В стране слепых я слишком зрячий, или Королевство

ЧАСТЬ 21. ИМАГО
ГЛАВА 1. БАЛ СМЕРТИ
     Я вошёл в секционную и остановился, прилипнув спиной к двери. То, что лежало сейчас на цинковом столе, было Таней всего несколько часов назад, ещё несколько часов назад я обнимал её. Я не мог заставить себя подойти к столу, вообще сдвинуться с места сейчас, я не мог сделать и шага, чтобы приблизиться к этому. Таня… Таня… этого не может быть, просто не может быть, потому что существует ещё земля, вообще весь мир, потому что я всё ещё жив, а это невообразимо, если это… если это передо мной – Таня. Таня… без лица, без… всего, одежда спеклась в тело, ударная волна огня превратила всю переднюю часть тела в чёрную кору, прилипшую к костям. Господи…
       Таня…
       Таня… Я не передал этого никому другому, я не мог никому позволить прикоснуться к ней, даже теперь, даже… к такой. Я должен сам пройти до конца, до конца, потому что там, в конце, конец и для меня. 
        В эту маленькую секционную я пришёл из другой, куда привезли несколько кусков тела Марка Лиргамира, каждый из них был не больше сигаретной пачки, а большая часть намного меньше, просто брызги… Я вошёл вначале к ним, к группе, которая должна была заниматься его трупом, не решившись сразу идти сюда… Ребята, в растерянности стояли вокруг стола, глядя на обожжённые куски плоти, который они уже успели отделить от обломков автомобиля. 
        — Валерий Палыч…
        — Н-ну, что у вас? – спросил  я, чувствуя сюрреалистичность происходящего.
        Они обернулись ко мне. 
        — Да сами видите… пипец… — недоуменно проговорил один из них. — Я не знаю… какая наша тут работа? Причина смерти кому-то не ясна? Или… что? Опознание какое-то нужно? ДНК-анализ или… Что надо сделать?
        — ДНК если бы и делали, то сравнивать не с кем, у этого человека не осталось родственников, — сказал я. — Попытайтесь понять, хотя бы, один человек был или…
        — Как? Для этого все куски надо собрать и… тогда…
        — Соберут, не беспокойтесь, все принесут. Считайте, что ваша задача именно в этом, — сказал я.
       Я вышел от них и… пришёл сюда…
       Вошёл Семёныч, обернулся на меня.
        — Ну чё, Валерий Палыч, ты рановато как-то, я не успел ещё… ни обмыть, ни… коса, вон, отдельно лежит, надо ж… сорвало взрывной волной всю плоть… Ты чего такой сёдни? Устал?
        — Да, — выдохнул я.
      Семёныч взял шланг, он действовал привычно, всё как всегда… как всегда… как всегда…
      Я не смогу больше смотреть на смерть. Я упился смертью по самую макушку… Я вообще ничего больше не смогу, только умереть. Смерть, ты взяла Таню, забирай меня, но прежде… прежде дай мне… упиться моей потерей, прочувствовать до конца, я упьюсь этой болью, как ядом и умру от него. Я буду умирать, прикасаясь к тому, что осталось от неё, к тому, что я любил… я всё любил в ней. Не было ничего, что мне бы не нравилось, что не было мне дорого. Каждая улыбка, каждый волосок, складочка, чёрточка, каждая родинка, а их у неё всего-то шесть штук на коже, и я знаю их все, как и каждую выпуклость её тела, я знаю все оттенки её аромата, я знаю всё и всё чувствую… Почему я отпустил тебя? Почему не почувствовал, куда ты уходишь?
        — А это та, что на рокера приходила глядеть, да, Валерий Палыч? — Семёныч посмотрел на меня. — Ну да… коса-то её. Н-да… Во, как они… эх… такие молодые…
       Он закончил, оставив мне тело, и вышел, вытирая руки. Заглянул Горбенко.
        — Ты чего, Вьюгин, стоишь как этот? — он глянул на стол. — Чего парня не вскрываешь, уж вечер?
        — Это де-евушка, — произнёс я, еле-еле шевеля губами.
        — Да? Я подумал, подросток… — искренне удивился Горбенко. — Ну ты заканчивай, наши поляну накрыли, Новый год отпраздновать… Давай, не тяни, твоя смена-то закончилась, а ты всё тянешь.
        — Я не на смене, — проговорил я, но он уже вышел.
       Я подошёл ближе к столу. Как я смогу сделать это?
       Никак. Я не стану этого делать. Невозможно, что после всего я ещё и…
       Перед моим мысленным взором появилась Таня, какой она открыла мне дверь ночью накануне первого мая восемьдесят пятого года, распущенная коса, тонкая шейка, торчащая из слишком широкого свитера…
       Как она спала в ту последнюю нашу ночь… Если бы она осталась до утра, осталась бы жива?..
       Как мы шли в поместье ночью с мешком золота, и в темноте она взяла меня за руку. Маленькая холодная рука, она сразу согрелась в моей ладони…
       Как мы сидели в подвале, пока дерущихся подростков растаскивала милиция, как пахли её волосы…
      Как всё случилось в первый раз… как она притянула меня к себе, шепча:
        — Валера… Валера… я так люблю тебя, я так…
       Как я увидел её в больнице, когда Саша показал мне, что с ним «Снегуйка»…
       Как она выскочила на замёрзшее крыльцо психиатрической в страшном линялом больничном халатике и носках…
       Как…
       Боже мой, вся моя жизнь — это ты, Таня, в ней помимо тебя вообще ничего нет.
       Я тронул её руку…
       И отдернул сразу…

      …Только через пять дней нам позволили похороны. Лётчика нигде не было, я не мог его найти все эти дни. Куда он делся, запил, что ли? Я и сам бы запил, если бы не мама, и теперь мне страшно не хватало его.
       Громадная толпа, но всё же не такая большая, как на похоронах Книжника, собралась на Девичьем поле, проводить Таню и Марка. Закрытые гробы, из идеально полированного дерева, белый и чёрный, никакого пафоса, никаких прощальных слов тоже не будет, этого не вынесет никто из тех, кто пошёл на продолжение похорон, словно растянувшихся с ноября по январь. 
      Множество людей из модной и музыкальной среды, из наших, журналистских, камеры, а чуть поодаль — комментаторы, которые не стыдились вести репортажи, так же делали, когда хоронили Володю. Но сегодня болтунов больше, чем поклонников. На похоронах Книжника было море его фанатов, сегодня таких людей было значительно меньше тех, кто непосредственно был знаком с Таней, кто работал с ней. Марка вообще знали очень немногие, а родных у него не осталось, каких-то дальних кузенов мы так и не доискались. 
      Здесь, и после, на кладбище, были Мэри, Вилор, Сергей Смирнов, Гарик Теребухин с красным носом, натёр соплями, похоже. Здесь были все одногруппники Тани, странно сбившиеся в испуганную стайку, они всегда были такими весёлыми в нашей компании, но ещё с похорон Володи, это стало не так. И всё же тогда они были вместе с Таней, с Марком, Вальдауфом, в их гуще казавшимся гусиным вожаком, а сегодня Щелкун и Саксонка держались крепко за руки, хотя раньше я этого не замечал, в отличие от Табуретки и Очкарика, которые рук и прежде не размыкали. Я знал, что их отъезд в Канаду уже в марте, они говорили об этом на поминках Володи, о том, как они продавали вещи, как думали, что всё же взять с собой, много болтали тогда об этом…
      Боги Курилов, немой и белый в синеву от водки, еле державшийся на ногах, он даже руку мне пожал с опозданием, будто вглядывался, узнавая, а теперь не мог оторвать глаз от гробов. Я боялся, как бы он не упал, шепнул Щелкуну насчёт него. Тот кивнул и стал держаться поближе к Курилову.
       Вальдауф, напротив, абсолютно трезвый, вытягивавший голову так высоко, что казалось, что его пронзили ломом, лицо его было бледно, даже в сизый, он как-то постарел внезапно, и, казалось, что ему не под пятьдесят как было, а все семьдесят. Его локоть сжимала Марина, державшая дрожащий букет, похоже, ей страшно, словно она попала в фильм ужасов. Чего она боится? Разговоров, что витали кругом: «На сороковой день»… «Да, забрал её на сороковой день»… или, что и её Вальдауфа кто-то отнимет? Так и хотелось сказать: «Не бойтесь, мадам, вашего мужа никто не тронет».
       Гробы, конечно, никто не открывал, и тел никто не видел, когда я спросил в морге, мне сказали, что Таню опознали, а в случае с Марком опознавать было нечего. Когда я с изумлением посмотрел на санитара, который сказал мне это, он смутился немного и проговорил, отворачиваясь:
         — Ну это… Такой сильный взрыв, понимаете? Фрагменты тела и… не беспокойтесь, мы собрали всё, что смогли.
         О том, что там, в Танином гробу я знал, но думать, об этом был не в состоянии. Так что открывать Танин гроб было незачем, да и невозможно, таких мертвецов не показывают никому. А я всё думал, когда погиб Володя Книжник, с Таней были все, так или иначе, а я теперь остался совершенно один, потому что даже мама и отец объединились, но меня они в своё объединение не звали, вдвоём переживая горе. Только Катя и Ваня были со мной, но Катя с чего-то взялась казниться, что мало уделяла внимания подруге, что та запуталась, а Катя, старшая, никогда не помогла советом.
        — Но я так занята была в последнее время, Анюта маленькая… а у Тани столько работы… как-то разошлись мы с рождением Анечки… да и… уезжала она…
       И всё причитала:
        — Как же так, Платон, как же так? Почему их убили? Разве Марк занимался чем-то опасным?
        На этот вопрос у меня не было ответа. То есть для Кати не было, а сам я знал, кто убил мою сестру и Марка, и почему. Вот только я не знал теперь, как мне отомстить за это. Я пока вообще не мог собраться с мыслями, но эта мысль — единственная, что ещё держала меня, что называется, на плаву. И то ещё, что нужно хотя бы похоронить их. Но, надо сказать, мне помогла и очень Мэри, собранная и какая-то удивительно пробивная, она везде смогла пройти без очереди и сказать именно то, что надо было во всех конторах от ЗАГСа до кладбищенских дельцов. Заплатить за то, чтобы захоронить ребят на Ваганьковском, к родственникам Марка пришлось какие-то по моим представлениям немыслимые деньги, просили ещё больше, но тут Мэри как раз проявила себя в очередной раз:
        — Вы что это, шутки, что ли, шутите? — усмехнулась она, сверкая карим глазами-бусинами, маленькая, но жилистая, и внутри, вероятно, значительно более сильная, чем остальные. — У людей там оплаченный участок аж двадцать метров, все родичи Марка там лежат, двадцать пять человек, он — последний в семье, и вы намерены препятствия чинить нам? Да я в прокуратуру щас пойду, и в ФСБ, а тут ещё журналюга со мной, так вас на НТВ и в «Криминальной России» пропесочит, что поедете в Нижний Тагил работать и разрешение бесплатно дадите. 
        Последняя угроза, похоже, подействовала сильнее всего, и я почувствовал в который раз, что «четвёртая власть» имеет вес. Сергей Смирнов присоединился к нам немного позже, говоря, что клипы «МэМи», что они сняли осенью, с участием Тани выйдут на МузТВ и на MTV на Рождество.
        — Они обосрались от счастья, когда я принёс им кассеты. А вот альбом ещё сводят… Но ничего, к весне и этот релиз будет. А ведь… сороковой день был, когда Таня…
       Мэри взглянула на него и качнула головой, молча, щадя мои чувства. И Сергей замолчал тоже.
       Мне и самому было не по себе от этих мыслей, все перешёптывались, никто не был суеверным, но все шептались.
        — Володя так любил её, вот и…
        — Но тогда причём здесь Марк?
        — А Марк любил Таню… – резонно отвечали спорщики.
       Об этом говорили все, перешёптывались и во время похорон и, особенно потом, на поминках.
      Когда мы со своей процессией проходили мимо могилы Володи, шёпот и ропот в нашей процессии усилился, словно цепляясь за все эти припорошённые снегом венки, за фотографию на его могиле, он улыбался весело и молодо, словно был рад встрече…
       На поминках говорили в основном те, кто работал с ними, потому что никто из близких ни слова произнести не мог. Рестораном, кстати, тоже занимались Мэри с Сергеем, сняли ту же «Прагу» в центре Москвы, что и Марк, когда прощались с Володей, а до этого с его матерью. Я предоставил ребятам свободу действий, чувствуя благодарность, и хотя ездил с ними всюду, потому что надо было оплачивать, подписывать, соглашаться, и думать, а это очень отвлекало. Я с ужасом ждал, когда эти хлопоты закончатся, как я начну думать по-прежнему, и в моих мыслях не будет Тани. То есть живой Тани, как неотъемлемой части моей жизни…
      Выдержав официальную часть поминок, ближние оставили сборище опьяневших участников действа и отправились к нам с Катей. Все, кроме Вальдауфов, потому что профессору стал плохо уже по дороге с кладбища, уже, когда мы шли от свежих могил, рыжевших посреди снега и заваленных цветами. Он вдруг остановился, качнувшись, сразу оказавшись каким-то длинным, Марина в ужасе заплакала, крича на помощь, и била крыльями над ним как серая голубка. Тут же вызвали «скорую» и увезли, я так и не знал пока, чем обернулись для него все пережитые потрясения.
        Наша квартира была, конечно, не так как Танина приспособлена для сборищ, но нам не было тесно, напротив, это создавало некоторое единение. Даже Ваня не уходил спать всю ночь.
        Много говорили о них, много обсуждали. Молчал только Боги Курилов, мне кажется, он пил всю неделю до похорон, вид у него был такой, что я невольно следил за ним весь день, будто получив его в наследство от Тани и, чувствуя, что должен позаботиться о нём. И на кладбище он выдыхал парок на морозе, на бороду ему оседал иней, а он смотрел куда-то в небо, будто там надеясь увидеть тех, кого мы потеряли сегодня. И после молчал весь вечер, только пил водку полными рюмками, не морщась и не чувствуя опьянения и облегчения, как мне казалось.
       Спорили, дрожащими голосами. Я тоже говорил много, алкоголь развязал язык, и я болтал без умолку, рассказывая о Тане, начиная с раннего детства и открывая, между прочим, для некоторых тайны её ранних лет, о которых многие не знали, всем этим я высказывал, а вернее, пытался высказать, проявить восхищение силой её духа и твёрдостью, с какими она привыкла проходить все испытания. Но, к счастью, у меня хватило ума и не хватило опьянения, чтобы выболтать о ещё более серьёзных и тяжёлых испытаниях в её уже взрослой жизни. На ум шли только светлые мысли о ещё ленинградском нашем детстве. 
