Я этой смерти не боюся), и напрасно собирался откупиться от своих грехов (- Я расточу свою казну /По церквам, по монастырям /И по нищей братии. /Хочу своей душе пользы получити /На втором суду, на пришествии), но, побежденный по Божьему же велению зловещей гостьей, ложился в тот же гроб, а душа его отправлялась в адовое пламя на вечную муку…
              Богородица почивала «во Божьей церкви, во соборе, /У Христа Бога на престоле» и видела свои чудесные сны;
              «А из пустони было Ефимьевы, /Из монастыря из Боголюбова» отправлялись в путь «ко святому граду Иерусалиму» сорок калик со каликою;
              вящей славой в христианском мире заканчивались приключения Алексея, человека Божьего (- Лико его пишут на иконы, /Житье Олексиево во книгах);
              добрый молодец каялся сырой матери-земле в своих проступках (-А во третьем-то греху не могу простить, - отвечала ему сыра земля, - Как убил в поли брателку хрестового…);
              внешним безобразием приводила в трепет встречных тридцать лет отмаливавшая на камне в лесу грехи Мария Египетская (- Власы у нея до сырой земли, /Тело у нее-дубова кора, /Лицо у нея, аки котлино дно)…
              И лил слезы обиженный братьями Иосиф Прекрасный, жалуясь на пережитые горести Богу прекрасными же стихами: «Кому повем печаль мою,/ Кого призову к рыданию?»

              Кому повем печаль мою…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Глава 13.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Новая метла.

              Прошло не более двух-трех дней после лихого наезда на женскую киновию в окрестностях Астрахани, когда губернатору доложили, что его, в прихожей его дома, дожидается важный гость.
              Спустившись по главной лестнице к дверям, губернатор увидал владыку Варлаама.

              Дело было под вечер, прихожую наполнял полумрак. Отчасти сливаясь с этим полумраком, облаченный в будничную темную рясу, владыка сидел на стуле возле стены, сгорбившись и сложив руки на своем посохе. Только один этот посох, с драгоценной оправой набалдашины, и говорил сейчас явно о его высоком сане…

- Знаю, что сам ты, ваше превосходительство, ко мне не пожалуешь, - произнес епископ, исподлобья глядя на остановившегося перед ним хозяина дома, который он вздумал почтить своим присутствием так тихо и скромно, безо всякой помпы, в сумерках зимнего дня. Голос его звучал устало. - Пустишь к себе для беседы аль взашей велишь гнать?
              Губернатор молча, жестом пригласил архиерея войти.

              Вместе они поднялись на второй этаж, прошли через обширную трапезную палату в кабинет. Хозяин приказал слуге затеплить свечи и подбросить в камин дров, принести вина. Когда все было слажено, угощение поставлено на стол, и свечи загорелись, а слуги удалились, прикрыв беззвучно двери, хозяин и его незваный гость некоторое время молчали, так что слышно было шипение сыроватых поленьев в пламени камина и потрескиванье зачадившей свечи в шандале…

- Ну, понимаю, начинать беседу мне, - произнес епископ, усевшийся в кресло, задумчиво глядя на пляшущие огненные языки в жерле камина. - Не надо было тебе, Иван Иванович, свет ты мой, на монастырь со своей оравой наезжать, вот что я тебе скажу. А еще скажу, что и сам ты об этом отлично знаешь.

              Губернатор, оставшийся стоять возле стола, налив себе вина в бокал, медленно, сквозь зубы, цедил ароматный напиток, не произнося ни слова. Пламя камина отбрасывало свои колеблющиеся золотистые отблески на его высокую, статную фигуру, облаченную в домашний бухарский халат, озаряло горбоносое суровое лицо с белым шрамом на подбородке, с плотно сжатыми губами, бежало огненными тенями по коротким темным волосам, по шее и груди в распахнутом вороте белоснежной рубашки. Весь его облик, горделивая осанка, надменный суровый взгляд создавали резкий контраст с устало нахохлившимся в кресле, тяжело опершись на посох, облаченным в темную долгую рясу длиннобородым монахом… И этот контраст был тем более ярок и странен, что генерал-то находился на грани серьезного проигрыша, владыка же напротив…

- Загорелось ретивое, ишь ты… - недобро усмехнулся епископ, подняв глаза от огня камина на генерала, все более стискивавшего зубы, отчего на его щеках отчетливо играли желваки.
- Почто клятву-то одну нарушил, а другую ложную давал, владыка? – тихо осведомился наконец генерал.
- Да и ты в клятве соврал, - пожал плечами архиерей. - Аль не так? Обещался девицу из дому удалить и притихнуть, и что? Позабыл, никак?
- Почему меня в известность о своем указе не поставил, а тайком дело сладил? Тайком ее увезти приказал?
- А ты бы мне позволил его иначе сладить, дело-то?
              Они опять помолчали.

- Не пойму, зачем тебе это надо было, - сказал наконец генерал.
- Позарез, - кивнул владыка, но генерал продолжал говорить:
- Понял бы, коли бы ты вероломствовать этак-то начал не допреж воцарения новой монархини, но после оного события, былые беды свои воспомянув с Петровой ссыльной царицей, старицей Еленой, как она в блуд ударилась за твоей спиной, а тебе за то после отвечать перед царем пришлось… Не всякая власть такое спускает… Выслужиться опять-таки перед Ее вновь коронованным величеством захотелось, показать, что не сиднем на вверенном тебе хозяйстве сидишь, но честь и пользу государеву блюдешь истово, а случай уж больно подходящий, как такой упустить… пусть даже приятельство прежнее для того отринуть надобно, так то дело житейское, потому своя рубашка к телу ближе… Но ведь ты, владыка, дело-то начал еще при жизни блаженной памяти отрока-императора, царство ему небесное, а он ведь тебя не жаловал, перед ним тебе выслужиться никак бы не удалось, хоть в лепешку расшибись… Видишь, не сходятся концы с концами…   

- Это у тебя не сходятся, - буркнул владыка.
- Вот про то я и говорю. Зачем?.. Да и кому за беда была, кого я к себе приблизил, кого прогнал?
- Мне, - отрезал владыка и вздохнул. - Не мог я бездействовать, грех твой моим попустительством покрывать. Пойми меня, друг мой, и прости. От великой нужды так поступил, верь мне.
- Верить? Тебе? Да сам-то ты себе веришь?
- И еще поверь, - с нажимом вещал владыка, - что и сейчас меня к тебе та же нужда привела. Прошу тебя, отправь эту бабенку от себя да сойдись опять с женою. Может, и удастся все поправить.
- Что поправить? О чем ты говоришь?

              Не отвечая, владыка вновь вздохнул. Отставив свой бокал, генерал подсел к своему гостю и заглянул ему в глаза.
- Отче, а отче, - произнес он, понижая голос. - Коли скажешь мне сейчас, что таишь… Не вместе ли нам это сподручнее сладить будет?
              По лицу архиерея пробежала тень, он крепче сжал набалдашник посоха.

- Я ничего не таю, - с усилием, будто переступая через что-то, произнес он. - Таить мне нечего. И никакая помощь мне не нужна. Суть в том же, в чем и ранее, о чем я тебе уже не раз молвил. Ты человек важный, на виду, пример благочестия подавать должен, а ведешь себя…
- Э, опять завел, - пренебрежительно воскликнул генерал, отшатываясь от епископа, отвергнувшего протянутую ему руку.

- Вспомни, ведь дружили мы с тобой, - жалобно протянул епископ.
- И дружили бы доселе, кабы ты мне в спину двинуть не надумал. 
- А ты бы не разбойничал в открытую! – епископ досадливо дернул головой, так что его пышная, ухоженная, расчесанная борода слегка встопорщилась. - Ворота в монастыре чуть не выбил, насельниц перепугал да еще синяк этой толстухе под глазом подсадил! Урон хозяйству, телесное увечье… Господи, прости! Сам не разумеешь?
- Я разумею, что ты решил за благо скрытничать, а взамен со мной воевать вздумал, - сказал генерал. - А напрасно. Чей бы верх ни вышел, оба пострадаем, как бог свят.

- Оба пострадаем… - пробормотал епископ. - Я на тебя жалобу в Синод пошлю, - произнес он. - Мне теперь иначе нельзя. Выхода нет. Не оставил ты мне выхода. Непристойность в поведении, нападение на монастырь, противление законному указу, шутка ли… А еще в проповеди публичной обо всем паству оповещу, чтоб сплетнями не тешились, а послушали бы слово правдивое пастырское с самого церковного амвона. Завтра воскресенье. Вот завтра и…
- Сор, значит, из избы мести… Ну, ну, бог в помощь… А я на тебя в Синод другую жалобу пошлю! - заявил генерал. - Чай тоже не безграмотный. Али на тебя возвести нечего?

- А не докажешь, - почти равнодушно сказал владыка. - Я вот про все твои делишки докажу, ты ведь в своих заблуждениях упорствуешь, тебе ведь эта твоя сударка что свет в окошке, расстаться с нею не можешь…
- Не могу, - сказал генерал. - Она моя женщина, да тебе этого не понять. Я на ней жениться хочу.

              Теперь желваки заходили на щеках владыки, в свою очередь стиснувшему зубы.
- Вот, вот, - прошипел он злобно. - Ты от своего греха не отступишься, а я зато открещусь. Открещусь, запросто, как бог свят. Я же ведь в открытую-то, тебе подобно, не грешил николи. Я ведь дела-то делать умею, не вчера родился, слава богу. Никто никаких свидетелей не сыщет, никто следов не найдет, никто твоему доносу не поверит… Не выйдет у тебя донос-то подтвердить. Одно то получится, что клевещешь, напраслину плетешь, себя выгородить стараючись, а более ничего… Вот и выходит, что мне нечего терять, а тебе есть что: видишь, в этом я тебя сильнее. И в остальном тоже. Блажи, блажи себе далее, не слушай дружеских советов, давай… Мой верх-то будет, ваше превосходительство.
- Поглядим, ваше преосвященство.
- Поглядим.
              Владыка встал и, не попрощавшись, удалился.   

- Поглядим, - пробормотал, глядя ему вслед, генерал. - Ох, что тут глядеть-то… Зароет он меня, чернорясец этот… Что делать?

              В голове крутилась собственная, ненароком вылетевшая фраза, заканчивавшаяся словами «тебе этого не понять». Понять из этого владыка должен был то, что ему в оскорбление слово брошено. Понял, что его оскорбили, крыть же нечем. А такого не прощают…

- Не надо было так говорить, надо было сдержаться… Да впрочем… Какая теперь шут разница… В Синод он напишет… Проповедь с амвона толкнет… Да, проповеди, это у него конек… Надо думать, отличится на славу… Ославит то есть на весь мир… Придется в самом деле и на него в ответ донести… Хоть и противно, и, наверное, точно бесполезно, а надо… Или не надо? Не докажу ничего, еще хуже будет… Заменит он на всякий случай, из осторожности, своих хорошеньких келейников-херувимчиков на какое ни то страхолюдство, прислугу по дальним пустыням пораспихает, так что и следов не останется, и вся недолга… Но что же он скрывает все-таки, не из мелочей, по всему выходит, а по большому счету, почему и в ссору со мною ввязался? Эх, узнать бы, узнать!

              Однако губернаторский шпион во владычной резиденции старался напрасно, докладывал все неважное… вон что, к примеру, Эльза Карловна жаловаться на свое горькое житье сызнова приходила, вот уж есть о чем говорить… один раз ее выпроводили, в другой раз слово, как милостыню, бросили… и потому ничто не могло доныне объяснить поступков последнего времени со стороны архиерея по отношению к генерал-губернатору. Неоднократные попытки подкупа людей из владычного окружения хотя порой и удавались, тоже толкового результата не дали. Какой-то секрет архиерея, возможно, вообще ведомый ему одному, и никому более, оставался по-прежнему за семью печатями.

- Плохо работают мои людишки, - резюмировал с горечью генерал. - Не там ищут, не туда смотрят… А ведь проиграю я свою игру, и они со мной тоже проиграют, должны бы понимать… Или тоже их уж всех у меня под носом перекупили…

              Вздохнув, он допил вино из своего бокала и прошел обратно в трапезную, а оттуда, открыв мало заметную дверцу в углу, поднялся по узкой лестнице с высокими, не слишком удобными ступеньками в комнату третьего уровня: старинный дом имел в одном своем крыле надстройку над крышей, подобие терема, где располагались две небольшие светлицы. В этих светлицах жила молодая госпожа.
              Увидав вошедшего, она, явно в ожидании сидевшая у окна, подбежала ему навстречу.

- Что за гость так поздно приходил? – спросила она. - Акулька мне сказывала…
- Да так, нашелся один, - бросил генерал, обнимая ее за плечи. - Пойдем вниз, я прикажу в кабинете ужин накрыть… Что ты трясешься вся, я же сказал, отсюда тебя не выкрадут… Не веришь?
- Верю, - вздохнула она. - Только все равно страшно.

              За ужином генерал продолжал про себя думать о том, что, ко всему прочему, еще и время для разборок с внезапно объявившимся новым могущественным врагом, каковым для него являлся владыка Варлаам, выдалось до того неладное, как назло: и в Москве-то самой неспокойно, и власть-то там, наследство юного покойника, все не переделят никак господа… Чей верх возьмет, кому в ножки надо кланяться?
       
              Последний вопрос прояснился позднее настоящего времени, только к осени, между тем время не ждало.

              На другой день, в воскресенье, прихожане кафедрального кремлевского собора были скандализированы разносной речью владыки, прямо и безо всяких обиняков направленной против административно-военного главы губернии. Здесь было все: и перечисление негативных фактов из личной жизни губернатора, то есть весь перечень его многочисленных похождений, с особенной остановкой на последнем, самом продолжительном и потому самом известном, и приведенные к месту выдержки из канонической Нагорней проповеди, с упоминанием сакраментальной седьмой заповеди, и цитаты из Ветхого и Нового заветов, также весьма иллюстративные, призванные придать дополнительную остроту всей речи, и, в апофеозе, образное описание Вавилонской блудницы из пламенных откровений пустынножителя Иоанна Богослова: «И жена облечена была в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства ее…»

Глас владыки гремел под величественными сводами огромного собора, и слова его проповеди падали, аки каменья, на грешные головы. Вернее, должны были падать, потому что главные действующие лица, губернатор и его подруга, на эту показательную демонстрацию ярого и бескомпромиссного сопротивления пороку, разумеется, не явились.

Однако владыка все время обращался лицом к тому месту возле алтарной преграды, где имел обыкновение во время своих нечастых, лишь по великим праздникам, но все же регулярных посещений церковных служб стоять губернатор в окружении своей свиты. Оратор не смущался тем, что место ныне пустует, смело апеллируя к пустоте и для пущей наглядности простирая в этом направлении указательный перст, так что всем стало под конец казаться, что губернатор там все же незримо присутствует.

               Раскрасневшаяся Эльза Карловна фон Менгден, посетившая сегодня церковь одна из всего губернаторского дома, похоже, пришла от проповеди в восторг и, внимая выкладкам владыки, то и дело кивала головой. Ее на самом деле пару раз видали в последнее время на архиерейском подворье, поскольку она, совершенно заброшенная мужем и даже более не появлявшаяся вместе с ним, как прежде, на людях по торжественным случаям, видимо, вновь и вновь пыталась найти защиту своих прав у церковного иерарха, как у своей последней надежды. И вот теперь она могла быть довольна: ее обидчик, так или иначе, но, кажется, начинал расплачиваться по счетам…

                Пообещав виновным все кары небесные и потерю всего, что они ныне имели («И плодов, угодных для души твоей, не стало у тебя, и все тучное и блистательное удалилось от тебя, - ты уже не найдешь его»), епископ громогласно призвал православных христиан жить сообразно Священному Писанию и Заповедей Божьих, положив все свои силы на то, чтобы избежать греха, спасая свою душу покаянием.

После его выступления пути для примирения между ним и его оппонентом уже не оставалось, а между тем им еще предстояло вместе вершить государственные дела, и нелегко же им было это обоим, да что делать. По крайней мере, лично они уже старались больше не сталкиваться и не общаться, постоянно прибегая к помощи посредников.

              В день владычной проповеди генерал-губернатор сидел у себя в кабинете и разбирал почту, доставленную в последнее время. Слава богу, хоть было чем заняться, чтобы не думать о том, что в это время происходило в городе. Вот тут он наконец узнал о московских событиях конца февраля, уже не являвшихся новостью в Москве и ближайших к ней городах и весях, но пока что остававшихся неведомыми в отдаленных провинциях.

Новая императрица отступилась от заключенного ранее соглашения с Верховным советом. Не только простые смертные нарушают данные клятвы… Среди бумаг нашлась и газета, «Ведомости», которая сообщала об этом знаменательном факте широкой публике: «Ея Величество, всемилостивейшая наша государыня императрица изволила вчерашнего дня, то есть 25 дня сего месяца, свое самодержавное правительство к общей радости, при радостных восклицаниях народа, всевысочайше восприять». 
              Прочитав газетный репортаж, генерал задумался. И было о чем.

              Многие люди в разных местах обширной империи также впали в невольную задумчивость. Старый мир перестал существовать, страна стояла на пороге перемен.   
              Стало ясно, что князья Долгоруковы свое отвластвовали, да и Голицыны тоже. Те, кто пользовался покровительством этих лиц в прошлом и рассчитывал на тоже самое в будущем, приуныли. Зато могли торжествовать и с надеждой смотреть в будущее лица, близкие ко кругу Салтыковых, которые заявили о себе как новая сила. К этим счастливцам принадлежал, например, казанский губернатор, Артемий Петрович Волынский: его дядя и покровитель, Семен Андреевич Салтыков, стал героем дня, ему императрица Анна передоверила руководство гвардией.

              Зато астраханскому губернатору, Ивану Ивановичу фон Мегдену, похоже, рассчитывать пока было не на что: среди придворных недавней герцогини не имелось ни одного его родственника по отцовской или материнской линиям, даже и такого, кто занимал хотя бы самый неважный придворный пост, столь же неважный, к примеру, какова была недавно сама эта госпожа, ныне высоко вознесенная судьбой.

Был у него, правда, один свойственник, генерал-губернатор Петербурга фон Миних, года три назад выдавший свою младшую дочь замуж в Лифляндию, за одного из фон Менгденов, но положение петербургского губернатора мало пока что отличалось от положения губернатора астраханского… Та же неопределенность, тревога… Шансы продвинуться по службе или хотя бы сохранить свое нынешнее место были невелики у обоих.   

              В тот же знаменательный день, 25 февраля 1730 года, в Москве начали целовать крест новой самодержице. Далее, немного погодя, то же самое произошло во всех крупных административных центрах империи. В Санкт-Петербурге к присяге приводили с 9 марта 1730 года. В других местах, в том числе и в устье Волги, это было сделано позднее, кроме того, не обошлось и без неприятностей и некоторого сопротивления, так что вскоре государыня сочла за благо возобновить, в ее прежнем угрюмом кровавом блеске, упраздненную было ее предшественниками, Екатериной Первой и Петром Вторым (то есть, собственно, просвещенным и гуманным главой Верховного совета князем Дмитрием Михайловичем Голицыным, представлявшим при них реальную власть) костодробильную Тайную розыскных дел канцелярию, вручив ее в ведение графа Андрея Ивановича Ушакова, выученика графа Толстого, который вел дело царевича Алексея, и в течение нескольких следующих месяцев Ушаков был очень занят тем, чтобы вычистить в государстве Российском противоправительственную крамолу, умело действуя с помощью дыбы, кнута и огня.

              Астраханский губернатор также, как и его коллеги в других местах, должен был привести вверенный ему город и его окрестности с малыми городами и селами к целованию креста новой самодержице. По обычаю, присяга приносилась в церквах. Провести церемонию без сотрудничества с церковными властями было невозможно. Однако епископ еще не сошел с ума, чтобы чинить какие бы то ни было препятствия в государственном мероприятии, и дело было кое-как слажено, хотя в то время многие еще вслух говорили о том, почему на престол взошла Петрова племянница, а не Петрова супруга, миропомазанная царица-инокиня Евдокия-Елена Лопухина, старая и сломленная страшными событиями своей жизни, но еще живая, и почему была выбрана не дочь Петра, цесаревна Елизавета, а опять же его племянница. Да и вообще, люди сомневались, что «партишка» Анны Иоанновны надолго удержится у власти.

Все казалось так шатко, и Эрнст Иоганн фон Бирон, будущий граф и будущий герцог, еще только-только прибыл в Москву, и еще не получил своего камергерского ключа, вещественного выражения того незримого ключа от сердца своей повелительницы, которым владел уже несколько лет, и еще был так несмел, мил и приятен в обращении, что трудно было увидать в нем будущего главу будущего немецкого окружения императрицы, того непомерно алчного, беспощадного, грубого и надменного Бирона, которого настолько  возненавидели современники, что эта ненависть прошла через века и дожила до наших дней. 

              Из столицы продолжали приходить новости. Стало известно, что 27 февраля 1730 года молодой князь Иван Долгоруков, обер-камергер двора покойного Петра Второго, был исключен из майоров гвардии, лишен придворного чина и посажен вместе с отцом, князем Алексеем, также свое при дворе отслужившим, под домашний арест, причем от обоих потребовали отчета в придворных расходах. Немного погодя, 4 марта, именным указом императрицы был упразднен Верховный тайный совет.

В апреле Анна Иоанновна вроде был решила, как поступить с ненавистными ей князьями Долгоруковыми, пытавшимися отнять у нее власть. Их судьбу первоначально определили два указа, от 8 и 9 апреля. Затем вдогонку к этим указам был подписан 14 апреля Манифест «о винах Долгоруких», объяснявший, хоть и задним числом, россиянам, за что, собственно, императрица так ополчилась на знатную княжескую семью, выводившую свой род напрямую от Святого князя Михаила Всеволодовича Черниговского, природного Рюриковича. Манифест несколько ужесточал наказания виновным: им всем взамен новых назначений в отдаленные от Москвы города на службу определялась ссылка в дальние деревни.

Документ от 9 апреля 1730 года гласил: «Указали мы князю Алексею, княж Григорьеву сыну Долгорукову жить в дальних деревнях с женою и детьми и о том ему сказать указ, чтоб он из Москвы ехал немедленно и из той деревни никуда без указу нашего не выезжал. Брату его князю Сергею по тому ж жить в дальних деревнях с женою и детьми безвыездно».

В этот же день в Горенках, богатой подмосковной усадьбе князей Долгоруковых, их родовом гнезде, был произведен обыск с целью изъятия незаконно присвоенных ими драгоценностей короны, а также охотничьих собак и лошадей Петра Второго. Это случилось не более чем через три дня после венчания молодого князя Ивана Алексеевича Долгорукова с юной графиней Натальей Борисовной Шереметевой, которую брат и прочие родственники напрасно уговаривали бросить опального жениха. «Это мне свадебные конфеты», - с горечью вспоминала бедняжка впоследствии события своей невеселой свадьбы… Обыски прошли и в городских домах их родственников.

Князь Алексей Григорьевич с семьей должен был отбыть без права самовольного отъезда в Касимовский уезд Воронежской губернии, в свою пензенскую деревню, Никольское. Сергей Григорьевич, брат Алексея, дипломат, недавний посол в Варшаве при саксоно-польском дворе, также и на тех же условиях ссылался в свои дальние вотчины, причем последнему было еще приказано сдать все служебные документы и отчитаться в расходовании выданных ему на подкуп депутатов польского сейма средств в размере 6 тысяч червонцев и мехов.

              Подписанный на день ранее указ от 8 апреля 1730 года определял князю Василию Лукичу, деятельному верховнику, ехать губернаторствовать в Сибирь; «князь Иван, княж Григорья сын», то есть брат князей Алексея и Сергея, должен был стать воеводой в Вологде; еще один брат-Григорьевич, Александр, назначался воеводой в городок Алатырь, за 617 верст от Москвы, - князю же Михаилу Владимировичу, брату фельдмаршала Василия Владимировича, следовало согласно означенному указу отбыть губернатором в… Астрахань.

К несчастью для вновь испеченного астраханского губернатора и к счастью для астраханского губернатора, чуть не ставшего бывшим, положения этого указа в жизнь проведены не были. Фон Менгден получил и тексты указов от 8 и 9 апреля 1730 года, и последующий Манифест «о винах Долгоруких» от 14 апреля 1730 года одновременно и тут только понял, что судьба его поистине висела на волоске. И вот ведь странно! Для Ивана Ивановича фон Менгдена потеря поста губернатора в Астрахани была равнозначно краху всей его карьеры, а для столичного вельможи, члена Верховного совета князя Михаила Владимировича Долгорукова назначение на пост астраханского губернатора знаменовало тот же крах карьеры да еще и ссылку.

«Объявляем во всенародное известие», - гласил разгромный Манифест от 14 апреля и предъявлял князю Алексею Григорьевичу Долгорукову и его сыну Ивану перечень преступлений, совершенных ими в отношении юного  Петра Второго, во-первых, упрекая их в том, что они способствовали  невозвращению императора в новую столицу его деда («всеми образы тщится и не допускать, чтоб в Москве его величество жил, где б завсегда  правительству государственному присматривано»); во-вторых,  подчеркивая, что это они прививали царственному отроку привычку к увеселениям и охоте, отводя его от учения и государственных дел («отлучали его величество от доброго и честного обхождения», чем его «здравию вред учинили»), - а далее особо ставилось на вид, что они же, князья Долгорукие, между тем готовились женить его на своей княжне («уподобились Меншикову, на дочери своей в супружество готовили», да еще к тому же помолвка эта совершалась в отношении государя «в таких младых летах, которые еще к супружеству не приспели, богу противным образом…»), - и, наконец, шло прямое обвинение обоих князей, старого и молодого, отца и сына, в казнокрадстве, поскольку они взяли «многий наш (то есть императрицы) скарб, состоящий в драгих вещах».

Отдельно в Манифесте упоминалась вина князя Василия Лукича Долгорукова, состоявшая в том, что он на правах полномочного посла Верховного совета вручил Анне Кондиции, во время путешествия ее из Митавы в Москву лишал ее возможности общения с подданными и вообще «безбожно нас обманывал». Вместо губернаторского поста теперь Василию Лукичу была также определена ссылка в дальние деревни. В ссылку в деревню отправлялся и еще, разумеется, не успевший покинуть Москву в южном направлении князь Михаил Владимирович. В отношении семейства князя Алексея Григорьевича и его братьев Сергея, Ивана и Александра мера пресечения, установленная предыдущим указом, изменена не была. Все князья Долгорукие равно лишались чинов, постов, орденов, наград и прочих высочайших милостей, никто из них не должен был покидать место ссылки самовольно…

              Генерал-губернатор фон Менгден в далекой Астрахани вытер пот со лба, холодный, несмотря на жару, уже установившуюся к тому времени на приволжских степных просторах, перекрестился, унял дрожь в руках… И надо же было такому случиться, чтобы его судьба пересеклась вдруг с судьбой князей Долгоруких, к которым он никогда не имел ни малейшего отношения… Затем он хорошенько запил все это дело хорошей чаркой водки, а далее уж продолжал с грехом пополам губернаторствовать, надеясь, конечно, на лучшее будущее, но при этом не слишком обнадеживая себя радужными упованиями. Он все же не преминул написать письмо в Санкт-Петербург, фон Миниху, который удачно привел к присяге петровский «парадиз» и тем заслужил благодарность новой монархини, прося у него при удобном случае, буде этот случай представится, протекции у императрицы, но тот все еще мало что значил в круговороте придворной жизни, пока не устоявшейся, не имевшей твердых ориентиров, и ничем не мог помочь, да оно и понятно: прежде чем ходатайствовать за других, следовало сначала позаботиться о себе…
               
              28 апреля 1730 года Анна Иоанновна прошла обряд торжественной коронации в Успенском соборе Московского Кремля. На церемонию она одела платье из пунцовой парчи с синими, розоватыми и золотыми цветами, на юбку которого было нашито изумительное золотое кружево. Ее корону, изготовленную для нее ко дню торжества в Петербурге ювелиром Готлибом Вильгельмом Дункелем, венчал огромный восточный рубин, некогда приобретенный приближенным царя Алексея Михайловича, Николаем Спафарием, в Пекине, где Спафарий исполнял должность посла. Рубин кочевал с короны на корону, начиная с Петра Первого, и вот, после его жены и внука стал собственностью его племянницы.

              В конце июня в низовьях Волги в свой черед ознакомились с еще одним царским указом, от 12 числа текущего месяца. Этот указ свидетельствовал, во-первых, о том, что власть новой императрицы, недавней пленницы верховников, крепнет день ото дня, а во-вторых, ясен становился и характер этой самодержицы, на поверку такой же некрасивый, даже пугающий, как некрасива была ее мужеподобная внешность: характер деспотичный, жестокий и мстительный.   

