Два Салона

        (Все персонажи в этой истории реальны, но их характеры наделены не существующими в реальности чертами.
        Все ситуации в этом повествовании вымышлены, но вполне бы могли иметь место в действительности).

        В наших забытых Богом краях есть целых два светских салона. Я говорю забытых, что предполагает существование Бога, фактами которого я не располагаю (как, строго говоря, и доказательствами обратного). С определенной точки зрения, само присутствие нашей провинции на печальном лице Земли, как раз, является убедительным контраргументом против Его бытия. Да и как Он, всеведающий, мог забыть о том, что создал сам? Или Он создал нечто совсем иное, впоследствии (в ходе, так называемой, истории) претерпевшее разительные – я бы сказал, кардинальные –  изменения, вопреки его всемогуществу или благодаря намеренной стратегии невмешательства? Все это чрезвычайно сложные вопросы, ответить на которые не в моих силах: мое образование не закончено и испещрено вопиющими пробелами. А познания в теологии и философии более чем скромны.
        Вернусь к светским салонам. И, действительно, зачем нам два, если и для одного посетителей в обрез? В этой неожиданной щедрости неисповедимого Провидения (или неподотчетного Случая) явно кроются подвох и искушение, словно бы стремящийся из болота к свету был насильно поставлен перед выбором: к какому из двух источников (тусклых, но манящих) стремиться. Чтобы избежать этой дилеммы, мы посещаем оба – в борьбе со скукой повседневной жизни. Даже сами хозяйки салонов (ибо у салона может быть только хозяйка, и всякая мужская попытка возглавить его заканчивается либо фиаско, либо превращением амбивалентного социального института в какой-нибудь однобокий кружок с явно выраженным политическим уклоном, а меню изысканных блюд и непредсказуемая культурная программа заменяются скучным манифестом и тягостными прениями), так вот, даже сами хозяйки иногда, скрепив сердце, заявляются друг к другу, хотя и взирают на церемонии в соперничающем салоне с едва сдерживаемыми неприязнью и осуждением и уходят раньше прочих гостей, так что их приход можно расценить как разбег для прыжка в обратном направлении, либо сбор материала для критического памфлета (который они никогда не опубликуют, поскольку это поставило бы их в неловкое положение, и самое эффективное осуждение – в немом взгляде, а будучи выраженным, становится уязвимым для возражений), но черновик которого будет сдан в архив памяти для бессрочного хранения под грифом «секретно». Тем не менее, хозяйки не препятствуют своим завсегдатаям посещать салон соперницы: мол, пусть сами убедятся, где лучше, а если возникнет желание переметнуться в стан противника – скатертью дорожка.
        Что такое наша провинция? Если бы, скажем, Гоголь, Салтыков-Щедрин, Островский, Чехов или Зощенко воскресли и посетили наши края (транзитом или из каприза неуемной творческой натуры, которой и могильная плита – не преграда), визит оставил бы их в полном недоумении. Для их острого – сатирического, клеймящего или иронично межстрочного – пера не нашлось бы ничего такого, что показалось бы им достойным описания. Не то чтобы у нас вовсе не имелось предметов для насмешки, но внутренние уродства до неузнаваемости замаскированы образованием и светскостью – более того, долгая шлифовка поверхности привела к необратимым тектоническим изменениям души (затруднительно сказать, в лучшую ли сторону). Да и сама наша провинция не является таковой в смысле куда более социально разграниченных XIX и XX веков. В нынешних государствах пригороды разрослись и поглотили города (точнее, горда расползлись из-за демографического кризиса): столицы перемешались с периферией, в результате чего первые исчезли, но вторая не перестала быть собою...