       Но время перекатилось к утру, Щелкун и Саксонка засобирались первыми ещё около полуночи, жили они далеко, а метро через час закроется, к тому же у них маленький ребёнок и родители, которым завтра на работу. Очкарик с Табуреткой потянулись вместе с ними, как и пришли. «МэМи», то есть Мэри с Сергеем, и Вилор с женой оставались дольше, до самого утра. Катя плакала и говорила, как она виновата, что осуждала Таню, даже Мэри снизошла до того, что обняла её, сказав:
        — Фигня, Катюшка, все завидовали Тане, даже такие как ты… Но не я! — она усмехнулась невесело. — Я жалела её… такая красота, а эти… присосутся и не оторвать, хрущи…
       Сергей Смирнов был не просто молчалив, мне кажется, он даже забыл, как говорить и смотреть вокруг. Пока занимался скорбными хлопотами, он ещё как-то был оживлён, а увидев гробы, кладбище и Володину могилу снова, словно всё вспомнил и потерял силы. Он пил вместе со всеми, но захмелел очень быстро, и уснул у нас в кресле, Мэри взялась поднимать его, когда все двинулись уходить, но я остановил.
        — Пусть спит, Мэри… Оставайся сама тоже, мы постелил тебе вот тут, на диване.
       Чуть позже я услышал, как он плакал, а Мэри что-то тихо говорила ему. Я не стал заглядывать в комнату…
       Мама и папа всё время были рядом, но накануне они ужасно ссорились, и мама опять выкрикнула отцу:
        — Ну, так и не ной, она не твоя дочь, можешь расслабиться, так тебе легче? Можно не переживать?!
        — Как тебе не стыдно! — задохнулся отец. — Ты… как ты можешь?!
        — А мне плевать на твои капризы, осточертел уже, эгоист!
        — Лара! — вскричал он со слезами в голосе.
        — Мама!
        — Замолчите оба! Нет больше… моей девочки… — и зарыдала так горько, падая на диван, что я остолбенел в первое мгновение.
       Отец подполз к её боку, и они плакали вместе, обнявшись. Так я их и оставил, а на утро они пришли, крепко прижимаясь друг к другу плечами, и держась за руки, они даже лицами стали похожи, как брат и сестра. Думаю, теперь примирение надолго. Хоть кому-то стало лучше от произошедшего…
       Как закончился этот ужасный день, я помню плохо, только, что ужасно напились, вначале держались, а потом как сорвало какие-то пломбы, и потеряли, кажется, всякий контроль. На рассвете стало плохо Боги Курилову, и я повёз его в больницу.
       Долго ждал в приёмном, пока его обследуют, думая, что с несметными Таниными богатствами, то есть её и Марка, я унаследовал и всех их друзей. Впрочем, они и мне уже давно были близкими людьми.
       Вот и Боги выкатили на каталке после ЭКГ и ещё чего-то такого же, я не очень понимаю в этих обследованиях и ещё меньше в терминах, которыми меня обсыпали доктора, понял только, что прямо сейчас Боги не умрёт. Немного спокойнее, я пошёл рядом с ним до самых дверей в реанимацию через кардиологию, хоронить ещё и Боги — этого я уже не вынесу. Дверь в реанимацию передо мной закрыли со словами:
        — Инфаркта нет, но откапать надо. Сутки-другие у нас побудет.
        — А… что-то… ну, надо?
        — Да, вам список сейчас сестра даст. Вы… что? Тоже пьяный?
        — А?.. — я задумался на мгновение, может соврать? Но потом передумал и сознался: — Да, да-да… пьяный. У нас… — и забыл, как это называется, весь ужас, что происходит. — Это… а, да… вот! Поминки были.
        — Сочувствую. Но пить не стоит, это… чревато.  У нас тут коллега накануне умер, прямо на рабочем месте, представьте. Тоже, говорят, прикладывался.
         Он уже закрыл дверь, когда меня вдруг дёрнуло током: коллега их умер?! А… Лётчик где?!..
         Лётчик, ты… конечно, вот и нет тебя нигде…
         О, Боже мой… если ещё и он… Что за бал правит нынче смерть?
         Я опустился на какие-то сиденья здесь, возле запертых дверей реанимации, чувствуя, что ещё немного, и меня тоже заберут за эти двери. Вышла сестра со списком того, что нужно принести Боги. Я взял список и едва подумал, что у неё можно спросить, как фамилия того их коллеги, который так скоропостижно… Но не успел, она уже исчезла за запертой дверью.
         Я не чувствовал в себе сил идти. Почему я не позволил Кате поехать со мной? Пьяный дурак… ну а как не пить, когда без наркоза жить стало… невозможно.
        — Платон… ты чего здесь? Случилось что-то? С кем?

 ГЛАВА 2. СЕРДЦА НА ШАМПУРЕ
       Я поднял глаза, передо мной стоял Лётчик. Очень бледный, осунувшийся, и даже в рыжеватой негустой щетине, чего я вообще никогда не видел, с примятыми волосами, обычно удивлявшими блестящей гладкостью, но главное, в линялой больничной пижаме, похожий в ней, почему-то на узника. На его лице беспокойство, он побледнел ещё сильнее.
        — Кто-то в реанимации? С родителями неладно?.. Что ты молчишь-то?
       Я, наконец, открыл рот:
         — Так вот ты где… зараза… — и, поддавшись внезапно нахлынувшим чувствам, которых я и не предполагал в себе, я поднялся и обнял его, прижав к себе. — А худой… прям мешок с костями!
       Он смущённо бормотал, барахтаясь в моих руках, пока я его жал и хлопал по спине, боясь разрыдаться:
         — Ну уж… не так уж и…
         — А я-то… ох… я думал, ты помер, сволочь… тут все говорят, кто-то из докторов помер… я уж подумал, ты! — и я заплакал. Весь ужас потери я ощутил именно сейчас, когда обнимал его и тискал, хлопая по спине и зарыв лицо в его приятные гладкие волосы.
         — Ну… так… Так это я и помер… Ну то есть… ладно, фигня, — выдохнув, подзадоренный моими руками, проговорил Лётчик, похлопав меня по бокам, потому что от того, как я его жал, он мог только, как тюлень похлопать ластами.
       Я отпустил его, наконец, вытирая слёзы, чувствуя себя каким-то склеротическим дедом.
        — А я тут с Боги Куриловым, ну ты… помнишь… который…. – сил уточнять у меня не было, я просто махнул рукой. – У него сердце схватило. И Вальдауф тоже у вас тут где-то… или не у вас, но тоже в больнице… Вот так Танина смерть-то…
        — Таня жива, — сказал Лётчик.
        — Что?! — я отшатнулся, падая задом на те же сиденья. Может, он не Лётчик, а призрак Лётчика? Вот она и жива ему? Господи, это я допился…
        Но Лётчик, Валера Вьюгин, сел рядом, и, обернувшись по сторонам, прибавил тише:
        — Ты… только это… ты, Платон, молчи… как я понимаю, надо, чтобы никто не знал.
        — А кого же мы… схоронили? А Марк? Он-то?
        — Я не знаю… но…

        …Когда я взял за руку лежавшее передо мной тело, меня пробило током. Это не Таня! Сгорела или нет, но это не её запястье. И тело не её, теперь я видел то, что сразу понял Горбенко, только бросив взгляд. Даже если бы я не знал Танино тело лучше, чем своё, прикосновения хватило бы узнать: у неё тонкое, ломкое запястье с маленькой острой косточкой, это тоже не было мощным, но не её, и вообще не женское. И тело не женское, мужское. Теперь я видел: сложение довольно изящное, но это не женщина, тем более, не Таня. Должно быть, юноша, подросток.
       И сейчас я вспомнил, как сама Таня опознавала Курилова, в первое мгновение растерялась, а после уверенно разглядела, что это другой человек. Да, не в первое мгновение, но узнать несложно.
       Сердце забилось во мне неистово и радостно. Так не она это! Не она! А Таня живая!
       Но коса её… тут я тоже не ошибался. Ничего не понимаю.
       Я повернул всё тело на бок и понял: скальпированная голова, а коса, опалённая, но лежит отдельно. Решили, должно быть, что сорвало скальп взрывной волной, такое случается, что ж…
       Но если там её коса, кто подложил её? И зачем?
       Но зачем, понять легко — чтобы скрыть, что Таня жива. Сама она это сделала как-то или другие люди, пока неясно, но, вероятно, стоит продолжить игру. Если это она, то, избежав смерти, наверное, рассчитывает скрыться, а если это те, кто для чего-то похитил её, то раскрытие тайны не может ли повредить ей?
       И я решил сохранить в тайне то, что узнал. Поэтому я подписал заключение о смерти, провёл вскрытие как положено, Семёныч зашил тело, и стал этот неизвестный подросток называться Татьяной Андреевной Олейник вполне официально.
       Но, закончив со всем этим, обескураженный и ослабевший, я не успел выйти из секционной, как туда вошли два мордоворота, какие, случалось, бывали уже здесь, и за ними их пахан, или, скорее, «барин», одетый в пальто из дорогого кашемира, которое сидело нехорошо – обозначивалось небольшое брюшко, плечи же, напротив, провисали, и я подумал невольно: итальянские портные нарочно поиздевались, когда шили?
        — Здравствуйте, — сказал «барин» не глядя на меня, он, не отрываясь, смотрел только на труп, который не был Таниным, но отныне так назывался.
        — Здравствуйте.
        — Это Татьяна Олейник?
        — Ну, то, что от неё осталось, — ответил я.
       В это время один из мордоворотов приподнял простыню, и я испугался, что он увидит, сообразит, что это не Таня. Но как он мог понять, когда даже Семёныч не понял, не приглядывался просто, думаю, понял только Горбенко, острый глаз.
        — Не трогайте! — воскликнул я, шагнув вперёд, чтобы помешать бесцеремонным наглецам.
      Но мне преградили путь дядьки раза в два больше меня.
        — Не волнуйтесь, доктор. Никто ничего не заметит, — сказал «барин», и я вспомнил, где видел его, его фото, правда давнишние, были в нескольких делах, что попадались мне на глаза в разное время. Это был Виктор Викторович Викторов, или «Вито», как ему нравилось себя называть. И тут я понял, для чего они пришли. — Внутренние органы целы у трупа этого?
        И я понял, для чего он спрашивает, слава Богу…
        — Вы смеётесь? Взрывная волна и огонь, какие там органы, спереди кости одни, — сказал я.
        Он посмотрел на меня.
        — И крови нисколько нет?
        — Крови? — не понял я.
       А громила, что стоял у трупа, достал из-за пазухи большой одноразовый шприц и, распаковав, воткнул трупу в шею. Я вздрогнул от ужаса, что ждало бы Таню, попади она к ним в руки, если они вот так запросто обращаются с мёртвым телом, церемонились бы они с ней, живой? Это уже не беспредел, это далеко за его гранью… 
       Громила между тем кивнул и показал Вито шприц, полный тёмно-фиолетовой крови. Вито удовлетворённо усмехнулся, громила закрыл иглу колпачком и упаковал в заранее приготовленный пластиковый контейнер. После этого меня перестали прижимать к стене, и открыли дверь. Вито двинулся к выходу.
       — Благодарю, доктор. И… ничего не было, вы ничего не видели.
       — А кто ему поверит?! — заржал кто-то из мордоворотов, Вито тоже усмехнулся.
       — И это тоже верно. Всего хорошего, — и вышел вон.
      А за ним потянулись остальные.
      Оставшись один, я подошёл к несчастному парню и поправил простыню на нём. Неслабый Вито ждёт сюрприз, когда они вырастят клон этого парнишки. Что ж, хоть так отомстит им за свою смерть. И это если у них вообще что-то выйдет из их безумной затеи. Из клеток крови вырастить клон… не думаю, что это возможно. Наверное, если бы это в действительности была кровь Тани, я не позволил забрать её и неважно, верю я в то, что из этих клеток возможно вырастить клон или нет, я не позволил бы к ней прикоснуться и пусть они расстреляли бы меня здесь или просто свернули бы шею, но я не позволил бы, потому что перед этим покромсал бы их ножами и пилами, имеющимися здесь в изобилии…
       А сейчас я отправился в свой кабинет, чувствуя себя окончательно обессиленным, можно было бы отложить написание протокола, но я опасался, что кто-нибудь обнаружит, что «Таня» – это парень и тогда всё насмарку. Так что, чувствуя, что делаю это из последних сил, я закончил протокол и оправил его по электронной почте следователю. И только после этого поднялся из-за письменного стола, оделся, и, шаря по карманам в поисках сотового, позвонить Платону и встретиться с ним, чтобы рассказать с глазу на глаз, что происходит, и вместе подумать, как дальше быть, вышел в коридор. Вот тут меня и ударило…
       Очнулся я уже в больнице. Надо мной склонилось грубое лицо с накрашенными губами и коричневой чёлкой над зелёными глазами, я не сразу понял, кто это, знакомое вроде лицо, но не могу вспомнить… А потом всплыла в памяти визитка «Ковальчук Галина Петровна, кардиолог, к.м.н. », когда я эту визитку видел? В прошлом году?..
       — Валера, очнулся? Ну и хорошо… Ты чего же не ешь совсем, гипогликемия, едва не копыта не отбросил… Приступ аритмии случился, ты с этим больше не шути, работа, конечно, важная штука, но ведь могли и не довезти, и не откачать, ты что?
        Откуда я её знаю, эту Галину Ковальчук?..
       Но это всё ерунда, не важно, важно, что я понял, что Таня жива! Вот за эту мысль я уцепился. Жива, а значит и мне надо жить. Надо!
        — Где я? — проговорил я, но получилось как-то не очень, в горле всё пересохло и заскорузло, говорить было сложно, даже больно.
        — Где-где… в реанимации! – как-то радостно произнесла Галина. – Думали, не откачаем. Повезло тебе просто, рядом наши были, возле вашего морга, иначе, Валер… словом, беру над тобой шефство, Вьюгин.
       Мне было всё равно, хочешь, бери шефство, главное, что Таня не умерла. Поэтому я заснул со спокойной душой.
       А через несколько дней меня перевели в кардиологию, и тут я в первый же день, вернее, утро, и встретил Платона, радуясь редкой удаче.
       Теперь мы сидели с ним рядом на этой скамье посреди кардиологического отделения, где никто не мог нас подслушать, и размышляли, что же произошло и как нам теперь поступить. Когда я рассказал о Вито, Платон бледнел, и мне казалось, его вырвет.
        — А я, признаться, не очень и верил в то, что Таня рассказала тогда, показалось каким-то бредом. А то, что ты рассказываешь… вообще за пределами реальности. Что, думаешь, правда, клон создадут? – он посмотрел на меня.
        — По мне так это невозможно. Но кто знает, какие там секретные разработки у этих медиков Вито. За большие деньги очень много чего можно сделать, — сказал я.
        — А понять, что это не Таня они могут?
      Я засмеялся:
        — Ты знаешь, как показывает практика, самыми простыми, самыми примитивными анализами нередко пренебрегают. Они станут исследовать, только если возникнут сомнения, а у них нет ведь сомнений, что это твоя идеальная сестра.
       Платон усмехнулся вбок, качая головой.
        — Да уж… Ну то, что ты скрыл правду, что это не Таня, теперь назад-то не отыграешь? Тебя ж уволят, небось, — Платон посмотрел на меня. 
       Я отмахнулся возбуждённо, вообще экзальтированный какой-то стал.