В новом указе князья Долгорукие, Алексей Григорьевич и его семья, обвинялись в непослушании, проявленном ими по пути следования в пензенские владения. Они, на самом деле, надолго задержались в другом месте, недалеко от Касимова, приблизительно на полпути, решив отдохнуть и поохотиться в одном их поместий княгини. Эта остановка, подобная последнему проблеску уходящей из их рук, как вода сквозь пальцы, прежней роскошной жизни одного из самых знатных, известных и преуспевающих семейств России, продолжалась несколько недель и была для них роковой. 

«Того ради послать князя Алексея Долгорукова с женою и со всеми детьми в Березов, князь Сергия с женою и детьми в Аранибург, князя Василия – в Соловецкий монастырь, князя Ивана, княж Григорьева сына – в Пусто-Озеро. И за ними послать пристойной конвой офицеров и солдат и держать их в тех местах безвыездно за крепким караулом».

Итак, Березов для бывшего обер-гофмейстера, бывшего обер-камергера и «разрушенной», то есть тоже бывшей государевой невесты, а для Василия Лукича – сырой каземат Соловков. По тому же указу Александр Григорьевич, младший брат Алексея Григорьевича, отправлялся на службу во флот на Каспийское море, а сестра братьев-Григорьевичей, Александра, разошедшаяся с мужем, дядей новой царицы – Василием Федоровичем Салтыковым, была пострижена в монастырь, в Нижнем Новгороде, с содержанием из казны в размере 50 копеек в сутки. Ссыльным в Березове казна также обязывалась выплачивать субсидию на проживание – 1 рубль в сутки на человека.

Богатейшая фамилия была полностью разорена: через месяц, указом от 15 июля 1730 года, все их поместья отбирались в казну. В Дворцовое ведомство от «бывших князей» перешло 25 000 душ крепостных крестьян. Поместье Горенки, вотчину Долгоруких, Анна Иоанновна взяла себе лично…

Поговаривали, что княжна Долгорукая перед отъездом из Горенок родила царевну, дочь покойного юного императора, но мертвую, и что новая императрица приказала забрать у нее маленький, усыпанный драгоценными камнями портрет Петра Второго и обручальное кольцо, - но княжна кольца не отдала. Что здесь было правдой, что вымыслом…

              В Березове лето стоит только три недели, а зима продолжается 8 месяцев. С ноября по декабрь солнце восходит в десять часов и заходит в три. Весной и осенью густые туманы погружают землю в морозную тьму, небо всегда покрыто тучами, дует резкий ветер, часто переходящий в ураганы. Там бывшим князьям предстояло жить в избе, срубленной их предшественником, Александром Даниловичем Меншиковым, носить крестьянскую одежду из домотканого холста и грубой сермяжной, домотканой же шерстяной ткани, есть из деревянных мисок деревянными ложками и пить из оловянных кружек. Императрица еще пару раз приказывала обыскивать их пожитки, чтобы реквизировать утаенные ценности, жалкие остатки их прежних несметных богатств.

На Соловках погода не так сурова, как на берегах Сосьвы и Вогулки, но тюрьма монастыря не даром наводила ужас на сердца.

Годами в тесных казематах, изнывая в холоде и сырости, отягченные ржавыми цепями, томятся незнаемые ни чернецами, ни мирянами острожники. Истлевает одежда, истончается тело в тяжких железах, слепнут во тьме глаза, забывается в мертвой тишине звучание человеческой речи… Годы и годы проходят… Никто не слышит их жалоб, никто не подаст помощи. В казематах, в цепях, терпя неизбывную муку, кончают они дни жизни своей. Нет жесточе и суровее соловецкой тюрьмы, страшна о ней слава. Кто попадет в нее, живым не выйдет…      

              Между тем время шло не напрасно: постепенно, но все более явственно вырисовывались новые герои нового царствования. С Салтыковыми все было понятно, царевы родичи, как-никак, да еще и верные, и оборотистые. Бесспорно, особенно близки к государыне были в середине ее первого года нахождения у власти братья фон Левенвольде, лифляндские дворяне, Карл Густав – опытный дипломат и политик, ранее полномочный представитель герцогства Курлядского при высочайшем дворе, и Рейнгольд Густав, красавец и дамский угодник. Последний вскоре стал героем народной молвы, утверждавшей, что императрица вздумала сочетаться с ним браком, против чего будто бы и восстал князь Василий Лукич Долгоруков, в результате оказавшийся в железах в Соловецкой тюрьме… Так складываются легенды…  Долгоруким, этим наглым рвачам, недавно ненавистным, уже начинали сочувствовать…

Императрица обласкала обоих знаменитых фельдмаршалов, князей Михаила Михайловича Голицына и Василия Владимировича Долгорукова, наградив их чинами и деньгами, и недаром: ведь они не поддержали своих родственников в их коварных происках… Возглавивший оппозицию верховникам князь Черкасский, осанистый, видный, ленивый, но умный вельможа, также принадлежал теперь к оплоту трона. Рядом находились Ягужинский и Головкин, правда, один слишком беспокойный, а другой слишком старый, но все же их нельзя было сбрасывать еще со счетов.

Все более определеннее, по мере осыпания его царскими милостями, начиная с присвоения графского достоинства и пожалования богатого поместья, проступало участие в состоявшемся перевороте Андрея Ивановича Остермана, безродного немца из Вестфалии (которому два года обучения в университете Йены в России составили прочную славу высокоученого мужа и который сделал карьеру при Петре Великом), - ныне вице-канцлера, настоящего главы Коллегии иностранных дел при старом канцлере графе Головкине, скользкого, дальновидного, терпеливого хитреца, умевшего вовремя заболеть, когда это было необходимо, и вовремя выздороветь, а также способного подсидеть любого недруга…

Был еще Феофан Прокопович, также петровец, видный церковный чин, архиепископ Петербурский, после ссылки и заточения Феодосия Яновского - глава Правительствующего Святейшего Синода, из кожи вон лезший, чтобы выслужиться перед императрицей, пусть так и не получивший у нее особого кредита доверия, однако все же обладавший определенным влиянием.

Особое благоволение было выражено петербургскому градоначальнику Христофору Бурхарду фон Миниху, сумевшему хорошо зарекомендовать себя в глазах новых властей, образованному, энергичному, честолюбивому человеку, мечтавшему о головокружительной карьере и делавшему все возможное для того, чтобы эти мечты осуществились, от подлого доносительства до наиболее эффективного исполнения высочайших приказов. Степень доверия императрицы к Миниху неуклонно росла: до назначения Ушакова начальником политического сыска некоторые дела такого рода поручались именно ему, и именно он через несколько месяцев после описываемых событий приказал пытать обвиненного в государственной измене любовника цесаревны Елизаветы, гвардейского сержанта Шубина…

              Вообще же страну в целом и высочайший двор в частности явно лихорадило. К примеру, помимо дальновидных, разумных распоряжений и назначений следовали какие-то бестолковые, сделанные наспех, немедленно или в скором времени отменявшиеся и пересматривавшиеся; доверие оказывалось то одним лицам, то другим, указ противоречил указу, и пасьянс все еще не складывался. Зато от прежней спячки не осталось и следа. Все забегали, засуетились, все были в действии.

Вновь заседал наспех реорганизованный Сенат, и вновь занимался текущими делами Синод. Все пытались выслужиться и заложить друг друга. Петербургский генерал-губернатор фон Миних строчил донос на адмирала Сиверса. Казанский губернатор Волынский сообщал дяде о противоправительственных высказываниях одного из своих сослуживцев, однако, в отличие от Миниха, остерегался пока что давать этому делу ход, все еще не уверенный в полном торжестве новой самодержицы, прикрывая свою нерешительность соображениями дворянской чести, коей противно было «доводить» вообще. А на самого Волынского писал между тем жалобы-слезницы обобранный им казанский архиерей, в связи с чем Волынский позабыл про допущенные в приватной беседе его знакомым офицером погрешности в отношении законной власти и принялся сам строчить ответные жалобы на архиерея, не всегда справедливые, зато красноречивые. И так далее, и тому подобное…   

              Летом, примерно в те дни, когда молоденькая, недавно обвенчанная княгиня Наталья Долгорукая, услышав известие о ссылке ее новой семьи в Березов, упала в обморок на руки перепуганного ее состоянием молодого мужа, князя Ивана, решившего уже, что она вот-вот умрет, в Астрахань прибыл уполномоченный следователь из Синодального управления. Ему вменялось в обязанность разобраться с жалобой астраханского епископа Варлаама, которую тот адресовал в Синод еще весной, на астраханского генерал-губернатора фон Менгдена.   

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Глава 14.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Долгий день.

          В опытной сильной руке ката длинный упругий кнут сначала взвивается в воздух, рассекая его с характерным свистом, а затем уж, описав высокую дугу, обрушивается на беззащитное, трепещущее тело, на обнаженную спину, подставленную под его длинное жало, обжигает резким точным ударом и оставляет за собою длинную кровавую открытую рану… Вскрик наказуемого, ропот в собравшейся вокруг помоста на людной рыночной площади поглазеть на публичную казнь толпе… А потом все повторяется, и ран на теле осужденного становится больше и больше, и его крики, и свист кнута, и людской ропот сливаются в один общий нестройный шум…

Брызгает во все стороны кровь, спина становится совсем красной, похожей на кровавое месиво, а намокший в крови кнут все также свистит, взвиваясь в воздух, а потом тяжело и резко опускаясь снова и снова, раздирая в клочья кожу и плоть… От ста ударов человек, как правило, умирает, сразу, на месте, около позорного столба, окровавленный, повиснув на приковавшей его за вытянутые над головой руки цепи. Или умирает немного позднее, в каземате, брошенный на кучу гнилой соломы, харкая кровью и задыхаясь… Но и так случается, что смерть приходит к осужденному при меньшем числе ударов: опытный кат знает, как напоследок точным ударом кнута раздробить человеку позвоночник, и вся недолга…      

- … Поверьте, это было жуткое зрелище… Страшно смотреть, когда наказывают кнутом мужчину, но когда это женщина… Разумеется, она заслужила наказание, и я бы понял вас, если бы вы захотели увидеть все своими глазами, однако счастлив приветствовать в вашем лице утонченность натуры, столь редкую в наше жестокое время, не позволившую вам даже из чувства справедливой мести опуститься до лицезрения столь отвратительного и непристойного зрелища, как торговая казнь… Не удивляйтесь моим словам… Я должен бы был относиться к вам, скажем, не слишком доброжелательно, но, все более узнавая вас, начинаю лучше понимать вас, помимо воли проникаясь к вам сочувствием, ибо вы, по моему нынешнему убеждению, бесспорно заслужили лучшую участь, чем та, которая выпала на вашу долю… Однако Господь все видит, он воздает по заслугам и грешникам, и праведникам, послав им испытания на пути добродетели, но не оставив их, подобно любящему отцу, не оставляющему попечением своих чад… Живое трепетное сердце, не ожесточившееся в выпавших ему на долю страданиях, сохранившее способность к нежным и возвышенным чувствованиям, при благоприятных обстоятельствах еще одарит своего владельца счастьем… А для вас все скоро закончится, вы сможете уехать… Документы для вас готовы, деньги тоже… Плохое отойдет в область прошлого, будущее вам улыбнется… Я завидую вам… Право, доля человека у вершин власти бывает слишком тяжела… Мне, к сожалению, приходится пересиливать себя и слушать то, что порою оскорбляет человеческий слух, и видеть то, что является мерзостью для созерцания… Указ о вынесении места казней из столиц и больших городов в пригород и об отмене обычая оставлять не погребенными тела казненных, бесспорно, был выпущен в свет почившим в Бозе его величеством государем Петром Вторым на благо подданным, ибо способствовал и способствует умягчению грубых нравов простонародья…

              Владыка заливался соловьем, и она, Эльза, не нашлась, что возразить. На самом деле, ей было очень жаль, что она не видела, как пороли эту стерву. Ничего более слаще, чем зрелище кровавых полосок на ее белой пухлой жирной спине, оставленных кнутом, она и представить себе не могла… Но увы! Наказание состоялось в пригороде, и оно уже состоялось, а она, Эльза, вот только  об этом узнала, да еще, по словам владыки, вроде как бы сама отказалась на нем присутствовать… из каких-то там возвышенных соображений… Да она, Эльза, будь ее воля, собственноручно порола бы эту негодяйку… эту ничтожную крестьянку, эту деревенскую бабу, это мерзкое похотливое животное… стегала бы ее до крови, до смерти, наслаждаясь ее позором, ее мучениями, слушая ее вопли, как самую лучшую музыку на свете… А мужа бы заставила смотреть…

Да, в самом деле, не так важно было увидать все самой, как важно, чтобы он все видел - видел, как выбивают дурь и портят столь для него неотразимую красоту его этой… этой… крали… А он ведь видел. Владыка ей это объявил со всей определенностью… Генерал-губернатор по долгу служебного положения присутствовал на экзекуции… И еще владыка объявил, что женщины уже нет в городе, увезли в ссылку, согласно указу… И вот теперь, наконец, здесь, в доме, где она, Эльза, столько времени вынуждена была жить с этой отвратительной особой под одной крышей, хотя и не сталкиваясь с ней напрямую, отгороженная в своих двух комнатках от всех прочих покоев, ее уже точно нет… И в доме стало легче дышать… И на сердце стало легче…

Владыка не солгал… Он сделал все, что пообещал ей, Эльзе, и даже сделал еще больше и лучше… С ним можно иметь дело… А, кроме того, ей предстояло сегодня присутствовать на зрелище пусть не столь кровавом, но не менее важном и сладостном для нее, и этого у нее никто не отнимет, этого ее никто не лишит… 

- Какой сегодня чудесный день! – подумала Эльза, сладко потягиваясь в своей постели, а потом, повернувшись, поглядела с улыбкой на еще спящую рядом с нею дочь (у нее с девочкой была общая спальня, они не разлучались ни днем, ни ночью). Она хотела встать, но было еще рано, еще не звонили к заутрене, и она побоялась побеспокоить ребенка… Свернувшись калачиком под одеялом, Эльза принялась мечтать о том, что сулило ей будущее…

Для начала она мысленно обратилась к событиям, которые должны были произойти сегодня. Сегодня до конца свершится ее отмщение. Ее безбожный, развратный супруг, уже наказанный зрелищем прилюдного кровопускания его ненаглядной, уже разлученный с предметом своих похотливых вожделений, должен будет принести публичное покаяние в грехах, на паперти кафедрального собора, самому епископу, под страхом, ни много, ни мало, отлучения от церкви… Такой позор для него, человека знатного, сильного, гордого, - и такое наслаждение для нее, для незаслуженно забытой и оскорбленной им Эльзы.

А потом, после, ей предстоит путь на родину… Она решила не оставаться в России долее. Здесь ее больше ничего не удерживает. Мужа она не простит, даже если он ее об этом попросит… Годы любви, неразделенной любви, унижений, незаслуженных унижений, надежд, не сбывшихся надежд, не проходят бесследно. Видит бог, она терпела, сколько могла, она пыталась образумить его и спасти их освященный церковью союз… Она никогда не забудет, как пришла к нему в последний раз, в ту ночь, после памятного престольного праздника, когда ей сообщили о его новом любовном приключении, попытавшись в последний раз изменить ход событий, движимая последним отчаянным стремлением вернуть его себе и истине, - а он оттолкнул ее… В последний раз…

Все кончено. На родине она все начнет сначала… Она еще не стара, у нее еще хватит сил на новую жизнь, которую она устроит сама и которую проживет счастливо… Дочь она возьмет с собой, и они будут счастливы обе… И еще… Надо, в самом деле, отдать владыке эти бумаги… Да, надо отдать, точно… Как он сказал, когда просил ее об этом? – «Не может быть, чтобы вы захотели тянуть за собою темную тень прошлого, так отрекитесь же от него сейчас и навсегда, во всем, без изъятия, и позвольте виновным нести на себе всю тяжесть своего проступка самим…» - Он прав, пожалуй… Дело сделано, она добилась, чего хотела… Порвать и эту нить, не оставаться никому и ни в чем должной… Подвести черту… Он выполнил свое обещание, даже полнее и лучше, чем она ожидала, он обещал ей сверх того еще дорожные документы и денежные средства, и он, судя по всему, и это свое обещание тоже сдержит… Страшный, жестокий человек, но, бесспорно, он очень умен, и он верен своему слову…  И чему же тут, собственно, удивляться. Именно так и следует делать дела, чтобы по-настоящему преуспеть. Подлая игра заканчивается рано или поздно поражением, и примеров тому сколько угодно. Это закономерно, как закономерно падение графа Толстого, князя Меншикова, князей Долгоруких… Они все утратили чувство меры, они все зарвались, алчность и безнаказанность их ослепили, лишили ума… И они все за это поплатились… А умные люди, пусть и совершают порою неблаговидные поступки, но играют честно, не теряя чувства меры, - и выигрывают… 
 
- Я выиграла, - подумала Эльза, внутренне ликуя. - Я выиграла!

              Впервые за многие годы она вновь чувствовала к себе уважение, даже больше: она обрела в собственных глазах значимость, которой никогда прежде не имела. Вот она какая на самом-то деле, Эльза, вот она какая!

              За окном послышался густой, тягучий звук: к ранней заутрене ударили в большой колокол на Пречистенской колокольне в Кремле, через площадь. Этому звуку легко и весело ответили меньшие колокольца-  подголоски.
 
- Пора вставать, - воскликнула вслух Эльза и легко, как девушка, вскочила с постели. - Пора вставать, - заворковала она, наклоняясь над зашевелившейся в постели дочкой, тормоша и целуя ее в нежную шейку под темными завитками волос, наслаждаясь ее сладким, чистым, детским запахом. - Просыпайся, моя прелестная фея, мой райский цветочек, нам пора идти в церковь… Сегодня мы увидим то, что не увидим уже больше никогда: как твой отец, этот мерзавец и подлец, наш обидчик, будет унижен перед всем народом. Смотри в оба глаза и все-все запоминай хорошенько, до мелочей, на всю жизнь…

- Мне страшно, мама, - прошептала вдруг девочка. Ее хорошенькое смуглое личико искривилось, большие темные глаза, окруженные тяжелыми веками, что еще добавляло им выразительности, зажмурились… Она захныкала, сжавшись на своей постели. - Что, если он нас убьет?

- Мы не одни, за нас есть кому заступиться, - объявила Эльза с торжеством, выпрямившись и взмахнув рукой с величием настоящей знатной дамы. - Есть люди, которых боится даже этот негодный человек. Не плачь, моя хорошая, то, что происходит, нам на благо, поверь мне. Мама все продумала, мама все устроила, мама не оставит свою девочку, и сделает все возможное, чтобы ей жилось лучше всех на свете, лучше, чем самым богатым и высокородным принцессам. Скоро мы уедем из этого ужасного грязного города, из этой ужасной варварской страны, от этих невозможных, бездушных, черствых, погрязших в пороках людишек, в которых давно угасла искра божья и образ божий замутнен не прощаемыми грехами на веки вечные… Твоя настоящая родина не здесь, твоя настоящая родина ждет тебя и примет в свои объятия с радостью. Верь мне, мы с тобой стоим на пороге прекрасного будущего!

              Эльза позвонила прислуге и принялась одеваться сама и одевать дочь. Обе были уже готовы, когда явилась наконец заспанная, непричесанная Трудхен и притащила поднос с чаем и булочками. 
- Одевайся, и побыстрее, - приказала ей Эльза. - Ты пойдешь с нами, побудешь с девочкой, если мне понадобится отойти.

              Трудхен что-то пробурчала и ушла приводить себя в порядок, зевая при том во весь рот и почесываясь. Эльза не любила свою горничную, неряху и лентяйку, и, более того, не верила ей, но продолжала терпеть ее присутствие, причем только по одной причине: Трудхен (полное имя Гертруда) была немкой, как и она сама, и с нею Эльза могла говорить по-немецки, на своем родной языке. За это она многое прощала этой толстой девке, собственно, прощала все…

Даже то, что Трудхен вела отнюдь не добропорядочный образ жизни и будто бы однажды имела случай удостоиться особого внимания ее неразборчивого супруга, впрочем, внимания кратковременного, какими были все его увлечения, кроме самого последнего, заставившего Эльзу со всей ясностью понять, что отныне они с мужем на самом деле чужие люди, что общего будущего у них быть не может, вследствие чего она всеми силами души возжелала отплатить ему за все, что перенесла из-за него…

По существу, Эльза никогда не могла принять своего мужа таким, каким он был на самом деле, в чем-то дурным, в чем-то хорошим, живым человеком из плоти и крови, и она на самом деле никогда не любила своего мужа так, как любят жены своих мужей, но теперь ей казалось, что она его любила, а он ответил ей тем, что растоптал ее любовь…   

              Однако сердце Эльзы как-то болезненно дрогнуло, когда она, после довольно длительного ожидания в церкви среди многолюдной толпы, собравшейся поглазеть на редкостное зрелище, должное здесь сегодня состояться, увидала вдруг, как люди немного расступились, и на крытую церковную паперть вошел ненавидимый ею супруг, человек, которому удалось обмануть абсолютно все ее ожидания. Он был одет в военный генеральский мундир, но не парадный, а повседневный, и, судя по его сосредоточенному, суровому виду, внутренне настроился выдержать все до конца, не выдав себя ни жестом, ни словом. В толпе зашептались, и на него устремились сотни любопытных глаз, но он не смотрел по сторонам.

Подтянутый, стройный, собранный, строго одетый, он показался Эльзе издали моложе своих лет… Он показался ей красивым… Он напомнил ей того темноволосого юношу, с которым она однажды шла рука об руку по мощеным камнем улочкам своего родного городка впереди веселой свадебной процессии, с венком из белых цветов и веточек мирты на голове… Они могли быть счастливы вместе, у них все было для этого, и она тогда верила, что так и будет, верила также, как сейчас недоумевала, почему же, ах, почему же этого не произошло…

- Иоганн, - захотелось позвать Эльзе. - Вот я, твоя жена, будем же вместе, как никогда прежде… - И тут же она вспомнила, что на самом-то деле никакой он не немецкий Иоганн, Ганс, как она порою именовала его про себя, но что он Иван, русский Иван, и что он запретил ей называть себя иначе, нежели Иваном… И что его мать, знатная русская боярыня, спесивая и злая, шипела за ее спиною: «Вот бог чудо послал, длинноносую немчуру»…

Эльза не отрывала от мужа глаз, но чувства в ней менялись. Неужели же так выглядят явившиеся в храм для покаяния грешники? Он не смеет держаться с таким спокойствием и достоинством, не обращая внимание на окружающих, холодный и неприступный, будто он и не виноват ни в чем вовсе, будто он обвинен напрасно; он должен быть смущенным, он должен трепетать и горбиться от стыда и унижения, краснеть и бледнеть, и по его лицу должны стекать пот и слезы. И никаких приближенных вокруг, никакой свиты…

Это надо же, всех оттерли в стороны, окружили его полукольцом, никого не подпустят, никому ни слова, ни жеста неуважительного не позволят… И Матвей Андреевич, начальник канцелярии, поверенный, можно сказать, наперсник, казнокрад и взяточник, каковы они все, вор и проходимец, наглый беспринципный лжец, тоже тут как тут, ну как же, весь при исполнении… Вымогатель… Сколько она, Эльза, ему своих вещей передарила, чтобы быть хоть немного в курсе событий…

Нет, никаких приближенных, никакой свиты не должно быть… Один, один наедине с целой толпой… И этот генеральский щегольской мундир... Никакого мундира… Рубище, холщовая рубаха, власяница… И никакого завитого пышного парика - непокрытая, низко опущенная голова… И никакой треуголки с плюмажем в затянутой в тонкую кожаную перчатку руке… И, главное, никаких сапог, так уверенно, мерно и звонко печатающих шаг по каменным плитам пола, ни к коем случае… босиком по стылому грязному камню… А еще лучше - от самого входа на коленях…

              Царские врата распахнулись, из них своей энергичной, стремительной походкой вышел среди выстроившихся по обеим сторонам священнослужителей епископ, большой, осанистый, представительный, в полном пастырском облачении, сверкая митрой, увенчанной драгоценным крестом, и скорым, пружинистым шагом направился через весь храм к дверям паперти, возле которых остановился генерал-губернатор. Эльза испытала разочарование, а также стыд за этих притворщиков, и отвернулась.

Она предвкушала большее, то есть худшее - для него, для ее врага. Ведь она так долго и так нетерпеливо ждала этого дня, как не ждала в молодости даже своей свадьбы… с ним же… И она подумала, - в самом деле, хорошо, что она не видала, как пороли третьего дня его любовницу перед отправлением в дальнюю ссылку. Там, наверное, тоже все было не так, как ей представляли ее разгоряченные мечты. Просто, буднично, в общем, совсем неинтересно… В жизни многое обманывает, ждешь- ждешь, а получаешь в лучшем случаю только половину ожидаемого, а то и еще менее…

Но потом она постаралась взять себя в руки. Она не права. Вот зазвучал голос ее мужа… Он произносит положенные слова покаяния, четко, ясно и громко, и, наверное, не так-то ему это легко дается, как может показаться со стороны. Потом он опускается на колени… Вся церемония проходит как должно, как предписывает обычай, как указывает приговор, безо всяких отступлений.

И владыка Варлаам ведет свою партию отлично. Говорит громко и отчетливо, и крестом так и припечатал коленоприклоненного грешника по лбу. После такого позора останется ему одно – подать в отставку, иначе как он будет теперь людям в глаза смотреть, как будет ими командовать? Любовницу свою он потерял, унижение перед всем городом принял, - и карьера его тоже рассыпалась прахом… Эльза вздохнула и выпрямилась. Да, в жизни все происходит не так, как об этом мечтаешь, но зато по-настоящему. 

- Постойте здесь и подождите меня, - шепнула она Трудхен и дочери, протиснулась сквозь толпу к одному из знакомых ей священников, стоявших возле епископа, с которым она еще ранее имела случай вступить в общение как с посредником между нею и владыкой, и, слегка задев его рукав, чтобы он оглянулся на нее, стараясь действовать незаметно, что было не так трудно в многолюдстве и тесноте, протянула ему небольшой бумажный сверток, вынув его из-под своей накидки.
- Прошу вас, отдать владыка Варлаам, - сказала она тихо, но как могла отчетливее, по-русски. Священник взял сверток, довольно ловко засунув его в рукав рясы, так что эта передача для окружающих на самом деле осталась, скорее всего, тайной, и, приблизившись к владыке, что-то быстро сказал ему, слегка приподнявшись на цыпочки (владыка был росту высокого), на ухо. Тот, не оборачиваясь, кивнул.

              Эльза стояла, задумавшись. Она не помнила, сколько прошло времени. Все было закончено, генерал покинул храм, по-прежнему в окружении своих людей, владыка удалился в алтарь, народ начал расходиться… Кто-то дернул ее за руку. Она обернулась и увидала дочь.
- А где Трудхен? – спросила Эльза, будто просыпаясь.
- Трудхен велела мне идти к тебе, а сама куда-то пошла, - сказала девочка.
- Наверное, подружку встретила, - пробормотала Эльза - Теперь, пока не наболтается, не появится… Вот дрянь, бросить в такой большой толпе ребенка одного…

              Она посмотрела по сторонам, ища взглядом горничную, но вместо Трудхен увидала того священника из епископского окружения, которому поручала отдать епископу бумаги. Он спешил прямо к ней.
- Сударыня, - произнес он тихим голос, поравнявшись с нею и слегка поклонившись. - Его преосвященство приказал мне вас уведомить, что и прочее дело ваше уже слажено, как вы желали, по подобию вчерашнего и нынешнего. Однако здесь передать вам надобный вам список молитвы неудобным представляется, так что его преосвященство просит вас подождать его доставки дома, завтра или позднее, как лучше будет для полного вашего удовольствия.
- Молитва? Какая молитва? – удивилась Эльза, но потом сообразила, что молитва – это требуемые для поездки документы, и улыбнулась. - Передайте его преосвященству, что я буду ему весьма признательна, - с достоинством произнесла она.               
               
              Она уже, выйдя из церкви и из кремля, шла с дочкой через площадь к своему дому, когда ее догнала запыхавшаяся Трудхен.
- Ох, мадам, а я вас в церкви все искала, - зачастила она, тяжело переводя дух. - Я ведь на минуточку только отвернулась, а барышни уж на месте нету, и вас нету тоже…
- Ладно, - махнула рукой Эльза, не желая портить себе день какими-то глупыми разборками с глупой прислугой. Она чувствовала, что сильно устала. Нервное напряжение, выражавшееся в раннем пробуждении, в приподнятом с утра настроении, в отсутствии голода (она едва выпила пустого чаю перед тем, как идти в церковь), теперь как-то оставило ее… Ей нужно было отдохнуть, поесть, собраться с силами.