        Перед уходом русские классики сыграли бы друг с другом в позорную эстафету перекладывания ответственности: Зощенко счел бы наши нравы недостаточно гротескными и вульгарными и уступил право живописать Чехову. Чехову наше бытие показалось бы скорее издерганным и бестолковым, чем меланхолически унылым: где взять хотя бы двух сестер, которым бы нынче не терпелось вернуться в Москву, если, напротив, пол Москвы тоскует по безмятежности заграничной провинции и ломает голову над тем, как оформить соответствующие паспорта и визы? А наш сад (пусть не вишневый и даже не яблоневый) поныне цветет, а если не плодоносит, бесплодность с лихвой восполняется парфюмерным благоуханием и дерзкой палитрой осеннего увядания. И на наших внутренних стенах висят лишь копии известных картин и даже оригиналы малоизвестных местных художников, но никак не ружья, хотя в квартире О. С. запрятано несколько пистолетов (где – не ведаю, но, скорее всего, в пенной гуще кружевного нижнего белья, которое не оставило бы равнодушной саму Афродиту, и которого я, разумеется, не видел) – от грабителей и прочих самозванцев, претендующих на чужую материальную или интеллектуальную собственность. И, осмелюсь утверждать, в отличие от бутафорского ружья, эти вполне реальные и заряженные (хотя и стоящие на предохранителе) пистолеты не выстреляет никогда, потому что в наших краях, грабители – мифические персонажи, а вчерашний самозванец сегодня становится желанным гостем, и стрелять по нему в упор было бы преждевременным.
        Поэтому Чехов с печальной улыбкой уступил бы место за мольбертом Островскому, который был бы вынужден признать, что наше темное царство – не такое уж темное, но освещено размытым светом пасмурного дня; однако, учитывая размер окон и прозрачность штор, этого света хватает сполна для тех нехитрых манипуляций, коими изобилует наша повседневность. В свою очередь, Салтыков-Щедрин не обнаружил бы ни вопиющих социально административных перегибов, ни тех крепостных (в психологическом смысле) устоев, что порождают оцепенение ума и затхлость чувств. Ибо хотя ни наши умы, ни наши чувства нельзя назвать свободными, в них достаточно внешней независимости, чтобы сделать их малоинтересными для беспощадного ума карикатуриста. И, наконец, Гоголь, окинув окрестности немного тусклым, но до боли проницательным взглядом (после того, как спина Щедрина перестала бы их заслонять), не без усмешки отметил бы, что души вокруг – не столько мертвые, как сонные, а точнее растрепанные и дезориентированные, как это случается сразу по пробуждении.
        И тут классики сочли бы благоразумным вернуться в покой своих могил, вплоть до следующего случая – более яркого, трагичного и общественно значимого, который, несомненно, не заставит себя ждать, и, возможно, уже бесчинствует в отдаленном уголке планеты. А мне придется вооружиться не сравнимым с их – скрипящим и пачкающим бумагу –  пером и взяться за дело, потому что у каждой среды должен иметься свой художник.
        Итак, в наших краях, неподалеку друг от друга, располагаются два салона – О. С. и М.-Д. На первый взгляд, между ними больше сходств, чем различий. Их посещает одна и та же публика. В них выступают одни и те же артисты. И, действительно, откуда нам взять их в достатке для непересекающегося репертуара? Хотя в том, как хозяйки салонов зазывают заезжих знаменитостей, обнаруживаются свои неповторимые нюансы. М.-Д. исполнителей не столько уговаривает, как заманивает. Она начинает с подробного перечисления всех тех звезд, что сочли за честь посетить ее салон и выступить в нем. В список входят как действительно певшие, игравшие и читавшие у нее на сцене, так и те, кто почти согласился, но передумал; или сразу отклонил предложение, но с выражением некоторого сомнения в глазах; а также те, кто отказался слишком решительно (ибо сильная эмоциональная реакция свидетельствует о напряженной внутренней борьбе: скорее всего, они хотели выступить у М.-Д., но иррациональный страх помешал им удовлетворить свое желание). Иными словами, М.-Д. перечисляет в качестве выступавших у нее – всех тех, кого она либо приглашала, либо собиралась пригласить. И перед таким послужным списком очередная знаменитость попросту пасует: согласие становится неизбежным шагом в неопровержимой логической цепочке – напрашивающимся следствием уже доказанной теоремы.
        Напротив, О. С. не заманивает и не упрашивает – она ставит перед фактом, хотя и смягченным условным наклонением: «было бы здорово, если бы ты...» (она быстро переходит со своими знакомыми на ты, потому что ценит прямоту и умеет ею пользоваться). Или: «а почему бы тебе не выступить у нас». И, захваченный врасплох, автор-исполнитель мгновенно соглашается: а и, правда, почему бы нет; что он, собственно, теряет?