        — Да плевать на это, Платон. Если Тане надо будет вернуться, я официально заявлю, что подделал заключение о её смерти, так что… пусть хоть посадят, это не важно. Важно одно — она не умерла.
        — Или умерла, но в другом месте, — проговорил Платон устало.
        — Не имеет смысла подделывать чью-то смерть, если всё равно убиваешь человека, — сказал я. Хотя, вероятно, смысл найти можно, если знать, всё, что произошло.
       И всё же Платон выдохнул свободнее после моих слов.
        — А что насчёт Марка? – снова спросил я.
        — Этого никто не скажет. Там… фарш, понимаешь? «Останки одного человека, мужского пола, в возрасте от восемнадцати до сорока»… ДНК не с кем провести, иначе, может, и сделали бы. А так… иного претендента не нашлось.
        — А если… и он — не он? 
       Я посмотрел на него:
        — Слушай, на это мне плевать, если честно. Но предполагать, что он жив не с чего, потому что, кто тогда это? Почему никто не заявил? Это не бомж, сразу скажу, чтобы отмести предположения, вообще сомнительно, что это не ваш Марк. Бомжи больные, беззубые, а это здоровый человек, молодой, зубы точно отменные… так что…
       Платон выпрямился, откинувшись на стену, и уперся в неё затылком.
        — А в квартире их осмотр был, там застали беспорядок, искали что-то, вроде не обокрали, не знаю, но всё было разбросано. Так следователь сказал мне, пока я заключение писал.
        — Серьёзно? Но… хотя бы следов какой-нибудь борьбы или там… крови, не обнаружено?
        — Нет. Крови — нет, а вот борьба там была или просто раскидали мебель, кто тебе скажет…
      Платон вздохнул.
       — Как говорил Ватсон: «запутанная история».
       — Это не то слово, Платон. Ты… хотя бы отдалённо представляешь, кто мог сделать это с ними? То есть примем за истину то, что в могиле Марка Лиргамира покоятся всё же его останки.
        — Думаю, это Вито…
        — Викторов?
        — Ну, по крайней мере, мать Марка и, возможно, даже Книжника убил он. Ну, то есть его люди.
        — Нет, Платон, Книжника убил сам Марк, — сказал я.
       Платон развернулся.
        — Что?!
        — Уж можешь мне поверить. Я бы доказал это, но машина Лиргамира теперь сгорела дотла, никаких больше доказательств нет.
        — Так были?
        — Были. Я своими руками снял следы чёрного лака с бампера и правого крыла его «вольво». И лак этот идентичен тому, которым был покрыт мотоцикл Книжника.
       Платон вдохнул со свистом, возводя глаза горе.
        — Твою ма-ать… это что ж он… в разнос пошёл Марк, — Платон провёл по волосам, качая головой. — Одержимый, я же говорил… Это даже хорошо, что он погиб, иначе… Иначе тебе, Валер, головы не сносить бы точно, если он Книжника… столько сделал для них и всё же… А знаешь, что произошло? Он его убил вместо тебя.
      Платон повернулся ко мне.
        — Чего? – спросил я, не понимая.
        — Я тебе говорю. Он не ревновал к Книжнику, пока не появился ты, а тут… Таня стал меняться, это и мама наша заметила, сразу сказала мне, что, вероятно, ты появился. Просто Марк и не подозревал о твоём существовании, как я понимаю. Так что… придётся тебе теперь жить за себя и за того парня, как говориться. За Книжника.
       Это было так странно, неправдоподобно и в то же время реально, потому что… мы ведь, действительно, с Таней виделись почти каждый день. Не думаю, что она так же часто видела Книжника. И если… выходит, Володя Книжник приказал долго жить именно мне? Это немного ошеломило меня. А я ещё ревновал и безумствовал от этого…
       А Платон между тем, выдохнул, и проговорил измученным голосом:
        — Ох, Валерка, ты не представляешь, что я пережил за эту неделю.
        — Очень даже представляю, я… я вот не пережил, помер, – сказал я. Так что…
       Он посмотрел на меня.
        — Ты бы так не шутил вообще-то, — сказал Платон. — Во мне сегодня только водки около литра, не считая всяких там висков и коньяков с текилами, и всю неделю по пол-литра ежедневно пил, так что мозг у меня сейчас слабый, и так кажется, что я уже в белую горячку впал, когда ты появился…
        — Да нет, правда, несколько минут был мёртвым. Вот теперь все и говорят, что у них тут коллега на работе помер, только не добавляют, что вернули. Так эффектнее получается.
        — «Эффектнее», придурки… — Платон прикрыл глаза.
        — Устал ты, езжай домой, выспись, — сказал я, видя, что он едва сидит. — Только приходи после, а то меня не выпускают, как с ребёнком неразумным обращаются. Я уж здоров, а они всё держат, вены все поистыкали капельницами, как нарик теперь.
       И будто в подтверждение моих слов появилась сестра, со стойкой капельницы и двумя флаконами на ней.
        — Вьюгин, Валерий Палыч, в палату пожалте, — она повелительно качнула головой, с меня у них начиналась смена, я был гордостью всего отделения, потому что реанимацию не отделяли, врачи работали и там, и тут. Спасти пациента после четырёх минут клинической смерти, к тому же своего товарища — это была заслуженная гордость. Сколько раз меня шарахнули дефибриллятором, я, конечно, не знал, но по груди уже полоснули скальпелем, намереваясь вскрыть для прямого массажа, а взял и ожил, от этого или сам по себе… Теперь на груди у меня был шов, очень похожий на Танин…
 ГЛАВА 3. ЛЯГУШКА В СМЕТАНЕ
     …Я почувствовала это. Я будто это увидела во сне или как-то ещё, я не знаю, но…
       Да, я очнулась ото сна или какой-то дрёмы именно потому, что мне явился в этом полусне Володя, который подошёл очень близко, мне казалось, наклонился надо мной спящей и сказал:
        — Таня, Таня, проснись, Валера…
       Что «Валера», я не поняла, только вздрогнула и пробудилась, оборачиваясь по сторонам и думая в изумлении, что Володя никогда Валеру по имени не назвал бы…
       Но по порядку. Да, я была жива, я не взорвалась и не сгорела той ночью. Это был какой-то неизвестный подросток, беспризорник, похоже, который перелез через забор, чтобы пооткручивать зеркала с дорогих иномарок, стоящих во дворе. Такое случалось уже прежде, Марк упоминал, что соседи, которые знали его с детства, жаловались на бездействие милиции в этом вопросе. Я не обращала внимания на разговоры, но сам взрыв и того юношу я видел своими глазами той ночью. Да он и не юноша был, строго говоря, мальчишка, лет пятнадцать, возможно чуть-чуть старше Вани…
       Но я опять забегаю вперёд, всё же надо по порядку…
       Я приехала домой на Поварскую в двенадцатом часу ночи и застала Марка, во-первых: не одного, с ним были эти его «архангелы» — Глеб и Борис, а во-вторых: в каком-то странном возбуждённом состоянии.
        — Танюша, наконец-то! — сказал он, выглянув в переднюю.
        И дал знак обоим выметаться из дома. Мне не нравилось, что они стали при нём почти неотступно, какие-то тени, то ли телохранители, то ли какие-то странные друзья. Но на дружбу их отношения вовсе не были похожи: они оба смотрели на него с каким-то подобострастным восторгом, а Марк вовсе на них не смотрел, будто поверх голов всегда, словно искал лица выше, и не находил на уровне своих глаз, невольное высокомерие и оттого ещё более злостное.
        — Я подгоню машину, — сказал Глеб.
        — Не спеши. Часа четыре у нас есть. 
       Он вышли, беспрекословно подчинившись, причём вынесли пару дорожных сумок, а Марк, переодеваясь на ходу в свитер поверх футболки, поманил меня с собой в свой кабинет.
        — Ты уезжаешь? — спросила я.
        — И ты уезжаешь, — сказал Марк, выглянув в окно во двор, куда уже, думаю, спустились Глеб и Борис. — Выжди пару часов после нас и уходи. Спрячься, забейся в самый дальний медвежий угол Советского союза, ну то есть России, так чтобы никто не смог тебя найти. Не бери с собой документов, только вот эти.
       Он выложил на стол паспорт российский и заграничный и ещё какую-то штуку, маленькую не больше спичечного коробка, только уже. Я взяла штуку, она была с крышечкой.
        — Что это? Открыть можно?
        — Можно. Это флеш-карта.
        — Что? — я не поняла нового слова.
        — Как дискета, только миниатюрнее. На ней все номера моих счетов, все коды, пароли, всё, чтобы ты могла пользоваться. Пароль для флешки  восемь цифр — твой день рождения. Только будь осторожна, бери понемногу, большие суммы привлекают внимание, даже если счёт в офшорах.
       Я открыла крышечку, показался металлический стержень, как у USB кабелей, тогда стало яснее, как пользоваться нововведением.
        — Зачем мне пользоваться? Глупости…
        Марк посмотрел на меня, мрачнея, он спешил, он хотел, чтобы я слушалась, а не спорила, потому что собирался многое сказать ещё.
        — Танюша, на нас объявлена охота, не только Вито, но иже с ним, теперь пустились по следу. Понимаешь?
       Я не хотела понимать, я не хотела ничего. Хотят убить, пусть убьют, может, с Володей встречусь. И Валера избавится от меня, наконец, тоже замучился…
       А потому я села на диван, и просто решила расслабиться, слушая, что Марк говорит. Но он рассердился, взял меня за плечи и поднял, встряхнув.
        — Таня, очнись! Опомнись от морока, ради Бога! Я понимаю, что ты сейчас отдалась горю, но подумай, через что ты только ни прошла и ни разу не сдалась, неужели теперь позволишь каким-то уродам, каким-то отморозкам взять у тебя клетки, чтобы растить своих уродливых отмороженных детей, которые будут и твоими? Чтобы отняли твоих детей?! Таня! — он затряс меня так, что мои волосы забились по спине.
       Я остановила его, перехватив его руки.
        — Да… что ты трясёшь-то меня!.. Трясёт…
        — Очнулась? — Марк отпустил меня.
        — Ну, очнулась… – недовольно сказала я.
       Он посмотрел на меня.
        — Нет, не совсем, – вздохну Марк. – Ну, ладно, Танюша, слушай внимательно, дойдёт…
        Он снова подошёл к своему письменному столу и открыл там что-то, в ответ на его движение стена у него за спиной открылась, как дверца шкафа, все книжные полки, что были прикреплены на ней, весь монолит отъехал от стены, и стало видно малюсенькое помещение. И тут только я поняла, почему его кабинет мне всегда казался выше, чем все остальные комнаты: он был уже, от него было отрезано около полутора метров в пользу этого тайного помещения.
        — Это… Ч-что это?
        — После того, как я уйду, спрячься сюда. Отсюда есть выход через другой подъезд. Но не выходи раньше, чем через пару часов. Поняла? – он внимательно смотрел мне в лицо. – Иди сюда.
      Я вошла внутрь. Здесь был небольшой диванчик, и странный плоский монитор, на котором было множество «окошек», где отображались все помещения нашей квартиры.
        — Батюшки… – в ужасе проговорила я, Марк готовился к такому и, похоже, давно.
        — Ты должна видеть, что происходит в квартире и на лестнице, больше того, возле дома, чтобы быть уверенной, что путь свободен, — Марк тут же ответил на незаданный вопрос, всегда понимал без слов. — Я уйду, когда ты спрячешься. А потом беги из Москвы и не объявляйся никому… да очнись, Таня! Это важно!.. Как бы ни хотелось, как бы ни было жалко твоих близких, никому, ни одной душе не говори, где ты. Ни Платону, ни родителям, никому. Поняла? За ними будут следить и если поймут, что они что-то знают, как считаешь, что будет? Или захватят и станут пытать, или убьют, чтобы выманить тебя, как убили маму… Лучше всего было бы, чтобы думали, что ты умерла, но чтобы инсценировать такое, надо время… а его у нас нет… так что, просто беги и прячься. Поняла? Никому! Собери всё, что нужно, пока я не ушёл, и принеси сюда. Давай Танюша, я проверю, чтобы ты ничего не забыла. Я не могу уйти, пока ты не в безопасности.
        — Почему мы не можем вместе уйти?
        — Потому что я должен отвлечь их на себя. Они станут искать тебя, но потом пойдут за нами.
       Я начала «прозревать».
        — Погоди-ка… ты хочешь… чтобы я… Ты можешь погибнуть… как Володя… нет-нет…
        — Да щас! Стану я погибать! — усмехнулся Марк, но получилось не очень, он был слишком бледен и озабочен тем, чтобы всё сделать, как задумал.
        — Я не согласна! — вдруг по-настоящему испугалась я. — Только вместе! Мы вместе сбежим. Помнишь, как собирались когда-то? Господи, Марк, да куда я одна? Я одна не могу, нет-нет! Нет…
        — Сейчас надо разделиться. Иначе убьют нас обоих, а тебя ещё и выпотрошат. Я найду тебя, не волнуйся. Куда бы ты ни отправилась, я найду. Но пока мне лучше увести их за собой. В поисках тебя они пойдут за мной, я заведу их подальше, пока ты спрячешься. Внешность измени как-то, Таня, волосы остриги хотя бы, или перекрась, или… словом, не мне тебя учить… иначе тебя каждая собака узнает, далеко не уйдёшь. Давай, вещи какие-то соберём, я помогу тебе. И деньги, слышишь? Денег возьми, доллары… Таня! Да очнись же, наконец!
       Я вздрогнула и поспешила в гардеробную для начала. Через десять минут с кое-как собранной сумкой, где были паспорт, деньги и какие-то тёплые вещи на смену, «остальное купишь», сказал Марк, оправляя меня в потайную комнату.
        — Всё, Танюша, сиди здесь, и, что бы снаружи ни происходило, помни, что тебя хотят не просто убить, тебя…
        — Не надо, Марк, не повторяй, я поняла, я всё помню…
       Он вошёл внутрь узкой комнатушки, и обнял меня, прижав к себе, погладил по голове, по волосам, прижимая лицо к моей голове.
        — Шуметь здесь не бойся, полнейшая звуконепроницаемость… Ты только… Таня, ты, пожалуйста… ты только… Господи, когда надо, и слова все растерял…  Танюшка, ну что?.. я… я люблю тебя. Ты только живи, а я тебя найду, слышишь? Всё будет хорошо. Всё, запирайся. Чтобы выйти в квартиру на двери набери дату нашей свадьбы. Но уходи лучше в эту дверь, это в соседний подъезд, там просто дверь открывается, обычная квартирная дверь на четвёртом этаже. Иди спокойно, не беги, не привлекай внимание, соседи всегда видят то, чего не надо видеть. Поэтому, сделай вид, что ты не ты, ты же умеешь играть, во и сыграй… кого-то, как на съёмках своих представляла себя кем-то другим. Всё, Танюша, не будем разводить розовые сопли…
       Он поцеловал меня, прижав губы к моему рту, чуть разомкнув, но, не шевеля ими, только прижался и всё. И всё, щёлк, и я осталась одна в полумраке, озаряемом только экраном с изображением наших комнат. Я села на диванчик возле монитора и видела, как Марк прошёл в переднюю, надел куртку и как вышел из квартиры.