              Эльза с дочерью принимали пищу в своей второй комнате, смежной с их спальней. Обед накрывала все та же Трудхен, но за столом она не прислуживала. Пока барыня и барышня ели, она прибралась в комнате, поправила покрывала на диване и креслах, протерла огромное зеркало в раме, стоявшее возле стены и отражавшее человека в полный рост (единственная по-настоящему ценная вещь в этих весьма скромных апартаментах), смахнула пыль с письменного стола, потом с подоконника и отправилась в спальню, чтобы застелить оставшиеся разобранными постели.
          
- Пойдем, посидим у окошка, - предложила Эльза дочери, закончив обедать и почувствовав себя бодрее, а потому и веселее. - Я буду шить, а ты мне почитаешь, и мы чудесно проведем остаток этого дня. А завтрашний наш день будет не в пример чудеснее этого.
- А урок сегодня будет, мама? – спросила девочка. Эльза сама давала ей уроки, учила читать и писать, преподавала Закон Божий.
- Давай сегодня обойдемся без уроков, - решила Эльза. - Просто почитай Евангелие…

              Они обе перешли к окну, устроились в стоявших там креслах. Евангелие лежало на подоконнике, а вот своей рабочей шкатулки Эльза на обычном месте не увидела.
- Трудхен, где шкатулка? – крикнула она горничной, и та в ответ вынесла нужную вещь из спальни.
- Убиралась здесь и в спальне да зачем-то и вашу шкатулку случайно прихватила отсюда туда, - проворчала она, пожав плечами.

              Эльза откинула деревянную крышку, взяла в руки свернутую салфетку (ее края она обвязывала крючком) и невольно вскрикнула: в салфетке торчала иголка, которой в ней быть не могло, поскольку Эльза не вышивала, а вязала, да еще торчала таким образом, что не наколоться на нее было практически невозможно.
- Вот дурная девка, - в досаде пробормотала Эльза, разумея все ту же Трудхен. - Какое дело, подумаешь, пыль смахнуть, так умудрилась же еще и перемешать все в шкатулке при этом. Трясла она ее, что ли… Ничего толком делать не умеет.

              На пораненном пальце выступила капелька крови. Эльза положила палец в рот и пососала его.
- Ну, ничего, не сильно укололась, - сказала она и обратилась к дочери. - Помнишь сказку про принцессу, которая укололась иголочкой? Злая ведьма хотела погубить ее…
- Но добрая фея вмешалась и спасла девушку, - продолжила девочка. - Принцесса не умерла, а только заснула, но на целых триста лет…
- И ее разбудил от волшебного сна прекрасный принц своим поцелуем… - с мечтательной ноткой в голосе произнесла Эльза.
- Только она укололась веретеном, а не иголкой…
- Ах, да, действительно…

- Мама, а на самом деле бывают такие прекрасные принцы? – спросила девочка.
- Принцев много, но на прекрасного сказочного принца не похож ни один, - вздохнула Эльза. - Жизнь совсем другая, нежели сказка… В ней есть злые ведьмы, но нет добрых фей. В ней есть прекрасные принцессы, но спасать их некому. Пока принцессы ждут своих принцев, те пьют вино в кабаках, с беспутными приятелями и с дурными женщинами… Я не встретила за свою жизнь ни одного принца, который бы чем-нибудь готов был пожертвовать ради своей принцессы… О, господи, надо же так уколоться, больно все еще, - сказала она, глядя на свой палец.   

              Потом мать и дочь сидели у окна, глядя через стекло на серый осенний день, на облетевшие черные ветки дерева, росшего поблизости от дома. Резкий ветер качал и гнул это дерево, голые ветки стучали друг о друга…
- Ужасный климат в этом городе, - думала Эльза. - Летом неимоверная жара и сушь, днем можно умереть на открытом солнце, ночью же сразу откуда-то берется холод. А как наступает осень, так вместо дождей начинают дуть эти пронизывающие ветра, и становится ужасно холодно уже и ночью, и днем, а потом приходит зима, больше пыльная, чем снежная, и такая морозная…

             Эльза начала вязать, но ранка на пальце мешала ей, и она бросила рукоделье. Дочка читала Евангелие… Не слишком хорошо, порой запинаясь на сложных словах, но Эльза ее не поправляла. Она вдруг вновь почувствовала усталость, даже еще большую, чем ранее, после посещения церкви. Глаза у нее слипались, почему-то очень захотелось пить, но встать с места или позвать служанку было лень… или не хватало сил… На минуту Эльза вдруг отключилась от действительности, будто уснула… Потом, вздрогнув, пробудилась… Девочка, перестав читать, смотрела на нее, широко открыв свои темные глаза. Видно было, что она заметила состояние матери.
 
- Мама, тебе плохо?
- Нет, нет, - с усилием произнесла Эльза. - Все в порядке. Только очень болит уколотый палец… Кто бы мог подумать, что такая крошечная ранка может так сильно болеть… Но сейчас все, конечно, пройдет… Читай дальше, дорогая.
              Девочка посмотрела на мать с некоторым недоверием, но та улыбнулась ей ласковой успокаивающей улыбкой… Улыбнувшись в ответ, девочка вновь склонилась над книгой, и вновь зазвучали мерные прекрасные стихи… Эльза изо всех сил старалась крепиться, делая вид, что внимательно и с удовольствием слушает чтицу, хотя не понимала почти ни слова.
 
- Я бы сейчас легла спать, - думала она про себя. - Но ведь еще рано. Малышке будет скучно, если я усну среди бела дня. Она ведь так одинока, ни близких людей, ни учителей, ни подружек. Бедная моя, бедная… Ну, ничего, скоро все переменится, скоро…  Владыка пришлет документы и деньги, и мы отправимся в путь… А вдруг он меня обманет? Я ведь уже отдала ему то, что он так жаждал получить, и теперь я ему не нужна… Не слишком ли я опрометчиво поступила, не поторопилась ли?

              Холодок страха сжал ее сердце, но ненадолго: она слишком устала, а ведь для того, чтобы бояться, тоже нужны силы, и много сил…
Она поглядела в окно, на качающееся под ветром дерево… Скорее бы вечер наступал. Какой толк в этом длящемся и длящемся, таком долгом дне? Все, что должно было произойти в этот день, произошло, все, что должно было быть совершено, - совершилось. Так какой же смысл в том, что день все продолжается? Пусть он скорее пройдет, пусть скорее наступит завтра, чудесное, радостное завтра, сулящее так много светлого, так много веселого… Ладно, надо дотерпеть до конца этот день, потом хорошенько выспаться, отстранить от себя все плохое, гадкое, больное, прошлое, - и, сбросив с души его давящий груз, устремиться наконец вперед.

Девочка дочитала главу. Предложив ей отдохнуть и поиграть, Эльза, пересилив себя, перешла к письменному столу, вынула из кармана свою записную книжку, которую старалась всегда носить с собой, и мелким, убористым подчерком вписала в нее пару фраз.

Записные книжки были у нее всегда, она привыкла вести их, не меняя способа заполнения их страничек. Вот и в эту книжечку, имевшуюся у нее на сей день, она, как это у нее водилось, в первую очередь заносила кое-какие хозяйственные, кулинарные и лечебные рецепты, которые не имела возможности претворить в жизнь, поскольку в доме своего мужа являлась по существу не более чем приживалкой, не пользуясь никакой властью и никакими полномочиями, но все же любила их перечитывать, представляя себя в мечтах рачительной и умелой хозяйкой, созидающей свой домашний очаг. Домашний очаг, hauslich Herd…

Кроме того, она почти всегда записывала денежные счета. Она и вообще отличалась аккуратностью, но, возможно, поступала так еще и потому, что эти счета проходили через ее руки весьма редко, ведь с деньгами у Эльзы всегда было плохо.

Ранее, еще общаясь с мужем, она иногда выпрашивала у него небольшие суммы на свои и дочкины нужды, экономила, откладывала, создавая свой собственный резерв, но после окончательного, демонстративного разрыва, причем разрыва без разговоров и объяснений, а так вот, молча, в один мах, и немедленно вслед за тем последовавшего разделения дома на две неравные половины, она вынуждена была обращаться за деньгами к дворецкому, а тот обыкновенно в ответ обещал о ее просьбе доложить барину, но бог весть, докладывал ли на самом деле… Эльза и ее дочь жили на всем готовом, еду им доставляли с господской кухни, но дополнительно к этому обеспечению денежными средствами они не располагали… Поэтому записи о тратах редко отпускаемых мизерных сумм являлись для Эльзы важными.

А кроме того она, как и прежде, имела обыкновение заносить в книгу краткие строки, описывающие важные события ее жизни, важные размышления, предварив их датой, чтобы не забыть, когда эти события имели место, когда она размышляла о том-то и о том-то, когда делала то-то и то-то…

Книжечка, которую она держала в руках, была начата ею после ее приезда сюда, в Астрахань, в этот большой шумный странный город с русским кремлем и русскими церквами, охраняемый русским воинским гарнизоном, населенный больше чем на половину инородцами и иностранцами, город на берегу огромной реки, древней реки Ра, татарской реки Итиль, русской реки Волги, стоящий на островах и полуостровах, соединенных мостами, город, немного ниже которого по течению эта река разделялась на протоки и так, многими протоками, впадала в Каспийское море, неся в него такое огромное количество пресной воды, что Каспий никогда не был и не мог быть настолько соленым, каковы обычно бывают настоящие моря…

Богатый, пышный, прекрасный, отвратительный, грязный, опасный город, славившийся помимо своих осетров и арбузов то и дело вспыхивавшими в нем эпидемиями чумы и холеры, косившими без разбора принадлежавших к различным национальностям и различным религиозным конфессиям жителей и приезжих гостей, не делая различия между богатыми и уважаемыми горожанами и простым уличным сбродом…

Город, расположенный слишком близко к Порте и Персии, окруженный к тому же степными поселениями казаков и кочующей степной калмыцкой ордой, одинаково воинственными и мало склонными к покорности, больше к независимости…

У Эльзы были когда-то связаны с переездом в Астрахань некоторые надежды на улучшение ее жизни, ей льстило, что она теперь не просто генеральша, а еще и губернаторша, но надежды ее обманули, и теперь ей было ясно, что здесь, в Астрахани, ей жилось хуже, нежели когда-либо и где-либо ранее…

              Она закончила писать свою заметку о последнем важном происшествии, случившемся сегодня, быстро, но зато потом долго листала тесно исписанные убористым, мелким, бисерным почерком страницы, проглядывая их и вспоминая, вспоминая... Ведь на этих страницах поместилась повесть ее жизни за все последние пять лет. События прошлого будто оживали перед ее глазами… Проклятый, несчастливый город, обманувший ее ожидания, ставший свидетелем ее мучений и унижений… Скоро, скоро ты уже останешься в прошлом навеки-вечные, и пусть рухнут все твои колокольни, и отзвонят свое все колокола, и перемрут от чумы, а еще лучше, от дурных болезней, все твои бесстыжие красотки, в самые юные свои годы знающие и позволяющие себе и своим любовникам такое, чего она, Эльза, когда-то в своей юности и ведать не ведала, о чем и слышать не слышала, да еще извращающие свою женскую природу, не устрашаясь никакого греха, служа удовлетворению животной мужской страсти, но избегая деторождения и всех связанных с ним страданий и трудов, чего досыта хлебнула в своей жизни она, Эльза, - а после этого еще позволяющие себе разгуливать в шелках и бриллиантах и вообще смотреть в глаза порядочным людям…

              … О, боже, что же она натворила! Эльза очнулась от своих ностальгических переживаний, вновь пробежав взглядом последнюю запись. Дело в том, что это была просто запись, а она между тем ранее записывала все, что касалось ее отношений с владыкой Варлаамом, не открытым текстом, но шифром. Она считала необходимым по мере развития этих отношений оставлять для себя памятные заметки, будто дорожные вехи на том особом отрезке жизненного пути, который ей пришлось пройти, но опасалась при этом, что ее книжка попадет в чужие руки, хотя всегда носила ее при себе и, даже засыпая, клала ее себе под подушку… однако, несмотря на эти предосторожности, мало ли какие непредвиденные обстоятельства могли подстерегать впереди, между тем ее тайна была из тех, которым нельзя выходить наружу…

И тогда она вспомнила свои давние девичьи годы, когда ее нынешний муж был еще ее женихом, когда он приезжал на праздники, на Рождество, на Пасху, в ее родной городок, в дом ее отца, из Кенигсберга, где учился… юный темноволосый студент с синими глазами… Это было веселое время… Сборища друзей и подружек, таких же молодых, таких же беспечных и уверенных в счастливом будущем; вечеринки, танцы…

Однажды он привез с собою на побывку к родственникам своего приятеля-сокурсника. Этот юноша явно обладал особыми способностями в области математических наук, он был увлечен всем, что имело отношение к цифрам, числам и формулам до такой степени, что сумел отчасти заразить своими пристрастиями окружающих. Он научил компанию составлять шифрованные «пьесы» - закодированные с помощью цифр, употребляемых в определенном порядке с учетом нетрудных, но остроумно построенных вычислений, тексты. Это было увлекательно. Юноши и девушки, освоив на примитивном, доступном всем и каждому уровне, искусство шифрования, присылали друг другу свои превращенные в цифровые столбцы записки… О, юность, юность, золотые дни, детские, невинные забавы…

Эльза вспомнила о студенте-математике, который бы далеко пошел, вероятно, если бы вскоре не был заколот противником на дуэли, и о его цифровых «пьесах», когда впервые решила внести в свой дневник запись, не похожую на предыдущие, как небо и земля. Способ сохранения важной, но совершенно секретной информации, показался ей относительно надежным. Конечно, опытный человек, знакомый с такого рода вещами, смог бы разобраться в несложном по существу шифре и прочесть спрятанный текст, но простому недоброжелателю или даже соглядатаю и в голову бы не пришло, что ряды цифр – это что-то иное, нежели обычные счета произведенных на рынке обычных хозяйственных закупок.

В целях еще лучшей конспирации, Эльза предваряла каждую шифровку заставкой, гласившей что-нибудь вроде: «Приобретено для шитья ночной сорочки батиста, кружева, ниток…» и так далее, а затем разбивала колонки цифр несколько раз пояснениями к предыдущей текстовой записи. Чтобы самой не запутаться, где на самом деле начинается, а где кончается ее шифровка, она помещала в самом начале дату – день, месяц, год, а в конце просто ставила условный значок, что-то вроде точки.

Шифровала она таким образом (разумеется, когда ее никто не видел, чаще всего ночью, запершись у себя в спальне, когда прислуга уходила спать, а дочь уже спала): присев к столу, при свете свечи записывала текст на отдельном листе, затем сопровождала слова подстрочными группами цифр, а когда все было готово, переписывала набело в свою книжечку уже только цифры, а черновик тут же сжигала. Ключ к тексту она помнила наизусть и при пользовании им просто открывала перед собою для пущего удобства алфавит из детского букваря своей дочери (естественно, это был немецкий букварь и немецкий алфавит, да и вся книжка Эльзы была написана по-немецки). Так ее записи оказался испещрены цифровыми вставками. И так ей было спокойнее. И секрет сохранен, и важные детали не позабудутся. Если потребуется, она подвергнет любой закодированный отрывок декодированию и восстановит первоначальный словесный вид текста со всеми содержащимися в нем подробностями.
              …И вот сейчас она вдруг впервые позабыла собственное правило и вписала фразы в книжку, не прибегнув к привычному в таких случаях цифровому коду. Ну и ладно. Теперь это уже, по существу, дело прошлое. Пусть так и остается.         

              Эльза захлопнула записную книжку, засунула ее к себе в карман и зябко передернула плечами. Ее начало познабливать, и она подумала, что, верно, немного простыла… Когда? Вчера, поспешая в потемках на условленную встречу с владыкой, или же сегодня в церкви? Да, собственно, какая разница, главное, что это не слишком кстати… Ну да ничего, простуда невеликая беда, минует быстро… Хотя знобит все сильнее и сильнее, да и уколотый иголкой палец тоже почему-то сильно болит, даже дергает, будто нарывает, и отстреливает болью в руку…

Эльза поднялась со своего места, чтобы взять шаль и укутаться ею в надежде согреться, но вдруг ее качнуло, повело в сторону… Она едва не упала… Она опустилась обратно на стул, с невольным стоном прижав к груди больную руку. Сердце колотилось в груди, как бешеное, в глазах потемнело…
- Господи, что же мне так плохо… Я больна серьезнее, чем подумала… А вдруг болезнь заразна?

              Проживая в эпицентре зарождения многих эпидемий, Эльза страшно боялась заразы. Она даже милостыню нищим на паперти, многие из которых были больны бог весть чем, может быть, и холерой, может быть, и чумой, подавала издали, то есть бросала монетку, а не протягивала ее. Она сознавала, что поступает неправильно, ведь сказано «давать», а не «бросать», и потом каялась в своем проступке на исповеди, но, в глубине души уверенная в том, что иначе поступать на самом деле нельзя, продолжала в том же духе. Дома у нее всегда был уксус, которым она протирала руки себе и дочери после посещения людных мест, церкви или рынка, приказывая то же самое делать служанке… Неужели она не убереглась в этот раз? Странно, обычно в холодное время года моровые поветрия стихают…

              Пересиливая слабость и головокружение, Эльза дотянулась на лежавшего на столе колокольчика и позвонила прислуге, потом подозвала дочь.
- Я заболела, - сказала она ей. - Не бойся, ничего страшного со мной нет, это просто простуда… Вот еще только палец некстати так разболелся, что теперь вся рука от него болит, пошевелить ею не могу… Нарывает, наверное… Ну, ничего, ничего, все это пройдет, конечно, пройдет… Ты останься здесь, а я пойду в спальню. Не заходи ко мне, я не хочу, чтобы ты заразилась и заболела вслед за мной. Спать ложись тоже здесь, Трудхен тебе постелит на диване. Главное, не бойся, моя милая девочка, все будет хорошо…

              Явилась наконец Трудхен и помогла барыне дойти до постели, раздеться и лечь.

          … Какой яркий огонь… Бьется, трепещет пламя, будто живое, и кажется одухотворенным. Будто это и впрямь не обыкновенный огонь, а высшая неземная сущность, шестикрылый серафим, парящий возле престола Божьего… Пророк Исайя молвил: «В год смерти царя Озии видел я Господа, сидящего на престоле высоком и превознесенном, и края риз Его наполняли весь храм. Вокруг Его стояли серафимы; у каждого из них по шести крыл; двумя закрывал каждый лицо свое, и двумя закрывал ноги свои, и двумя летал. … И сказал я: горе мне! Погиб я! ибо я человек с нечистыми устами, и живу среди народа… Тогда прилетел ко мне один из серафимов, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника…»

- Это горит свеча, - постепенно все больше приходя в себя, подумала Эльза. - Уже вечер… Или ночь… Темно за окнами… Этот долгий день… такой мучительно-долгий… казавшийся бесконечным… он наконец закончился…
 
              Последние часы она провела в полузабытье, страдая от озноба и от ломающих все тело мучительных болей… Эти часы тянулись, как целая вечность… Ей даже стало казаться, что ее мучения напрямую связаны с этими дневными часами, что когда наконец день закончится, - закончатся и ее муки… Но день прошел, а ей не стало легче…

            Рядом зашуршала юбка, проступил из полутьмы грубоватый силуэт Трудхен.
- Трудхен, уже ночь?
- Да, мадам.
- Ты уложила спать барышню?
- Да, мадам, в гостиной на диване, как вы велели.
- Ты попросила дворецкого вызвать для меня доктора?
- Да, мадам.
- Что же он все никак не придет?
- Пьет, должно быть, - ответила Трудхен. - С его превосходительством… У них, как сказывают в людской, нынче опять пьют, как давно не бывало.  А доктор там и всегда отирался, и лишней рюмки не пропускал… Пойти, разве, найти его…
- Да, иди, разыщи, мне очень плохо, мне нужна помощь…
- Хорошо, мадам, - говорит Трудхен и уходит, растворяется в потемках всей своей толстой неуклюжей фигурой. - Sehr gut.

              Sehr gut… Некоторое время Эльза напряженно ждет, но Трудхен не появляется… И она опять впадает в прежнее забытье. Как болит рука… Почему руке так больно? Почему так дергает и ломит пальцы, кисть, все предплечье, все плечо? Ах, да, она же укололась иголкой… Как та принцесса из сказки… Иголочка… Иголочка… Но ей ведь случалось уколоться и ранее, как же этого избежать, когда рукодельничаешь, и никогда прежде она после этого не болела… Иголочка… Укол… Крошечная ранка… И немедленно начавшаяся болезнь…

              И вот тут Эльзу будто обдало могильным холодом. В ужасе она забилась на постели. Перед нею словно опять зашелестели странички ее собственной записной книжки, ведь там было все: и нежданная-негаданная встреча на зимней дороге, встреча, так круто изменившая привычное, обыденное течение ее жизни, открывшая перед нею новые горизонты, будто даровавшая волшебный ключ от зачарованных дверей к преуспеванию и удаче… Но как опасны волшебные ключи для тех своих владельцев, которые не могут их удержать в руках, потому что не достаточно сильны, потому что не достаточно дальновидны…

Вступив на скользкую тропу, расстелившуюся вдруг у ее ног, Эльза прожила все последние месяцы в страшном душевном напряжении. Она боялась всего, даже своей тени. Она по десять раз обдумывала каждый свой шаг, каждое слово, ведь она не сомневалась, что ей грозит опасность, что за каждым ее шагом следят, что каждое ее слово может стать последним... Она шла вперед ощупью, почти вслепую, изнемогая от страха… Страх-то и заставил ее прибегнуть к использованию цифрового шифра при ведении дневниковых записей… И ей удавалось держать себя в руках. Она не поддавалась панике, она не совершала необдуманных поступков… Она даже не приближалась к тайнику, хранившему ее могущественный талисман, из боязни, что шпионы успеют выследить ее и донести, и тогда… тогда все кончено для нее…

А ведь жизнь, даже самая неудачная и печальная, на то и жизнь, чтобы ее беречь, а ведь шанс выиграть дается лишь раз, и его нельзя упускать… И ей удавалось балансировать на краю бездны, ей удавалось все более и более приближаться к тому дню, когда она могла бы праздновать победу… И вот этот день наступил… И она восторжествовала! И… И что же случилось затем? А затем голова у нее закружилась, она вмиг утратила бдительность, она забылась… Она совершила непростительную, роковую ошибку в той игре, которую она, умирая от страха, все же затеяла на свою беду, не в силах от нее отказаться, в предвкушении возможного выигрыша, сулившего ей такое глубокое душевное удовлетворение, что в его свете вся ее несчастная судьба приобретала совсем другой оттенок, совсем иное звучание… Кто из униженных и порабощенных не мечтает взбунтоваться и победить своих поработителей и обидчиков?

Вот только Эльза забыла, что врагов у нее было больше, чем ей уже стало в конце концов казаться. Ей представлялось, что она держит ситуацию в своих руках, мало того, - что она ее себе подчинила. А между тем ее бдительность умело, исподволь усыпили, и в то время, когда она ничего не подозревала, она уже попалась в ловко расставленную ловушку, и вот – ловушка захлопнулась. Вторым ее врагом был владыка, исполнитель ее воли, который вел партию так умело, что она в конце концов стала видеть в нем своего единомышленника и союзника…

Как она могла отдать ему бумаги?! Какое безумие! Она подписала себе этим поступком смертный приговор, и этот приговор был приведен в исполнение немедленно. Владыка не только вступил с нею в сговор, он наблюдал за нею, старался проникнуть в ее мысли, в ее душу и преуспел в этом, а затем убедил ее, вложил ей в голову эту мысль, которая так ей пришлась по сердцу: очиститься, отрешиться от прошлого, во всем, без изъятия… Она поверила… На один миг, опьяненная никогда прежде не испытанным восторгом торжества… И отрешилась… Отрешилась от будущего, от всех своих надежд, от жизни… Он уничтожил все улики, он уничтожил и ее, Эльзу, единственную, кто мог засвидетельствовать, что эти улики на самом деле существовали…

              Эльзе становилось все хуже, хуже… Вдобавок к терзавшим ее болям подкралась необоримая слабость… Тело словно налилось свинцом.  Совершенно онемела рука, палец которой был уколот ею об иголку, торчавшую в рукоделье… Об иголку, которой в этом рукоделье не должно было быть, ведь она вязала, а не шила… Об иголку, появившуюся в рукоделье именно после того, как она отдала бумаги владыке, после того, как горничная Трудхен куда-то надолго исчезла из церкви, после того, как, прибираясь, она зачем-то унесла рабочую шкатулку в спальню, а потом вынесла ее назад, с перемешанным содержимым, с иголкой, спрятанной в свернутой салфетке, но спрятанной так, что не наколоться об нее было невозможно.

Иголка была отравлена, через укол яд попал в кровь, в тело… Сильный, смертельный яд… И примет отравления наверняка потом нельзя будет установить… Говорят, есть такие змеи, яд которых убивает человека за минуты или за часы, и ничего потом не свидетельтсвует о том, что человек умер именно от яда, только и следов-то – две дырочки от укуса двух ядовитых зубов гадюки… Вот и на ее пальце заметят, может быть, крошечную дырочку от укола, вероятно, иголкой, и никто не удивится этому, ведь какая же женщина не рукодельничает и какая же женщина избегает при этом таких вот легких травм…

Укус гадюки, укол иголкой… Гадюка Трудхен подложила ей отравленную иглу. Владыка не медлил. Получив бумаги, он немедленно велел дать Трудхен соответствующий приказ. Трудхен потому и улизнула из церкви, бросив порученную ей барышню, потому и задержалась, догнав свою госпожу уже возле самого дома… Она получала инструкции и яд, или уже отравленное, готовое к употреблению орудие преступление… Что же удивляться, почему так долго не приходит к ней, Эльзе, доктор… Трудхен его не позвала, вот он и не идет… И никто другой не придет тоже…

- Я обречена, я умру в одиночестве, - мелькали в голове обессиленной, пораженной недугом и ужасом Эльзы страшные мысли. Она вспомнила, как ликовала, как гордилась собою, какой умной и дальновидной себя возомнила… А ее лишь терпели, потворствуя ей поневоле, только пока не нашли способ опутать ложью и лишить ее силы. А ее провели, а ее обманули, а ее - убили…

              Утро и вечер, день и ночь. Какой долгий день, какой он разный… Утро сулило счастье, и ошибка еще не была совершена. Днем все оказалось погублено. И вот наступил вечер… И ночь близка… Вечная ночь…

              К кому обратиться, кого позвать на помощь? Кругом враги… Враги, соглядатаи, палачи, убийцы… Только один человек может если не спасти, то хотя бы отомстить… Только один человек… Тот, кого она так жаждала уничтожить, тот, кого она так ненавидела… У него хватит и власти, и смелости…и… и… да, и благородства… Он сильный, смелый, умный, благородный человек, и она всегда любила его, всегда, даже ненавидя… Любила по-своему, не так, как ему хотелось, но любила, видит бог… Только он один, да, он… ее муж, Иван… Надо пойти к нему, позвать его, все ему рассказать… Ему, Ивану…

              Подумав о муже, Эльза по-новому взглянула вдруг на то, что она сотворила в отношении него. Она ему навредила, и как навредила. А ведь женщина, с которой она сумела его разлучить, кажется, и на самом деле значила для него много. Удивительно, но ведь при ней он даже стал другим… Да, да… В последние месяцы он меньше пил, бесконечные шумные сборища в доме прекратились, он занялся службой… Он вообще остепенился настолько, что знал только одну свою подругу! И его подруга, эта жалкая простолюдинка, эта порочная девчонка, эта презренная блудодейка, не портила его, отнюдь, она делала его лучше. Когда-то Эльза пыталась его исправить, сделать именно таким, каким он стал с другой… Потом ей показалось, что это вообще невозможно. Но это было возможно, и это удалось, только не ей, а другой… А она, Эльза, отняла ее у него… Какой грех!