        Артисты и почетные гости в салонах общие, но их хозяйки ревностно оспаривают право первенства:
        – Сидорев? – раздраженно переспрашивает О. С., когда я упоминаю, что познакомился у М.-Д. с известным настройщиком, наделявшим вторым слухом самые изможденные и оглохшие рояли и доводившим до безупречного благозвучия породистые инструменты известных музыкантов. –  Он не имеет к М.-Д. никакого отношения. Это наш человек!
        – Но ведь у тебя нет фортепиано? – недоумеваю я.
        – При чем тут фортепиано? Сидорев был моим другом и жил у нас в доме, пока не потерял человеческий облик...
        Примерно тоже можно услышать о Щавелеве (с которым О. С. познакомилась гораздо раньше, и которого М.-Д. переманила к себе, где он живет по сию пору на правах бродячего барда и путеводной звезды) и о Домоседовой-Крутогоровой, которую М.-Д. попыталась присвоить себе и даже записала в духовную наставницу, но О. С. вернула и поставила на место Домоседову-Крутогорову и М.-Д. соответственно.
        Разумеется, объективный подход требует показаний обеих сторон. Но что на эту тему думает М.-Д., я не знаю. Наше приватное общение происходит урывками и чревато недопониманием: я пытаюсь войти в дверь, которая оказывается запертой, потому что мое появление ожидалось через окно; тогда я лезу в окно, но комната пуста, так как М.-Д. вышла встретить меня на крыльцо...
        Сами хозяйки представляют собою антиподов. Как сказала мне сама О. С., в один из редких моментов откровения, «М.-Д. стремится казаться интересной, а я хочу, чтобы было интересно...» Вероятно, М.-Д. смогла бы возразить, поставив данную формулу с ног на голову, но М.-Д. не довелось услышать это емкое резюме разницы между фиктивным и аутентичным.

        Стихии М.-Д. – Вода и Воздух. От воды у нее изменчивость, непоследовательность и склонность к рефлексии. От воздуха – мечтательность и неприкаянность. Иногда М.-Д. кажется, что она – бесплотная душа. Это чувство льстит ей, но и пугает. Чтобы доказать себе обратное, она наряжается и помещает не лишенные откровенности фотографии в соцсетях, под которыми сразу появляются комментарии с комплиментами. М.-Д. убеждается в своей материальности и успокаивается. Однако ненадолго: походить на других – спокойно, но скучно; быть иной – страшно, но упоительно.
        М.-Д. постоянно увлекается новыми мужчинами. Но в ее влюбленностях плотское отступает на второй план: воображение уводит за собой алчущее физического тепла тело в заоблачное и разреженное пространство мечты, где ему не хватает элементарного кислорода, чтобы заботиться об ухищренных ласках. Ее амурные связи недостаточно страстны, чтобы называться плотскими, и слишком навязчивы, чтобы относиться к платоническим.
        М.-Д. не знает в точности, к чему стремится, но желает она чего-то необычного и необъятного. Она вынашивает широкомасштабные планы, которые вызвали бы зависть Хлестакова и смутили Манилова. То ей хочется устроить домашний концерт с лучшими музыкантами местного симфонического оркестра (с которым когда-то играл Сергей Рахманинов), то самой заявиться в концертный зал и распылять там изготовленные по собственному рецепту духи, чтобы в головах слушателей формировались новые нейронные связи, позволяющие музыке проникать в доселе неосвоенные уголки сердца. Но лишь малая часть планов воплощается: вода и воздух не возводят жилых строений, но ваяют облачные замки.
        Ее эмоции подвержены колебаниям погодных условий портового города, в котором сладостно тревожные порывы ветра с моря еженедельно сменяются томительными суховеями. Впрочем, сам город давно привык к метеорологическим перепадам и живет ритмом приходящих и уплывающих кораблей. М.-Д. то испытывает головокружительные душевные подъемы, когда все представляется желанным и возможным, то становится жертвой эмоциональных провалов, в которых мир сер, тускл и не стоит выеденного яйца.
        Ее муж давно привык и к этим синусоидальным колебаниям настроения, и к амурным увлечениям М.-Д., которые достаточно размыты, чтобы он смог убедить себя в беспочвенности ревности. К тому же он опасается, что, лишив жену этих невинных забав и отдушин, он подтолкнет ее к нервному срыву. А в таком состоянии М.-Д. подобна урагану и наводнению.