       Я обернулась по сторонам, оглядывая помещеньице. Надо же, в тайне держал. Ох, Марк, о чём ещё ты мне не рассказывал?
       Оказалось, что тут можно выдержать осаду в несколько часов, а может и пару дней, даже туалет предусмотрен, био, как в самолёте, вода в бутылках, несколько запечатанных пачек галет, даже водки две бутылки, интересно, зачем?
      Были и книги: томики Чехова, Сервантес, Шекспир, Островский, всё любимые авторы Марка, а монитор можно перевести на просмотр обычной телепрограммы, стоило переключить канал.
      Но едва я устроилась поудобнее на диванчике, думая, не посмотреть ли какой-нибудь фильм, как монитор сам переключился, сработав на датчики движения. Я замерла от страха. В нашу квартиру вошли несколько человек, сначала осторожно и, стараясь не шуметь, озираясь. Потом где-то хлопнуло, видимо, на улице, но я звук услышала из монитора, а непрошеные гости едва ли не присели, значит, хлопок был значительный, а здесь, действительно полная звукоизоляция, почти как на студии у ребят…
        — Что… Царство Небесное Лиргамиру? — самовольно хмыкнул один из них.
       — Ты убедился, девчонка не с ним?
        — Нет.
        — Уверен? А то Вито нам бошки поотрывает.   
        — Сказал же, нет. Втроём они вышли, три мужика.
        — А где ж эта… кукла?
        — Прячется, похоже.
        — Ну да, или тайным ходом вышла.
        — Ты её машину-то начинил как следует?
        — Не волнуйся, не так как его, но не уедет… Слушай, да нет её тут! — он пнул шкаф в нашей спальне. Дверь застонала, распахиваясь, жалко: красивый шкаф, белёное дерево.
        — Ищи давай, не умничай, а то менты нагрянут, будем тогда что, домушников строить?
       Они перерыли весь дом и довольно быстро, всё раскидали, везде, где только мог поместиться кто-то больше кошки, они проверили.
        — Ну нету. Небось, с ним и ушла…
        — Я ж говорю, три мужика…
        — Да она длинная, тощая, может, не разглядел? Они вон, с капюшонами…
       Первый пожал плечами. Второй выматерился.
        — Ну чего ты… я вообще не пойму, из-за чего сыр-бор, что они в ней нашли-то? Что вообще хорошего в этих моделях, кожа да кости?! Что они…
        — Ты не рассуждай. Если бабу зазря убил, Вито из нас с тобой баб сделает.
        — И это лучшем случае! — заметил третий, который до сих пор молчал и шёл за всеми. — Ну что? Материал брать не от кого? Пошли отсюда… — он уже открыл входную дверь.
       Но первый покачал головой, закрыл эту самую дверь и, приложив палец к губам, произнёс шёпотом:
        — Погоди, рано. Мы щас уйдём, она из какой-нибудь тайной каморки: шасть!.. мало ли, можт чулан какой. Нет-нет, сядем тихонечко, ш-ш-ш… — и он показал ладонью, как тихо надо сесть, опустился на пуфик в передней. Второй сел на диванчик там же, а третий на второй пуфик, есть, где расположиться.
        — И долго так сидеть? — спросил третий.
       А первый снова положил палец к губам. И они замерли на своих местах, а я смотрела на них через монитор и думала, что с их ботинок стекает дающий снег, оставляя мокрые следы на паркете и ковре, и во всех комнатах натоптали…
       Я поймала себя на мысли, что боюсь даже пошевелиться, даже дышу приглушённо, мне казалось, я спрятана в шкафу… так, наверное, не дышал Валера, когда сидел моём шкафу, прячась от милиции в 85-м, но ему тогда смерть не угрожала. Ничего себе мы докатились…
       Эти сидели молча, тоже стараясь не шевелиться, надеясь, что я выйду, я бы и вышла, если бы Марк не предупреди и если бы не снабдил каморку наблюдательной системой, всё же, какой он умный, всё предусмотрел… Но неужели они о нём говорили, когда грохнул взрыв, если этот звук был взрывом?.. Что, получалось, они взорвали Марка?.. Мне стало холодно, я поёжилась, оглядываясь по сторонам. Неужели безумная пляска смерти продолжается? Неужели ей мало жертв?
       Да нет, не мог Марк погибнуть. Не может быть… этого не может быть… Марк такой умный и прозорливый, не мог он так глупо попасться… нет-нет, не мог…
       Не надо сейчас думать об этом. Не надо позволять этим мыслям парализовать меня. Я не могу выйти из отупения после того, как не стало Володи, мы расставались с ним на месяцы, да что там, на годы, и я спокойно жила, зная, что он существует, что он где-то на этой земле, он был рядом, даже когда я не видела его, я чувствовала, что он есть. Даже не видя, не слыша, не зная, что он делает и где он, я знала, что он есть и этого было достаточно. А теперь его нет, и гармония этого мира разрушилась. И я не могу найти себе места в этом, новом мире без него. Даже Валера, эти несколько часов рядом с ним не исправили положения, не оживили, не вернули меня прежнюю, а он единственный, кто вообще мог это сделать.
       Так что же я прячусь тогда? Может быть, пусть они сделают, что хотят и всё на этом, все мои мучения закончатся? Моя жизнь полна унижений, насилия, отвращения и злости, которые лились и лились на меня. А я сопротивлялась, меня топили, но я всплывала, барахталась, как та самая лягушка в сметане, и выбиралась. Я всегда побеждала тех, кто думал, что овладел моей жизнью, потому что по-настоящему владела ею. А теперь я не владела ничем, и даже не видела в этом смысла, если я сопротивляюсь, а всё становится только хуже.
        Раньше страдала только я, а теперь стали погибать люди. Сначала Наталья Ивановна, потом Марк совершил то, что теперь убьёт его, потому что убийство не проходит бесследно. И из-за кого всё это? Почему погиб Володя? Ни в какой несчастный случай я не верю, и Марк не верит. Вон они, разворошили всю нашу квартиру и теперь сидят в нашей передней, ожидая, когда я… как он сказал: «шасть!»? Ну да, шасть…
       Так чего жду? Выйду, и пусть сделают то, зачем пришли. Если они убили Марка, они убили Володю, и всё из-за меня. Кого теперь они убьют? Платона? и… Валеру. Это Марк ничего не знает о Валере, и то, если Глеб не разболтал, а этот Вито знает… И что, я позволю убить всех, только бы спастись самой? Ради чего? Чтобы остаться в пустоте?..
       Мне стало ещё холоднее, этот холод не просто проник внутрь меня, он будто бы там зародился. Я легла на диванчик, он узкий и довольно жёсткий. В гробу так же? Володя, скажи мне?
       Володя, зачем я прячусь? Ну, ради чего?! Кому нужно, чтобы я жила, если все умрут, как ты? Лучше я выйду, и пусть меня отправят к тебе… Пусть…
       Я не заметила, как слёзы полились, заполняя мои уши, намочили волосы на висках, и, кажется, даже на затылке.
        — Машину разминировать тогда надо… – услышала я.
        — Да хрен с ней. На чеченцев спишут, если что.
        — Идём, пожарники едут.
        — Пожарные, придурок, это жуки-пожарники…
        — Да ладно, умный больно… — вдруг услышала я в своём склепе. Те, что пришли выпотрошить и убить меня, неожиданно перестали быть только тенями на экране.
        Меня вдруг ударило током. Я даже села.
        И что, я позволю им коснуться меня?! И ладно меня, кто только не сделал этого уже, я позволю им сделать детей из моих клеток, но сделать по их уродливому подобию?! То, о чём сказал Марк…
       Тогда все умерли, погибли зря. Всё тогда зря?
       Да как же так можно?! Сдаться?!
       Ты никогда не сдавалась, мерзавка! И вдруг раскисла. Как ты смеешь предавать тех, кого убили из-за тебя? Соберись, стерва, ишь, разлеглась.
       Я поднялась, чувствуя себя так, словно сбросила старую кожу, старый панцирь растрескался или это был кокон, в котором я обитала так счастливо, так богато и благополучно. Где я была знаменита, интересна многим, признана, желанна. Желанна до степени ставшей запредельной, когда человек рехнулся и решил сделать себе игрушку по моему подобию. Пора бабочке выбраться из этого кокона и зажить новой жизнью.
      Я открыла бутылку с водкой, налила себе в стакан, рюмок здесь не было предусмотрено, и выпила столько, сколько вошло в глоток, который влился в горло, минуя рот. Внутренности обожгло. Весь мертвящий холод сразу растворился. Мне показалось, что я услышала смех Володи: «Ну ты даёшь, Танюшка! Маладца! Так держать! И не разнюнивайся больше». Удивительно, не помню, чтобы я прежде пила водку, но сейчас мысли мои неожиданным образом прояснились, мозг заработал, кажется, даже в руках появилась ловкость, а в спине — сила.
      Я посмотрела на экран. В квартире никого не было. На часах без четверти два. Я вышла в квартиру. Надо остричь волосы, одеться так, чтобы не привлекать внимания… как сказал Марк, сыграть, чтобы никто не узнал и не думал даже, что я это я. Покрасить, конечно, волосы нужно, но дома у меня краски не было, ничего… эту проблему решить очень легко, круглосуточные магазины на каждом шагу. А пока…
      Я взяла кухонные ножницы и отрезала косу у самого затылка и положила рядом с раковиной. Так странно было видеть собственные волосы вот так отдельно от себя. Ещё страшнее ощущение от волос, оставшихся на голове. Сколько себя помню, у меня никогда не было коротких волос. Я потрясла головой, потрогала их, стриганула ещё, всё как можно короче, чтобы проще было покрасить потом, криво-ровно, сейчас на это наплевать, после разберусь, взяв косу с собой, тщательно собрала в пакет короткие обрезки волос, и отправилась одеваться.
      Одетая и готовая выходить, я ещё раз всё проверила и выглянула в окно, посмотреть, что происходит во дворе. Я и не думала ехать на своей машине после того, что услышала, я выглянула осмотреться, что во дворе. Всё было, как и должно быть глубокой зимней ночью, все спят, где-то поблизости чувствовался шум и суета, но это было где-то на улице, по верхним окнам даже пробегали отражения проблесковых огоньков милицейских машин, или пожарных… Но что теперь раздумывать, гадать, почему они там и что там взорвалось…
       И тут я увидела возле моего «поршика» фигурку в куртке с капюшоном. Подросток обернулся по сторонам, достал что-то из кармана, отвёртку должно быть? Я подумала: разминировать всё же пришёл? Я думала о том, что говорили сидевшие здесь люди, от которых остался, между прочим, крепкий запах джинсов и ботинок с настоявшимися в них носками, и собиралась позвонить из таксофона и сообщить о минировании, решат, что хулиганы, но проверят… а тут, эти решили всё же разминировать…
       И вдруг… я отпрянула от окна так, что свалилась на задницу, уронив сумку. Стёкла не вылетели, но колыхнулись, как мембрана у Серёгиного барабана, когда он ударял в неё… Я подскочила на ноги, машина горела громадным факелом, достающим почти до уровня нашего четвёртого этажа, парня не было видно за огнём и дымом, объявшим её, верещали сигнализации всех окрестных машин.
        — Господи… — вслух произнесла я. — Спасибо тебе, что ты заставил меня очнуться.
       Я взяла сумку на плечо, натянула шапочку пониже и направилась к каморке, чтобы выйти в соседний подъезд и вдруг вспомнив, вернулась и забрала с собой косу и пакетик с остальными волосами.
       Когда я вышла, во дворе ещё никого не было, я видела фигурку, лежащую в пламени как полено, ужасно, что бедный парнишка попал вот так под огонь, ещё одна несчастная жертва... Но нельзя останавливаться, нельзя позволить теперь всё же обнаружить себя, всё тогда бессмысленно. Проходя мимо, я бросила в огонь свою косу, не имея никаких мыслей насчёт опознания, я не сомневалась, что волосы сгорят без остатка, такой силы был огонь, я бросила их туда, как кокон сбрасывает бабочка, как Иван-царевич лягушачью кожу бросил в огонь…
       Я спокойно вышла со двора через калитку и видела, как спешили к нашим воротам несколько человек, но они не прошли бы без ключа, тем более не открыли бы ворота для своих машин, но я не собиралась им помогать в этом, среди них был Валера, я сразу его узнала, а я сейчас должна держаться как можно дальше от него. Но я долго оглядывалась на них, выискивая среди прочих его фигуру в чёрной куртке и шапке…
       А внизу по улице, ниже школы, в которую ходил когда-то Марк, он сам мне рассказывал об этом и показывал окна своего класса, кабинетов, он любил вспоминать школьное время, моим глазам предстало пепелище или кострище, даже не знаю, как вернее: искореженные и обугленные осколки, обломки, и ничего уже, что напоминало бы автомобиль, в окрестных домах были выбиты стёкла и людей на улице было много из-за этого. Все жались к стенам домов, никого не пускали за ограждение. Множество служебных машин, некоторые с мигалками, небольших фургонов. Пожарных уже не было, но следы замёрзшей на морозе воды и пены тянулись к самому Калининскому. Милиционеров низших чинов в форме здесь было десятка полтора или больше, и ещё много в цивильной одежде с деловитыми лицами. Я прошла мимо всех, мимо их машин, припаркованных ниже, и ещё раз оглянулась, в надежде увидеть ещё раз Валеру, но бесполезно, даже если бы на улице никого не было, ворота в наш двор в углублении арки, просто так их не увидишь. Скорее всего, я не увижу больше этого дома, не увижу этот двор. И не увижу Валеру. Пусть… Только пусть он живёт.
       Я и не думала, что эта мысль недолго станет успокаивать меня…
ГЛАВА 4. РОМАН
       Долгое время моя жизнь складывалась исключительно удачно. Лет до двенадцати-тринадцати я был, что называется, баловнем судьбы: мой отец был одним из отцов города и не какого-нибудь, а Петербурга, мать завкафедрой Марксизма-Ленинизма в Универе, ни братьев, ни сестёр, во мне, отличнике и спортсмене, а я подавал надежды как пловец и баскетболист, души не чаяли.
       И вдруг все стало рушиться. Для начала закончился Советский Союз, и, хотя вначале ни я, никто из моей семьи, никакой разницы не почувствовал, но дома мрачными голосами обсуждали, что грядут плохие времена. Я не сразу понял, что плохого они видят в том, что по телевизору теперь стали показывать то, о чём раньше даже, не то, что на кухнях, но и под одеялами не шептались, в продаже появились кассеты музыкантов, о которых я мог только слышать и тайно бывать в каких-то квартирах, чтобы их послушать, и то по большому знакомству моих старших друзей, вхожих в их круг, что девчонки и женщины на улицах стали одеваться и краситься ярко и даже вызывающе. Ну, колбасы их, несчастной, не было, но её и раньше не было, но это меня не касалось, спецпайки обеспечивали нас продуктами бесперебойно, не только нас троих, но и бабушку, пережившую блокаду и потому к продуктам относившейся особенно трепетно.