- Я расскажу ему все-все, я скажу о своем раскаянии, я попрошу у него прощения, я заслужу свою вину… Но… поздно, поздно…

              Эльза напрасно попыталась приподняться. Неимоверным усилием ей удалось только слегка передвинуться на край постели… Также она обнаружила, что у нее уже почти нет голоса… Она не может ни говорить, ни кричать… Поздно, поздно… Она не сумеет сама добраться до покоев мужа, она не осилит вызвать прислугу и приказать позвать его, настоять на том, чтобы его позвали… Она ничего ему не расскажет… Что же делать? Что? Смириться… И умереть…Умереть…

- Можно написать письмо… Он прочтет… - смутно мелькнуло в голове у Эльзы. Но нет, и письма ей уже не написать… Вдруг ее охватила радость. Письмо уже было написано!  Ее записная книжка - это и есть ее послание. В книжке содержатся все сведения. И это не страшно, что самые важные ее страницы закодированы. Если книжка попадет ему в руки, он прочтет ее, ведь он, конечно же, сумеет разобраться в цифровом шифре, который ему известен также, как и ей самой, и которым он тоже пользовался когда-то, в дни юношеских сборищ и забав,  - и тогда он все поймет. И поступит так, как сочтет нужным… Надо надеяться, что сведет с владыкой счеты. Ранее они были дружны, водили кампанию, встречались и вместе развлекались, но теперь ему есть за что ненавидеть его безбожное преосвященство… Какая удача, что она вела эти записи… Какая удача, что последнюю запись она по оплошности забыла зашифровать. Если он прочтет ее, то непременно обратит внимание и на все остальное, очень уж эта запись красноречива, очень уж много она ему сразу сообщит…

            … Огонь… Огонь горит… Трепещет, вьется жаркое, ясное пламя, кажется живым, кажется ореолом огненного ангела-серафима, высшего из всех ангелов небесных, самого прекрасного и самого страшного, самого непостижимого и невообразимого. «В год смерти царя Озии видел я Господа, сидящего на престоле… Вокруг Его стояли серафимы… И сказал я: горе мне! Погиб я! ибо я человек с нечистыми устами, и живу среди народа…»

- Раз я вижу огонь, значит, я еще не умерла, - подумала Эльза, приходя в сознание. Она слегка покосила глазами в сторону и увидала рядом со своей постелью горничную-немку. Трудхен сидела на стуле, как это у нее, бесстыжей, водилось, расставив колени, и считала деньги, аккуратно складывая монеты в мешочек. Монеты блестели и слегка звенели, а Трудхен разглядывала их, пробовала порой на зуб и посапывала от удовольствия. Это было золото, настоящее, полновесное, красивое, дорогое.

- Тупая неуклюжая Трудхен и та была умнее меня… Она сначала получила плату, а потом уж отправилась совершать порученное… совершать убийство… Значит, она уже была подкуплена заранее, значит, мне не почудилось, что она следила за мной… И она действительно еще и ранее рылась в моих вещах… Но тайник был надежен, и я к нему не приближалась, и она не смогла его отыскать… Никто бы не узнал, где я спрятала свое сокровище, никто бы не нашел… Я сама себя выдала…

              Эльза в изнеможении закрыла глаза. Открыв их снова, она обнаружила, что Трудхен рядом больше нет. Или та ей вообще привиделась.
- Надо отдать записную книгу дочери. У шпионки Трудхен, если ей случилось все же заглянуть в мои записи, конечно, не хватило ума догадаться, что я записывала не только хозяйственные мелочи… К тому же она почти неграмотна. Если она держала мою книжку в руках, но увидала цифры и ничего не заподозрила, между тем ей должны были объяснить, какие нужно искать бумаги… Трудхен не сумела выполнить одно поручение, но ей удалось выполнить другое, и ей заплатили… Однако не исключено, что плата выдана ей также только для того, чтобы усыпить ее бдительность… Трудхен ничего не знает о содержании бумаг, не знает, зачем они так нужны были владыке, но она получила от владыки приказ убить свою хозяйку: значит, и ей долго не прожить на белом свете… Свернут ей голову, как куренку, в свое время и в удобном месте, и не попользуется она своим достоянием, добытым ценой крови, как не воспользовался своими серебряниками предатель Иуда…
 
              Все, о чем думала Эльза сейчас, все, что себе представляла, она представляла со всей отчетливостью. Мысли ее еще оставались довольно ясными. Все события выстраивались в четкую линию, связывались в логичную цепь. Теперь она поняла все, она обо всем догадалась. Только поздно, слишком поздно… Но одна, последняя, самая последняя попытка у нее еще осталась… 
          
              Эльза собралась с силами и толкнула столик, стоявший возле изголовья. Толчок вышел слабый, но стоявший на нем стеклянный стакан упал и разбился, зазвенев. И Эльза закричала… Вернее, ей показалось, что она кричит…  Она захрипела, завыла, застонала… С трудом можно было уловить в этих звуках имя ее дочери…

Обессилев, больная откинулась на подушку, задыхаясь и изнемогая от боли. Открыв глаза снова, она увидала возле своей постели дочку. Маленькая, миниатюрная девочка в длинной белой ночной рубашке, с распущенными темными волосами, с шалью, наброшенной на плечи, стояла возле ее постели, глядя на мать с испугом, широко распахнутыми темными глазами.
- Мама, мама, ты звала меня? Тебе плохо, мама? Как твоя рука? Болит, да?

              Эльза слегка кивнула, невольно сморщившись и от боли, и от жалости к себе и этому невинному прелестному созданию, которое было так ей дорого и которое должно было теперь остаться в одиночестве, без ее защиты и заботы…
-    Может быть, позвать служанку? – продолжала спрашивать девочка.
- Мою… книжку… - прохрипела еле слышно Эльза. - В платье… Карман…
- Книжку? Зачем? – Эльза видела, что девочка дрожит, что в ее глазах уже блестят слезы.
- Малышка… не бойся… дай мне… мою книжку… Важно… Это очень важно…

              Чтобы произнести эти слова, Эльза отдавала последние силы. Наконец девочка поняла ее, послушалась и достала из кармана лежавшего на стуле платья материнскую записную книжку.
- Барышня! – в соседней комнате мелькнул свет, послышались шаги и голос Трудхен. - Барышня, где вы?
         
              Эльза быстро сунула дочери книжку и шепнула: «Храни!» Она еще хотела сказать девочке, кому нужно отдать книжку, но не успела: в комнату вошла служанка. Девочка с удивлением и ужасом посмотрела на мать, покосилась на Трудхен - и убрала книжку под свою шаль.

Эльза вздохнула с облегчением. Она все же сделала это! Она оставила след. Истина найдет свою дорогу… Пусть она не договорила всего, что хотела, но дочка спрятала обличающий документ, а это главное. Она не знает правил составления цифровых писем, Эльза этого знания ей не передала, и потому не сможет прочесть их. Но это и к лучшему. Зачем ей знать о вещах, которые слишком сложны для детского понимания. Зато она наверняка сохранит материнский дневник, а потом, возможно… кто знает… возможно, сама догадается рассказать отцу о материнской памятке и передать эту памятку ему.

Она умная, чуткая девочка, она должна так поступить, ведь, кроме отца, у нее никого не остается на свете, хотя Эльза так опрометчиво и настраивала ее против него… Еще один грех на совести, еще одно раскаяние. Тоже запоздалое… А ведь еще с утра Эльза почитала себя чуть ли не праведницей. Что ж, она хотя бы не умрет с грузом неосознанных, нераскаянных грехов… Но она умрет… Господи!

- Рука болит, - прошептала Эльза, обращаясь к дочери, стремясь, чтобы она получше запомнила эту ее жалобу, такую важную для того, кто захотел бы позднее разобраться в трагических событиях этого дня.  - Палец… Иголка… Болит… Иголка, иголочка…

- Идемте, барышня, вам спать надо, - сказала Трудхен, беря девочку за плечи и поворачивая ее к выходу из спальни.
- Мама звала меня, ей плохо, - сказала та.
- Ну да, знаю, больна ваша матушка, вон, бредит… Вот и не надо ее беспокоить…

              Трудхен увела ребенка, потом вернулась, плотно закрыла дверь. Пока Эльза, хрипевшая в муках агонии, была жива, она могла видеть угасающим взором, как горничная ходит по спальне, разбирает ее вещи, достает все письма и вообще все бумаги из особого ларца в письменном столе, где они хранились, и сжигает их в печке, разрывая на кусочки, швыряя их в пламя, помешивая пламя кочергой… Сожжена была и салфетка из рабочей шкатулки, вместе с воткнутой в нее иголкой…

В сказке принцесса уколола иголочкой палец и должна была умереть, но добрая фея превратила ее смерть в сон, и прекрасный принц пришел и разбудил ее поцелуем… Но в жизни все совсем иначе… Все иначе… И принцы не спасают принцесс, и принцессы умирают безвозвратно… Но только то и хорошо, что и в жизни все, как и в сказке, имеет конец… И этот мучительный, ужасный, долгий-долгий день все же закончился… Вместе с этой самой жизнью…

Как ярко пылает в печи огонь, пожирая ее, Эльзино, прошлое… Прошлое, от которого она хотела отрешиться, очиститься, чтобы начать новую жизнь… И эта новая жизнь начинается… Только жизнь иная, неизвестная живым и недоступная их пониманию, протекающая в иных, запредельных краях… Огонь, огонь… Такой ясный, такой красивый и страшный… Танец огненных серафимов… «И сказал я: горе мне! Погиб я! ибо я человек… и живу среди народа…»
         
              Утром в губернаторском доме узнали, что ночью губернаторша Эльза Карловна скончалась.
- Мадам была простужена вот уже несколько дней, - сказала горничная Гертруда. - Она лечилась сама и доктора звать не велела, все перемогалась и не хотела ложиться в постель. Вечером ей стало немного хуже, она приказала мне уложить девочку в другой комнате, а утром я ее нашла мертвой.

              Кроме Трудхен (Трудьки, как ее звали в доме), никто из домочадцев не имел представления, как прожила свои последние… да и не только последние, но и все предыдущие дни фрау фон Менгден. Впрочем, до ее кончины также мало кому было дела. Поэтому горничной поверили. Правда, губернатор, желая отвести от себя тень возможных подозрений, приказал вскрыть тело, но осмотр внутренностей покойной не опроверг рассказа Трудхен: следы какой бы то ни было насильственной смерти отсутствовали. Наверное, губернатор припомнил к случаю историю о столь же внезапной, неожиданной и мало объяснимой обычными причинами смерти приходского священника отца Андрея, которого он некогда знавал…

Губернаторшу похоронили без шума и пышности, но честь честью, и ее муж присутствовал на отпевании. Он даже обратился было со словами сочувствия к маленькой фройлейн фон Менгден, но та сделала большие глаза, как от испуга, и резко отшатнулась от протянутой к ней руки, будто боясь, что эта рука не приласкает ее, а ударит. Губернатор пожал плечами, отвернулся и приказал заботиться об этой дикарке, как и прежде.       

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Вставка 8.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Черная каша.

              К вечеру девочка-соседка, помощница Пелагеи, ушла домой, унося корзинку честно заработанных пирожков, а денщик Григорий, напротив, вернулся назад, от соседей, причем слегка навеселе. Пелагея накрыла на стол, Тимофей Кузьмич произнес положенную перед вкушением пищи молитву… Так закончился этот день.

              Наутро (вернее, то был уже тоже почти день), в субботу, Иван Иванович, проснувшись наконец в отличнейшем настроении и от души потянувшись под своим пестрым одеялом, увидел чудную картину: внучка старого священника сидела у стола на скамье, слегка озаренная невесть каким образом проскользнувшим сквозь кромешные обложные тучи солнечным лучом, не поленившимся заглянуть и в здешнее слюдяное древнее окошко, и расчесывала деревянным гребнем свои рыжеватые курчавые волосы. Ее белое лицо пылало нежным румянцем… И ничто не предвещало неприятностей, ничто… А между тем они не замедлили последовать…

- Мы с соседями по субботам баню на всех топим, она у нас общая, баня-то, - объяснила она, заметив устремленный на нее взгляд, начиная неторопливо заплетать косы. - Я уже попарилась, с соседскими девочками, да вот волосы что-то плохо уложила, неудобно… Сейчас в бане сосед с женой, а потом вы вместе ступайте с дедушкой да с Григорьем, я вам всем уж и белье чистое приготовила… Дедушка говорит, баня сейчас к пользе будет, - добавила она, разумея, что после перенесенного недуга недавнему больному будет полезно пропариться, заодно приведя себя в порядок.

- А что бы тебе со мной-то в баню не сходить, - обиженно протянул тот, к кому она обращалась со своей речью, возможно, еще витая наполовину среди образов своей сонной грезы. Наверное, с этого все и началось… Она кончила заплетать еще влажные косы, уложила их венцом на голове, аккуратно покрыла платком, затем плавно встала с места и пересела к нему на край лавки, вложив ему в руки свои маленькие ладони, однако не нагнулась и не поцеловала, проявляя какую-то непонятную сдержанность, а когда он слегка потянул ее к себе, так же слегка уперлась и не подалась навстречу. Заглянув в ее голубые глазки, он заметил в них какой-то проблеск… плясавшие в них искорки, будто бесенята… Или ему это показалось?

- Власть взяла, теперь мудруешь, как хочешь, да? – произнес он вполголоса. Он говорил, улыбаясь, как будто в шутку, как будто не всерьез, но голос у него слегка дрогнул, выдав внутреннее опасение в справедливости этого замечания…
- Какая же у меня может быть власть, -  в полном сознании этой самой власти свободно произнесла она в ответ. - Да у нас же здесь иначе нельзя, у нас же деревня, все на виду у всех живут, все про всех знают…
              Он между тем опять потянул ее к себе, но результат был прежним…
- Перед людьми неловко… - договорила она и отняла у него руки.

- Ну да, - подтвердил он, не желая ее неволить, но не понимая ее поведения (какая муха ее вдруг укусила?). - В деревне у всех на виду… - и не удержался-таки от упрека, - Как и в городе, бывало… Да только тогда ни я, ни ты за этим не стояли… на виду, не на виду…
- Не сердись, - примирительно сказала она и все-таки поцеловала его, но в щеку, не в губы, а потом добавила. - Да и как бы там ни было, все равно рано тебе еще не только на крыльце стынуть, но и это тоже…
- Что «это»?
- А вот то, - усмехнулась она. - Уж поправьтесь до конца-то, будьте такие добренькие, ваше превосходительство…

- Как ты сказала? – спросил он.
- А как? – не поняла она.
- Ты сказала «ваше превосходительство» и не сбилась.
- Да, сказала, и… и вправду будто не сбилась… - и в ее голосе прозвучала растерянность.
- А раньше не могла не сбиться, - с грустью пробормотал он. - Всегда врала на этом слове…

              Да, многое изменилось, на самом деле, многое… Но осталось ли главное? И он, вдруг словно догадавшись о чем-то… или ему догадка только померещилась… он поглядел на нее почти с испугом.
- Палага, - вырвалось у него. - А ты в самом деле замуж не собиралась?
- За кого?
- Я не знаю, за кого. За приезжего попа. За соседа.

- Сосед у нас женат, - сказала она, не отвечая на вопрос по существу, и повернула голову в сторону окошка. - Слышишь, на улице хохочут? Это как раз-таки сосед с соседкой напарились и натешились в свое удовольствие и домой идут. И сосед соседку, кажись, на руках ведь несет, здоровый детина, ничего не скажешь… Теперь ваш настал черед париться. Вставай, вставай, хватит уж валяться, пора…


              Напарившись в бане, после обильного обеда и отдыха, генерал почувствовал себя совсем поздоровевшим. Он наконец привел себя в порядок, переоделся, побрился, и из маленького зеркальца, имевшегося у хозяйки, старинного зеркальца, со створками, перед которым он с помощью денщика совершал свой туалет, на него глянуло уже совершенно прежнее, привычное лицо… 

              Назавтра после банного дня, в воскресенье, Пелагея ради праздника оделась в становой нарядный сарафан из малинового атласа с золотым галуном и такими же пуговичками, а шею украсила бирюзовыми бусами.

- Ты сохранила этот сарафан?
- Конечно, хорошая вещь, еще послужит… Твои все платья я тоже сохранила, но в деревне в барском наряде все одно не походишь, я ведь не барыня…
- Пуговиц больно много на этом сарафане, - сказал генерал, подумав. - Я их тогда, в первый-то раз, расстегивать замучился.
- Я не помню, - сказала она. - Вроде справился… А корсаж что, легче расшнуровывать?.. Да о чем это мы? – будто спохватившись, пожала она плечами, усмехнулась и снова, как давеча, отвернулась от него в сторону… И вряд ли на самом деле искорки-бесенята играли в ее голубых глазках, скорее, в них поблескивало нечто иное…

              Тимофей Кузьмич по воскресеньям служил обедню, хотя прихожан помимо больших праздников собиралось мало. В пору страды о посещении церкви у трудового люда речь вообще не шла, а в плохую погоду все занимались делами дома, да и не у всех имелась одежка для выхода, бывало, что один драный зипун на всю семью. Но в этот день со священником в церковь хотя бы пошла его внучка. Денщик Гришка увязался за ними, однако до церкви, как потом выяснилось, не добрался, завернув все к тем же соседям. Генерал со всеми не пошел, остался дома и битый час просидел под окном, за которым опять поливал дождь, в одиночестве, причем этот час показался ему очень долгим.

-    То я маялся, что ее нет, а теперь рядом с нею маюсь, - думал он уныло. - Что за черт такой? И так скверно, и иначе не легче? Ни в чем покоя нет... Чего она жаться вдруг вздумала? То будто прежняя, и всей душой, и сидит рядом часами, и про что только не расскажет… А то вот вдруг иначе будто повернула… А коли и впрямь говорит, да чего-то не договаривает? Ну я тогда и болваном буду… Вот именно что болваном, поистине… А сарафан этот, и бусы… зачем она их одела? Или цену себе набивает, хитрая девчонка… Ну, со мной-то это не пройдет… 

- Еще как пройдет, - шепнуло ему что-то в глубине души. – Запамятовал, как дело было? Да тут даже и стыдиться нечего, коли уж по существу… Кого только бабы болванами не делали… И повезло совсем не тем, кто этого избежал.

Но о какой хитрости, о какой цене вообще могла идти речь между ними? Что им было таить друг от друга и делить, после того, как они разделили и почести, и позор… Однако времени прошло немало, всякое могло случиться, ой, всякое… Положим, она к нему и по-прежнему всей душой, а прошлого не сотрешь… если было прошлое… прошлое без него…

Дождь лил как из ведра, наводя на мысли о новом потопе, которым господь бог решил покарать погрязшее во грехах население созданного им мира («разверзлись хляби небесные»), - по крайней мере, человеку, сидевшему возле окна, уже стало казаться, что и в самом деле не будет конца неумолчному, нудному стуку водяных струй по оконнице, стенам и крыше дома… Это ощущение усугубляло овладевшую им тоску и исподволь беспокоившие подозрения и опасения в неизменности прежних отношений с прежней подругой, которые, возникнув однажды, уже его не оставляли. Никогда, никогда прежде она от него не отстранялась и не отворачивалась, никогда ничего от него не таила…

              День закончился также, как и начался. Священник вернулся из церкви, с ним Пелагея. Григорий все еще околачивался у соседей. Тимофей Кузьмич устроился у печи и принялся чинить свои домашние валенки. Его внучка усиленно занималась хозяйством. По ее виду было ясно, что сегодня никаких доверительных бесед между нею и гостем не состоится, тем более в потемках… Или они уже обо всем переговорили?
 
В самом деле, она ему поведала о своем приезде в Подмосковье, к деду, которого как раз постигли неприятности, так что ее появление было для него как подарок, ведь с ее помощью удалось эти неприятности преодолеть и зажить как прежде.

А он ей рассказал обо всем, что приключилось с ним после ее отъезда… То есть почти обо всем… Во всяком случае, для нее уже не было секретом, что в Москву его привела не только надежда наладить свои пошатнувшиеся служебные дела, но также надежда найти ее, Пелагею, потому что в разлуке с нею он не смог ее забыть, потому что он очень хотел ее вернуть себе…

При дворе у него пока что не заладилось, да и с встретиться с дорогим человеком тоже оказалось не так легко. Как оно и бывает обыкновенно в подобных случаях, вдали от здешних мест ему представлялось, что стоит только преодолеть все то гигантское расстояние, которое лежало между ними, стоит только добраться до столичного города, как дальше все будет уже просто. Но не тут-то было…

- Я искал тебя, - говорил он.
              Они беседовали в тот раз, сидя за столом, и она тоже, как и нынче, занималась хозяйством: перебирала для варева гречневую крупу, рассыпав ее перед собою на столешнице, сор сначала собирая в ладонь, а потом откладывая в сторону, а чистые крупинки сметая в деревянную миску.   
- Я искал тебя.
- Искал? - рука ее, пальцы которой были погружены в горку крупы на столе, замерла, но голова осталась опущенной (она сидела, не поднимая на собеседника глаз, с опущенной головой, потому что копалась в гречке, «черной каше», как часто называли обмолоченное гречневое зерно), и только плечи у нее вздрогнули. - Искал?..
- А то как же! А ты словно спряталась… Ни следов, ни концов.   

- Почему ни следов, ни концов? – она пожала плечами.
- Чему ж ты удивляешься? – сказал он, машинально наблюдая за ее работой. - Деда твоего перед твоим приездом с прихода сняли? Сняли. Ты сама мне об этом рассказала. Ему в монастырь одна была дорога, век свой в богадельне доживать, так ведь? Потом за взятку приход ему вернули, а по бумагам-то путаница прошла… Ты знаешь, что у начальства твой дед числился переведенным в другой приход? Село в нескольких верстах отсюда…
- Так ты туда ехал?
- Туда. Только уж ехал так просто, на всякий случай, потому что не знал, куда еще ехать, где о твоей родне и о тебе справляться… Приход в том селе ныне без попа, поп-то умер, а тем попом твой дед был записан…  И так и будет он значиться, по другому приходу и в покойниках, пока в архиерейском приказе бумаги в порядок не приведут…
- В покойниках… О, господи, и бывает же такое, - она покачала головой, слегка усмехнувшись при этом. - Долго, значит, жить будет, - сказала она затем, подумав, - Как же ты меня отыскал все-таки, если все оно так получилось нескладно?
- Чудом! – воскликнул он, разведя руками.

- Чудом, - повторила она и вдруг высыпала в миску с чистой крупой весь собранный в ладошку сор, а потом с удивлением уставилась на дело своих рук.

- Но я бы тебя все равно нашел, - сказал он, и в его голосе прозвучала уверенность. - Чай, не иголка. Хотя мне еще и то было сложно, что ни Москвы, ни Подмосковья я не знаю, потому что чужой здесь совсем. Названия какие-то похожие, по одной дороге, по другой… Но ничего… Купца бы того дождался, который тебя в Москву привез. Из благочинного бы душу вытряс… Нашел бы…

- А я-то думала, ты проездом, случайно к нам попал, - сказала она, поставив перед собою миску, помешав в ней крупу и со вздохом, признав всю уже проделанную работу испорченной, высыпав ее содержимое обратно на стол, но, вместо того, чтобы начать перебирать гречку заново, подперев голову рукой и задумавшись, сидя без движения.
- Случайно, конечно, и вот именно что проездом, в это самое Троицкое. Вот только в путь не случайно пустился…
- И Григорий мне сказал, что вы в Троицкое направлялись. Я-то и решила, что по каким делам…
- Никаких других дел, кроме встречи с тобой, у меня там не было и быть не могло… Я обещал, что найду тебя, вот и искал, вот и нашел…

              В ответ она подняла на него глаза, и он увидел, что эти глаза были очень печальны. Но тут пришел дед, тут появился и Гришка… Разговор оборвался… Вздохнув еще раз, она вернулась к своей давешней возне с гречневой крупой и опять опустила голову.

            …Так что между ними тайн не осталось. И что же теперь? Она даже не глядела в его сторону, будто обидевшись на что-то, что ли.
- С больным одна была, а со здоровым вот как, - исподволь следя за нею, думал генерал. - С чего же такая перемена?

              Миновали еще сутки, день да ночь… К новому вечеру сильно похолодало, и дождь ночью выпал не водою, а градом и снегом. Горизонт был по-прежнему обложен тучами, но от убелившего грязную, теперь схваченную морозом черную землю белого-белого снега в мире стало светлее.

- Вот-вот уж ехать можно будет далее, - обрадовано заключил Григорий, побывав с утра во дворе. - И дышится на воле куда как легче. Лошади наши застоялись, мы на постое подзадержались… Барин, когда поедем-то отсель?            
-    Никогда, - буркнул генерал, покосившись на деятельно, как и давеча, хлопотавшую возле устья печки и упорно прячущую глаза молодую хозяйку избы. С утра он сделал еще пару попыток приблизиться к ней, но безуспешно. Ее будто подменили…   
- А, - откликнулся, как ни в чем ни бывало, Григорий, поглядев в том же направлении, что и его хозяин. Пелагея же со своей стороны или точно не слышала ничего, или сделала вид, что не слышала.

              Весь следующий день погода стояла серая и тихая, затем ветер подул опять, резкий, ледяной, и ночью повалил уже настоящий, обильный снег.
- Пожалуй, теперь не растает, - решил старик-священник, глядя в залепленное снежными рыхлыми хлопьями окно. - Снег на мокрое лег, значит, и лежать ему отныне до весны… Скоро санный путь наладится… Эх, вот и еще одну зиму бог послал…

              Генерал, валявшийся на своей постели, изнывая от тоски и безделья, глядя на настеленный под крышей дощатый потолок (еще одно отличие «богатой» избы от курных избенок, где потолок не стелили), повернулся лицом вниз, уткнувшись носом в подушку, и закрыл глаза.
- Еще одна зима… Еще одна… - смутно промелькнуло у него в голове. - А за нею весна, а за весной лето… Круговорот природы и жизни… Но как теперь жить дальше? Что ждет впереди?
              Будущее представлялось ему чем-то наподобие унылой холодной пустыни. 

- А ведь и впрямь надо уезжать, - подумал он, вдруг разозлившись. - Что здесь сидеть без толку? Почему я решил, что она и впрямь ждала меня все это время? Может быть, вовсе и не ждала, или ждала-ждала, да и забыла ждать… а тут я и свалился ей как снег на голову, да еще в таком плачевном виде, что и не выгонишь… Что ж, что было, то было, ничего не попишешь, а живые люди на то и живы, чтобы жить… Пусть так, пусть… Как я могу корить ее? Мало ли она из-за меня перенесла? Она еще такая молодая… Но… но я же к ней сюда через всю Россию ехал, -то обстоятельство, что через всю Россию он ехал сюда не только к ней, но и по другим делам, конечно, сейчас не имело никакого значения. - Так нельзя же убраться восвояси, даже не переговорив с нею… по существу…   

              Однако это серьезное дело, то есть разговор по существу, пришлось пока поневоле отложить: дед был дома, Гришка тоже (и у него как раз случилась неприятность, он сунулся было по своему обыкновению к соседям, но был изгнан соседкой, которой надоело наблюдать, как ее муж то и дело выпивает с приезжим бездельником, а сосед, здоровенный верзила, и пикнуть не посмел, чтобы заступиться перед женой за нового приятеля), - так вот при посторонних о своем, о сокровенном, не больно-то разговоришься…

Да и сама Пелагея, то ли просто устав сновать, как заведенная, по избе, то ли почувствовав что-то (будто и впрямь почувствовала), повязала платок на голову и ушла, к той же соседке, вероятно, внимать ее жалобам на без меры пьющих мужиков, на то, как она им покажет, как баловать, и попутно помогать ей возиться с детьми, заодно еще разок послушав от маленькой исполнительницы что-нибудь из песен-сказаний про Алексея-человека божьего, про храброго Анику-воина, про Егория Храброго, про Марию Египетскую…

Прекрасная пустыня!
Восприими меня, пустыня,
С премногими грехами,
Со многозорными делами,
Яко матерь свое чадо,
На белые руцы!
Научи меня, пустыня,
Волю Божию творити…   

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Глава 15.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Разлука.

              Итак, в середине 1730 года, первого года царствования Ее величества императрицы Анны Иоанновны, по крайней мере два российских губернатора грызлись с двумя архиереями, не поделив власть, драгоценности или не сойдясь во взглядах на нормы общепринятой морали.

              Ссора казанского архиепископа Сильвестра и казанского генерал-губернатора Волынского привела к разбирательству в специально созданной комиссии, о предстоящем заседании которой дядя и покровитель Волынского, Салтыков, писал ему буквально следующее: «А ныне сами-то себя показали присланные ваши два доношения на архиерея, в которых нимало какого действа в тех доношениях, только что стыдно от людей, как будут слушать».

У Волынского вообще шла темная полоса в жизни. С архиереем ему не повезло, не повезло и в истории с бригадиром Иваном Козловым, который был сторонником ограничения самодержавия и очень опечалился, когда узнал, что замысел верховников не удался.  Во время февральских событий Козлов находился в Москве, затем приехал в Казань и там уж имел неосторожность весьма откровенно высказаться о своих политических взглядах. Волынский написал было об этом случае дяде, но затем отказался подтвердить свои сведения, заявив, что это будет противно дворянской чести. На самом деле он не знал, кто еще возьмет верх в политической борьбе и поостерегся решительно принимать сторону новой императрицы.

«Поверь мне, милостивый государь, ежели б ведал тогда, что будет, как уже ныне по благости Господней видим, поистине я бы… конечно, и здесь бы начало дела произвел явным образом… да не знал, что такое благополучие будет», - оправдывался он позднее в письме все к тому же адресату.