        М.-Д. чувствует себя несчастной. Но это вовсе не тоска неудачницы (М.-Д. прекрасно устроена: она живет в фешенебельном доме, у нее есть семья – не более интересная своими проблемами, чем многие другие), но та общая экзистенциальная неприкаянность мыслящего существа в иррациональном мире, на которую его обрекло Провидение. Зачем Оно наделило человека бременем разума, который не довольствуется данным и постоянно желает чего-то недостижимого, а также задается вопросами, на которые не существует ответа, и которые являются не столько орудием исследования непостижимого мир, как характерными аттрибутами самого разума? А, может, это гложущее чувство неудовлетворения и дезориентации – результат психо-химического дисбаланса, который лечится таблетками, но никогда не вылечится ими?
        Сознательные архетипы М.-Д. – это Гестия («живущая на своей волне, в некоем медитативном мире») и женщина-дочь Персефона («часто неуверенная в себе, с отсутствием целенаправленности и сложностями самоопределения»). Богиня-мать Деметра изредка пробуждается от спячки и пытается действовать из подсознания: когда этот архетип активизируется, захлестывая М.-Д. чувством вины, она бросается налаживать отношения с дочерью, но вскоре отчаивается из-за троекратной пропасти (поколений, характеров и культур), преодолеть которую можно лишь в воображении. К архетипу женщины-жены Геры М.-Д. относится с явным пренебрежением: как скучно подвизаться образцовой спутницей жизни и, тем более, вдаваться в скупые детали внутреннего мира супруга, который, судя по его редким высказываниям, наскоро вытесан тупым долото безымянного халтурщика из прочного бревна. Категоричность и принципиальность Артемиды кажутся ей идеалистическим упрощением сложности мироздания (а сестра, которую олицетворяет богиня охоты, из нее получилась бы только младшая – мало отличающаяся от ребенка). Иногда М.-Д. пытается сработаться с Афиной, но систематический рациональный подход вскоре наскучивает ей. Остается неподражаемая Афродита: М.-Д. хочет представать соблазнительной, пленительной и немного роковой, и это ей отчасти удается. Но отсутствие харизмы и химии (с их незримыми, но властными флюидами) обрекают эффект на краткосрочность. Вместо того, чтобы терзать недоступностью, М.-Д. до безумия влюбляется сама, пока не осознает, что полюбила не человека, а его образ в своем сердце, имеющий примерно такое же сходство с оригиналом, как портрет Пикассо – с натурщицей... 
        В разговоре М.-Д. нередко произносит невпопад загадочные фразы, плохо вяжущиеся с общей темой. И тогда непосвященные в удивлении вздымают брови, а недоброжелатели злорадно переглядываются. Но эта неспособность (а, точнее, нежелание) придерживаться заданной темы – всего лишь следствие ассоциативного восприятия действительности: М.-Д. никогда не присутствует в конкретной пространственно-временной точке – она во многих местах сразу, причем транзитом. Когда беседуешь с О. С., она вся перед тобой – конкретная и целостная (что не исключает сходства с айсбергом – не столько в смысле холодности, как доступности для обозрения лишь малой части общего). М.-Д., напротив, обволакивает тебя со всех сторон, из-за чего собеседник начинает вскоре испытывать томительную дезориентацию заблудившегося в тумане.

        Стихии О. С. Огонь и Земля. От Огня у нее решимость, целеустремленность, сила воли и страстность. От Земли – ответственность, практичность, чувство юмора (немного приземленное и чуждое парадоксов, но легко возбудимое ее огненной натурой и мгновенно переходящее в искрометность праздничного фейерверка) и здравый смысл, не терпящий размытого символизма и мистического нонсенса. О. С. сильная, но ранимая; практичная, но романтичная. Ранимость и романтика – следствия культа любви, которым пичкали нас советские фильмы от начала оттепели до конца застоя включительно.