      Но как раз бабушка умерла в начале 1992-го года, вскоре после того как распался СССР. Когда это произошло на Новый год, я, признаться, ничего не почувствовал и не подумал, но её застал в таком гневном возбуждении, смятении даже, когда пришёл навещать по уже многолетней привычке, что подумал, не от возраста ли она повредилась в уме. Она плакала, гладила меня по голове и повторяла:
        — Как же вы переживёте всё это, деточки? — обращаясь словно и не ко мне, а ко всем каким-то «деточкам».
        — Ну а что произошло-то, бабуль, подумаешь, ну называть по-другому будем. Зато теперь «железный занавес» свалился, свобода. 
       Она посмотрела на меня и покачала головой, будто сокрушаясь моей глупостью или наивностью.
        — Не слушай, Господи, неразумных, ибо не ведают, что творят. И что говорят. Страшные дни пришли, Ромаша, — она, как и все в семье, любовно называла меня вот так, уменьшительно «Ромаша».
       А через неделю бабушка умерла. Не могу сказать, что я уж очень горевал, то есть было грустно, конечно, но в двенадцать кажется, что в шестьдесят уже пора. Мама долго была в печали и даже вполне искренне, отцу, как мне кажется было безразлично, он не радовался, конечно, но у меня сложилось ощущение, что он не очень-то и заметил произошедшее.
       Однако бабушкины слова, её слёзы странным образом запали глубоко мне в душу. Я потом много раз думал, когда я начал вспоминать её слова? Сразу, после того, в течение года мама потеряла работу, она числилась ещё некоторое время в Универе, но кафедру закрыли за ненадобностью, и вскоре и её саму отправила такую же свалку, как и её марксизм, который до того был самой престижной кафедрой. Мама так и говорила всегда, что выбрала именно это после истфака, на котором была вначале комсоргом, а после парторгом, и уверенно шла по этой самой «партийной линии» к своей цели — быть наверху. Вот только вершина во время землетрясения оказалась самой ненадёжной и свалилась первая, и её увлекая за собой.
      Но дома она не сидела и дня. Очень быстро устроилась к своей подруге кооператорше, которая потом стала называться бизнес-вумен администратором в парикмахерский салон, вскоре салон этот начал процветать, потому что у них долго не было конкурентов, не так-то просто раскрутиться было в те годы — денег не было, кредиты брать было опасно, банки «крышевали» бандиты и обманывали честных предпринимателей, разоряя и обирая до нитки, а после этого ещё и отправляя на тот свет, поэтому пришлось балансировать между всех полюсов, а их было уже не два, а много больше, потому что все хотели кормиться от предпринимателей, вот и приходилось встраиваться. И если бы не отец, который из правящего кабинета  никуда не делся, сменил только вывеску и стал называться не невыговариваемым мной и непонятным горисполкомом, а ещё более непонятным префектом. Хотя, что такое «префект», я тоже до сих пор не знаю, только ясно, что это какой-то начальник. Я долго не вдавался в подробности, меня устраивало: родители существовали в своём мире, я в своём, не пересекаясь, параллельно.
       Тем более что вскоре по плаванию я вышел в финал юниоров по стране, чем гордился, однако накануне чемпионата на тренировке по баскетболу, который я никак не хотел бросать ради плавания, потому что баскетбол мне казался тем же плаванием, только в воздухе, я упал и серьёзно повредил колено. Предстояло множество манипуляций, уколов и прочей досадной суеты, которой никогда в моей жизни прежде не было, но главное не это, а то, что на чемпионат я не попал. Мне было пятнадцать в тот момент.
      Я не отчаялся, переносить многотрудное лечение мне было несложно, но я стал подолгу бывать дома, и в результате стал слышать разговоры родителей. И вот, что в этот момент поразило и обескуражило меня: все мои детские годы они верой и правдой служили этому самому марксизму-ленинизму, выступали не собраниях, с высоких трибун, как отец, на седьмое ноября и первое мая, а теперь стали ругать это самый марксизм на чём свет стоит, причём, едва ли не последними площадными словами, которые я слышал только от вечно-синих сантехников, которые толклись по утрам возле нашей жилконторы. Родители говорили о том, как им не было жизни при коммунистах, а они оба, как вы понимаете, сами всю жизнь были коммунистами, как их зажимали, не давали жить и говорить, ограничивали во всем, как говорили с ними свысока и нагло, а моим родителям в момент разговора только-только исполнилось по сорок, и, вероятно, им, как всем молодым людям, приходилось терпеть некое высокомерие более зрелых и опытных людей. А ещё о том, что из-за того, что «они» всё же рухнули, им приходится теперь приспосабливаться к новым реалиям, думать, как жить, куда «отдавать» меня учиться, будто я предмет, и они думают, в какую комиссионку меня лучше сбагрить, подороже.
       Это не просто удивило меня, это стало неким потрясением, и я сразу вспомнил бабушкины слова и её слёзы. И в этот день, а это было накануне моего шестнадцатилетия, я не просто стал иначе смотреть на них и чаще прислушиваться к тому, что они говорят, в тот день я повзрослел и понял для себя, что значит слово «лицемерие», до сих пор я применял его  каким-то литературным героям вроде Тартюфа.
       Нет, я очень любил их и люблю, ну, хотя бы потому, что любить мне больше было некого, мои друзья, а их было не так много, были ребята и девочки какие-то поверхностные, я не разделял их устремлений, тем более что их у них особенно не было, а родители меня обожали и мной гордились.
        — А куда теперь идти учиться? В мед? Чтобы за три копейки бабок сварливых ублажать? Или в пед, ещё лучше, там эти дети… Инженеры теперь все на рынке, или, в лучшем случае, машины гоняют из-за бугра. Только финансовый остаётся, но ты же знаешь мою математику…
       Девчонки сплошь мечтали быть моделями, но шли всё в те же педы и меды, чтобы стать косметологами и логопедами.
        — Сейчас ещё психология становится очень популярной, — сказала одна, мечтательно закатывая обольстительные карие глаза. — Вот я и думаю…
       Я сам немного потерялся. То есть я думал о карьере лётчика, но не говори об этом никому, чтобы не засмеяли: «Ты чё, Воронов, как в совке космонавтом быть мечтаешь? Ты в менты ещё пойди!» Или стали бы над фамилией в связи с этим хихикать. Но таких возможностей я никому не дал и держал свои мысли при себе. Мои сверстники меня считали слишком высокомерным и не сходились близко, даже те, у кого родители работали вместе с моими и их положение было выгоднее моего. Не знаю уж, чем я всем казался таким заносчивым, я был молчалив, спокоен, ну что поделаешь, если у меня уравновешенная психика, я ни разу за всю школьную жизнь не вышел из себя настолько, чтобы подраться с кем-нибудь, к тому же учился я исключительно хорошо. Так что я не распространялся о своих намерениях и мечтах в компании ребят, с которыми общался и которых с большой натяжкой мог назвать друзьями, но других у меня не было.
      Тем более что и родители не восприняли всерьёз мои слова о Лётном, им виделся МГИМО или Универ, но не меньше. Я решил не спорить, но самостоятельно узнать, какие нужны экзамены и как вообще попасть в наш Петербургский университет гражданской авиации, какие требования, какая программа и так далее. Надо сказать, требования были довольно строгие, особенно в том, что касалось здоровья, но тут у меня всё было, что называется, на «отлично» всегда, исключая ту несчастную травму, лишившую меня возможности стать чемпионом России среди юношей, но и она два года не давала о себе знать, и я забыл о ней и на медкомиссии показал себя прекрасно, и экзамены начал сдавать тоже на высшие баллы.
       Но тут и случился скандал. Мама «неожиданно» узнала, что я не на юридический в Универ подал документы, и тайно от меня, а вернее, просто не принимая в расчёт возможность существования у меня вообще какого-то бы ни было мнения, забрала мои документы и перенесла их в Универ, даже договорившись там, чтобы сданный мной экзамен был зачтен как вступительный.
       Я уже говорил, что я исключительно уравновешенный и мирный человек, тем более с родителями, но здесь я не выдержал.
        — Я не стану учиться на какого-то там юриста, мама! — твёрдо заявил я, вернувшись из Лётного, когда выяснил, что мой экзаменационный лист аннулирован и меня не допускают к дальнейшим вступительным экзаменам. — Я хочу летать и буду.
        — Ромик, это блажь, детство, — снисходительно усмехнувшись, сказала мама.
       Отец, войдя в комнату, остановился на пороге с вопросительным выражением на лице.
        — Кто тут повышает голос?
        — Ромаша решил Гагариным стать, дурачок, — усмехнулась мама, обернувшись от плиты, где грелись приготовленные нашей домработницей Аллой Ивановной тефтели. 
        — Что за детский сад, Ром? Ну, какие сейчас лётчики? Ты что, романтических книжек перечитал? Или влюбился и хочешь перед какой-то дурочкой необычно выглядеть? Поверь мне, девчонок у тебя будет не то что вагон, а сорок вагонов, и ради любой из них ломать свою жизнь не стоит.
       Они не только не поняли и не приняли мой, как я считал, достойный выбор, но и посмеялись надо мной. Я бы понял их небрежение, если бы я неожиданно в артисты подался, никаких данных у меня для этого не было, но не только не воспринимать всерьёз, это я бы ещё перенёс, но мешать мне сделать то, что я давно решил, это было чересчур даже для них.
        — Почему вы не уважаете меня? — спросил я, посмотрев на них.
       И что вы думаете? Они просто рассмеялись, переглянувшись, то есть в их понимании этого даже и не предполагалось. Мне стало так обидно, я был самым беспроблемным ребёнком, о котором можно только мечтать, я никогда не болел, я отлично учился и вёл себя в школе, мною можно было гордиться и козырять перед друзьями, у которых были не такие прекрасные дети, и теперь, когда я, впервые в жизни проявил свою волю, её не только не приняли или стали противодействовать, её просто не заметили. Точнее его, этого проявления. Будто это не просто неважно, или несерьёзно, а словно этого не существует.
       Вот это и взорвало меня. Вначале обнаружившееся лицемерие, а теперь полное пренебрежение мной. Словно я предмет в квартире, который можно переставлять, как вздумается. И я подумал тогда, а что я для них? И любили ли они меня когда-нибудь, как люблю их я? Я думал, они станут гордиться моим выбором, моей самостоятельностью, и тем, что я самостоятельно поступил в такой престижный ВУЗ, но оказалось, что и гордиться они рассчитывали только, как рисовали себе, или вообще не думали об этом. Да и не гордились вовсе, есть сын и есть, при случае пристроим его в адвокатуру или в ту же мэрию, или в администрацию губернатора… Но нет, будущность чиновника мне казалась хуже любой беспросветности. Стать таким же фальшивым, как они, на работе говорить одно, а дома другое и ни во что не верить, в конце концов, этого я для себя не хотел.
       Поэтому для начала я ушёл из дома. Помогло то, что бабушкина квартира была давно оформлена на меня ещё ею, как дарственная, бабушка унаследовала её за своими родителями и дедом, героем Невского пятачка, умершим задолго до моего рождения, когда моей маме было только девять лет, я в ней бы прописан, как и мама, они с отцом были всегда очень практичными, а после мы приватизировали эту квартиру. Так что я был состоятелен в этом смысле.
        И тут я стал вести жизнь, какую подростки вели вокруг меня, как большинство моих одноклассников, узнал, что такое алкоголь, кое-какие наркотики, которые называются, почему-то «лёгкими», но от всего этого меня только мутило, ужасно болела голова, так что я хоть и был очень здоровым человеком, но к различным ядам неустойчивым. Я узнал и секс со случайными девчонками и со своими бывшими одноклассницами, которые, оказывается, давно имели на меня виды. Это оказалось очень приятно, довольно весело, но только вначале, а потом хотелось поскорее выпроводить подружку восвояси и остаться спать одному.
      Так прошёл целый год, когда я не учился, работал в Макдональдсе и то со скуки, чтобы знакомиться с девчонками и не брать денег у родителей, на минимальные нужды мне хватало, потому что я мог себе позволить работать не как другие, только в выходные или после учёбы, а целыми днями. Едва до менеджера не дослужился. Но к весне беспутство я почти оставил, готовясь к новому поступлению в Лётный.
       Вот тут ко мне и пришёл отец. Он у меня высокий, бесцветный, настоящий большой чиновник, умеющий ловить нужные взгляды и длинноносый, чтобы не упустить новые веяния, я получился более «окрашенный», у меня тёмные волосы и тёмные глаза, а нос слишком курносый, чтобы правильно ловить ветры перемен, я им просто дышал.
       Он обернулся по сторонам, оглядывая бывшую тёщину квартиру и хмыкнул, отдавая мне пальто.
        — А я думал тут бедлам.
        — Бедлам и есть, — я пожал плечами, потому что безобразия не было конкретно сейчас, но в целом — настоящий бедлам, со спящими тут и там людьми, полуодетыми и доступными в любое время суток девками, горами бутылок и упаковок от колбасы, салатов и прочей почти неперевариваемой дряни из супермаркета и моего Макдональдса. А сейчас — да, я убрался, и компаний не собирал, за что на меня стали обижаться все вчерашние «друзья».
       Отец посмотрел на меня, не оценив моей самоиронии, и прошёл в гостиную.
        — Ну вот что, мой мальчик, Роман Романыч, — да-да, почему-то мои дорогие родители не нашли для меня иного имени, кроме как скопировать отцовское.
       Не подумайте, никакой семейной традиции в этом не было, мой отец был Роман Николаевич, а дедушек и прадедушек звали тоже разными русскими именами, почему я стал Романом в квадрате мне неясно, а теперь казалось, что мама с папой сделали так просто для удобства, чтобы не вспоминать, а какое же там у нас имя у сыночка… возможно, сейчас во мне говорила обида. Мне было обидно даже то, как отец вошёл и как сидел, что не смотрел мне в лицо, точно я его мелкий подчинённый, которого он вышвырнул бы, но он ему для чего-то нужен и поэтому он вынужден с ним говорить напрямую.
        — Так, сын, дурость пора бросить, не хочешь на юридический, хотя это так глупо, что и не передать, иди на экономический, но никаких иных путей у тебя нет, – сказал он, подняв брови, но опустив веки, наверное, смотреть на меня ему противно. 
        — Нет, пап, я пойду туда, куда я сам хочу.
        — Ничего не выйдет, никто не примет тебя, не трать время.
         — Тогда я уеду и поступлю в другом городе. Я хочу летать и буду.
       Отец опустил покрасневшее от злости лицо, качая головой, похоже, едва сдерживался.
        — Не понимаю…. Вот не понимаю, в кого ты такой олух, такой дурак, Роман! Ну бабки с дедами почили в бозе давно, их идеалы мертвы и забыты, смешно теперь пытаться равняться на них! Смешно подражать!
        — Да я и не думал, — удивился я.
        — У тебя блестящее будущее, а ты хочешь превратить себя в какого-то, я даже не пойму… летуна?! Да кто они, эти твои лётчики?! Хспа-ди!.. Даже космонавты?! Они же выполняют то, что говорим им мы. Вот прикажем лететь бомбить, полетят, прикажем леса тушить, тоже. А прикажем умирать, и это станут делать! Куда тебя несёт, ты не из этих, ты должен править вместе с нами, а не исполнять, дурень!