В общем и целом, все окончилось для него весьма плохо, хотя могло окончиться и того хуже. С казанского губернаторства Волынского сняли, новой должности не дали, и так тянулось до 1733 года, когда в силу при дворе явно вошел Бирон, оказавший ему, при посредничестве дяди Семена Андреевича, разумеется, свое покровительство.

              Астраханского генерал-губернатора, в отличие от замаравшего себя финансовыми преступлениями губернатора казанского, обвиняли только в морально-нравственном падении, однако его оппонент, владыка Варлаам, епископ астраханский, повел дело весьма энергично и добился для обвиняемого приговора.

Уполномоченный чиновник Синодального управления, приехавший в Астрахань в связи с полученным доношением, провел расследование, собрал показания, снял допрос и с самого виновника владычного негодования, и с его служащих и домочадцев, и в результате своей работы увез назад в столицу кипу пухлых бумаг, из которых явствовало, что у его превосходительства господина фон Менгдена, что называется, действительно, - «рыльце в пушку». Как сообщал показавший себя завзятым поборником нравственности епископ: «А с ней, Пелагеей, начал он, фон Менгден, прелюбодейно жить 727 года июля с 8 числа, и муж ее, Пелагеи, поп Андрей о том прелюбодействе их ведал, понеже за то дал ему он 50 рублев денег и довольствовал его всякими припасы », да кроме того «но и женитца на оной попадье намерен, что всему городу соблазненно», - так вот, все это и подтвердилось на самом деле.

Вынужденный оправдываться, но не слишком надеясь в этом преуспеть, губернатор в ответ поведал всю историю заключенного им однажды в приватной обстановке «междусобойного» договора с архиереем, с клятвенным целованием иконы. Он не забыл сказанную ему тогда владыкой фразу насчет того, что: «Хотя де тебе по плоти себя воздержать и невозможно, можно держать, как и протчие, тайно», и повторил ее на дознании в качестве аргумента против двуличного клятвоотступника… Впрочем, эта ядовитая подробность, бросающая тень и на морально-нравственный облик самого доносителя, тем не менее мало что могла изменить в судьбе губернатора и его подруги…

Среди фактов, уличающих губернатора в безнравственности, не забыта оказалась и разбитная молодка Дарья Иванова: «жил недель с пять с Дарьею Ивановою, но, усмотря в ней пьянство, отпустил». И так далее, и тому подобное… Наезд на монастырь и похищение сосланной туда на исправление попадьи Пелагеи тоже, разумеется, не были опущены.

В столице дела проворачивались на удивление быстро: уже осенью в Астрахани был получен документ, оглашавший принятое уполномоченными святыми отцами и утвержденное главой Синода архиепископом Петербургским Феофаном решение по принятым к рассмотрению материалам следствия. Губернатор приговаривался к публичному покаянию и к принесению клятвенного обещания (в письменной форме) воздерживаться впредь от «прелюбодейных дел». Виновница же всего, вдовая попадья-соблазнительница, должна была подвергнуться телесному наказанию «шелепами» с последующей высылкой в Москву и с разрешением выйти замуж по причине ее «совершенной младости».

В том, что приговор в обеих своих частях выполнен неукоснительно, свидетельствовали составленные и подписанные должностными лицами (и светскими, и духовными) соответствующие акты. Во всяком случае, публичным покаянием генерал-губернатора полюбовалось немалое число горожан. Правда, как пороли губернаторскую метрессу, никто не видел: экзекуцию вынесли в пригород и провели скромно, без особой огласки, но деловой отчет об этом событии также имелся в наличие и был составлен по всем правилам, не придерешься. Больше в городе никто эту красавицу не видел никогда.

              На другой день после принесения губернатором церковного покаяния скончалась его супруга. Странно, худого она никому при жизни ничего не сделала, а между тем мало кто ее пожалел, большинство же позлорадствовали, что не пришлось ей-таки порадоваться удалению соперницы. В отставку губернатор не подал и место свое пока что сохранил.

Ему вообще, похоже, в некотором роде начало везти, так что многие призадумались, а так ли уж он был виновен, ведь за неправедно обиженных, бог, говорят, иногда вступается и гонителей их наказывает (один он, что ли, так-то грешил, так чем же он других виноватее вдруг сделался?): он овдовел, освободившись от немилой жены, а вскоре мог узнать, что его недруг, принесший ему столько неприятностей, епископ Варлаам, находится при смерти, поскольку его преосвященство хватил удар. Правда, владыка все же в результате не умер, вслед за гурбернаторшей, по крайней мере на этот раз ему удалось выкарабкаться из, казалось, уже отверстой могилы, но здоровье его сильно пошатнулось.       

            … Разлука ты, разлука, чужая сторона. Зачем и любить, если расставаться? Конечно, отпусти он ее во время, до такого бы не дошло… Но как отпустить, как разойтись, не желая этого, стремясь сохранить ставшую необходимым условием жизни связь?

Получив копию постановления Синода на руки, генерал некоторое время поразмыслил над нею, а потом принял решение.

Утром центральные районы города оказались разбужены и взбудоражены барабанным боем. Астраханский военный гарнизон, достаточно многочисленный и подчинявшийся, разумеется, генерал-губернатору, весь вдруг оказался вне района своего квартирования, в строю и под ружьем. В Земляном городе, в Белом городе и в кремле – везде были солдаты. Ряды пехотинцев маршировали под кремлевскими стенами парадным строем и этим же строем входили в кремль через Пречистенские ворота, да так там и оставались. Пестрели зелено-красные мундиры, сияли на солнце металлические детали амуниции и вооружения, развевались значки.

- Ученья нынче, - объясняли офицеры, к которым горожане обращались с вопросами, не началась ли вдруг ненароком война «с басурманами». - Как вот если бы крепость оборонять от неприятеля пришлось.

              О том, что в городе проводятся военные учения, оповестил наконец обывателей и приезжих губернаторский приказ, обнародованный несколько позднее начала этих самых учений. Горожанам предписывалось соблюдать спокойствие и не чинить никаких препятствий войскам.   

              Два дня город и с интересом, и с тревогой, и с досадой одновременно следил за действиями военных, полностью блокировавших обычную жизнь центра, особенно кремля и прилегавших к нему извне улиц и площадей. Арсенальный, бывший Воеводский двор в кремле, всегда охранявшийся специальным караульным отрядом, теперь оказался перенаселен солдатами. Здесь же разместился штаб, с генерал-губернатором во главе.

В связи с учениями церковные службы в кремлевских церквах проходили в присутствии очень малого числа прихожан, поскольку вход внутрь крепости был запрещен. Выходить из нее без специального пропуска также запрещалось, причем пропуска никому и не выдавались. Артиллерийские наряды проверяли боеспособность пушек на стенах и даже произвели из них несколько холостых выстрелов. Во всех башнях, особенно проездных, были удвоены и утроены караулы.   

              А на третий день генерал-губернатор отправился незваным гостем на Архиерейское подворье. Он пришел туда под вечер, один, приказал доложить о себе владыке, а сам скромно остался ждать в сенях, будто самый обычный посетитель. Однако он все же не был самым обычным посетителем, поэтому через некоторое время владыка вышел в сени сам, собственной персоной.

- Знаю, что ты, ваше преосвященство, ко мне навряд ли пожалуешь, - произнес генерал, при том все-таки довольно нахально глядя своими синими глазами на остановившегося перед ним архиерея. - Пустишь к себе для беседы аль взашей велишь гнать?

              Архиерей молча, жестом пригласил его войти. Они поднялись в гостиную, расположились в креслах за столом. Прислужник, неказистый сутулый мужичонка, к тому же, кажется, косой на один глаз, с перекошенной на один бок шеей, будто его однажды повесили, а он сорвался из петли, и с весьма нелюбезной миной, принес, громко топая и сопя, подсвечник с тремя свечами, графин и два стакана на подносе и с таким звоном брякнул поднос об стол, что сам хозяин вздрогнул и сморщился.

- Ступай, ступай, - буркнул он, брезгливо помахав холеной, красивой рукой, мерцающей перстнями, в сторону прислужника.
- Куда ж твои красавчики херувимчики-то подевались все? – поинтересовался генерал, но ответа не получил. Владыка молча разлил вино по стаканам, взял свой, но пить не стал и поставил стакан обратно на стол.
- Ну, понимаю, начинать мне, - кивнул генерал. - Я тебе уговор пришел предложить. Хоть и знаю, что слово ты не держишь, да на этот раз, чаю, не обманешь.

- Ты почто меня солдатней своей окружил, будто в осаду взял? – спросил владыка с нервозной интонацией в голосе. - Носу нельзя высунуть из подворья. И слуг моих никуда не пускаешь-не выпускаешь?
- Аль не разумеешь? Для твоей же безопасности. Времена нынче беспокойные.
- Ой ли?
- Беспокойные, истинно говорю. Не все и присягу еще Ее величеству императрице принесли. Ученья-то недаром затеяны… А что твои слуги супротив моего всего полку могут, чего они стоят… А?

- Ну? – спросил нетерпеливо и раздраженно владыка, не только, как это у него и ранее бывало, дернув головой, но также скривив на сторону уголок рта, отчего все его лицо исказила какая-то странная морщина.
- Прочел я бумагу-то от Синодального приказу, - произнес генерал со вздохом, подняв взгляд вверх, потрогав указательным пальцем орлиный нос и почесав затем подбородок с косым белым шрамом. - Хорошо ты поработал, твое преосвященство, ничего не скажешь.
- Неужто против закона попрешь, твое превосходительство? – воскликнул тот.
- Нет, - сказал генерал, покачав головой. - Я еще ума не решился. Солдаты - это ведь так, для шуму, для острастки, для приведения в чувство, так сказать… Как холодный дождик в жаркий день… Но если ты, отче, не сделаешь так, как я тебе сейчас предложу, то всяко может случиться… Да и то сказать, на учениях, бывает, и потешные крепости берут и рушат, и настоящие… Что делать, придется и осаду потерпеть, и урон в хозяйстве снести, дело-то важное, нужное, государственное, так сказать… Но это что…

- А что? – насторожился владыка.
- Так вот я и говорю, времена нынче беспокойные, - повторил генерал. - Доносов много. Не все, вишь, как верноподданным суть следует, себя соблюдают… Недовольны, ворчат, меж собою судят да рядят… Чести государевой поношение, власти государевой угроза… И кто только не болтает, и кто только не доносит… Слыхал ты, небось?..
- Эк удивил! – пренебрежительно бросил владыка. - И что дальше?
- Дальше? Слыхал же ты, думаю, также, что «слово и дело» и против архиереев иной раз говорят… - понизив голос и слегка наклонившись к собеседнику, вдруг сказал генерал вслед за тем. От неожиданного поворота темы архиерей, напротив, отшатнулся, и глаза у него невольно округлились.

- Слово и дело? – переспросил он. - Что ты сегодня меня загадками каким-то все потчуешь! К чему это ты?
- А к тому, - веско молвил тот, к кому он обращал свой вопрос. - Ты вот, владыка, точно ли знаешь, что не сидит у меня где ни то в кутузке какой-нибудь твой Матюшка или там Кирюшка бывший, который на тебя доношение сделал… сам сделал, сам, ну, разве что дыба малость помогла… Нет, не про твое домашнее хозяйство. Хотя и про него заодно тоже можно… Но это, положа руку на сердце, пустяк получится, коли найдется что поважнее: что будто сожалеешь ты весьма, что затейка верховников не выгорела, что будто говорить об этом в открытую смелость возымел… а сие ведь Ее величеству императрице Анне Иоанновне прямая есть измена… Или не Кирюшка и не Матюшка, а кто другой довел? Все равно ведь кто…

- Облыжно обвинишь, сам погоришь, - быстро сказал владыка.
- Кто знает!
- И знать нечего.
- Не скажи… Пока разбираться станут, пока то да се… Глядишь, еще кого на дыбу найдется подвесить, так и новые доношения появятся…
- Ты хоть что выдумай, - раздраженно воскликнул владыка, - а от выполнения решения по Синодальному приговору не отвертишься, вот что я тебе скажу.
- А я и не думаю отвертеться, - медленно произнес генерал. - Я и не думаю, владыка… Я вот только думаю, что наказание сожительницы моей можно за город вынести и так провести, что свидетелей много не наберется. Да и зачем они? Должностные лица бумагу подпишут, все чин чинарем… Я вот сам поприсутствую и подпишу…

- А после? – быстро сообразив, о чем идет речь, спросил архиерей.
- После в ссылку она отправится, как приговорено, в Москву… Почему в Москву, не пойму только…
- Да потому что она из Москвы родом! – владыка подскочил на месте и махнул рукой. - Живешь с нею, горой за нее стоишь, а ничего о ней толком не знаешь! У тебя вот у самого в первопрестольной никого нету, а у нее так есть! У ней там дед служит, тоже по духовной части, как и вся ее семья. К родне ее высылают, чтоб они далее ею занимались и за нее отвечали… Ясно?
- Ясно.
- А ты-то как после, сам-то? 
- Я? Я принесу покаяние, тоже… чин чинарем.
- Тоже за городом и без огласки?
- Нет, могу и в городе, и публично. Как велишь, владыка.

              Они помолчали.
- Соглашайся, - сказал генерал.
- Ты все врешь про застенок и про доводчика.
- Почему ты знаешь, что вру? Вижу, что Митяй твой ныне не при тебе. Отослал ты его от себя, не иначе как на всякий случай. нового следствия, уже не по моему этому самому блудодеянию, а по твоему. Но ведь его там, куда ты его пристроил втихую, сейчас может и не оказаться, ты ведь о том тотчас не прослышишь. Вчера был в одном месте, а сегодня в другом обретается… А уж показания почитай что из любого человека выбить и вытянуть можно, сам понимаешь, тем более из такого… ангелочка…

- Что? – переспросил владыка. - Что ты сказать хочешь?
- Да слыхал я стороной, что будто он из того захудалого монастырька… того самого, ну, да ты лучше меня знаешь… одним словом, из того, где ты его под чужим именем укрыл, к отцу подался, погостить… В Самару, кажется, коли мне память не изменяет…  Отец ведь у него в Самаре торговлишку кой-какую держит, так ведь? Позволения даже не спросил, шельмец, вот как сильно по родителю-то соскучился…
- И что?
- А ничего… Из монастырька уехал… К отцу не добрался еще… В дороге, видно, подзадержался… Бывает…
- Если б так все было вправду, ты бы уже на меня донес, - выкрикнул владыка с сердцем.

              Генерал немного помолчал.
- Не боись, твое преосвященство, - хмыкнул он наконец презрительно. - Правда ли, не правда ли, какая тебе шут разница, если мы дело сейчас меж собою тихо сладим… Тогда вреда для тебя никакого точно не случится… И Митяй твой к отцу доедет, бог даст, благополучно, когда-никогда…  А?

              Архиерей молчал, опустив большую красивую голову на руку, мерцающую дорогими перстнями. Генерал помедлил еще с минуту…          
-    Да и то сказать, ведь все под богом ходим! – продолжил он, видя, что его собеседник продолжает хранить молчание. - У меня вон вчера солдатики пушку на Пыточной башне смотрели, так в ней ядро ведь лежало, а ну-ка они бы не проверили все толком да заряд забили, да пальнули бы? А то еще старые пушки неисправны бывают, так при выстреле поворачиваются и палят позади себя… Куда уж там придется… Я на завтра приказ дал пушку на башне возле твоего двора проверить, так вот думаю, не вышло бы и здесь греха ненароком… Может и ядро в дуле лежать, могут и заряд забить, не проверив… Ну и так далее… Вот как раз это окно напротив башни! Ты ведь любишь здесь возле окошка сиживать-то? – по тону генерала было ясно, что он уже еле сдерживается, чтобы не вспылить в открытую… Нынешний его разговор с владыкой оказался делом весьма нелегким, больше ему нечем было пугать своего недруга, все козыри уже были открыты… Неужели расчет оказался неверен? Генерала от этой мысли даже в жар бросило...
 
- Взял бы я с тебя слово, что твоя сударка тотчас после подписания бумаги о том, что все выполнено было в ее отношении… чин чинарем… согласно приказу, из города уедет и не возвратится, да как тебе верить, когда ты в клятвах своих лжешь? – пробурчал наконец владыка.
- Она уедет и не возвратится, - сказал генерал, переводя дух, поняв, что все же ему удалось, уж так или иначе, настоять на своем. - Слово давать не буду, что в них толку, в словах, в клятвах… Я ее под удар не подведу. Караван торговый дней через десять вверх по Волге водой уходит, с ним ее и отправлю.

- А сам?
- А со мной делай, что хочешь, не возропщу, покорность выкажу, всему подчинюсь без принуждения, добровольно. На мне отыгрывайся. Иначе…
- Понял уж, - досадливо бросил архиерей, опять дернув головой и углом рта. Выглядел он неважно, похудел, пожелтел, глаза беспокойно бегали.

- Не сладко тебе, видать, живется последнее время, владыка, - заметил ему генерал, пристально наблюдавший за ним все это время и теперь, под конец, не удержавшийся от едкого замечания. - Ты ведь верх в нашей тяжбе одержал, да и выслужиться перед новой монархиней у тебя вышло, как порок преследовать со всем упорством взялся, обязанностями своими отнюдь не пренебрегая, да что-то мало радуешься. 
              Владыка снова дернулся, но отвечать не стал.

- Не тот борец, кто поборол, а тот, кто вывернулся… - после новой паузы пробормотал он себе под нос с явной горечью, и генерал не стал переспрашивать, что имеет ввиду вспомнивший вдруг эту пословицу владыка, ведь по прежнему опыту общения ясно было, что он все равно не ответит…

- Не верю я тебе, - сказал архиерей вслед за тем своему посетителю. - Нет, что хошь тверди, а не верю и не поверю. Не посмеешь ты на меня  «слово и дело» сказать. Не посмеешь и пушки свои на меня поворотить, и солдат до меня прислать. Но хорошо… Хорошо… Если только ты никого из моих слуг пытать на самом деле не приказывал…
- Нет, не приказывал, хотя мог бы, - сказал генерал, - как мог бы и жалобу ответную на тебя в Синод написать… Ты на меня ушат грязи, я на тебя столько же… Была бы и тебе неприятность… Да не написал же ведь.
 
              Собственно говоря, генерал так и не написал на владыку доноса, хотя руки у него буквально чесались иной раз взяться за перо, так как его люди напали на след юного Митяя совсем недавно, а других домочадцев владыки свидетелей и соучастников интимных владычных наклонностей у него в запасе не имелось не было, чтобы вывести на не говоря уж о доказательствах преступлений иного, политического толка… тем более для того, чтобы представить доказательства политического толка. Так вот до жалобы дело и не дошло. Зато, сообразно этим обстоятельствам, генерал мог сегодня блеснуть благородством в прошлом и попробовать приструнить оппонента на будущее.

-    Не написал ведь, - повторил он с нажимом, подчеркивая важную деталь. 
- Это я знаю, - подтвердил владыка. - Это точно мог бы, но не сделал. Знаю.
- Однако время не упущено, - тихо произнес его собеседник. - Я еще могу это сделать. В любой час могу, хоть вот нынче же… И с жалобой… И с розыском…
- И это мне тоже ведомо, - с натугой промолвил владыка.
- Сложа руки сидеть не буду…

- Хватит уже меня запугивать! – воскликнул владыка… Потом он снова помолчал с минуту и продолжил с решимостью в голосе. - Ну, пусть будет по-твоему… Я тебе тоже слово давать на сей раз не буду. И впрямь, что в них толку, в словах, в клятвах… Так скажу. Волоска с головы твоей любезной не упадет. Со двора ее у тебя не заберу. Сам ее отправишь от себя через десять дней, как нынче сказал, с караваном. Но с тобой разговор другой будет. И вот еще что… Не вздумай меня обдурить и тайком ее себе вернуть. Я следить буду. Если что… Гляди… Не пощажу.
- По рукам, - кивнул генерал.

- Может, и сойдет… Может, и сойдет… - пробормотал владыка. - О, господи! – взвыл он вдруг. - Как же я устал от всего этого!.. Иди, ваше превосходительство, сделай милость, - махнул он рукой. - Ступай с богом… И вели ты Христа ради солдатам на Арсенальном дворе песни не горланить всю ночь напролет, да еще песни-то все до того похабные… Голова у меня раскалывается… Выспаться бы…

              Генерал пожал плечами.
- Прикажи моим ребятам пива из своих погребов выкатить пару бочек да на закуску не поскупись, - сказал он. - Может, они тебе что духовное в благодарность споют. А солдат на то и солдат, чтобы воевать да это… песни орать… Не я же кашу заварил. Потом уж выспишься, когда всю ее расхлебаем. Оба.

              Владыка тоскливо сморщился и схватился за голову. Генерал поднялся с места и ушел. Побывав еще на Арсенальном, бывшем Воеводском дворе, где солдаты, свободные от службы, орали похабные песни, нервируя епископа нарушением тишины и оскорбляя при том его тонкий вкус и чувства, он покинул кремль с небольшой охраной и возвратился к себе домой.

              В последние месяцы в губернаторской резиденции, на городской площади напротив кремля, окнами на Пыточную башню, царили тишина и порядок. С тех пор, как хозяин дома прошлой зимой вновь привез в него свою потерянную было подругу, как-то так само собой получилось, что эта молодая женщина почти тотчас же, безо всякого нажима и особого распоряжения заняла в нем место уже не просто хозяйской любимицы, но практически настоящей хозяйки.

Началось с того, что она поселилась в своих прежних комнатах, в верхней, теремной пристройке, но хозяин не хотел с нею разлучаться ни на час, ни на минуту, и она все время находилась в его покоях, спала с ним в его спальне, ела вместе с ним в его трапезной, и его дворовые, его служащие и посетители поневоле примирились с ее постоянным присутствием возле него и привыкли к этому.

Она почти не выходила на улицу, боялась, а заняться ей было нечем. Надо было придумать ей какое-нибудь дело, ну вот хотя бы - дом вести, это ведь как раз для женщины… Между тем, если говорить о делах, то у самого губернатора их как раз оказалось куда больше, нежели прежде, и обстоятельства принуждали его выполнять их весьма неукоснительно.

              Давая в давешнем разговоре владыке свои колоритные комментарии по поводу затеянных в городе военных учений, губернатор, однако, не слишком слукавил, говоря, что времена нынче беспокойные. Присягу императрице в самом деле принесли еще не все, причем постоянно приходилось разбираться с какими-то непредвиденными сложностями и казусами. Взять хотя бы дело с прикочевавшим как раз на Волгу калмыцким улусом, князь которого, тайши, был искренне уверен, что в России все еще тот царь Петр на престоле, который Карла побил, про Ее величество императрицу Екатерину Первую вообще не слыхал, а внука Петра Первого, то есть Его величество Петра Второго, за него же самого, то есть Петра Первого, и почитал по сей день.

Теперь тайши недоумевал, как это можно, чтобы женская персона впервые облечена оказалась верховной властью после такого могучего воинственного царя. С большим трудом ему удалось вдолбить в голову, что такова была воля русского Бога, чтобы в России после русского царя правила русская царица. Тогда тайши спросил, не сама ли это Белая Тара? Ведь она появилась на свет как раз по Божьей воле… Русский царь – Белый царь, русская царица – Белая царица… Белая Тара, стало быть.

Между тем сравнение языческой богини, хоть и милосердной, и родившейся из слезы доброго божества, пролитого тем за страдания человечества, было недопустимо. Тайши и его улусу следовало принести присягу не воплощенной Белой Таре, но Ее величеству Российской императрице. В конце концов присяга была-таки принесена в соответствии с официальными требованиями, но ламаисты-калмыки, в отличие от православных собратьев, которых в их среде тоже было немало, кажется, так и остались при своем языческом убеждении. Ну и ладно…

              Вышеприведенный случай был только один из многих… Так что заниматься домом самому губернатору было некогда, и вот на вопросы дворецкого относительно тех или иных хозяйственных проблем, казавшихся одинаково мелкими и докучными по сравнению с куда более серьезными и насущными делами, генерал завел привычку, махнув рукой, либо позволять ему действовать на свое усмотрение, либо отсылать его за советом к своей сожительнице.
– Как Пелагея Ниловна захочет, - говорил он при том обыкновенно. Та же, хотя никогда не вела большого хозяйства, в большом доме, с большим количеством кладовых и большим числом слуг, отвечая на задаваемые ей в связи с желанием хозяина вопросы, руководствовалась принципом: «Как Иван Иванович захотел бы».

И, надо отметить, в общем, в результате такого подхода к делу, и с его стороны, и с ее, все получалось совсем не так плохо. Искренне не понимая некоторых совершенно холостых привычек генерала, как и всякая любящая женщина думая о нем лучше, чем он того заслуживал на поверку, она не могла и поверить, что некоторые вещи в самом деле могли доставить ему удовольствие и отметала их прочь, а он, видя, что решение исходило от нее, не спорил, и вот жизнь в губернаторском доме с каждым днем стала приобретать куда более спокойное и упорядоченное течение.

Генеральские собутыльники, привыкшие вламываться в его покои, когда угодно и в любом виде, получили от ворот поворот. Приличные люди стали находить, напротив, куда лучший прием. Слуг перестали бросать с одного дела на другое, в зависимости от требований данного конкретного момента, предугадать который было невозможно, и каждый из них постепенно вспомнил свои прежние основные обязанности и в результате ими и занялся…

И еще, конечно, на такой вот ход событий влияло то обстоятельство, что и Пелагея Ниловна, и Иван Иванович, оба они знали, понимали и чувствовали, что вместе у них надолго остаться вряд ли получится. Так какая разница, можно ли допускать невенчанную жену при жене венчанной возвыситься до статуса хозяйки дома, и какая разница этой невенчанной жене, справится она с делом хорошо или не очень, и что об этом обо всем скажут окружающие…

Потому что окружающие все уже как раз сказали… Потому что еще в начале весны епископ Варлаам уже напроповедовал насчет них обоих столько, что и говорить после этого ничего не осталось… Потому что уже приехал уполномоченный следователь Синодального приказа, потому что лето закончилось, и приближалась осень, потому что она уже наступила, потому что…
      
             В последние месяцы, приезжая домой, генерал обостренно чувствовал, что действительно едет домой, в свой настоящий, уже не холостой, не заброшенный, словно продуваемый всеми сквозняками дом, но дом семейный, и что он едет при этом к женщине, которая смогла стать для него настоящей женой… Это чувство у него возникло как-то исподволь, незаметно, но посещало его порою со всей отчетливостью, так что он успел осознать его и привыкнуть к нему. Домой, к жене…

Подумаешь, какое дело. У кого только даже из самых бедных и самых неизвестных жителей огромной Российской империи нет такой малости, как жена и дом… У самого последнего нищего разве что нет, а у остальных… Вот, наконец, и у него появились эти атрибуты рядового семьянина. Но как же ненадолго…

Те люди, те законы, которые должны были стоять на службе защиты нравственности и порядка, разрушали его дом, его семью, его счастье, только потому, что обретены они оказались не совсем традиционным путем, и потому служа при этом отнюдь не порядку и не нравственности… Генерал думал об этом, возвращаясь домой после важного разговора с епископом, остроумно предваренного военными учениями.

- Не скажу ей, - решил он. - Десять дней срок немалый. Проживем их спокойно, как ни в чем ни бывало, а напоследок все равно не надышишься и не налюбишься…         

              Он знал, что она ждет его, спать не ложится. Она всегда его встречала и никогда не ложилась без него спать, разве что могла подремать, забравшись с ногами в кресло у камина, если он задерживался слишком сильно. Но последнее случалось редко, и сегодня он тоже не очень задержался. Он еще не снял плаща в прихожей на руки слуге, когда она уже сбежала вниз по лестнице. Она не стыдилась слуг и сопровождавших его порою офицеров или солдат… статских лиц тоже… и смело бежала навстречу, обнимала, целовала, задавала вопросы…

- Как твои маневры? – спросила она, употребив иностранное слово вместо русского «ученья». Проживая в губернаторской резиденции, она приобрела некоторые манеры и нахваталась ранее непривычных ей слов и выражений, в основном имевших заграничное происхождение, бывших в ходу в господской среде и непонятных простонародью. Щеголять этими словами, вставляя их в свою речь, доставляло ей удовольствие. - Как твои маневры?..
- Отлично. Кремль под охраной, а Архиерейский двор в осаде.
              Она засмеялась.
- Ужинать приказать?
- Конечно.