          О. С. чрезвычайно умна. Но ее ум рисует картины реальности широкими и немного грубыми контрастными мазками. Пастельные тона оставляют ее равнодушной, а нюансы раздражают. Хотя когда О. С. сталкивается на своем пути с определенным типом утонченных мужчин (который импонирует ей), тем удается пробудить в ней временный интерес к тонкостям душевной организации и амбивалентного видения мира. Но это моменты передышки в экзистенциальном сражении. Когда снова настает время принятия решений, О. С. отметает нюансы, мешающие ей двигаться к цели, ибо кратчайший путь между двумя точками (той, где она пока находится, и той, в которой желает быть) – это прямая (что бы там ни возражал Лобачевский). Ее сознательный архетип скрещение Афины (требующей ясности и достигающей конкретные цели рациональными путями) и Геры (с ее ревнивостью и желанием являться центром семьи, сублимированной в случае О. С. в круг друзей и ее салон – отсюда требование лояльности и нетерпимость к «предательствам»).
        Архетип Артемиды неприемлем для О. С. из-за свойственного ему противостояния среде, в которой она ищет доминантной, но конструктивной и гармоничной роли. Поглощенная собою Геста и вооруженная слабостями Персефона открыто презираемы ею. Богиня-мать Деметра одновременно внушает уважение и отталкивает узкопрофильной ориентацией курицы наседки.
        Архетип Афродиты действует из подсознания, отчего любовные увлечения предстают не осознанным выбором, но непредсказуемыми поворотами судьбы, к которым О. С. относится с некоторым фатализмом (хотя невыгодное развитие событий активизируют в ней гордость и волю, и тогда она либо выпутывается из отношений методом Александра Македонского, либо взвинчивает их до такой степени, что те рушатся сами собой). В сердечных вопросах и авантюрах она чувствует себя наподобие пловца в океане (как ни тренируйся, океан не переплывешь и не осушишь). Любовь не спланировать, и она полна приятных и горьких сюрпризов. О. С. не любит (и не умеет) соблазнять и манипулировать. Если обозначить кривую Эроса кардинальными точками «завоевания», «покорения», «обольщения» и «капитуляции», О. С. скорее покоряет мужчин: завоевание предполагает штурм, а О. С. сдерживает себя (причиной чему гордость) и предпочитает осаду, в ходе которой крепость предстает все более желанной – наподобие кафкианского Замка. Иногда она старается прибегнуть к обольщению, строя из себя одновременно неприступный и манящий Замок, но нетерпеливость и прямота мешают ее осуществлять эту пассивную стратегию.
        Она благоволит к мужчинам (особенно таким, которым нравится) и недолюбливает женщин, видя в них в соперниц и уничижая их злословием и сарказмом. В ее круге всего несколько подруг – не более ярких, чем фрейлины в свите королевы...

         Если полярные характеры наших светских львиц лежат в основе несхожих структур салонов, их внешние различия наглядно символизируются охраняющими их собаками. Охраняющими – это, конечно, гипербола и риторическая фигура речи. Собачка в салоне М.-Д. слишком миниатюрна, чтобы возложить на себя столь ответственную функцию: это декоративный и стильно подстриженный китайский пудель по имени Матильда (безупречно подходящему ее облику). Как-то, пораженный безупречностью линий шерстяного покрова, я спросил М.-Д., как часто она стрижет свою питомицу. Очень часто! – ответила она с гордостью, но не без грусти, выдававшей усталость от докучливых забот хозяйки безукоризненного салона, в котором самая мельчайшая деталь обязана соответствовать высшим стандартам. Паркет – сдержанно сиять под светом трех театральных люстр (не стушевавшихся бы перед своими влиятельными родственницами в Георгиевском зале Кремля). Гости – выглядеть красиво и респектабельно. Если какой-то неисправимый любитель комфорта или чуждый светских манер невежда умудрился прийти в кроссовках, его окинут настолько ледяным и презрительным взглядом, что весь оставшийся вечер он будет со стыдом смотреть себе на ноги и натыкаться взором на зеркально мерцающий паркет, на фоне которого стоптанная обувь будет выглядеть еще несуразнее. А если кто-то из мужчин заявится в дырявых джинсах, его могут не пустить на порог (хотя сам муж хозяйки нередко щеголяет по дому в напоминающих трусы шортах и сандалиях без задника, но на то он и муж – роль особая, наподобие шута при королевском дворе). Женщинам дозволяется большая свобода в одежде, но к ухоженности их тела предъявляются жесткие требования.