        — Вот я и правлю, пап, своей судьбой сам.
       Отец закатил глаза, поднимаясь.
        — Как ты глуп!
        — Ну что поделать, не всем быть умными, — легко согласился я.
        — Ну что ж… Тогда в армию пойдёшь, может, наберёшься уму-разуму, опомнишься, – и посмотрел на меня.
       Отец, видимо, рассчитывал напугать меня, но получился противоположный эффект: я расхохотался, это совсем меня не пугало: после армии я получу дополнительные и даже очень серьёзные льготы для поступления.
        — Ну и отлично! — сказал я.
        — Ты думаешь, я шучу?! — рассердился отец, теперь бледнея.
       И я ответил, как всегда без вранья:
        — Пап, четно говоря, мне плевать.
        — Ах, плевать?! Ну посмотрим! — и он ушёл, хлопнув дверью, предоставив мне вытирать паркет от мокрых следов его башмаков, пока до машины шёл успел в снег вступить?..
       Мне было почти девятнадцать, и я получил повестку в военкомат через неделю. Скрываться я и не думал, отчасти, потому что меня и правда это не страшило, отчасти потому что хотелось доказать родителям, что они неправы, что должны услышать меня, должны заметить, что я говорю, что я не согласен и почему, а не пытаться использовать в своих интересах, будто я сам по себе вообще ничего не значу. Если бы мне объяснили разумно и весомо свои аргументы, выслушали мои и смогли бы убедить меня в том, что их доводы весят больше моих, возможно, я и склонился бы на их сторону. Но со мной не посчитали нужным даже говорить, просто продиктовали условия и всё. Это мне казалось нечестным, неуважительным, а значит, недопустимым, я сделал для себя вывод, что меня не только не уважают, не считаются, но и вообще не видят во мне хотя бы человека с минимальными правами. Мои родители любили меня, прошу понять. Но мы и кошек и собак своих любим, однако, никто же всерьёз не озадачивается их правами…
       А мне хотелось, чтобы меня считали равным. Поэтому я спокойно отправился в военкомат. Прошёл медкомиссию, о старой травме я не сказал ни слова, да и не беспокоила она меня уже больше двух лет, а потому мне выдали призывное и обязательство явиться на сборный пункт третьего мая 1999 года. Я и явился, отпраздновав накануне с друзьями отходную. Выпили изрядно, но похмелья не было, потому что я научился правильно дозировать свои возлияния к очередным шуткам моих приятелей.
       В военкомат меня провожали всё те же мои друзья и девочки, родители так и не пришли, будто подчёркивая отторжение, которым решили наказать меня. Это уже не было даже обидно, мне показалось, что я взрослый, а они дети, потому что я непременно пошёл бы им навстречу, если бы только они хотели. Но пока им этого не хотелось… если учесть, что родители для меня были до сих пор самыми близкими людьми, это как-то ослабило, оголило меня, захотелось совершить что-то, что, наконец, обратит их внимание на меня, но я пока не мог придумать, что. Пока военком, просматривая моё дело, не взглянул на меня с вопросом в глазах.
        — Так ты из мажоров, что ли, сынок? — он усмехнулся. — Куда, в Кремлёвскую роту тебя отправить? Или на флот, шутки ради?
        — Нет, отправьте меня в Чечню, — сказал я, мне казалось, что я даже должен туда проситься, война всё-таки, а если я в солдаты, то, как могу быть в стороне?
       Он выпрямился, посмотрел на меня.
        — Ты знаешь… с этим не играй, вот что, – сказал он. – Для начала: новобранцев сейчас в Чечню не берут, туда по контракту идут парни, взрослые. И потом, даже если… куда я тебя, двухметрового? Ни в танк, ни в БТР тебя не затолкать, ходячая мишень…
        — Ну, тогда хоть на аэродром, хотя бы каким-нибудь техником.
        — Это тоже уметь надо, Воронов, «техником», учиться надо было, а не дурня валять.
        — В Кремлёвский полк не отправляйте, — негромко добавил я, поднимаясь, чтобы выйти.
        — А вот это очень глупо, Роман Романыч, — заметил военком.
        — Пожалуйста… — пробормотал я. 
        — Посмотрим. Иди, — он уже отвернулся.
       В результате отправили меня связистом в военную часть под Вышний Волочёк. Пока была, что называется, «учебка» всё шло отлично, и ребята были как ребята, не без глупостей и недоразумений, рассказов о геройствах на «гражданке» и толпах девушек, которые, якобы не могли дождаться их возвращения. Не знаю почему, но я всегда легко отличал правду ото лжи или вымысла, и меня эти рассказы не трогали, веселили иногда своей детской нелепостью, но никогда не раздражали. Когда меня спрашивали, сколько у меня было девушек до призыва, я честно не мог ответить, и мне вопрос-то был странен, считал я, что ли? И вообще, кто считает? Поэтому, когда я замялся, ребята подняли меня на смех и объявили девственником. Но я не обиделся, право, лучше это глупое прозвище, чем рассказывать небылицы о девушках, которые, роняя слёзы, пишут мне письма каждый день.
       Но «учебка» через три месяца кончилась, и нас развезли уже в части, наша стояла недалеко от посёлка или городка Любегоши. Население там было, кажется, не больше, чем вся наша часть, и когда нас отпускали в увольнительные, мы мгновенно становились первыми парнями на этой деревне.
       И всё бы ничего, служба шла своим чередом, «деды» и сержанты бывало и дурили, как настоящие самодуры, но, думаю, без перебора, так, могли разбудить среди ночи и заставить отжиматься целый взвод, или одеваться, а после раздеваться, и так раз пять за ночь, или брали «на крепость», а это значило, что строили весь взвод и лупили со всей дури в живот кулаком, или ногой, но без сапога, не ужасайтесь, надо было вовремя сгруппироваться, и дело с концом. Если не устоял и упал, ну придумывали какое-нибудь обидное прозвища и обзывались недели две, пока не забудут. Всё как у всех, полагаю. И всё как везде, и время шло даже и не очень медленно, хотя было здесь довольно скучно, впрочем, на мою прежнюю жизнь настолько непохоже, что поначалу это забавляло и развлекало меня, я даже взялся вести что-то вроде дневника, где описывал происходящее. Мои товарищи писали письма домой, а я вёл вот этот самый дневник. И так споро дело у меня пошло, что довольно скоро я исписал одну общую тетрадь и принялся за новую, пришлось купить в канцтоварах, чем вызвал новую волну насмешек. 
        И всё было мирно и ровно, пока в одной увольнительной я не познакомился с девушкой Олей. Милая девушка, симпатичная, кажется, в прошлом году окончила школу, значит, моя ровесница, как я посчитал, в первый раз мы встретились на танцах, где потанцевали под «Ласковый май» и «Hotel California», я даже влюбился немного, я всегда быстро влюблялся, ещё лет с пяти, правда ненадолго, она хорошенькая, с большими карими глазками, которые так мило блестели в полумраке дискотеки и плохо освещённых улиц, тёмно-красными губками с небольшими тёмным пушком, впрочем, пушок у неё позже обнаружился всюду, темный и довольно густой, наверное, свидетельство горячего темперамента, как я думал позднее, с круглой попкой, упругими грудками, что упирались мне примерно в пупок, когда мы танцевали, волосы у неё пахли какой-то кошмарной туалетной водой, из тех, что продавались у них здесь на рынке, но мне нравилось даже это, казалось, что она среди своих подружек и моих бывших подруг и одноклассниц самая милая, потому что искренняя и настоящая, откуда мне было знать, что я ошибаюсь…
       На второе свидание мы пошли в кино, смотрели что-то с Ван Даммом, я впрочем, отвлёкся сразу же и мы стали целоваться, и это тоже было мило, слюняво, с сопением и неловкой вознёй, но мне нравилось и это. А когда на третий или четвёртый раз Оля позвала к себе, сказав, что родители уехали, я расхрабрился и… ну ничего особенного тут не расскажешь, всё как у всех, как говориться…
       Я, в общем-то, пользовался и раньше вниманием Волочковских дам, в основном одиноких или «соломенных» вдов, которые кормили и пускали переночевать после того, как я им какой-нибудь воды натаскаю или полью огород, или дров наколю, пришлось научиться, между прочим…
       А тут вроде как влюблённость, юная бескорыстная страсть, в общем, я остался с ней на всех правах её парня, и, не подозревая, что не я один, оказывается, у неё возлюбленный…
      Очень скоро выяснилось, что наш сержант, из самых отмороженных придурков, между прочим, тоже встречался с ней, причём имел далеко идущие намерения, потому что отец у неё был местный бизнесмен, хозяин городских саун со всеми их «чудесными» и очень доходными подробностями, но заработки имел, как вы понимаете, очень хорошие и самые плотные связи с бандитами тоже. И сержантик там был свой, и Олечка его привечала во всех отношениях, для чего, спрашивается, ей понадобился я, мне было невдомёк, когда всё открылось, и сержант устроил мне настоящую «ночь террора», сказав, что если выяснит, что я его Олю лишил невинности, то мне конец. И не от него лично, но от Олечкиного отца.
      Вся беда была в том, что мне Оля досталась весьма опытной девушкой. Не знаю уж кто, когда обучил её всем этим премудростям секса, но вряд ли это был один человек, потому что действовала она как-то рассудочно и деловито, и это совсем не сочеталось с её юным невинным образом. Как сержант намеревался выяснять, кто там испортил его завидную невесту, я не знаю, думать о том мне было недосуг, мне хватило помятых рёбер и как следует разукрашенной физиономии, за которые я ещё и три наряда получил и чистил картоху как проклятый, начиная её ненавидеть, а сержанта на два дня заперли на гауптвахту. Вечером я случайно увидел, а точнее, услышал, что к части подъехали несколько серьёзных автомобилей, буксуя в высоком снегу…
       Надо сказать спасибо нарядам и картохе, из-за которых я так поздно шёл в казарму, потому что в результате я услышал разговор прапорщика с приехавшими, в одном из которых я узнал отца Оли.
        — …Хорошо, завтра Воронова в увольнительную и отправим, будет сделано. Новый год, туда-сюда… Несчастный случай в увольнительной, чего проще, — и он гадко захихикал. — Чего только по пьяни солдатня не творит… если что на Федько и спишем, так что получат оба по заслугам…
       Получалось, что это только сам сержант, а именно его фамилия была Федько, считал, что он желанный жених, ни девица, ни папаша так не думали, а мне и вовсе отвели роль жертвенного агнца.
      Вот и воспользовался я тем, что «Новый год, туда-сюда» и отправился в увольнительную не в город, а сразу на их железнодорожную станцию, откуда уехал первой же электричкой до Весьегонска, не разбираясь…
ГЛАВА 5. РОМАН ИЗ КАНДАЛАКШИ
        Я отлично понимал, что если бы не Новый год, меня сцапали бы уже на станции, но, благодаря празднику, за двое суток я успел уехать от своей части километров на четыреста. Я ехал куда придётся, сходил, где придётся, снова садился и ехал, предпочитая спать в электричке днём, а ночью ехать и не спать, чтобы не попадаться. Куда я еду и как мне не попасться, я не знал, я только украл ещё в Весьегонске ватник, который забыли или просто оставили ремонтники, пока пошли обедать или пить пиво, и засаленную шапку ещё на какой-то станции. Вещи эти воняли нещадно, это было отвратительно, но я сам за пять дней стал вонять почти так же, поэтому вполне слился.
       У меня не было документов, и то, что меня не «принял» ни патруль, ни милиция, я списывал на необыкновенную удачу, и то же посленовогоднее время, когда все немного расслаблены. Но куда хуже дело обстояло с деньгами, ещё немного, и я начну голодать. Собственно говоря, уже начал, потому что я растягивал последние рубли на хлеб, а воду набирал из-под крана, но, сколько я так протяну? И куда еду? Я пока не знал… ведь за то, что я оставил часть, я считаюсь дезертиром, а значит, мне грозит трибунал, дисбат и прочие «прелести», так что перспективы самые что ни есть печальные. Если только пойти сдаться, рассказать всё… но чем это поможет? Только тем, что не отправят в прежнюю часть, и Олечкиному папе я не попадусь на расправу за «поруганную» честь его странной дочки, устроившей такую корриду вокруг себя то ли со скуки, то ли от неуверенности в собственной привлекательности, а может и просто на спор, что было вполне вероятно и всего глупее.
       Но Олины мотивы меня давно не волновали, признаться, я и думать о ней забыл, а вот моя будущность представлялась всё более безрадостной. К бандитам податься каким-нибудь, что ли? Только где их взять, это же не на стройку прийти записаться в разнорабочие, но туда документы нужны, я давно бы уж пошёл…
       Вот об этом думал я, засыпая на очередной станции, где меня сморил крепкий сон, хотя мои ноги мёрзли, я это чувствовал, как сквозь тощую кирзу проникает мороз, но голова так устала, что я не мог уже владеть ею…
        — Парень! Э, герой, ты чего тут дрыхнешь?.. Ты чей? Проснись, проснись, давай, — меня трясли за плечо весьма настойчиво и жёстко.
       Я разогнулся, чувствуя, как больно намяла бок обломанная ручка старого пластикового сиденья, из которой торчал железный штырь.
       Разлепляя воспалённые глаза, потому что спать приходилось в лучшем случае часов по шесть в сутки и то с перерывами, я пробормотал:
        — Ш-ш-то… а? Я… ну…
        — Ты пьяный, нет? А ну…
        — Д-да нет, я… — я разглядел милиционера, уже не очень молодого, но всё с сержантскими нашивками, не иначе разжалованный какой-то…
        — Чего «я»? Документы давай.
        — Ш-што?
        — Документы-документы! — всё требовательнее проговорил милиционер, становясь всё больше похож на какого-то фашиста. По крайней мере, мне от него, как от фашиста захотелось сбежать…
        — Погоди, командир, — раздался откуда-то немного осипший голос, и небольшая рука тронула его за рукав форменной шинели. — Со мной парнишка, вот и документ.
       Между пальцев этой самой руки, спрятанной в перчатку, торчала пятидесятидолларовая бумажка, свернутая несколько раз.
        — С вами? — милиционер растерянно обернулся, глядя на обладателя, а, вернее, обладательницу руки, мне она не была видна за ним самим и спинкой сидений. — Вы… ты уверена, сопля? Тебе самой-то сколько? Школу хоть кончила?
         — Не грубите, сержант, не то документ могу и спрятать, — невозмутимо ответил голос. 
        — А… а я что… а ничего я… я только…
        — Ну вот бери и вали, — негромко и даже мягко продолжил голос.  — Если приведёшь кого, учти, скажу, что ты у нас деньги украл и хотел меня изнасиловать, а моему брату нанёс травмы, вон он, в синяках весь. Сядешь.
       Милиционер взял банкноту, и, оборачиваясь по сторонам, отошёл от лавки.