Она была нарядная, с прической, в шелковом платье цвета корицы, с лифом, обложенным по вырезу белыми тонкими кружевцами. Он вспомнил, как его секретарь, Матвей Андреевич, на днях задержавшийся у него за делами и приглашенный в результате к обеду, наблюдая за молодой хозяйкой, сказал что-то вроде, что Пелагея Ниловна до того похорошела собою, хоть портрет с нее пиши… Конечно, он не зря говорил комплименты пассии начальника, но правды в его словах было много и без лести.
- Только что мне ее портрет без нее самой… Соль на рану…

              Десять дней до отплытия торговых судов вверх по течению прошли тихо и обыденно. Военные ученья, то бишь маневры, проходившие по плану «как если бы кремль оборонять от неприятеля пришлось», были наполовину свернуты, но солдат в кремле и в Белом городе осталось много, и усиленные караулы в кремлевский воротах и на башнях пока не снимались. Из архиерейских палат должно было хорошо видно, как артиллерийская прислуга то и дело крутит пушку на прилегающей к Архиерейскому двору одноименной башне, то задирая ее дуло вверх, то зачем-то поворачивая его внутрь кремля, и что-то там колдует при этом с ядрами и запалами… Были и пробные выстрелы, холостые, конечно, безвредные, но такие громкие…

Пока у архиерея нервничали, наблюдая за пушкарями, к губернатору в дом пожаловал купец из Москвы, по своим каким-то торговым делам. Умный гость принес проживавшей в губернаторской резиденции молодой женщине подарочек и все развлекал ее рассказами о своих путешествиях и приключениях. Пару раз ему удалось даже ее рассмешить. Говоря с нею о Москве, о своей московской усадьбе, своей семье, ожидающий его возвращения (его струг входил в число судов каравана, готовящегося пуститься в путь вверх по Волге-матушке), он вызвал ее на ответный разговор, заставил исподволь пуститься в воспоминания о детстве, проведенном в дедовском доме.

Генерал слушал, вставлял при случае в беседу свои замечания и думал, до чего складно врет купчина, а ведь у него и в Астрахани тоже семья есть, не только в первопрестольной…

Потом, по истечении недели, ему стало казаться, что десять дней отпущенного до разлуки срока растянулись в гораздо больший промежуток времени, одна неделя чуть ли не в десять недель, ведь они жили как ни в чем ни бывало, по-прежнему, и она все еще ничего не знала, но на самом деле осталось всего три… нет, уже два дня… всего два дня до разлуки… Хотя, готовя потихоньку ее отъезд, он и сам не верил, что этот отъезд на самом деле состоится. Надо было поговорить с нею, подготовить ее… Пора… И он наконец выдавил из себя страшную фразу:
- Мне надо кое-что сказать тебе… важное…
- Что-то опять случилось? – спросила она.
- Да.
- До нас с тобой касаемое? Приказ из Синода прислали? – догадалась она вдруг.
- Да.
- И что же?

              Он дал ей прочесть приказ.
- Ты не бойся, - сказал он ей сразу, еще только вручая ей для ознакомления роковой документ. - Тебе ничего из того, что здесь прописано, не будет. С владыкой я договорился. Но ты должна уехать. Иначе нельзя.
- А с тобой что будет? – спросила она, прочитав бумагу и принимаясь перечитывать ее снова. Надо заметить, что с самой зимы, почти со дня своей встречи после ее похищения из монастыря, они были между собой на «ты», как равные, потому что и впрямь сравнялись во всем… в любви, в горе, в страхе… сравнялись и сроднились…
- Со мной что будет? Ну… Как там сказано, так и будет. Да что ты! – воскликнул он. - Это же не плети, не кнут! Покаюсь уж, черт с ними.          
- Но это позор, - сказала она тихо.
- Никуда не денешься. Придется потерпеть… Поленька, мне это неважно. Важно, чтобы тебя не тронули. Вот это мне и точно больно будет, а так… Я про это и не думаю…

              Он подсел к ней и взял ее за руки.
- С тобой все будет хорошо. Ты ведь не в Сибирь едешь, не на Соловки, а в Москву, и не к чужим людям, а к своим родным. Я тебя поручу тому купцу, который к нам давеча в гости приходил. Я его нарочно в дом привел, чтобы ты с ним познакомилась. Он, конечно, плут тот еще, но калач тертый, а это и хорошо. Я давно его знаю, он не подведет. Он мне обещал доставить тебя в полном порядке и сдать с рук на руки твоему деду, и не даром обещал, сама понимаешь, так что, надо думать, сделает все, как должно, и помощь тебе окажет и в дороге, и в самой столице, если понадобится. Поедешь со средствами, с приданым, так сказать… И… И все у тебя наладится… Ты еще такая молодая, у тебя вся жизнь впереди. Я тебе всегда за твою любовь буду благодарен, а ты вперед знай, что ты теперь свободна, так что живи себе да радуйся… Выходи замуж, за кого захочешь, начинай новую жизнь на новом месте…
- Ты насовсем меня от себя отсылаешь?
- Это не от меня зависит… Я тебя отсылаю, потому что так надо… Надо так… Сама пойми…
- Понимаю, - сказала она, низко опуская голову и отворачиваясь.

              Он подготовил свою речь насчет ее новой жизни на новом месте, даже с учетом нового замужества, заранее и произнес ее от слова до слова, хотя и с болью в душе, но произнес, почитая в этом поступке свой долг, однако увидеть ее опущенную головку и то, как она отвернулась от него, было выше его сил.

- Да пойми же ты на самом деле, Палага! – закричал он. - Расстаться нам должно, иначе хуже с нами сделают. Ведь мы с тобой до самого края дошли. Сколько жить вдали друг от друга придется, бог весть. Связь должна быть оборвана, ни весточки, ни письма. Как же я могу тебя просить ждать меня? Когда я смогу тебя себе вернуть? Откуда же я знаю это! Что я могу тебе обещать?
- Что не забудешь, - шепнула она. - И я тоже… И буду ждать… Без срока, только с надеждой… И тогда уж, бог даст, тогда…

              Тогда он расцеловал ее и наговорил много разных слов, так замечательно звучавших и значивших при том не более, чем просто глупость, с грустью вспоминая потом о которых, сам не знал, хорошо ли поступил, дав себе волю, дурно ли… Он сказал, что будет любить ее и в разлуке, и будет помнить, и как только сможет, приедет за нею из своей Астрахани через всю Россию в эту ее далекую, незнакомую ему Москву… Через всю Россию… А она, горько плача и обнимая его, все твердила, что будет ждать, будет, будет, не смотря ни на что, потому что, правду ли он ей сейчас сказал, нет ли, а разлюбить его она все одно не сможет, один он у нее свет в окошке, один на всей земле, и никого у нее кроме него никогда не будет, как и доныне не было…   
- Я тебя найду, обещаю, - говорил он. - Я приеду за тобой, - и она кивала в ответ, отвечая на его поцелуи.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Глава 16.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . Принцесса и иголочка.

              Еще день мелькнул, как одна минута, за сборами… Больше никто эту красавицу в городе не видел. Зато на другой день все могли полюбоваться губернатором, приносящим в церкви публичное покаяние в совершенных грехах…

              Кое-как пережив вдобавок ко дню расставания с любимой женщиной и этот тяжелый день, губернатор почувствовал себя раздавленным настолько, что хотел написать прошение об отставке… Но не написал. Сначала всем назло, и в первую очередь назло владыке, а потом вообще немного остыл и подумал, что его отставку скорее всего примут, и потеряет он место, которого потом не получит… Один раз его уже чуть не сняли, безо всякой вины, а так вот, мимоходом, исходя из своих, государственных, так сказать, соображений… Ну, может, будет и второй раз, тогда уж и придется съехать с губернаторства, пока же стоит все оставить, как есть. Это подсказывал губернатору собственный здравый смысл, которому вторили и советчики из ближнего окружения, обеспокоенные потерей собственных мест…

Что же касается его подруги, то все равно, губернатор он еще или нет, Палагу это ему не вернет. Не имеет значения и то обстоятельство, что он теперь вдовец. Обвенчаться ему с недавней подследственной все равно не выйдет, в отношении нее приговор вынесен, его нарушить нельзя.

К тому же владыка Варлаам ясно сказал, что попытки обмануть его не спустит, так что… Так что, что бы с ним ни было, кем бы он служил или не служил и где бы ни оказался, рисковать нельзя. Хватку епископа он на себе узнал, ключей к его потайным замкам подобрать не сумел, а с указами правительственных учреждений шуток не шутят. Стоит вновь проштрафиться, как всплывет старое дело. Глядишь, выяснится к тому же, что никакого телесного наказания в отношении провинившейся женщины в действительности-то и в помине учреждено не было, а протокол о том составлен липовый… Нет, нельзя допускать, чтобы следствие возобновилось, ни в коем случае нельзя…

Знакомый, облеченный особым доверием купец прислал ему из Москвы краткое известие, что доставил вверенный его попечению ценный товар по назначению, однако, несмотря на еще одно известие, местное, о том, что епископ Варлаам тяжело болен, генерал все же побоялся написать в Москву, хотя ему так этого захотелось, аж руки зачесались. Больше из Москвы никаких вестей на этот счет не приходило. Связь должны была быть оборвана, вот она и оборвалась. Если только можно было оборвать ее на самом деле…
 
              Пришла зима, наступил новый, 1731 год. Затем зима окончилась, как и положено в природе, весною, а та перешла в лето, лето же в осень… Как можно жить в разлуке с любимым или с любимой? Можно… Человек выносит поневоле многое… Пока в состоянии выносить…          

              В 1731 году, на второй год своего царствования, императрица потребовала новой присяги от своих подданных. То они присягали ей самой, теперь должны были присягнуть ее наследнику, вернее, ее праву выбрать себе наследника. Каждый должен был поцеловать крест «…в том, что хощу и должен с настоящим и будущим моими наследниками не токмо Ея величества, своей истинной государыне императрице Анне Иоанновне, но и по ней Ея величества Наследникам, которые по изволению и самодержавнейшей ей, от Бога данной императорской власти определяемы и к восприятию самодержавного Всероссийского престола удостоены будут верным, добрым и послушным рабом и подданным быть».

Кто на самом деле «удостоены будут» особой чести стать впоследствии преемником самой государыни Всероссийской, пока что ходили только слухи, так что заочной верности должен был удостоиться заочный наследник.

- Новое дело, - прочитав документ, призадумался астраханский губернатор. - Как на такое крестоцелование народ сгонять, когда я сам не понимаю, кому присягать стану? Вот уж удумали умники столичные так удумали…
              Он к тому же чувствовал себя не в той форме, которая бы соответствовала выполнению вставшей перед ним сложной задачи. Но центральная власть тут же ему эту задачу и облегчила…

               В 1730 году именными указами императрицы, правительство которой, стараясь укрепиться у власти, деятельно производило обычный для начала всякого нового режима правления так называемый и давно печально известный «перебор людишек», на губернаторские посты были вновь назначены семь человек: М.А. Матюшкин в Киев, А.И. Тараканов в Смоленск, П.М. Бестужев-Рюмин в Нижний Новгород, М.В. Долгоруков – в Астрахань,  А.Л. Плещеев в Сибирь, В.Ф. Салтыков в Москву, И. М. Волынский, кузен А.П. Волынского, в Нижний Новгород вице-губернатором.

Как уже говорилось, М.В. Долгоруков в Астрахань не приехал, вместо этого отправившись в ссылку в свои дальние вотчины, а Бестужева-Рюмина, также отбывшего вскоре на принудительное деревенское житье (новые фавориты императрицы стремились уходить фаворита прежнего подальше), на губернаторском посту в Смоленске сменил П.И. Мусин-Пушкин. Поскольку тяжба между Казанским архиереем и Казанским же генерал-губернатором Артемием Петровичем Волынским решилась не в пользу последнего, то в следующем, 1731 году, Смоленский губернатор П.И. Мусин-Пушкин был переназначен на оказавшийся вакантным пост губернатора в Казани.

В том же 1731 году назначение губернаторствовать в Астрахани получил Иван Петрович Измайлов, бывший обер-шталмейстер царицы Евдокии Федоровны.

Фон Менгден, лишаясь без объявленной причины своего места, новой службы пока удостоен не был.

- И правда не стоило бумагу марать, - саркастически сказал экс-губернатор своим обеспокоенным грядущей сменой начальника служащим и опечалившимся друзьям. - Пока бы мое прошение об отставке к рассмотрению было представлено, меня бы уже как раз и сняли.

              О том, насколько повредило ему в глазах новой императрицы прошлогоднее разбирательство в Синоде, можно было только гадать. Вероятно, повредило. Ходили слухи, что императрица, женщина уже немолодая, вдова, придерживалась строгих взглядов, хотя сама, как об этом было всем доподлинно известно, вдовствовала не целомудренно… Но ведь на то она и государыня, чтобы позволять себе то, что запретно для остальных, - вероятно.

              В то время, как астраханцы, прознав про новость, готовились встречать нового губернатора, как положено, хлебом-солью и дорогими подарками, гадая, каким-то он окажется… к старому-то уж давно приноровились, а новая метла, известно, по-новому метет, и как оно там все в будущем сложится… в это же время свалившаяся вдруг на голову неприятность заставила губернатора прежнего немного встряхнуться и в этом смысле даже пошла ему на пользу, так как в течение последних месяцев он все более уступал своему унынию, уверовав в бессмысленность своего земного существования, и погружался в хандру, причем видимым выражением этой самой хандры являлась, разумеется, бутылка. Теперь он перестал лакать без просыху, побрился и задумался, что делать дальше. Ему было обидно. Все-таки столько лет на посту, так сказать, верой и правдой… И если дельного ничего не сотворил, то ведь и дурного-то тоже… Ну да что поделать…

- Езжайте в Москву, Иван Иванович, - посоветовал ему верный Матвей Андреевич. - Попробуйте при дворе протекцию найти, все же, худо-бедно, пусть и не родич, но свояк-то у вас там ныне имеется… Вроде силу забрал, небось пособит, не откажет… Коли с его подачи  аудиенции высочайшей удостоены будете, то, глядишь, дело и поправится… Ну, а уж коли не выйдет, так прошение представьте по форме, а сами поезжайте в поместье,  посидите в деревне сколько ни то… Опять же после матушкиной-то недавней кончины появиться там для вас просто как бы долг святой… Могиле ее поклониться, то да се… Простите за прямоту, даже как-то кстати… Очень хороший, всем понятный, уважительный повод… Будто и не то, что вас от дел отстранили, а вы и сами должны были отъехать, и потому нисколько не зазорно… Ну и опять же, будем надеяться, без нового назначения не останетесь… А уж как получите новую службу, сделайте милость, вызовите меня к себе, на край света поеду, все лучше, чем к новому начальству привыкать… Да и то, глядишь, я завтра также без должности окажусь… Новая метла по-новому метет, старое вон выметает…
   
              Разговор происходил в небольшом собрании, своего рода частном кружке, куда, кроме доверенного секретаря, главы губернаторской канцелярии, имели постоянный доступ два-три офицера, один из которых, славившийся в губернаторском окружении как всезнайка, всегда умевший к месту поведать занимательную историю, хоть о Пизанской башне, хоть о Стеньке Разине, теперь смотрел на своего начальника и приятеля грустными умными глазами, удивительно украшавшими его худое, с неправильными чертами лицо, смотрел с выражением явного сочувствия, но впервые не знал, что сказать и чем его утешить (да и себя заодно с ним), - да тут же вдобавок к офицерам обычно присутствовали два-три статских лица, в том числе назначенный столичной Медицинской коллегией еще при императоре Петре Первом исправлять должность главного (и по сей день остающегося практически единственным) городского лекаря немолодой, сильно пьющий, но знающий свое дело человек, сейчас, глядя на приунывшую компанию и на взволнованного, выбитого из колеи, почти трезвого генерала, молча ходившего из угла в угол по комнате, вдруг нашедший те слова, которые, вероятно, и следовало произнести:

- Что вы в самом деле, господа! – воскликнул этот чистокровный англичанин, впрочем, неплохо усвоивший язык предложившей ему щедро оплачиваемую службу страны, а потому обычно выражавший свои мысли и чувства именно на нем, что было и понятнее собеседникам, и более к месту. - Гляжу я на вас всех и думаю, или вы не русские, что ли? А как же этот ваш «авось», черт возьми, а? Позабыли? У вас в народе не зря говорят - «авось кривая выведет»! В богоспасаемом Английском королевстве, откуда я есть происхожу родом и чьи обычаи еще не совсем позабыл за годы моего пребывания под сенью российского двухглавого орла, на авось и по кривой точно никуда не доедешь, но ведь мы же недаром находимся не где-нибудь, а в России! Здесь другие законы и другие дороги. То, что в другом месте – хаос, здесь – порядок. То, что в другом месте – гибель, здесь – спасение. Я это понял еще в молодости, когда нищим и голодным приехал в Россию на поиски счастья, когда одевал мундир на голое тело, отдавая в стирку свою единственную рубашку и скрывая ее отсутствие умело повязанным шейным платком, а по вечерам в жалкой гостинице на окраине города, где снимал крошечную каморку под самым чердаком, с радостью принимал приглашение своего соседа-немца, уже успевшего кое-как обжиться на невских берегах, выпить с ним шнапсу и спеть смешную русскую песенку, которую я никогда не забуду и которая имела такой припев: «Стопочкой по столику стук-стук-стук-стук!»            

- Стопочкой по столику? – переспросил Матвей Андреевич и вдруг расхохотался, причем его смех носил явно истерический оттенок. - Да мы и так уже все достукались, и на авось и по кривой, и как угодно! Иван Иванович уже место потерял, скоро и нас всех разгонят!
- Всех не разгонят, - философически заметил врач-англичанин. - Меня вот, например, заменить не на кого. Это с вами, Матвей Андреевич, душа моя, церемониться, действительно, скорей всего не станут. Мало ли вас, бумагомарателей, на свете…

- А я бы вас первым выгнал, - злобно молвил в ответ губернаторский секретарь. - Потому что вы шарлатан и только трупы мастерски кромсать умеете… Да с этим делом и мясник любой справился бы…
- Вот когда я раскромсаю ваш труп, представленный мне на освидетельствование, тогда только признаю за вами право сравнивать меня с мясником, - задиристо отвечал главный астраханский лекарь. - Если только после своей безвременной кончины и моей работы вы сможете это право реализовать…
- Господа, вы с ума, что ли, сошли? – растерянно спросил их офицер-всезнайка.

              Генерал смотрел на них, не встревая в перепалку, и думал, что ему будет не хватать этих людей, к которым он так привык, с которыми любил проводить время, отдавая дань и веселью, и задушевным разговорам, и каждый из которых был и умен, и полезен, и интересен по-своему… И все они могли говорить друг с другом без обиняков… А еще ему будет не хватать этого дома, в котором он прожил несколько лет, удобного, уютного, устроенного по его вкусу и с тем размахом, который сообщает богатство… И ему будет не хватать этого большого шумного торгового города, полу-европейского, полу-азиатского, города русских преданий и шамаханских сказок, города разбойных казачьих атаманов и иноверцев всех мастей, города православных церквей и мусульманских мечетей, путь к которым лежит по городским улицам мимо греко-римских костелов и лютеранских кирх, города, чьи причалы омывает величайшая река Европы и Азии при самом своем впадении в обширнейшее в Азии и Европе озеро - Каспийское море…

              Новый губернатор прибыл в Астрахань незамедлительно. Встречавшие его лица, в том числе его предшественник, которому надлежало сперва сдать своему преемнику дела, а после уж отправляться восвояси, заметили в глазах этого человека тот особый, вечно голодный блеск, который свидетельствовал о склонности к стяжательству и о горячем желании стараться и впредь на ниве собственного процветания, непременно доведя состояние своих финансовых дел до поистине блестящего.

Опыт в этом отношении у него имелся, губернаторствовать ему было не привыкать, ведь он уже занимал подобный пост на севере, в Архангельском крае, так что теперь ему, застывшему на берегах сурового Белого моря, предстояло отогреваться на южном солнышке, а для того, чтобы приехать в низовья Волги, он пересек всю европейскую часть России в направлении с севера на юг и сделал это, несмотря на свои солидные годы, весьма быстро. Там, в Архангельске, случалось ему выполнять и важные государственные поручения. Например, уморить в холоде и голоде замурованной кельи навлекшего на себя державный гнев одного прежде куда как важного архиерея… Впрочем, это было более ответственно, чем обременительно.

              Господин фон Менгден первым делом сопроводил господина Измайлова в свой бывший, а его нынешний дом, проведя его по всем комнатам и попросив под конец этой экскурсии позволения несколько стеснить его превосходительство и его семейных своим пребыванием здесь еще на несколько дней, в течение которых он закончит сборы в дорогу. Разумеется, разрешение было любезно дано. Старые жильцы потеснились, новые вселились в освобожденные для них или пустовавшие еще ранее комнаты…

Новая губернаторша побоялась выбрать для своего проживания спальню губернаторши прежней, как ей тут же сообщили, безвременно почившей год назад, хотя при этом приказала перенести в ее временные апартаменты великолепное зеркало, единственное настоящее украшение скромной обители покойной фрау фон Менгден, благодаря своим впечатляющим размерам имевшее свойство отражать человека в полный рост…

Интересно, что через пару дней она отменила первоначальный приказ и велела зеркало отнести на его прежнее место. Может быть, в его серебристой глубине ей померещилась вдруг тень высокой худощавой женщины со светлыми волосами и голубой ленточкой, завязанной бантом на шее? Впрочем, новая хозяйка была дама веселая и жизнерадостная, и ее не могли надолго смутить даже потусторонние тени… Вот только в зеркало Эльзы она предпочла больше не глядеться.

Новый губернатор был доволен встречей и пребывал в хорошем расположении духа. Наверное, он уже мечтал о своей новой, еще более богатой и успешной жизни на новом месте… Дом ему очень понравился. Он оценил и убранство кабинета, с модным, на западный лад, камином в углу, и не преминул остановиться перед портретом хозяина в рыцарских латах, висевшим там на стене над шелковым диваном, а также, демонстрируя своим поведением и речью признаки знатока живописи, отдал дань восхищения другим красочным полотнам, украшавшим соседние стены.

- Какая вещь! – воскликнул он, покачав головою, глядя на портрет неизвестной дамы, образ которой являл собою воплощенный идеал благородства и утонченной красоты, недостижимый и не всегда желанный на самом деле в условиях реальной жизни. - Это кто-то из ваших родственниц? – молвил он затем с невольно прорвавшейся подобострастной ноткой в голосе, поскольку имел представление о знатности древнего рыцарского рода баронов фон Менгденов.

- Нет, - сказал Иван Иванович. - Я и не знаю, кто здесь нарисован. Этот портрет мне не принадлежит, - произнес он вслед за тем. - Я нашел его уже висящим на этом месте, когда стал хозяином этого дома, и потому, разумеется, оставлю его новому хозяину, - он слегка, вежливо поклонился новоиспеченному губернатору. Тот расплылся в улыбке, расценив этот поступок как весьма тонкий способ преподнесения ценного подарка.

Поскольку же он, принимая подарки, начинал входить во вкус, то тут же перешел к ковру, увешанному оружием, и принялся пристально разглядывать представленные в богатой коллекции экспонаты. С тайной усмешкой наблюдая за этим возомнившим себя баловнем счастья человеком, фон Менгден решил вдруг, вспомнив суеверный обычай откупаться от прошлого, преподнести ему ценный сувенир и наметил для этой цели самый редкостный предмет своего собрания, дамасскую старинную саблю.

Он даже потянулся к ней было, но новый губернатор, перебегая глазами с яркого, броского кинжала в розовых камушках, некогда окровавившего своим тонким отточенным лезвием пальчик любопытной беляночки, на также очень красиво убранную золотом и серебром саблю, предпочел эту саблю и решительно взялся за нее рукою…

- Изумительное изделие, - произнес он, рассматривая саблю и водворяя ее затем на место. Разумеется, генерал тут же преподнес ее в дар, «в знак своего совершеннейшего почтения и с наилучшими пожеланиями»…
- Вот дурак-то, - подумал он при том про себя. - Я ему хотел действительно дорогую вещь подарить, а он выбрал так себе… Ну уж как сам захотел, так и будет.

Любопытно, с одной стороны генерал остался, конечно, доволен сохранением в своей собственности ценной сабли, но с другой стороны ему не понравилось, что его попытка «откупа» не была принята судьбой… Ох, как бы не случилось новых неурядиц! Однако он оказался не прав… Откуп был намечен с искренним чувством, без тени жалости и жадности, и судьба такой откуп сочла возможным принять… Правда, она, судьба, сочла также правильным присовокупить к нему еще кое-что… То, что и всегда скрепляло любой подобный договор, - кровь.   

- … Барин, не гневитесь, не моя вина, и не мой недогляд, я ей, барышне-то, негоднице этой, говорила-говорила, чтоб без меня в сундук не лазила, а она вон что удумала, в самое белье свою книгу запрятала, а юбка кисейная, тонкая, так она ее переплетом и прорвала насквозь! А я стала перекладывать да увидала! Вот она, эта ее книга, чуть я ее тоже не порвала со злости! А вот и рваная юбка!

              Раскрасневшаяся от своего праведного негодования горничная Агафья, молодая, красивая, стройная женщина с огненными большими глазами, в прошлом барская любимица, с почетом и приданым выданная им замуж за выбранного ею самою жениха, приставленная, взамен уволившейся с места и уехавшей вскоре после смерти своей барыни немки Трудхен, к осиротевшей барышне фон Менгден, в качестве няньки, и, соответственно, собиравшая в дорогу ее вещички, стояла перед генералом, размахивая юбкой и книжкой и рассказывала о происшествии с той развязностью в манерах, которую как любимица, хоть и бывшая, могла  себе, по ее мнению, в этом случае позволить.

Генерал, сидевший за столом в своем кабинете… своем бывшем кабинете, так будет точнее… и копавшийся в своих бумагах, деловых и личного порядка, в письмах, записках, счетах и прочем подобном хламе, одно откладывая в сторону, другое отправляя в кучу мусора, досадливо, не поднимая головы, буркнул, что ни рваная юбка, ни какая-то книжка его не интересуют.

- Иди укладывайся дальше, Агашка, что ты ко мне с ерундой явилась!
- Барышня книжку у меня кинулась отнимать и укусить меня хотела, за руку, так я ее оттолкнула, а она упади да нос себе и разбей, - продолжала, не желая слушаться и идти укладываться дальше, Агаша. 
- Отдай, - прозвучал тоненький голосок.

Генерал поднял голову. Виновница Агашиного гнева, сама фройлейн фон Менгден, темноволосая, миниатюрная, худенькая, маячила позади нее, прибежав за нею следом, конечно для того, чтобы попытаться спасти свое сокровище, попавшее волей несчастного случая во вражеские руки. Генерал обратил внимание, что она зажимает носик платочком и что на платочке виднеются красные пятнышки. Ах, вот в чем дело! Агаша прибила девчонку за рваную юбку, в которую та без ее ведома прятала свою книжку, а теперь на нее же пытается всю вину свалить!

- Да вы взгляните, как она юбку испортила, только выбросить! И на книжку взгляните, какие у переплета края-то острые! За все цепляются, а тут кисея… Разве можно ее в белье было совать, - Агаша в доказательство своей правоты бросила на стол перед хозяином обе вещи, которые держала в руках.
- Подойди, - приказал генерал девочке, поманив ее пальцем, и та, чуть помедлив, неуверенно шагнула вперед, стараясь при этом обойти Агашу стороной. - Так дело было?
- Чего с ней говорить, с немчурой длинноносой? – недовольно пробормотала, пожав плечами, Агаша. - Я уж все обсказала… Аль мне веры у вас, барин, больше нету?
 
- Велите ей, ваше превосходительство, отдать мне мою книгу, - по-немецки сказала девочка, по-прежнему прижимая к носу платочек и дрожа, но стараясь говорить твердо. - Это книга моей мамы, она отдала мне ее перед смертью и сказала: «Храни». Я только хотела ее спрятать перед дорогой в надежное место. Я думала, что сундук уже уложен.
- Я тебе уже говорил, что, раз ты живешь в России, ты должна говорить по-русски, а не по-немецки. Это неуважение к языку и обычаям твоей родины, - сказал генерал, обращаясь к стоящей перед ним девочке.
- Вот именно, - пробурчала Агаша. - А то лопочет что-то, а что, не разберешь…

- Моя мама говорить… Россия не есть мой настоящий родина, - ответила девочка, но уже по-русски и с акцентом, перевирая некоторые слова. Генерал поморщился. Он знал, что Эльза растила дочку, как немку, говорила с нею в основном по-немецки, воспитывала на свой лад, и, хотя и не думал в свое время в это вмешиваться, чувствовал от этого неудовольствие. - Всегда в моем доме будет хоть одна немка, - изредка размышлял он. - Вот напасть-то на мою голову.