        Однако вернемся к Матильде. Эта серенькая пигалица шарахается от людей, – их неуклюжих и грозных ног, способных причинить серьезные увечья, – но, вместе с тем, неутолимое любопытство неудержимо толкает ее к этим неосторожным гигантам. Люди никогда не причиняли ей сознательного и целенаправленного зла, но пару раз наступали на лапы и пинали в бока, отчего она относится к ним с неискоренимым подозрением. Когда в дверь входит очередной гость, Матильда заливается звонким фальцетом – не поднятой тревоги, но возбужденного предвкушения новизны. Порой тревога захлестывает Матильду, и она отсиживается в нише кухонного стола, наблюдать откуда безопасно, но малоинтересно. Общительность снова толкает ее в гущу событий, и собачка отваживается на вылазку в свет: снует между ног, маневрируя с опаской и оглядкой. Иногда кто-то замечает ее и треплет за уши и декоративную гриву. Матильда счастлива: ее худосочное тельце трепещет от ласки, хвостик выписывает в воздухе сдобные кренделя. Тогда собаку берут на руки и прижимают к груди, и Матильду начинает клонить в сон от переизбытка счастья. Из-за мизерных размеров и серости, собаку легко перепутать с иным животным. Однажды, увлекшись разговором с какой-то соблазнительной собеседницей и поймав пронырливую тень Матильды периферийным зрением, я чуть не воскликнул: «Атас, крыса!» И только привычка взвешивать слова перед употреблением и проверять их на соответствие реальности спасла меня от неловкости и скандала.
        Напротив, пес О. С. – огромен, но слишком стар и ленив, чтобы справиться с должностью охранника домашнего очага, да никто и не посмел бы возложить подобные обязанности на старое и заслужившее покой животное. Собаку зовут причудливо – Ломоносов.
        – Она сломала кому-то нос? – неудачно пошутил я.
        – И не только, – прояснила О. С., – налицо неоспоримое сходство с первым русским Homo Universalis...
        Ломоносов неторопливо ходит между гостями, виляя хвостом примерно раз в две секунды, и получает причитающуюся порцию ласки. Не отказывается он и от еды: из-за размеров и отсутствия иных развлечений аппетит у собаки конский. Ломоносов выжидающе смотрит на человека и, если не получает от него лакомства, покорно переходит к следующему (клянчить пропитание ниже его достоинства, но отказываться от подношений – выше сил). А если его кормят, в знак признательности ложится у ног и некоторое время там лежит. Иногда Ломоносов засыпает и похрапывает во время концерта. Но никто не решается потревожить его сон, да и храп придает концерту определенный шарм, безошибочно помещая его в контекст домашнего уюта.
        Деньги за билеты у О. С. собирают у входа, и цена их – почти символическая. Билеты на мероприятия М.-Д. приобретают заранее, по электронным системам платежей. А если кто-то явился без предварительный оплаты и виновато сует наличные, деньги принимают, но смотрят на трансакцию как на атавизм натурального обмена, нелестно характеризующий того, кого неудержимый технологический процесс обошел стороной.
        У М.-Д. собираются на первом этаже – в гостиной, залитой светом трех богатырских люстр и соединенной с кухней, на столе которой можно обнаружить массу легких, но изысканных закусок, в числе которых неизменно присутствует foie gras – венец кулинарного икусства. И хотя злопыхатели и недоброжелатели утверждают, что это – самый обыкновенный куриный паштет, который они сами готовят гораздо вкуснее, трудно отрицать, что вне зависимости от точного наименования, данное яство являет собою деликатес и пользуется громадным успехом – по крайней мере, к концу вечера от него остаются одни слюноточивые воспоминания. Сами же выступления проходят в смежной зале, в дальнем конце которой, у окна, располагается сцена с роялем – благородных струнных кровей, но склонного к вечным расстройствам. Из-за этих звездных капризов, перед каждым серьезным концертом с роялем бьется знаменитый, но отчасти опустившийся настройщик Сидорев, который некогда налаживал инструменты именитым мастерам. Слушатели рассаживаются на  площадке, слегка возвышающейся над сценой и отгороженной то нее ажурной декоративной решеткой. Это возвышенное и отгороженное положение сообщает впечатлениям определенную окраску:
        1. Оно отделяет сцену от зрителей, отчего выступление приобретает дух ритуального действа.
        2. Оно позволяет зрителям ощутить свою избранность и эксклюзивность, словно бы они наблюдали за театральной постановкой из ложи.