        — Спасибо! — проговорил я ещё невидимой спасительнице, голос у неё был тонкий, нежный, но говорила она так уверенно, что мне представилась всё же взрослой дамой лет сорока пяти.
        — Да какое там спасибо, вставай давай, электричка вон, подходит… Идём!
       Она поднялась, оказавшись очень тонкой в теплой куртке и чёрных джинсах и шапочке надвинутой так низко на нос, что и носа-то этого не было видно, а подбородок спрятался в большущий воротник свитера и шарф.
        — Не глазей, дубина, скорее, на перрон! — скомандовала странная девчонка.
         Но едва мы выбежали на перрон к подходившей электричке, она остановила меня, удержав за рукав, и потянула за угол станции, в темноту.
        — Ты что? Электричка же…
        — Ш-ш-ш! — она приложила палец к губам и кивнула по направлению к освещённому входу. Оттуда, спеша выходил давешний ментик в сопровождении военного патруля.
        — Как ты узнала?! — удивился я, шарахаясь, хотя мы тут были в полной темноте как в засаде.
        — Ну… Гнильца всегда в людях есть, но в некоторых так смердит, что не перепутаешь, — светила странная девица, теперь я видел, что она молодая, вернее чувствовал. — Сейчас другая электричка будет, её тоже пропустим, а вот на той, что через десять минут и уедем. Вернее, ты уедешь… Хотя… ладно, я помогу тебе, но только чуть-чуть. Ты что, солдат? Вернее, дезертир получаешься? Чего сбежал? Били или ещё похуже? С виду ты не слабый парень, хотя тощий… посильнее нашлись?
        — Ну я… это…
        — Не убил хоть никого?
        — Нет! — испугался я.
       Она посмотрела на меня из-под шапочки.
        — Ладно… допустим. В честь Рождества поверим…
        — А уже Рождество?! — удивился я. — Это я неделю уже…
        — Неделю? Это много… — в свою очередь удивилась девушка. — Переодеться тебе надо, но главное, помыться, воняешь, как... Идем!
      И мы двинулись к следующей электричке и, отправились на ней, снова не знаю, куда, названия здешние мне были незнакомы, только вначале я что-то запоминал, пытался держать в памяти направление, но сбился очень скоро, а потом и голова стала работать плохо. Вот сейчас, куда ведёт меня эта девушка? Мне было всё равно, я не видел даже её лица до сих пор, только слышу голос, и этот голос почему-то мне нравится и даже привлекает, прямо-таки ведёт за собой. Возможно, сейчас я пошёл бы и за рёвом марала, но я не хотел об этом думать.   
       Когда она меня разбудила выходить, было ещё темно, но учитывая, что я ехал всё севернее и севернее, здесь может быть темно весь день, ещё январь, пока день значительно прибавится, сейчас десятый час, едва светает…
       Мы вышли из электрички, какой-то немаленький город.
        — Идём, выспаться тебе надо, поесть и превратиться в обычного парня, а не в подозрительного бомжа, тогда и…
        — Что тогда, бросишь меня?
       Она вздрогнула почему-то и обернулась.
        — Я тебя и не брала, чтобы бросать, — мрачно произнесла она.
       Но я с этим не согласился. 
        — Нет, взяла, подобрала, как бездомную собаку. Никто на той станции не пошевелился даже, а человек двенадцать там точно было кроме тебя.
        — Ну значит, я глупее всех, — ответила девушка, отворачиваясь, и я опять не разглядел её лица.
        – Ты меня спасла, значит, теперь за меня отвечаешь.
         – Очень удобно, – пробормотала она.
       В киоске у вокзала она спросила, где сдаётся квартира и, получив адрес и разъяснения, как добраться, мы отправились. Оказалось, близко. Здесь она отправила меня мыться, а сама ушла куда-то и вернулась уже, когда я распаренный и, наконец-то чистый, вышел из ванной убогой и темноватой, но зато снабжённой всем, чтобы превратиться в цивилизованного человека. Одежды своей я не нашёл, поэтому обернулся в полотенце. Когда она вошла, я только включил чайник на длинной кухне, каких много у нас в Питере, но там даже такое убожество выглядит величественно, а здесь убого и как-то криво.
        — Извини за вид, а где моя одежда? — стыдясь не только наготы, сколько худобы, спросил я.
        — Я отнесла на помойку. На, тебе, одежду, — и положила пакеты из магазина. — Одевайся. Я приготовлю что-нибудь поесть на скорую руку. А после вымоюсь тоже. 
        — Ты не боишься, что я бандит, ограблю тебя и… сбегу?
       — А ты не боишься, что я тебя по башке тюкну и сдам на органы? — без улыбки сказала она. А потом посмотрела на меня и добавила: — Да не ссы, шучу я. Какой ты бандит, лох интеллигентский. Иди, одевайся.
       Удивительно, но вся одежда пришлась в пору, всё обычное — джинсы, свитер, футболка с длинным рукавом, термобельё, между прочим, даже ботинки с мехом и носки и те как раз. Я посмотрелся в зеркало, тут висело какое-то в прихожей, в пятнах старости и сколах. Ну и вид, меня и, правда, не узнать, такой тощий, что на лице глаза да нос, голова-то бритая… чистый урка.
        — Ты на урку не похож, — сказала странная девушка, когда я предстал обновлённый и сказал об этом в смущении. — Взгляд у тебя нормального человека, голодного только. И… растерянного.
       А вот сама она оказалась необычная, очень тонкая, высокая, хотя сразу мне так не показалось, довольно короткие тёмные волосы, смешно торчащие вихрами, она снова обернулась к сковородке, на которой жарилась яичница с ветчиной, хлеб уже нарезан, чайник на плите закипает.
       Когда мы сели есть, я не мог отвести взгляда от её лица, таким необычным, цепляющим оно мне казалось, я даже не мог понять, что именно в этом лице такого, что я не могу оторваться.
        — Как тебя зовут? — спросил я.
        — На что тебе?
        — Ну как… всё же.
        — Таня меня зовут.
        — А я — Роман, — сказал я, уплетая яичницу со скоростью света, горячей еды я не ел с прошлого года.
        — Мне это всё равно, — сказала она, не поднимая глаз, но меня не задела её холодность: почему ей не должно быть всё равно? — Да не торопись ты, ешь спокойнее, вывернет…
       Она почти не ела сама, а потом, глядя, как я доедаю, сказала:
        — Тарелку свою вымой. Выпей чаю и снова ложись, поспи.
        — Таня… — проговорил я, глядя на неё как на какую-то фею, я вымыл не только свою тарелку, но и сковородку и приборы, вытер стол, оглядев, всё ли я сделал.
       Она подошла к раковине, намереваясь помыть и свою тарелку, но я взял у неё:
        — Позволь?
        — Да ладно, я сама.
        — Ну, хоть как-то проявлю благодарность, — улыбнулся я, вытягивая тарелку из её рук.
       Она не стала упорствовать, и, глядя, как я управлялся с посудой, сказала:
        — Ну, вот что, чтобы без иллюзий, я помогу тебе ещё немного, коли уж… Словом, через час схожу за паспортом для тебя, если какие-то ещё есть документы, выброси. Если ты из армии сбежал и не убил никого, долго тебя искать никто не будет, на черта ты сдался, так что, поживёшь себе где-нибудь, а после сообщишь родным, где ты.
        — Где же мне жить?
        — Не задавай этих вопросов, какая мне разница? — сказала она и, пожав плечами, направилась в ванную.
        — Ты спасла меня. Сама сказала, если уж… начала спасать. Куда я один?
        — Мне не нужны спутники.
        — Ну… я толковый, и… помочь могу кое в чём. Например, не дам обидеть каким-нибудь этим… хулиганам.
        — Драться умеешь?
       Я честно пожал плечами:
        — Не знаю, никогда не дрался. Но сумел бы, наверное.
       Она обернулась.
       — Сожми-ка кулак.
        Я сжал, показал ей. Она только вздохнула, махнув рукой на меня.
        — Спать иди, РОман, — она сказала почему-то не РомАн, а РОман, с ударением на первый слог, странно, но так прозвучало не просто необычно, но намного более мужественно и даже как-то взросло, я впервые почувствовал себя так: взрослым. Я подумал, мне почти двадцать, я только сейчас кажусь себе взрослым, ей с виду меньше, но на деле, как будто лет на сорок больше…
       Я лёг на диван, не раздеваясь, и не укрываясь, счастье было вытянуться в полный рост, за неделю спанья сидя, и тут же заснул.
ГЛАВА 6. ОБАЯНИЕ
      Когда она разбудила меня, оказалось, что уже следующее утро. Пахло жареным мясом, даже курицей… Господи, похоже, я в раю.
      Когда же я, умытый, и жаждущий явился на кухню, и сама Таня предстала передо мной в обновлённом виде: у неё теперь была бритая голова, ну то есть не совсем голая, а очень коротко остриженная, как моя, и притом белая...
      — Ты что это? Под меня подделываешься?
     — Будем считать так, — сказала она, положив мне в тарелку жареный окорочок с горошком, зеленью.
     Я набросился на еду, умирая от счастья с каждым сочным и ароматным кусочком. Я съел бы в три раза больше, но Таня сказала мне, что спешить с этим не стоит. А потом села напротив, положила передо мной паспорт, я открыл его. Роман Павлович Стрельцов, 1974 года рождения, место рождения Кандалакша…
        — Надо же, даже похож на меня.
        — Цветные принтеры делают чудеса, — сказала Таня, которая теперь стала похожа на инопланетянку.
        — Фото же чёрно-белое.
        — Но снято с портрета, — и она показала небольшой портрет, сделанный гуашью, похоже, удивительного сходства со мной.
        — Вот это да… откуда? Кто это нарисовал?! — восторженно задохнулся я. 
       — Не парься, — ответила Таня и подошла к плите с моим замечательным портретом и, включив конфорку, сунула его в огонь, он тут же схватился и, свернувшись в кривую трубочку, почернел, а через мгновение рассыпался.
       Таня вышла и вернулась с небольшой пачкой долларов.
        — Здесь тысяча без тех пятидесяти, которыми я так неудачно выкупила тебя у мента. Квартира оплачена на пять дней вперёд, хочешь дольше, вот телефон, позвонишь, тётка Зинаида Антонна, вопросов не задаёт, цена у неё божеская. Хочешь, оставайся в этом городе, хочешь, уезжай, только домой пока не показывайся, за родителями точно прослеживают, тут же тебя изловят. Устройся на работу и живи, а через несколько лет, родителям и объявишься, позвонишь или напишешь, — она сказала это всё ровным спокойным голосом. Потом вышла и принесла шапку, из тех, что купила мне вчера, к ней мастерски были пришиты волосы: чёлка, виски и сзади, полная иллюзия немного обросшей стрижки, получалось, она свои волосы пожертвовала мне для маскировки.
       Я поднялся.
        — Я не останусь один.
      Она посмотрела на меня.
        — РОман, я уже говорила, мне не нужны попутчики или защитники вроде тебя, одна морока. Если я, как ты говоришь, спасла тебя, то дальше отстань, я не хочу больше за тебя отвечать.
        — Ничего не выйдет, — я надел шапку, сделанную ею для меня. — Теперь придётся, взялась за гуж, не говори, что не дюж.
        — Дур-рак! Со мной опасно! — воскликнула Таня.
        — Ну не опасней, чем без тебя.
       Она смотрела на меня, покачала головой.
        — Господи, надо было уйти, пока ты дрых…
        — Да, Танечка, упустила ты возможность улизнуть, теперь я буду бдить, — и я улыбнулся очень довольный, что она и правда не сообразила уйти раньше, пока я спал.
        – Бдеть, а не бдить, грамотей, – пробормотала она и пошла в прихожую одеваться.
        — Учти, пожалеешь сто раз, — сказала Таня, одеваясь. — Лентяев и захребетников я не терплю, придётся работать так, как ты, очевидно, не привык, белоручка.
        — Чего это я белоручка?! — проговорил я.
        — Да белоручка, не пытайся, вон, руки какие, музыкой не занимался, нет, но английским каким-нибудь и спортом, плаванием и баскетболом, — уверенно сказала Таня. 
        — Как ты догадалась?! — изумился я.
        — Ну ты же в костюме Адама передо мной бегал. Имеющий глаза… Мускулатура, РОман, развивается по своим законам, особенно, если её развивать. Ты — развивал.
       Она взяла сумку, я потянул её за ремень.
       — Давай, я понесу.
      Она посмотрела на меня, но позволила.
       — Ну неси… Хоть какая-то от тебя польза.
       Мы сели в поезд на вокзале и через сутки вышли на станции под названием Озерское. А со станции ехали ещё долго на каком-то старинном автобусе до посёлка с названием странным и будто заграничным: Шьотярв.
       Когда мы вышли из автобуса, вокруг высились сосны и синий от мороза воздух.
        — Куда это мы приехали? — спросил я.
        — Тебе не всё равно? — хмыкнула Таня. — В медвежий угол.
        — Ты здесь бывала?
       Она покачала головой.
        — Идём.
        — Куда?
        — В горуправу, куда ещё. Ты что делать-то умеешь?
        — Да… что… картошку чистить, — сказал я. — В Макдональдсе в Питере работал несколько месяцев, хотел в Лётный институт поступать.
        — А чего не поступил?
        — Родители решили отвадить, в армию послали. А я, как дурак, в переделку попал.
        — Что? Дедовщина?
       Я был рад, что она меня, наконец, слушает, не отвергает и принялся рассказывать, всё и рассказал пока мы не дошли мимо множества похожих небольших, но аккуратных деревянных домов, выглядывающих между высоких сосен и елей, каких-то симпатичных, хоть и старых, все с высокими крыльцами, коньками, будто старинные или правда были старинными. На некоторых были и ставни, ясное дело, белые ночи здесь. Мороз крепчал между тем…
        — Так ты из-за девушки пострадал, значит? — усмехнулась Таня.
        — Ну да.
        — Скучаешь теперь?
        — По Олечке? Да нет… глупо как-то, вот это и обидно. Если бы влюблён был, так не обидно было и пострадать, а так…
       Таня покачала головой, посмотрев на меня.
        — Эх ты… Стыдно так, нечистоплотно, без любви-то, нет?
        — Это у вас, у девушек, всё с любовью, а у нас бывает и так.
        — Ну вот за это и расплачиваешься, что «так»! — припечатала Таня.
        — А ты, к примеру, не от любви ли бежишь?
       — Я-то? — она засмеялась. — Что ты! Я вообще не знаю, что это такое. Ладно, пришли, солдат.
       Мы стояли у крыльца с табличкой на стене: «Управление посёлка городского типа Шьотярв».
        — Как это ты так быстро дорогу нашла?
        — Ну, РОман, учись уже, взрослей, в лётчики хотел, так ориентируйся пока на местности. Улица называется Центральная, куда она может вести в таком посёлке? Управление и клуб, наверняка, вон он, как раз – она кивнула на небольшое здание сталинской, наверное, постройки, с колоннами, а перед ним запорошённый гипсовый Ленин. – Может, и музей тут у них есть, и церкви, вон одна, точно, гляди, купол чернеется, деревянный.