- Так это памятка о твоей матери, - сказал он далее, смахнув на пол рваную юбку, брошенную Агашей ему на стол поверх бумаг, и беря в руку книжку. - Понимаю, она для тебя представляет ценность. Но ты должна была спросить у своей няни, куда упаковать эту вещь.
- Я бояться… боялась, что она ее выбросит, - исподлобья глянув на Агашу, ответила девочка.
- Правильно, - сказала Агаша, кивнув своей красивой головой. - Чего всякий хлам хранить, да еще, нате вам, придумала, с собою в путь брать. Не знаю, где она ее до сих пор прятала, эту книжонку, я ее в первый раз вижу, а то давно бы в печке сожгла.
- Это книга есть мой мама, - повторила девочка со слезами в голосе.
- Ладно, забирай, и на будущее слушайся свою няню, - сказал генерал. - Агаша, оставь ты ей эту дрянь. Что у нее с носом? Приложи ей лед, что ли…
- Так обойдется, - пробурчала красавица Агаша.

Генерал хотел было протянуть девочке ее книжку… Зачем он открыл ее и пролистал? Просто так, вероятно… Мелкий, знакомый почерк Эльзы… А, это же ее записная книга! Она всегда вела такие. «Для излечения сильной простуды пропитать шерстяную материю уксусом, постным маслом и камфарой, приложить к груди на ночь… Потрачено на батист для ночной сорочки…» О, господи, в этом она вся… «Добавить корицы и ванили и хорошо вымесить тесто…» Ну да, хозяйственная, как же… Эта ее корица с ванилью… «Владыка Варлаам выполнил свое обещание. Я выполнила свое. Надеюсь, я не совершила ошибки». Что, что?

- Отдайте мой книга, - попросила фройлейн фон Менгден, стоя перед генералом и зажимая платочком разбитый грубой наглой нянькой носик.

Генерал не отвечал, с удивлением уставившись на только что прочитанную краткую запись. Запись была последней, самой последней. Она предварялась датой. И дата… О боже, это была дата того дня, когда он принес в кафедральной церкви покаяние… Того дня, который был последним днем в жизни Эльзы. «Владыка Варлаам выполнил свое обещание». Какое обещание? «Я выполнила свое». Что это значит? Что было общего между Эльзой и Варлаамом, что их связывало? Какие взаимные обещания? Как странно, как неожиданно и странно…   

Сдвинув брови, он снова принялся быстро перелистывать мелким бисерным почерком своей покойной супруги заполненные страницы. Записи хозяйственных рецептов, кулинарных и лечебных… Записи счетов… «Потрачено на батист для ночной сорочки». Далее столбики цифр. Если это счет торговца, выставленный Эльзе за этот самый батист, то черт в нем ногу сломит, понять ничего нельзя. Тут все стежки, должно быть, пересчитаны, каждая ниточка на учете. Странный счет… И все остальные счета тоже… Стоп, стоп! А это что за закорючки? А следующая цифровая запись после каждой такой закорючки содержит очень похожие числа… Вот, например: «10.05.1730». Или: «17.07.1730». А в самых последних записях последнее число в отрывке меняется на «1731». Кроме того, пространные цифровые записи не встречаются ранее декабря 1729 года, это легко установить, поскольку все заметки предварены датами. Таким образом, эти комбинации цифр – тоже даты, и не что иное. Тогда сами цифровые записи…

- Вот чокнутая! – чуть не воскликнул вслух генерал, разом догадавшись об Эльзином секрете. - Да она дурака валяла, тайнописью баловалась.

Конечно, он тут же вспомнил своего сокурсника по университету, приохотившего всех своих знакомых, и Эльзу в том числе, к занятной игре в шифровальщиков. Он сам тоже отдал когда-то этой игре дань… Вот и Эльза, похоже, ее не забыла.

- И что же она в эти цифирки прятала, о чем писала? О батисте для ночных сорочек? Но почему она прибегла к тайнописи именно в декабре 1729 года, не ранее? Первая дата первой шифрованной записи относится к этому времени… Затем идет череда отрывков, предваренных числом «1730», а перед этим числом стоят числа «01» или «02», то есть, видимо, месяцы январь, февраль… Что тогда случилось? Тогда умер мальчик-император, сорвались планы князей Долгоруких в отношении высочайшей свадьбы, на российский престол была приглашена нынешняя императрица… Но к тому времени владыка Варлаам уже втайне издал указ о заточении Пелагеи в монастырь и приказал похитить ее средь бела дня, что и было выполнено: в середине декабря 1729 года… «Владыка Варлаам выполнил свое обещание. Я выполнила свое. Надеюсь, я не совершила ошибки». Соглядатай в архиепископской резиденции докладывал как-то раз, что между владыкой и Эльзой имело быть свидание…   

- Отдайте моя книга, - снова пролепетала девочка.
- Позже, - отрезал генерал.   

Выставив за дверь фройлейн фон Менгден и ее няньку, он заперся в кабинете и погрузился в дешифровку Эльзиных записей, еще сам себе не веря, что неожиданно сделал важное открытие. Очень важное… Однако он испытывал волнение, уже чувствуя, что покойная Эльза сейчас заговорит и, возможно, судя по ее последней, сделанной открытым текстом записи, сообщит нечто очень значительное… «Владыка Варлаам выполнил свое обещание. Я выполнила свое».

              В России издавна знали искусство тайнописи, нисколько не отстав в этом отношении от других цивилизованных народов. Еще до тех времен, когда развивающаяся наука подарила разведчикам и влюбленным симпатические чернила, проявляющиеся на листке поверх записанного для виду текста под действием тепла или тех или иных реактивов, существовали весьма верные способы передать адресату секретные сведения, утаив их от враждебных глаз даже в том случае, если эти записи все же паче чаяния попались врагу в руки. Дипломатия, разбой, интриги государственные и частные, интимные отношения, которые надлежало скрывать… Одним словом, тайнопись была востребована, и поле ее применения было довольно широко.

Первый способ шифрования красноречиво именовался на Руси «тарабарщиной». В этом случае использовалась система произвольно выбранных символов, подменявших собою буквы, отдельные слоги или целые слова и даже понятия, так что текст, зашифрованный таким образом, представлял собою нечитаемый, странно выглядящий отрывок («тарабарская грамота»), в котором нельзя было разобраться без знания ключа. Буквенных и словарных наборов «тарабарщины», естественно, могло существовать произвольное количество, каждый опытный шифровальщик мог изобрести свой собственный.

Второй способ называли «цифирным письмом». Вместо условных значков тут использовались цифры, их ряд мог быть вычисляемым и не вычисляемым, сложным и более простым, в зависимости от важности послания и степени подготовки составителя.

Ключи к закодированным письмам запоминали, записывали, прятали среди страниц книг, в том числе и даже чаще всего священных. Но, разумеется, и без наличия ключа, который нельзя было заполучить в руки или не удавалось выбить и вытянуть даже на пытке из вражеского агента, захваченного вместе с таинственным посланием (если речь шла о важных преступлениях против важных лиц и государственных интересов), некоторые такие закодированные «грамоты», и «тарабарские», и «цифирные», все же, с применением знаний и опыта, подлежали декодированию. Бывали особые случаи, когда власть предержащие лица привлекали к такой работе светил математики и лингвистики своего времени. Тогда своевременное раскрытие кода или ключа (шифранта) секретных депеш и их последующая перлюстрация означали раскрытие враждебных замыслов, крах опасных интриг, гибель важных персон – и в конечном счете победу на государственном уровне…

Перед генералом фон Менгденом лежали шифрованные записи, от которых устои империи никоим образом не зависели. Но они могли пролить свет на события его жизни, а что важнее может быть для каждого человека в конечном-то счете…   

              Немного помучившись, он сумел вспомнить старый код, который заучил когда-то в юности, набрасывая незначащие по смыслу, но таинственные по виду послания своим вовлеченным в игру знакомым. Удивительно, как цепко порою память схватывает даже самые пустые, маловажные детали… Для удобства работы он набросал для себя на бумаге немецкий алфавит. Разумеется, Эльза шифровала немецкий текст, поскольку писать умела только по-немецки, иного быть не могло: она плохо говорила по-русски и не знала русской грамоты. Вскоре он выяснил, что она к тому же не изобрела и ничего нового. Это был все тот же давний, простой, хотя и не лишенный остроумия шифр. И записи из «цифирного письма» начали быстро перевоплощаться в письмо обычное. 
Дело упрощалось еще тем, что Эльза писала сжато и кратко, но ее заметки при этом оставались емкими, содержательными.

К вечеру генерал знал о взаимоотношениях владыки Варлаама с его покойной супругой если не все, то многое, представив себе в общих чертах картину происшедшего с достаточной ясностью и полнотой. Тогда он собрал все исписанные им по мере продвижения дешифровки листки, сложил их вместе с книжкой Эльзы и спрятал за пазухой. Потом, почувствовав, что очень устал, устроил в своих занятиях перерыв, поужинал, продолжая напряженно думать о том, что ему стало известно,  и, выстроив в уме между сменой блюд за бокалом вина дальнейший план действий, вернулся в кабинет и приказал привести к нему туда Эльзину дочь.

- Ты сказала, что эту книгу мама дала тебе перед своей смертью и велела хранить? – обратился генерал к девочке, которую согласно приказу конвоировала пред его ясные очи все та же Агаша. - Ты должна рассказать мне об этом подробно, как можно подробнее. Погоди, - он быстро встал с места, придвинул к столу кресло. - Сядь сюда. И говори. Нет, постой еще. Агафья, забери ты эту тряпку с пола… - рваная кисейная юбка, первопричина сегодняшних событий, все еще валялась на полу, там, где ее бросили днем, и он на нее в этот миг как раз наткнулся - …и иди отсюда. Закрой дверь с той стороны и не вздумай подслушивать, иначе выпорю, - генерал был явно взволнован, потому так и действовал, и говорил. Но Агаша этого не почувствовала и понимания не проявила.

- Что?! – с крайним негодованием в голосе воскликнула она, не ожидавшая такого поворота, затем схватила с пола порванную юбку, из-за которой разгорелся весь этот сыр-бор, взмахнула ею, как флагом, и быстро, нарочито стуча каблуками и стреляя яркими пылающими глазами, удалилась из комнаты, всем своим видом показывая обиду и полное отсутствие смирения. Закрывая за собой дверь, она изо всех сил грохнула створкой.

- Отвечай мне точно и четко, все, что знаешь, ничего не скрывая и не выдумывая, - сказал генерал, садясь напротив девочки. - Поняла?.. Ты поняла меня? И не бойся, - добавил он, видя, что девочка вся сжалась и затряслась сильнее, чем прежде. - Если скажешь все, что тебе известно… - он запнулся, не зная, как повлиять на девочку, чтобы добиться от нее полной искренности, - то я буду убежден, что ты ни в чем не виновата, не стану наказывать тебя и, может быть, отдам тебе твою эту… материнскую памятку… Ясно? – девочка, глядя на него со страхом, кивнула головой. - Отлично. Можешь говорить по-немецки, так тебе будет удобнее. Теперь скажи, ты видела раньше у мамы эту книжку? Что она в нее писала, ты знаешь? Ты знаешь, что она ходила встречаться с епископом Варлаамом? Что ты вообще знаешь о ней и об епископе, об их отношениях? Ты читала эти записи? Что это за цифры, ты имеешь представление?
 
              Однако генералу пришлось убедиться, что Эльза не посвящала дочь во все свои дела без изъятия, поэтому девочка ничего не знала о записанных ее матерью цифрах и ничего не смогла добавить к истории ее отношений с владыкой Варлаамом помимо тех скупых сведений, которые та не поленилась занести в свою памятную книгу. Зато ей явно было не занимать наблюдательности, сообразительности и умения анализировать увиденное, и она подробно рассказала о других немаловажных событиях, а также о последнем дне жизни своей матери, о том, как та позвала ее среди ночи и велела достать из кармана платья записную книгу, а потом сказала: «Храни». Так генерал услыхал некую страшную историю, превратившуюся из сказочной в подлинную…

-   Твоя мать болела несколько дней перед смертью?
- Нет, ваше превосходительство, она не была больна. Она заболела в тот день, когда мы ходили с нею в церковь и смотрели, как епископ заставил вас покаяться в грехе блудодеяния.
- Ты такие слова знаешь? – протянул генерал. - Не слишком ли рано для такой маленькой девочки?.. Ладно, это в сторону. А потом что было?

- Мама была очень веселая в тот день, она говорила, что скоро мы уедем и будем жить счастливо. Потом мы пообедали, и она стала вязать, но в вязанье почему-то торчала иголка, и она уколола палец. Сначала она просто пососала палец, сказала, что дура Трудхен все перемешала в шкатулке, но что это пустяки. И еще она напомнила мне сказку о принцессе и иголочке… О том, как принцесса уколола палец и должна была умереть, но добрая фея сделала ее смерть ненастоящей. А потом маме стало плохо, она пожаловалась, что палец болит все сильнее и сильнее, и скоро оказалось, что она вдруг и сама заболела, так что ей пришлось лечь в постель. Трудхен выгнала меня из ее комнаты, я только успела спрятать от нее мамину книгу. Я притворилась, что сплю, но я не спала, я подслушивала и подсматривала. Мама стонала и охала, а Трудхен собрала все ее письма и бумаги и сожгла их в печке. И вязанье из маминой шкатулки тоже сожгла. Потом она сидела и считала золотые монеты.

- Трудхен считала золотые монеты?!
- Да. Монет было много. Она доставала их из мешочка и складывала туда же обратно.
- Она сожгла все бумаги и даже вязанье из шкатулки?
- Да.
- То вязанье, где торчала иголка, которой не должно было там быть и об которую укололась твоя мать? Я правильно понимаю? Ты сказала, что твоя мать жаловалась на слишком сильную боль в уколотом пальце?
- Да, несколько раз. Ложась в постель, она сказала, что у нее разболелась вся рука. А вечером, отдав мне свою книжку, она сказала: «Иголочка, иголочка». После этого я уже ее больше не видела живой.
- Значит, ты говоришь, что твоя мать заболела вскоре после того, как уколола палец? Ты уверена в этом? А иголка сохранилась, или служанка тоже ее бросила в огонь?
- Бросила в огонь. Я потом проверила.

              Записи Эльзы изобличали владыку Варлаама в серьезном преступлении. Это он в одном из своих поместий чеканил поддельные деньги, появлявшиеся на Астраханском рынке. Эльза узнала об этом, и мало того, что узнала… Неопровержимые доказательства вины Варлаама оказались той силой, с помощью которой она принялась диктовать ему свои условия. Потребовав, чтобы владыка использовал свою власть в ее целях, она пригрозила в противном случае послать на него содержательный донос в столицу. Она так и записала, что заставила преступника поступить по своей воле. Выхода у владыки не осталось. Судя по последующим поступкам, которые он совершил, он испугался не на шутку и сделал все, чего хотела Эльза. В это трудно было поверить… какой-то гротеск… но, по всему выходило, таково было истинное положение дел.
            
- Твоя мать пишет, - продолжал допрашивать маленькую свидетельницу генерал, - что однажды нашла на дороге умирающего человека, который заговорил с нею по-немецки. Ты знаешь что-нибудь об этом?
- Да. Однажды, это случилось позапрошлой осенью, перед тем, как было объявлено о помолвке Его величества императора Петра Второго… Это еще до того, как он скончался, и воцарилась нынешняя Ее величество императрица… Мы с мамой тогда ездили в монастырь за городом, на богомолье, и на обратном пути вдруг увидали из окошка нашего экипажа человека, лежащего на обочине. Заметив нашу коляску, он приподнялся и закричал. Он кричал по-русски и по-немецки. Мама приказала кучеру остановиться, мы вышли. Мама хотела, чтобы я осталась внутри коляски, но мне было страшно, и я увязалась за ней. Незнакомец ужасно выглядел, бледный, с лицом, обросшим волосами, в рваной грязной одежде, весь в снегу… Увидев маму, он очень обрадовался ей, и они заговорили по-немецки.  Он сказал, что, хотя ему и удалось спастись из тюрьмы епископа, ему необходима срочная помощь, потому что он очень плохо себя чувствует. Тут мама все же велела мне сесть обратно в экипаж, и я на этот раз подчинилась, а сама она еще говорила с ним, и он отдал ей какой-то конверт. Достал из-за пазухи и отдал. Я это видела, но о чем они говорили между собой, слышать из коляски не могла. Мы хотели довезти этого человека до города, но он уже умер, а кучер у нас был наемный, он испугался и отказался вести мертвого, чтобы не вышло неприятностей. Мама велела мне молчать об этом случае. Потом, уже дома, она при мне читала бумаги из конверта, я спросила, о чем там написано, но она сказала, что это взрослые дела, и мне о них знать ни к чему. Больше я этого конверта и этих бумаг у нее в руках не видела. Я думаю, она их спрятала.

- Как ты много знаешь! – воскликнул генерал, - И соображаешь неплохо… Не такая уж ты и маленькая… Тебе ведь уже больше десяти лет?
              Девочка кивнула.
- Да, да, верно… Больше десяти лет… Я понимаю, почему ты все, что знала, таила ото всех, пока была жива твоя мать. Но когда она умерла, когда ты увидала, как Трудхен сжигает ее вещи и ту иголку, об которую она укололась перед смертью… Почему ты ничего не рассказала мне? Твоя мать была моей женой. Я должен был все узнать. Только я мог отплатить за ее смерть. Такие вещи нельзя утаивать. Почему же ты все скрыла?.. Да не молчи же!

              Ответа, однако, не последовало, и генерал, потрясенный услышанными подробностями, разозлившись на так некстати проявляемое его маленьким информатором упрямство, схватил девочку за плечо и слегка тряхнул ее. - Отвечай мне наконец!

- Потому что моя мама ненавидела вас! – крикнула вдруг девочка, сжавшись, откидываясь назад в кресле и заслоняясь руками. Она была похожа сейчас на затравленного, попавшегося в ловушку зверька. До сих пор она держалась очень сдержанно и на вопросы отвечала подробно и даже почти спокойно, только избегая смотреть своему собеседнику в глаза, но примененное к ней насилие слишком перепугало ее и одновременно лишило ее выдержки. - И потому что я вас тоже ненавижу!

              Генерал попытался справиться с ситуацией.
- Мы с твоей матерью были женаты, а у женатых людей бывают разногласия, так что порою они расходятся, - сказал он. - Возможно, твоя мать была обижена на меня, но почему на меня обижаешься ты? Кажется, я не сделал тебе ничего плохого.
- Вы делали плохо моей маме! – снова задрожав, как в лихорадке, сказала девочка. - Вы бросили ее, вы проводили время с дурными женщинами. Я знаю… Я видела…
- Что ты видела?

- Однажды моя мама привела меня в вашу спальню. Она хотела объяснить мне, какими гадостями вы занимаетесь, и какой вы дурной человек, чтобы я это знала и знала, почему она вас ненавидит. Она сказала мне: «Ты должна это знать».
- Ты приходила с матерью ко мне в спальню? Зачем?
- Мы спрятались за портьерой. Потом пришли вы, и с вами была одна служанка из девичьей. Мы смотрели в щелку.
- Смотрели в щелку?
- Вы разделись, она тоже. Я видела, как это делают собаки. Вы делали тоже самое с этой служанкой. Вы были голый, и она тоже…
- Прекрати! – крикнул генерал. - Твоя мать была сумасшедшая! Я всегда знал, что у нее не все в порядке с головой, но не знал, что до такой степени… что там уже и ума никакого не осталось… все ветром выдуло…

Он перевел дух и опять посмотрел на девочку. Она сидела пред ним в кресле, миниатюрная, смугленькая, с темными волосами и большими темными глазами… Окруженные тяжелыми веками глаза выглядели от этого еще выразительнее… Нет, не татарка, конечно, но все равно так мало похожая и на него, если уж предположить, что он в самом деле по случайности был ее отцом, и даже на саму Эльзу… Выросшая под влиянием оскорбленной, помешавшейся на своей обиде и своем одиночестве женщины… Привыкшая считать себя чужой в своем же отечестве… Получавшая в своем детстве такие отвратительные уроки… Постигнувшая так много и так мало знающая о настоящей, нормальной жизни… Впервые в его душе шевельнулось вдруг какое-то чувство к этому несчастному ребенку, он ощутил к ней жалость…

- Послушай, - сказал он, наклоняясь к ней, - ты не права. Ты обманываешься, потому что тебя обманули. Жизнь не такая, какой ты ее себе представила под влиянием твоей матери, и то, что в ней происходит, вовсе не так ужасно. Отношения между людьми - это не то, что случка двух зверушек. Когда мужчина и женщина обнимаются и целуются, это не всегда значит, что они грешат, нарушают заповеди и законы, это может значить и то, что они любят друг друга, искренно, всей душой, всем сердцем, и готовы ради своей любви на большие жертвы, на страдания, даже порой на смерть. Любовь - достойное, высокое, светлое чувство. Ведь сам Христос сказал: «Возлюбите друг друга». Постарайся забыть тот урок, что дала тебе твоя неразумная мать. Когда ты вырастешь, когда ты станешь женщиной, жизнь сама даст тебе урок, и это будет иной урок, ведь ты тоже встретишь свою любовь и вот тогда узнаешь, что это значит – любить, принадлежать любимому мужчине всей собой, без остатка, душой и телом... Ты узнаешь, что это не отвратительно, не гадко, не мерзко, что это – прекрасно, что прекраснее этого нет ничего на свете.

              Желая, чтобы его слова лучше дошли до ее сознания, он протянул руку и снова дотронулся до нее, но теперь уже дружеским, успокаивающим жестом…
- Не смейте больше ко мне прикасаться! – взвизгнула девочка в тот же миг, вжимаясь спиной в спинку кресла так, словно хотела в ней раствориться. - Никогда ни один мужчина больше ко мне не прикоснется! Никогда!   
              Разумеется, генерал, неприятно пораженный ее истерическими выкриками и всем ее поведением, тут же отпустил ее.
- Успокойся, - сказал он, глядя на нее одновременно и с состраданием, и с невольной брезгливостью. - Я не собираюсь тебя обижать…

              Девочка прикрыла глаза, пытаясь, видно, справиться с собой. Она тяжело и прерывисто дышала.
- Вы обещали отдать мне мамину книжку, если я все вам расскажу, - пролепетала она, но услыхала в ответ:
- Книга твоей матери мне еще нужна. Я отдам ее тебе… позже… - разумеется, генерал и не думал выполнять свое обещание и на самом деле отдавать Эльзины записи, оказавшиеся столь ценными, ее дочке.
- Но вы обещали… Вы… вы обманули меня?

- Послушай, попридержи-ка язычок! – прикрикнул генерал на свою маленькую собеседницу. - Позволь мне решать! Я не уверен, что смогу выполнить свое обещание после того, что услышал от тебя… А теперь иди и не вздумай болтать о нашей с тобой беседе. Поняла? Иначе о твоей маме будут плохо говорить, а ты ведь этого не хочешь…
- Я не уйду, пока вы не отдадите мне книгу! – воскликнула девочка и вцепилась руками в подлокотники кресла.

Красавица Агаша, оскорбленная недоверием своего господина, проявленным так откровенно и без обиняков, вероятно, на самом деле не стала подслушивать под дверью, отдавая дань природному женскому любопытству: во всяком случае не она первая вошла в комнату на требовательный трезвон хозяйского колокольчика. Она явилась только следом за лакеем, уже открывшим дверь, согнувшись в привычном поклоне: «Чего изволите, барин?» И барин, с недовольным видом откинувшись на спинку своего кресла, изволил приказать, чтобы фройлейн фон Менгден, которая вела себя вначале вполне послушно и благоразумно, а после вздумала вдруг капризничать, забрали отсюда и увели в ее комнату, поскольку разговор с нею закончен…
- Пошли, - грубо сказала Агаша, направляясь к девочке. - Слыхали, что его превосходительство приказал?

Девочка замотала головой и только крепче ухватилась за подлокотники. Ее темные большие глаза, окруженные тяжелыми веками, еще подчеркивавшими их выразительность, стали как будто темнее прежнего… Но кому было дело до того, что там с нею происходит, каковы сейчас ее глаза, и какие чувства выражает ее взгляд…

- Да вы и впрямь не слушаться вздумали! – тоном, не предвещающим ничего хорошего, прошипела Агаша. - Да мы вас вместе с креслом сейчас отсюда вынесем… Поди, наказать вас придется за такое непозволительное ваше поведение… Уж как его превосходительство прикажет, а розги всегда в доме найдутся, да потом под замок на хлеб да воду…      
- Под замок, - сказал генерал, вдруг почувствовав, что ему хотелось бы в самом деле изолировать маленькую свидетельницу от окружающих, хотя бы на время.

              На столе помимо бумаг, письменного прибора и подсвечника стояла большая тарелка с фруктами и ножиком с посеребренной рукоятью, чтобы эти фрукты было чем разрезать для удобства употребления. Девочка вдруг в мгновение ока схватила нож и кинулась с ним на сидевшего напротив нее на своем пережнем месте генерала. Он отшатнулся интуитивно, просто от ее стремительного движения прямо перед его глазами, и нож вонзился ему не в грудь, как она было нацелилась, а в левое плечо, да к тому же, почувствовав боль, он тут же отбил поразившую его руку, с такой силой, конечно, не сумев рассчитать ее в этот момент, что девочка отлетела прочь и шмякнулась всем своим тщедушным тельцем на пол. Он услыхал, как гулко стукнулась о дубовые половицы ее голова.

Нож, не успев войти в тело слишком глубоко, вырвался и из слабой тонкой детской ручки, и из нанесенной этой ручкой раны и, правда, предварительно прочертив по плечу полосу, разорвав ткань камзола, рубашку и кожу под рубашкой, также отлетел в сторону и упал со звоном около кресла. Кровь поначалу хлынула из пореза очень сильно, и генерал решил, что ранен тяжело. Зажав плечо рукой, прерывисто дыша, он смотрел на неподвижно лежавшую на полу девочку и подумал, что убил ее. Но на поверку все оказалось не так. И девочка была жива, ее только оглушило падение, и рана поверхностная.   

              Картина происшествия была слишком явной, чтобы что-то можно было скрыть. Свидетелями являлись сразу двое слуг, лакей и Агаша, пронзительно завизжавшая и продолжавшая визжать еще несколько минут подряд, застыв на месте, крепко-накрепко зажмурившись и схватившись за голову. Через несколько минут о случившемся в барском кабинете несчастье узнали все в доме. Собралась дворня. Прибежал и новый губернатор со своей женой, а последним, как это часто и бывает в таких случаях, привели как всегда подвыпившего лекаря-англичанина.
- Вот теперь я и точно докажу, что умею не только трупы резать, - объявил он с торжеством.
- Тут уже все разрезано, - морщась и зажимая рукой рану, сказал фон Менгден. - Вроде вы, лекаря, и зашивать должны уметь.

              Госпожа Измайлова взялась привести в сознание перенесенную на диван фройлейн фон Менгден.
-    Ваша дочь больна? – осторожно осведомился господин Измайлов. - Что это ей пришло в голову на вас с ножом кидаться?
- Она тяжело пережила смерть матери, - не придумав ничего лучшего, ответил фон Менгден. - Она была к ней слишком сильно привязана.
- Ей кажется, что вы виноваты в смерти ее матери! – существенно облегчая ему объяснение невероятного казуса, воскликнула госпожа Измайлова. - Так бывает. Когда я в детстве осиротела, мне тоже казалось, что отец виноват в том, что моя мать меня оставила. Она ждала ребенка, и моя бабушка при мне как-то сказала, что, если бы мой отец не сделал ее матерью снова, она бы не умерла.
- Да, что-то в этом роде, - кивнул довольный ее догадливостью фон Менгден.

- Девчонка к тому же всегда была слишком нервной, - поддакнул и лекарь, подтверждая все сказанное своим авторитетом.
- Никакого с нею сладу, норовистая через край, - пробормотала Агаша, не осмеливаясь слишком много и слишком вольно болтать при чужих господах, но не в силах сладить с собою и не облегчить душу хотя бы одним едким высказыванием, и затем еще добавила, совсем тихо, шепотом, причем ее интонация выдавала сразу и негодование, и отвращение: - Немчура длинноносая…

- Бедное дитя, как она страдает, - сказала совершенно спокойно госпожа Измайлова. - Ее надо уложить в постель. Доктор, дайте ей какое-нибудь успокоительное средство. Кто ее няня? Ты, красавица? Позаботься о ней.

Предоставив девочку, которая начала приходить в себя и вскоре уже бурно разрыдалась, начав при этом колотиться головой о грудь наклонявшейся к ней женщины, что той не слишком пришлось по вкусу, дальнейшей заботе няньки (Агаша, уже немного опомнившаяся от пережитого, тут же без проволочек приказала лакею унести барышню в ее комнату и сама ушла следом), госпожа Измайлова переключилась с забот о пострадавшей на заботы о пострадавшем, принявшись помогать лекарю делать перевязку, при этом смело вмешавшись в действия этого последователя Эскулапа и внеся в них необходимые по ее мнению корректировки. Крови она не боялась, в ранах толк понимала и первая заявила, что страшного тут ничего и нет, а если еще к порезанному месту приложить тот замечательный бальзамчик, который у нее имеется и которым она как раз не так давно лечила мужа, когда он с лошади упал и поранился… помнишь, свет мой?.. то все вообще будет отлично.