        Из-за огромных незанавешенных окон и звонких паркетных полов, акустика в зале чудовищная, отчего капризы рояля в моменты форте заканчиваются форменными истериками. Но праздничность атмосферы только усиливается акустическими пароксизмами, а боль в ушах трансформируется в эйфорию и транс.
        У О. С. собираются в подвале, что придает сборищам дух интимности, не до конца утерянный со времен подпольных кухонных концертов. Закуски теснятся на маленьком столе, что ничуть не отражается на их вкусовых качествах. Плотский голод удовлетворяется сполна и уступает место духовной жажде. Звук продуман, отрегулирован и сбалансирован, отчего искусство предстает в своей глубинной сути, не замутненной навязчивым сознанием несовершенства физических средств, при помощи которых эта суть материализуется. Сцена не отделена от зала барьерами и является его частью. В результате, между исполнителями и слушателями устанавливается плотная неопосредованная связь.
        Из вышесказанного возникает соблазн заключить, что салон М.-Д. – аристократический, а О. С. – демократический. И на поверхности – в плане внешних аттрибутов – это, действительно, так. Но в глубине дела обстоят гораздо сложнее. Ибо с точки зрения иерархической структуры, салоны меняются местами, и уже социальный институт О. С. выявляет свою особую аристократическую герметичность: попасть туда может почти каждый, но, едва переступив порог, он подвергается испытательному сроку с пристрастием. И если он не выдержал его, неофиту укажут на дверь и посоветуют забыть путь обратно – ради его же собственного блага..Так фавор уже упомянутого Сидорева сменился опалой – и все из-за безобидной невоздержанности в возлияниях, которые развязывали ему язык. К сожалению, откровения Сидорева показались О. С. несовместимыми с ее принципами и пребыванием в ее доме...
        Я огорчился за Сидорева (чья бессвязная и бесконтрольная, как поток сознания, речь напоминала мне гулкий диссонанс рояля, по клавишам которого размашисто ударила потерявшая самообладание рука): чего не сболтнешь под воздействием алкоголя.
        – Ну, а что если бы он пришел к тебе с повинной? – заступился я.
        О. С. нахмурилась и ответила:
        – Я бы подумала.
        У М.-Д. дела обстоят иначе: трудно вообразить, какой скандал нужно учинить, чтобы тебе впоследствии не пустили на порог. Можно даже злословить и клеветать за спиной хозяйки и по ее поводу, быть выведенным на чистую воду, а потом явиться с повинной и объяснить недостойное поведение психологическими метаниями и нравственными дилеммами – и тебя поймут, простят и пустят обратно: грешники интереснее праведников, и чего бы ни стоили их покаяния, исповедь ведет к очистительному катарсису обеих сторон.
        Так и отлученный от салона О. С. Сидорев нашел пристанище у М.-Д., где он теперь прилежно настраивает рояль перед концертами знаменитостей и, подвыпив, подолгу объясняет случайным слушателем тонкие различия между инструментами, о которых они тут же забывают.

         Говорят, – мало ли у нас злоязычных любительниц обмениваться сальными обрывками информации и строить досужие домыслы! –  между О. С. и М.-Д. идет настоящая партизанская война – с диверсиями, терактами, заложниками и развернутой идеологической пропагандой. Не некоторым оговоркам О. С. и многозначительным взглядам М.-Д., я склонен допустить, что это, действительно, так. Но давать волю воображению и, тем более, лезть в души двух женщин – не в моих интересах: знания преумножают печаль; печаль превращает знания в тяжкое бремя. Нет, я вовсе не возражаю ни против знаний, ни против печали, а порочный круг – моя натуральная среда обитания. Но страх оказаться вовлеченным – и, значит, обязанным принять одну из двух сторон (иными словами, страх утратить равновесие наблюдателя), – вынуждает меня держать психологическую дистанцию, чтобы оставаться желанным и той, и другой. Любопытство подзуживает меня пуститься во все тяжкие следователя по особо важным преступлениям, но рассудок дает ему отпор: пересеченная местность, за которой я наблюдаю с безопасной возвышенности (как охарактеризовал такую наблюдательную точку бард, «сидя на красивом холме»), тщательно заминирована... Спуститься туда ради пешей прогулки было бы верхом неосмотрительности. И мне не так страшно подорваться и лишиться ног, как сделать ложный шаг или оступиться: произведенные детонация и взрыв (дополняющие приемлемую денотацию сомнительной коннотацией) могут оскорбить слух одной хозяйки или обеих сразу. «Сам виноват!» – скажут они и вскоре забудут обо мне.