Господин Измайлов, когда дело дошло до лечебных снадобий его супруги, как-то сразу потерял к происходящему всякий интерес и, пожелав раненому скорейшего выздоровления, вообще счел за лучшее уйти. Кровь из пореза между тем перестала течь сама, поскольку крупных кровеносных сосудов лезвие ножа не задело, и начала запекаться, так что ее и останавливать не пришлось, и лекарю осталось лишь промыть ранку и зашить ее, а от мази госпожи Измайловой, которую она щедро вылила сверху, пораненное место так продрало, что, хотя сравнить это жуткое ощущение можно было только с действием раскаленной железки, к прижиганиям которой иной раз прибегали, чтобы избежать последующего воспаления, никаких осложнений уже, скорее всего, можно было не опасаться.

Действительно, результат этого комплексного лечения оказался весьма позитивным, не было ни лихорадки, ни нагноения, ничего, кроме частичного ограничения дееспособности, то есть по существу всего лишь небольшого недолговременного неудобства, и уже через неделю от всей этой неприятности остались лишь воспоминания да свежий рубец на теле, к тому же из тех, которые зарастают почти бесследно.

              Сборы в дорогу из-за нелепой случайности с нелепой выходкой фройлейн фон Менгден пришлось немного отложить. Бездельничая поневоле, генерал дни напролет проводил за скрупулезным изучением расшифрованной записной книжки фрау фон Менгден, которую он, к слову сказать, конечно, девочке так никогда и не вернул, ни сейчас, ни после...

Как уже упоминалось, аккуратная немка предваряла свои записи датами, так что он сумел без особого труда восстановить ход событий, соотнеся их с иными происшествиями, общего порядка или пережитыми лично.

Он понял, что первый его разговор с владыкой Варлаамом о необходимости выселить его любовницу из его дома, куда он ее поместил на виду у всего города, предваренный чтением «шамаханских» гаремных сказок и закончившийся целованием иконы, произошел за несколько месяцев до того, как Эльза узнала о тайных делишках владыки и начала шантажировать его, требуя в виде платы за молчание наказать оскорбившего ее мужа и уничтожить ее счастливую соперницу. У владыки, видно, и впрямь был дар предчувствовать события. Жаль, что он его тогда не послушался…

Жаль также, что отнесся слишком легкомысленно к сообщению своего соглядатая в Архиерейском доме о встрече Варлаама и Эльзы. Он тогда еще негодовал, что шпион не может выйти на настоящий след, путая его взамен дельных донесений несущественными подробностями. Увы, если бы он догадался тогда о том, насколько эта подробность на самом деле важна… Но как об этом можно было догадаться?

Такой представлялась теперь, с учетом всех ставших более-менее известных фактов, вся эта история, пролог которой сделался относительно ясен, течение объяснилось, а конец был уже настолько прозрачным, что даже маленькая дочка Эльзы сумела уловить связь между смертью ее матери, золотыми монетами в руках у Трудхен, которыми она любовалась в ночь смерти своей хозяйки, и ее ночной работой по уничтожению не только хозяйкиных бумаг, но и хозяйкиного вязанья с неожиданно оказавшейся воткнутой туда иглой, об которую Эльза укололась незадолго до своей скоропостижной кончины, немедленно начав так сильно страдать от боли в поврежденном пальце, что на это нельзя было не обратить внимание, что этого нельзя было не запомнить...

«Иголочка, иголочка», - сказала она перед смертью. Сказка о принцессе и иголочке закончилась трагически. Добрая фея не поспешила на помощь, чтобы заменить предопределенную проклятием злой ведьмы смерть блаженным сном, конец которого должен был оказаться так красив и так счастлив. Нечаянный укол об отравленную иголочку стал для принцессы роковым.

Бедная фрау фон Менгден! Нет, это была не ее сказка. Ее сказкой на поверку, как и прежде, оставалась комедийная история о глупой Эльзе, тем не менее возомнившей себя большой умницей, над которой так любят смеяться, слушая ее, дети… да и взрослые тоже… Как она могла отдать епископу те бумаги, которые помогали ей держать его в узде! Ни в чем ей в жизни не везло...

«Владыка Варлаам выполнил свое обещание. Я выполнила свое. Надеюсь, я не совершила ошибки». Надежда не оправдалась. Когда Эльза записала эти строки, ее судьба уже была решена. Епископ сумел-таки улестить ее и усыпить ее бдительность. Наверное, это далось ему не легко, однако он добился своего в конце концов. Можно вообразить, как много ночей он не доспал, как мучительно искал выход из создавшейся ситуации.

Он не убил Эльзу сразу, так как она догадалась убедить его (это явствовало из ее дневника), что у нее есть сообщник, который обнародует улики, если ее постигнет нежданная беда. Владыка приказал своим людям подкупить служанку Трудхен, чтобы выявить этого сообщника и найти бумаги, но не преуспел в этом, зато преуспел в другом, - в деле убеждения самой Эльзы. Он раскусил ее, проник в ее сердце, подсмотрел тайные движения ее души, - и тогда сделал так, что она ему поверила…

Говорят, есть такие змеи, яд которых убивает человека за минуты или за часы, и ничего потом не говорит о том, что человек умер именно от яда, только и следов-то – две дырочки от укуса двух ядовитых зубов гадюки… Вот и на пальце Эльзы должна была остаться крошечная дырочка от укола, но, даже если кто-то и заметил ее, наверняка и не подумал придать своему наблюдению хоть какое-то значение, ведь какая же женщина нерукодельничает, и какая же женщина избегает при этом таких вот легких травм… Укус гадюки, укол иголкой…

И ведь надо же было такому случиться, что улики попали именно в руки Эльзы! Генерал вспомнил, как тройку лет назад сам владыка однажды обмолвился в разговоре с ним, что выписал из-за границы специалиста в свое имение, чтобы усовершенствовать в нем ведение хозяйства, хвастаясь своей рачительностью, средствами и связями. Вот о каком хозяйстве он радел на поверку и вот какого специалиста ему не хватало.

Затем этот мастер, художник, гравер, металлург, или и то, и другое сразу, сделался чем-то опасен для своего работодателя… какая-то черная кошка пробежала между ними, в чем-то они не сошлись, как-то не поладили… может быть, епископ использовал его, что называется, «в темную», а затем истина открылась, мастер уразумел, в какую попал переделку, попытался протестовать, разумеется, неудачно, вследствие чего угодил в тюрьму, из которой ему удалось бежать, лелея за пазухой, у сердца, чудом утаенные от владыки важные бумаги… Бог весть какие… Не исключено, что какие-нибудь письма и счета, проливающие свет на все это темное дело, а может быть, просто сделанное им самим описание того, что вытворял втайне от всех не в меру деловой архиерей ради своего пущего обогащения. Еще один дневник… Да, дорого стоили ухоженные сады в загородных резиденциях владыки, дорого стоило и убранство его дворцов, а коллекция драгоценностей вообще не имела цены…

Эльза нашла беглеца, умирающего вследствие ужасного содержания в епископской тюрьме, а, возможно, и в результате примененных к нему пыток, на дороге. Можно лишь гадать, как ему удалось сбежать, почему он оказался в тот день один на дорожной обочине именно в том месте, мимо которого проезжала Эльза. Может быть, они и должны были встретиться?

Что, если кто-то попросил ее о помощи – кто-то из ее соплеменников, для которых она всегда готова была на услуги, и она под видом богомолья, даже для убедительности взяв с собой дочь, ехала на встречу с этим человеком, чтобы, возможно, предоставить ему убежище, - возможно, даже в самом губернаторском доме, где ее делами никто не интересовался, и где его не стали бы искать. Но, когда перед недавним узником уже забрезжила заря спасения, силы его оставили.

Хотя при том довольно странно представить себе, что Эльза оказалась вовлечена в какие-то заговоры. Не по ней это было. Может быть, все в самом деле вышло совершенно случайно – чего на свете не бывает. Мастер, каким-то образом освободившись из заключения, пробирался в город, к знакомым, или просто намереваясь бежать дальше, но обессилел, а тут мимо и проезжала наемная карета с дамой, собравшейся на богомолье… Почему наемная? Да вот не баловали Эльзу Карловну в доме ее мужа, его кареты и лошадей она могла для своих надобностей и не получить, что так и было сплошь и рядом, что уж тут греха-то таить.

И вот она просто проезжала мимо и остановилась, потому что услышала немецкую речь: бедняга ведь звал на помощь, мешая немецкие и русские слова. А он ей доверился, потому что она заговорила с ним на его родном языке. Так она и стала душеприказчицей умирающего. Игра судьбы. 

Конечно, это все домыслы, хотя истина, вероятнее всего, должна находиться где-то рядом. Достоверно ясно одно: их пути пересеклись, они некоторое время говорили между собою… Чувствуя приближение смерти, несчастный доверил ей свою тайну… 

              Подделка изделий Государева монетного двора, также как подделка важных документов и подписей на них, обыкновенно каралась смертной казнью через колесование. Преступников с переломанными костями рук и ног оставляли умирать на колесе мучительной смертью, от боли, внутренних кровоизлияний и жажды, а под колесом привешивали на веревке монетку, в знак того, за какую страшную вину этот человек был осужден на страшную смерть. Порою казнимые мучались на колесе до двух суток.

Однажды, еще в бытность в силе при императоре-отроке Петре Втором светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова, последний, недовольный успехами маленького монарха в учебе, упрекнул в этом воспитателя Петра Алексеевича, вице-канцлера Андрея Ивановича Остермана, и пригрозил ему за нерадение в вопросе высочайшего образования расправой, на что тот, выведенный из себя, выкрикнул ответную угрозу, посулив светлейшему колесование за чеканку фальшивых денег…

Это была, видимо, правда: Меншиков не гнушался никакими средствами к обогащению и, как говорят, чеканил поддельные деньги, состоявшие из свинца с малой добавкой серебра, в одном из своих поместий. Остерман, очень острожный человек, не побоялся открыто упрекнуть Меншикова в этом серьезнейшем проступке, так как уже подготовил его падение. Впрочем, официального обвинения Меншикову по этому пункту предъявлено так и не было.

Поговаривали также, что свою монету, правда, из полноценного серебра отличной пробы, бьет у себя в Нивьянске на Урале промышленник Демидов. Конечно, находились умники и помимо них… И ловили далеко не всех… Но уж если ловили…

Избалованному роскошной привольной жизнью владыке Варлааму грозили в случае его разоблачения страшные беды, из которых потеря сана была бы наименьшей… Весной 1725 года настоятель Александро-Невского монастыря в Петербурге, архиерей вновь учрежденной Петербургской епархии, глава Священного Синода Феодосий Яновский поссорился с императрицей Екатериной Первой, которую сам же и короновал, что ему нисколько не помогло. Он был обвинен в «необычайном и бесприкладном на высокую монаршую честь презорстве», и вот в результате его допрашивали в застенке Тайной канцелярии, лишили архиерейской и иерейской мантий и, как простого чернеца, уличенного в государственном преступлении, сослали в Холмогорский Корельский монастырь, где за год уморили в «запечатанной», то есть замурованной камере под церковью.

«Ни я чернец, ни я мертвец, - сказал бывший церковный иерарх, прежде богатый и властьимущий, ныне всего лишь старец Федос незадолго до своей смерти. - Где суд и милость?» На это Архангелогородский губернатор, к которому был обращен вопрос узника, ответил так: «Не говори лишнего, а проси Бога милости о душе своей». И Феодосий умер в каменном мешке, в темноте, холоде и собственных нечистотах…

Обрадовавшись возможности свести с ним счеты, на него написали множество доносов о совершенных им преступлениях церковного и государственного порядка, и эти преступления на самом деле имели место, но фальшивых денег он все же не чеканил…   

              Документальная база свидетельствует, что даже очень скандальные дела по любому самому неопровержимому доносу в отношении важной персоны частенько решались по высочайшей воле: император мог по своему усмотрению помиловать нужного и полезного ему человека за какие-то допущенные им нарушения (так неоднократно миловал Александра Меншикова Петр Первый), - либо же вследствие крепких связей с другими власть предержащими лицами этим делам могли вообще не дать ходу, перехватив по пути следования и уничтожив улики.

Но у Варлаама как раз на то время не имелось никаких придворных связей, и на милость императора Петра II и его окружения ему рассчитывать не приходилось, ведь он сидел в Астрахани в опале, и следовало ему вести себя тише воды, ниже травы, чтобы не привлечь к своей особе нежелательного внимания, не вызвать нового неудовольствия. Обнадеженный тем, что верховная власть при отроке-императоре слаба, что о нем вроде как забыли в его далеком-далеке, удержаться от соблазна незаконного обогащения он не смог, но огласка могла обратить на него немилостивые взоры – и тогда надеяться было бы не на что, с ним поступили бы самым суровым образом, в этом у него не было причины сомневаться.    

              Припертый к стенке неопровержимыми уликами, епископ Варлаам должен был лавировать между необходимостью потакать желаниям заимевшей над ним власть Эльзы фон Менгден и перспективой серьезной ссоры, чреватой мало предсказуемыми последствиями, с ее вспыльчивым, по уши влюбленным в юную красавицу Пелагею законным супругом. Он выполнил первое требование Эльзы об удалении мужниной любовницы из-под ее крова немедленно, не желая дразнить несчастную губернаторшу, но сделал это втайне, надеясь хотя бы отсрочить объяснение с самим губернатором, приказав организовать похищение молодой женщины и в то же время санкционировав его своим указом об отправке виновной в непристойном поведении на исправление в монастырь.

Пока губернатор искал свою возлюбленную, епископу удавалось сохранять баланс. Однако сбой в этом деле был неминуем, да к тому же губернатор поступил со всей опрометчивостью, освободив беляночку из заточения с тем шиком и шумом, которые производили обычно доблестные рыцари, герои старинных баллад, спасая своих прекрасных дам из лап ужасных драконов…

Прекрасная дама, вдовая попадья, оказалась водворена в прежние дворцовые покои взамен монастырской работной палаты и наградила своего освободителя, доблестного генерала, горячей искренней любовью, окончательно заменив ему жену и заняв место хозяйки в его доме, а ужасный дракон… нет, как это ни странно, вовсе не владыка Варлаам, ведь он и сам был не более чем жертвой, исполнителем чужой воли… ужасная дракониха по имени Эльза не пожелала смириться с этой новой оплеухой и потребовала от подвластного ей Варлаама новой расправы с виновными, еще более жестокой… Тогда-то дошло до публичных обличений с церковного амвона и до обстоятельного доноса в Синод… И так далее, со всеми вытекающими…       

              Генерал вспомнил, как епископ пришел к нему после его лихого наезда на монастырь, один, под вечер, и просил расстаться с любовницей и помириться с женой, и как он сам в ответ, пытаясь нащупать тайные пружины его поступков, но не преуспевая в этом, предложил ему руку помощи… Что бы тогда владыке согласиться и открыть карты! Вместе они, заключив тайный союз, вероятно, совладали бы с Эльзой. Но владыке было слишком страшно признаться в своем преступлении, он боялся, что его недавний приятель в силу занимаемого им должностного положения не станет его покрывать, становясь тем самым его соучастником. Они ведь, духовный и светский главы губернии, будучи слишком разными людьми, разными и по возрасту, и по воспитанию, и по усвоенным взглядам на некоторые жизненные вопросы, никогда до конца не доверяли друг другу: они приятельствовали, но так и не сделались настоящими друзьями… 

Поддельные деньги, свинец вместо серебра… Кровь, запекшаяся на монетах, так похожих на настоящие… Слезы, которые их омыли… Потери, которыми они оказались оплачены…

- Оба пострадаем, - предрек однажды в одной из последних бесед с владыкой Варлаамом фон Менгден. Так оно и вышло на поверку.

Может быть, он не мог похвастаться даром пророчества и предчувствия, но в здравом смысле, который у него иной раз просыпался, ему отказать было нельзя…
   
Они пострадали оба. Генерал утратил предмет нежданно-негаданно обретенной сердечной привязанности, славу добропорядочного человека, а также почетное выгодное место службы, а владыка потерял свой беззаконный доход, своего приятеля, почти друга, свое привычное и милое его сердцу окружение, - и, наконец, здоровье, и без того уже, видимо, основательно подточенное… Кое-как оправившись от первого «удара», владыка недавно, как поговаривали, еле пережил второй.

- Третьего не переживет, - объявил врач-англичанин, давая компетентную справку фон Менгдену по поводу прогноза на дальнейшее состояние здоровья архиерея. - Второй удар и тот не все переживают, вон наш Михайло Петрович-то, раненый да избитый, от второго как раз, как я тогда и говорил, загнулся. А третий верная смерть… И недолго его преосвященству осталось, - добавил он, покачав головой. - Пора ему в грехах каяться да о душе только и думать… Это не то что вам, Иван Иванович, у вас-то еще все впереди!

Лекарь засмеялся, закончив перевязывать генералу уже почти зажившее плечо (ранка отлично слиплась, и швы с нее уже были сняты).
-    Что впереди-то? – переспросил тот. - Удар?
- Ну, зачем же! Может, что-нибудь и поинтереснее, и не в плохом, разумеется, смысле.

От лекаря, как всегда, несло вином, но зато он был бодр и весел, а дело свое обладал способностью справлять и пьяным, и трезвым одинаково, так что по существу не имело значения, пил он или нет и сколько. Правда, пока оставалось неясным, оценит ли эту особенность главного (и, собственно, единственного) городского медицинского светила новый губернатор или же нет. Новая губернаторша, кажется, не жаловала горьких пьяниц, возможно, беря в том пример с самой императрицы. Впрочем, что эти бабы понимать могут! Сам ученый доктор утверждал, что пристрастился к выпивке в условиях профессиональной необходимости по мере сил и знаний бороться с постоянными вспышками астраханской чумы, от которой, вообще-то говоря, не раз страдали и сами доктора, даже самые ученые.   

              Восстановив для себя общую канву имевших место событий и выяснив наконец механизм тех скрытых пружин, которые подспудно их направляли, генерал задумался о том, что ему теперь делать с этим знанием.

Первой его мыслью была мысль о мести. Отомстить за перенесенные горести, за пережитые унижения, за утрату верного помощника, за разлуку с любимой женщиной, за потерю уважения и доверия в глазах новой императрицы, за отставку от места… По существу, за жизненный крах… Стереть в порошок… Написать донос, положить начало следствию, то есть лишить сана и чести, отправить в застенок, на эшафот, на колесо под палицу палача, на верную мучительную смерть… Разве того не стоит? Но… Но кого казнить? Владыку?

Конечно, все произошедшие беды были делом его рук. Однако, если бы не шантаж Эльзы, если бы Эльза его не заставила, он ничего из сделанного делать бы не стал. По крайней мере тогда, до кончины отрока-императора, поскольку в этом не было никакого смысла.

Вот после воцарения императрицы Анны – дело другое. Тут могло возобладать желание зарекомендовать себя перед новой самодержицей с самой лучшей, верноподданнической стороны, а для того, чтобы этого добиться, любые подвернувшиеся средства могли показаться хороши. Владыку на такую подлость вполне бы хватило, пожалуй… И любой риск показался бы оправдан…

В этом случае все события произошли бы примерно в том же порядке: владыка, только, разумеется, уже не вдруг, с бухты-барахты, но хорошенько все обдумав, взвесив и должным образом подготовившись в стремлении и дело сделать, и себя обезопасить, нарушил бы клятвоцелование, умышленно подтолкнув недавнего приятеля на необдуманные поступки арестом его любовницы, чтобы донос в вышестоящую инстанцию вышел посодержательнее… Зная владыку и весь его прежний, не даром полученный жизненный опыт, этого и в самом деле можно было бы ожидать…

Но нет же, как оказалось на поверку, он действовал не по личному усмотрению и не ради пущего возвышения, стараясь исключительно ради своего спасения, при том, может быть, впервые забыв о своей карьере, хотя момент для карьерного роста был весьма благоприятен… Какая насмешка над прожженным дельцом!

Конечно, если бы владыка не бил фальшивую монету, он не попался бы в руки шантажистки, то есть вина его заключается в первую очередь в том, что он совершил государственное преступление. Вина же Эльзы состоит в том, что она, выведав тайну владыки, заставила его послужить делу уничтожения ее врагов. То есть, хорош владыка либо нет, способен он сам по себе на подлость или нет, - выходит, что главный виновник Эльза. Но Эльзы уже нет на свете. Принцесса нашла свою иголочку и получила свое сполна. Остается ее сообщник…

Генерал не был моралистом. Не склонялся он и к тому, чтобы слишком винить владыку в его неуемной жажде богатства, толкавшей его на противоправные деяния. Он хорошо понимал несовершенную человеческую природу и сам сознавал себя не совсем безгрешным перед государством… Допустим, темная у владыки душа, бог его знает, что в ней там варится. И виновен он, конечно, кто говорит. Деньги подделывать не устрашился и наживался на этом почем зря, но ведь его наказание уже, по существу, состоялось: плясать под дудку недалекой, экзальтированной, истеричной женщины, теряя самоуважение, восстанавливая против себя прежнего приятеля, совершая одно преступление за другим, за одним убийством другое, проводя в страхе разоблачения дни и ночи… Да врагу не пожелаешь… А затем одиноким и несчастным слечь в постель и теперь уже находиться на пороге смерти…

                Генерал почувствовал, что в глубине души ему совсем даже и не хочется добивать бывшего приятеля. Как-то это было не по нему… Да и вообще… Доказать вину владыки будет не самым простым делом. Кроме записной книжки Эльзы, никаких улик совершенного преступления у него на руках не имеется. Документы, полученные от умершего мастера-немца, она отдала владыке, а тот и эти бумаги, и все свое незаконное производство наверняка уже успел уничтожить, так что найти какие-либо следы существовавшего ранее в одном из его поместий «монетного двора» будет сложно. Придется перетряхнуть все его хозяйство, допросить всех его слуг…

Если среди них найдется такой, кто знает хоть какие-то подробности, то, не выдержав пыток, возможно, он и расколется, и тогда ниточка потянется, запутывая все новых лиц и стягивая петлю на шее главного виновника. Но ведь на такого осведомителя еще надо будет наткнуться… А если не повезет, то доказательств не прибавится…

Следует разобраться со знакомыми и друзьями мастера, которые помогали ему бежать из тюрьмы: определить их, заставить говорить… но их показания вряд ли дорогого стоят… помогали заключенному, в лучшем случае что-то слышали о сути дела – это не много. 

Можно еще попытаться найти немку Трудхен-Трудьку, то есть Гертруду, прежнюю горничную Эльзы. Она уехала, конечно, и, собственно, бог знает, куда, а по всему, ее вообще должны были убрать, как и ее госпожу, но, кто знает, не отыщется ли она все-таки. Положим, она заявит, что ей заплатили за то, чтобы она убила фрау фон Менгден. Но известно ли ей еще хоть что-нибудь обо всем этом деле, знала ли она, от кого, собственно, происходил заказ? Наверняка с нею вступали в договор третьи лица...

Однако, допустим, что собранных по крупице сведений окажется довольно, чтобы предъявить владыке обвинение, издать указ об его аресте и произведении розыска. Известно, что при аресте виновного никто никогда не смотрит на то, болен он или здоров. Лежащего при смерти больного (если он, согласно прогнозу ученого лекаря, еще, в данном случае на свое счастье, не скончается к тому времени от грозящего ему третьего удара) – больного потащат в тюрьму, где он или сразу умрет в тяжелых условиях заключения, или же умрет при первом же допросе «с пристрастием». «Волею божию помре», как говорят в таких, впрочем, вполне обыкновенных, случаях. И вся недолга…

Да и как можно забыть о том, что, как теперь стало понятно, сильно рискуя, владыка, хотя и под давлением, но все же согласился заключить с генералом их последний сепаратный договор, в результате чего с головы приговоренной к телесному наказанию Пелагеи действительно, как он и пообещал, и волоска не упало.               
    
              Не упало и волоска… Мысль генерала перескочила на его подругу, образ которой вдруг явственно замаячил перед его внутренним взором. Владыка сказал, что, дескать, не вздумай меня надуть и попытаться вернуть ее. «Не пощажу», - отчеканил он, и генерал боялся даже думать о том, что может случиться, если он нарушит суровый уговор. Но владыка произнес свою угрозу еще до того, как история пришла к своей развязке: еще до публичного покаяния, еще до возвращения ему бумаг осчастливленной местью Эльзой, еще до Эльзиной гибели, и еще до тяжелой болезни самого владыки… То есть… То есть…

Генерал почувствовал, что ему стало трудно дышать. Сердце в груди так и затрепетало, так и запрыгало… И откуда-то, откуда-то извне, будто возвращаясь, с солнечным светом, с вольным ветром, с прелестным воспоминанием, с ожившей мечтой, на него повеяло теплом прежнего счастья… Прежнего… Но… Но, может быть, и будущего тоже? Ведь если подумать… Если предположить… Если проследить все еще раз с начала…

Все дело было в Эльзе. Эльза принуждать владыку с использованием угрозы раскрытия его противоправных деяний больше не в состоянии - и улики отдала, и вообще, мертвая. То есть главная причина всех неурядиц перестала существовать. Зато теперь не трудно заявить о новом шантаже, можно заставить мертвую Эльзу говорить уже в пользу других лиц, и, таким образом, обеспечить себе свободу действий… Если владыка боялся Эльзу, которой попались в руки записи погубленного им мастера, то теперь пусть боится того, в чьи руки попали уже ее записи, о которых он в свое время, видимо, не узнал.

А впрочем… Будет ли теперь владыка, уже сам по себе, протестовать, если его бывший приятель захочет вернуть себе свою бывшую подругу? Он ведь ранее, то есть опять же сам по себе, если и возражал, так не слишком… А теперь ему к тому же и вообще не до каких-либо протестов должно быть… О боге пора думать, о грехах, о душе… И предоставить тех, у кого еще так многое может быть впереди, их собственной судьбе… Судьбе, которая, кто знает, в конце концов окажется не такой уж и несчастливой!

              Генерал вскочил с места и заходил по комнате, не в силах сладить с охватывающей его все более и более лихорадкой нетерпения… Впрочем, он еще пытался рассуждать, но все сумбурнее с каждой минутой… И как вот все складывается, словно одно к одному… И губернаторства как раз лишили, и в Москву надо ехать так или иначе, дела свои устраивать… А она ведь, она ведь там, в Москве…

Конечно, год уже миновал. За год многое могло случиться и измениться. Он ничего о ней не знает. Как живет, с кем, чем. О чем думает, на что надеется и надеется ли. Да жива ли она? Здорова ли? А вдруг да замуж вышла в самом деле? Молодая ведь… Как там в указе этом треклятом сказано было? «По совершенной младости…» Как-то так… Это для него она уже, наверное, лебединая песня, другую полюбить ни времени может не хватить, ни души…

Нет, куда-то он не туда загнул… До старости и ему далеко, лет двадцать впереди еще есть, по крайней мере, и старым он себя не чувствует: ни слабости, ни болезней… Да и по годам тоже еще рановато о жизненном закате говорить. Ну, подумаешь, четыре десятка за спиной… несколько седых волос на висках появилось… какие-то морщинки поперек лба пролегли… Да пустяки…

Но все же, положа руку на сердце, она ему при том при всем с самого начала в дочери годилась… Три года он провел с нею, три лета. Первое, лето падающей колокольни, и следом второе, лето войлочных шатров, а потом уж третье, последнее, лето самой полной близости, и душевной, и телесной, счастливое и спокойное, хотя и омраченное тенью близящейся разлуки… И еще один год они прожили врозь… Что же перетянет, три года вместе или один год врозь? Что окажется важнее? Страшно… Страшно обмануться в сокровенном, страшно, если ничего из того, от чего сейчас голова кругом идет, не сбудется… Но не попытаться нельзя… невозможно… немыслимо…

              Генерал распахнул дверь комнаты, выскочил в коридор и стал сзывать слуг. Косынка, на которой была на груди подвешена его больная рука, при его стремительном движении зацепилась за ручку двери… Он сорвал ее, заодно почувствовав, что вполне владеет рукой, как здоровой. Значит, и хватит ее на косынке лелеять…
- Укладываемся быстро, в день, и уезжаем! – объявил он своим домочадцам. - Обоз со всем барахлом в новгородское поместье, а я сам налегке в Москву. Хватит тут без толку торчать, людям глаза мозолить. Свои дела найдутся. И чтобы живо у меня!   

. . . . . . . . . . . . . . . . . . Конец Части четвертой.      
(24.04.2007- 10.10.2007)

. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Далее, Часть пятая: http://proza.ru/2022/11/01/748


Рецензии