        По своему душевному складу, я – придворный писатель (как в свое время существовали придворные астрономы, которые, составляя небесные атласы, не забывали разместить в них корону монарха так, чтобы она сияла ярче прочих созвездий...) И дело здесь не в лести и, тем более, заискивании (отнюдь не свойственных мне; по крайней мере, пока мое физическое выживание не поставлено под угрозу власть имущими). Но ради чего еще плести словеса и оттачивать метафору в наше прагматичное и утилитарное время? Творить ради некой общественной или политической идеи? Но все идеологии давно дискредитировали себя (причем, как минимум, дважды: один раз в виде трагедии, второй – в виде фарса). Во имя чистого искусства? Но как это печально и одиноко – проживать на птичьих правах и без почтового адреса в башне из слоновой кости! Тогда, может, ради народа? Но народ – абстракция и фикция (не меньшее, чем само творчество). Вот и приходится писать для небольшого круга достойных читателей и, в первую очередь, – для просвещенной госпожи и меценатки – покровительницы всея искусств. (И это совсем иное, чем творить для своей подруги или возлюбленной: согласиться на такое я бы не смог из страха короткого замыкания, способного вскоре уничтожить как вдохновение, так и сами отношения.)
        И здесь я намереваюсь упрямо служить двум госпожам одновременно, пока коварная судьба, загнав меня в угол, не поставит перед категорическим выбором – или/или (впрочем, я уверен, что и тут смогу еще долго уклоняться от него). Кто-нибудь обязательно напомнит мне, что погоня за двумя зайцами еще никогда не приносила успеха охотнику. А тут речь и вовсе о светских львицах и незавидной участи оказаться либо растерзанным и обглоданным (О. С.), либо незаметно проглоченным без остатка и права апелляции (М.-Д.). Но на этот аргумент у меня найдется отчасти парадоскональное возражение: я вовсе не охотник, а, напротив, – жертва, сумевшая обратить перманентное бегство в триумф... И преследование двумя хищницами сразу (тигрицей и лисой) только повысит мои шансы на выживание, ибо вместо кооперации они обязательно станут соперничать и отвлекаться друг на друга. И потом, как знают опытные дипломаты, нет ничего эффективнее тактики стратегической неопределенности – не в том смысле, что она гарантирует достижение цели, но помогает бессрочно оттянуть полный провал...
        Я буду дружен с О. С. и лоялен М.-Д., или наоборот. Телом ближе к О. С., душой – к С. Ф. (или наоборот?). В этой двойственности (которую педанты поспешили бы осудить как аморальную неразборчивость), я не только не вижу этического конфликта или компромисса с совестью, но и лукавства: О. С. и С. Ф. – обе чрезвычайно интересны мне, да и не лучше ли дружить с теми, с кем обстоятельства не вынуждают тебя враждовать? Я ощущаю звериным чутьем, что нарушение баланса повлекло бы за собой утрату равновесия и падение. Сделав выбор в пользу одной, я не только бы лишился второй, но и не приблизился бы к первой... Однако именно ассиметричность салонов и несхожесть их хозяек помогают мне сохранять статус-кво: О. С. ценит верность, а всякое проявление нелояльности воспринимает как личное оскорбление. И я остаюсь верным ей. М.-Д. может простить измену (потому что так интереснее, а жизнь без перебежек во вражеский лагерь с последующим возвращением – скучна). Но М.-Д. важно, чтобы я играл в ее салоне определенную роль (все роли у нее расписаны, что не означает постоянства актерского состава). И я тщательно отрабатываю свое амплуа и заучиваю реплики (впрочем, не лишая себя радости импровизации).
        Но что если О. С. и М.-Д. догадаются о моей хитрости? И тут я не вижу трагедии: вероятно, М.-Д. высоко оценит мои уловки (хотя и скажет себе, что они работают лишь в той степени, в какой это угодно ей). О. С., безусловно, возмутится. Но, не обнаружив в моем поведении ни дезертирства, ни, тем более, предательства, проглотит обиду и поклянется себе окончательно перетянуть меня на свою сторону.


        Октябрь 2022 г.


Рецензии