        — Ясно, деревянный, леса да болота. Летом, небось, комары до костей съедают.
        — Это само собой, потому и людей здесь так мало, всех пожрали. Небось, в жертву юношей отводят каждое лето. 
        — Шутишь всё, — засмеялся я.
        — Какие уж тут шутки, — она похлопала меня по плечу. — Пошли, застыл совсем, заболеешь ещё после потрясений своих…
       Мы поднялись по деревянному крыльцу, хорошо очищенному от снега, тут вообще хорошо чистили, хотя снега было ужасно много, по сторонам от дороги сугробы поднимались с мой рост, но тротуар, по которому мы шли, был очищен до твёрдого наката, а проезжая часть улицы до асфальта и жижи на ней не было. Мы вошли в сени, а после в довольно просторное помещение, где было тепло, пахло печкой и масляной краской, которой тут все было окрашено, и полы, и бревенчатые стены, и даже скамьи из широких досок в голубой и тёмно-коричневый цвета. Интересно, это всё они подкрашивают каждый год со времени постройки, лет сто не меньше, подумалось мне.
       В управе встретились и люди, какие-то тётеньки, мужчин почти не было, здоровались с нами все без исключения, что было удивительно, причём приветливо.
       Глава городского поселения Шьотярв Тетляшева Генриетта Марковна. А справа дверь с табличкой заместитель главы Годарева Мартина Веньяминовна.
      — Карельские имена, что ли? — спросил я, невольно удивившись необычным сочетаниям.
        Таня обернулась на меня:
        — Вепсские. Это вепсский городок, есть ещё несколько сёл, а вообще их очень мало, и язык умирающий.
        — Откуда ты знаешь?
        — А мой отец вепс. Вот как раз однофамилец этой Генриетты.
        — Так может, она твоя сестра?
        — Может быть, — легко сказала Таня и постучала в дверь.
        — Заходите, кто там такой вежливый! — ответили нам суховатым голосом, и мы вошли.   
        Генриетта Марковна оказалась внешности примечательной, с первого взгляда до ужаса некрасивая сушёная акула: короткие и жидкие серые волосы, убранные под гребень от лица, серое лицо, хотя черты правильные, только немного длинноватые, чересчур сухие, фигура не худая, даже тяжеловатая, сутулая спина, в сером пиджаке, сшитом, вероятно, местными умельцами лет пятнадцать назад. Генриетта Марковна была неопределённого возраста, ей могло быть и сорок и шестьдесят лет. Мне стало не по себе, обычно такие Генриетты злющие старые девы. Но она обернулась на нас от своих шкафов, откуда вытаскивала какую-то книгу и глаза у неё оказались удивительно синие, она улыбнулась и мгновенно преобразилась этой улыбкой.
        — Здравствуйте, молодые люди, чем обязана? — в этот момент большие книги качнулись в неловких руках и полетели на дощатый пол с глухим стуком.
       Таня, сойкнув, подскочила к ней, помочь.
        — Ой-ой, вот я безрукая-то, как всегда… — смущаясь, проговорила Генриетта, принимая Танину помощь. — Спасибо-спасибо, девушка. А мужчины, как всегда в стороне, пока женщины работают.
      Усмехнувшись, она взглянула на меня, а я скорее растерялся, чем не хотел помочь, похоже с детскими растерянностями и нерешительностью пора расставаться.
       Наконец, книги были расставлены как надо, и Генриетта Марковна села за свой полированный стол, заваленный бумагами.
        — Так чем обязана? Кто вы, и что делаете у нас в Шьотярве? — она произнесла чудное название как-то совсем не так, как я прочёл его, и прозвучало это на удивление красиво.
        — Мы хотели бы у вас жить и работать, — сказала Таня.
        — Вон как… Это как-то даже радостно, а то все уезжают: «на учёбу», и всё, после не дождёшься. И что же вы умеете?
       Таня достала диплом, между прочим, с отличием, красного цвета.
        — Татьяна Лиргамир, выпускница Суриковского высшего художественного училища. Лиргамир, значит… знакомое что-то… — нахмурилась Генриетта и всмотрелась в Таню, потом снова в документ.
       — Нет-нет, это девичья фамилия, я теперь я вот… — Таня достала паспорт.
        — Маркова Татьяна Андреевна. А это, муж?
       Таня растерянно обернулась на меня.
         — А… нет, не муж… РОман — э… брат.
        Генриетта усмехнулась, очевидно, не веря Таниным словам, но показывая, что вмешиваться не намерена, не старые времена, а она прогрессивная современная дама и выпускницам столичных институтов ни в чём не уступает.
       — Ну, хорошо, брат так брат… И что же Татьяна Андреевна в нашем захолустье потеряла?
        — От мужа ушла, — сказала Таня, краснея.
         — С братом, как видно, — усмехнулась Генриетта Марковна. 
        Таня только пожала плечами со вздохом, не споря или не желая вдаваться в подробности.
        — Что, опасный человек? Муж-то?
         — Ну… как сказать… да…
         — Ну, бывает… Ладно, Татьяна Андреевна. Работа есть у нас в городе и для художников, что ж. В кинотеатре афиши рисовать некому, это раз. В школе рисование ведёт учитель труда и музыки попеременно, это два, ну и библиотечкой некому заведовать, это три, я пыталась, дак на разорваться мне, сама понимаешь, и получается, что библиотека всё время на замке, не дело… так что вот такой фронт работ, осилишь? А брат, что делать умеет? Тоже художник или по другой части?
        Мне стало стыдно, что я вообще ни по какой части. Генриетта поняла это сходу, что ж, руководитель должен уметь считывать людей.
        — Ладно, брат, стало быть, будешь на подхвате, зарплата-то везде аховая, так что придётся помогать Татьяне Андреевне.
        — Генриетта Марковна, я тут церковь видела, пока мы шли через посёлок, она… работает?
        Генриетта посмотрела на Таню с уже не скрываемой улыбкой, у меня на глазах из сушеной акулы, или, скорее, щуки, Генриетта Марковна превратилась в симпатичную женщину. Это Таня так преображает людей? Или эта Генриетта такая и была, и только я не заметил сразу?
        — Работает, это не то слово, матушка, — кивнула Генриетта. — Церковь  у нас древняя, четыреста лет, так-то, — сказала градоначальница с гордостью. — Вот только реставрировать руки у областного начальства никак не доходят.
      — А можно я посмотрю?
      — Кто запрещает?
      — Я в смысле… ну… реставрации?
       Генриетта усмехнулась.
        — Большие деньги нужны, никто не даст.
        — Если областное управление культуры позволит, я найду деньги, — с придыханием проговорила Таня.
        — «Областное»… дак, объект федерального значения, Татьяна Андреевна, потому и… деньги выделяют, а куда они уходят, как ты думаешь? – Генриетта цокнула языком. – А по документам церковь уж раз пять реставрировалась. Лучшими питерскими реставраторами. Поняла, небось?
      Таня рассмеялась, впервые я услышал её смех за эти дни, что мы провели вместе, и смех этот оказался до того чудесным, журчащим, словно перекатывался юный ручеёк среди белых камушков и зелёной травы, замечательный смех, только бы и слушал…
        — Ну тогда тем более! Тогда и разрешения спрашивать не придётся, её же уже как будто отремонтировали! Вот я и…
       Генриетта откинулась на спинку своего стула такого же древнего ещё с затянутой дерматином спинкой, наверное, довоенного, а то и дореволюционного образца.
        — Откуда ты такая взялась?!
        — Ну дак… из Москвы, — подхватила Таня манеру Генриетты «дакать».
       Генриетта покачала головой, добродушно сокрушаясь.
       — Вот не поверишь, Татьяна, а в первый раз со мной такое, — она поднялась со стула и направилась к двери. — Егор! Е-гор!
       Она крикнула, взглянув в дверь. Но возле неё оказалась симпатичная блондинка с быстрым любопытным взглядом.
        — Мартинка, не тебя зову, где муж твой?
        — Так фершила повёз, на хутор к Преображенскому, там вроде роды начались.
        — Ну роды так роды, это скоро не управится, — проговорила Генриетта. — Мне людей проводить надо до дома у мельницы. Ключи у Варака.
        — Ну, я провожу.
        — К тебе в детсад сейчас уж детей приведут, куда ты?
        — Там Венерка, уже принимает, я скоренько, Генриетта Марковна, — живо ответила Мартинка, блестя небольшими весёлыми глазками. Ей, наверное, около тридцати лет, розовые щёчки, блондинистые кудри с начёсом времён расцвета «Ласкового мая», наверное, как сделала его в пятнадцать лет, так и ходит.
        — Ну веди, коза любопытная, только не задерживайся, не балабонь без толку, отведи и на работу вертайся, поняла, что ль? — она повернулась к нам. — А вас завтра с утра жду, сама отведу на работу, представлю людям. А сегодня обустраивайтесь, дом большой, дров не напасешься, но да ты с братом, дак и будет, кому колоть…
ГЛАВА 7. СЕВЕР
        Признаться, мне необыкновенно понравился этот город, с первого взгляда, даже с названия. Я будто почувствовала что-то особенное к нему, к этому высокому густому лесу, который после болот тянулся не менее двух часов, а дальше, я знала, будет озеро, я сверялась с картой. Не знаю, что потянуло меня именно сюда, почему я поехала на север, почему не на восток, не на юг, тем более, то ли потому что всё моё детство прошло на севере, не на таком, правда, куда более спокойном и умеренном, но здешняя красота не просто притягивала, но завораживала меня.
       Я не планировала, куда ехать, я приехала на площадь трёх вокзалов, электричка до Твери отходила через пять минут, на ней я и уехала, потом оттуда в Углич, Рыбинск, Вологду, там я остановилась переночевать, а наутро снова двинулась в свой странный путь и дальше ещё два дня, и на одном из полустанков мне встретился этот паренёк, который, очевидно, путешествовал по тому же принципу, что и я, и тоже, совершенно очевидно, бежал от кого-то или от чего-то.
       С первого взгляда на него мне всё стало ясно, конечно, я даже не предполагала, что он увяжется за мной, когда не позволила патрулю забрать его, было видно, что он не преступник, точнее, преступник, конечно, если сбежал из части, но было ясно, что он скорее жертва обстоятельств, чем виновник того, что с ним происходило. В его историю я не очень-то поверила, а правильнее сказать, не слишком внимательно слушала.
       Намного больше сейчас меня волновало то, что те, кто остался в Москве хоронят меня, считают мёртвой, об этом упомянули по телевидению, а значит, не знают, что я жива. И как должны себя чувствовать родители, Платон, Валера, когда я «погибла» всего через несколько часов после того как мы расстались. Я знаю, что чувствуешь, теряя близкого и любимого человека, жизнь прекращается в тебе. Но я действительно потеряла Володю, а мои близкие не потеряли меня, спасая их сейчас, я должна была… как сказал Марк: «Они все под ударом, если мы не скроемся. Они все под ударом, пока Вито жив», он говорил уверенно, и я верила ему, потому что погибли уже двое, даже трое, если считать мальчишку беспризорника, и рискнуть кем-то ещё… лучше и правда умереть.
       И всё же… Всё же, я так скучала. Я скучала по Володе, потому что больше никогда не увижу такого солнца, какое всегда восходит, если не на небе, но в моей душе, когда он рядом, восходило, когда она был. Был… милый мой Володенька, почему я не умела ценить тебя по-настоящему? Почему я как все, почему не дала тебе всего, чего ты достоин? Был достоин… теперь от тебя на земле только мои воспоминания…
       Я скучала по Платону, потому что за годы, прошедшие с детства мы очень сблизились с ним, мы стали настоящей семьёй именно теперь, то, чем мы занимались, мы занимались вместе с ним, раньше я не задумывалась об этом, но мы стали частью друг друга намного больше, чем когда росли в одном доме. И Катя, и Ваня… они тоже моя настоящая семья.
       Даже Мэри и Вилор были моими близкими людьми, и особенно Серёжка, который после того как не стало Володи будто бы перенёс часть своей любви к нему на меня, не зная, что меня и должно винить в Володиной смерти. Эта Ритузина была совершенно права, когда накинулась выдёргивать мне косы…
       Я скучала по Боги. Теперь намного больше, чем когда он уехал в свою бесконечную заграничную поездку. Нежный, надёжный Боги, у него всегда было много каких-то девушек, но я всегда знала при этом, что я главная, что я одна и что обо мне он думает каждый день и могу стать единственной для него, если только захочу… Я пренебрегала этим, потому что не искала никогда, потому что это почему-то тяготило меня, как найденный клад. А теперь, когда разлука может стать бесконечной, мне так не хватало его.
       И Валерий Карлович, который так многому меня научил, научил видеть то, чего я раньше не замечала, владеть техникой, о которой я не подозревала прежде, превращая картины в живые, движущиеся, дышащие. С которым так о много можно было говорить, и его мнение всегда было отлично от моего и потому так интересно…
      Умереть для всех. Этого мне хотелось иногда, когда люди хотели слишком многого от меня, больше, чем я могла дать, и я думала: вот хорошо бы сбежать ото всех. Ну вот теперь я сбежала. И скучала по ним, будто от меня отрезали множество кусков, они саднят и кровоточат и я плачу, потому что мне не хватает их. И я никогда и никем и ничем не смогу их заменить. Я, действительно, умерла…
       Но Валера… Валера — это совсем другое. Я не просто чувствовала себя одиноко без него. Меня будто и не половина, и даже не треть, меня будто как в прошлый раз почти нет в живых. Снова расстаться с ним на неопределённый срок и так, чтобы он думал, что меня больше нет, чтобы снова на ком-то женился и наделал детей, пока я, бесплодная, недостойная дрянь, буду прятаться, чтобы уберечь его?
       Конечно, так лучше для него, что мы снова рассталось. Может быть, он переживёт мою «смерть» и будет жить нормальной счастливой жизнью?  Да… так лучше. Пусть. Так всегда хотела Екатерина Михайловна. Валера не говорил об этом, но я не сомневалась, что она не принимает меня теперь куда больше прежнего. Если уж она считала меня не парой Валере прежде, когда я была ни в чем, ни повинной девушкой, то теперь, когда я… уж совсем не невинна.
       Я так хотела позвонить ему, сразу же, и сказать, всё, что ты увидишь — всё ложь, я жива, и я очень хочу быть с тобой, если ты этого захочешь. Но даже телефон я бросила в тот же пожар у моей машины, где сгорели мои волосы. Да, я берегла Валеру от Вито. Но и от себя, получается, тоже. Он не смог стать счастливым с Альбиной, потому что я пусть и не была рядом с ним, но я была перед глазами и не давала покоя ему. Теперь всё может быть иначе.
      Я говорила себе это каждый день, просыпаясь, и каждую ночь, ложась в постель или не ложась, но засыпая в поездах, автобусах и электричках. Я повторяла и повторяла это раз за разом. Я знала, что права в этом. Я знала, что так лучше, если мы никогда больше друг друга мне увидим. Он не только будет жить, он, возможно, будет счастлив.
     Ужасно, но я почти не думала о Марке. Я не думала о том, что он погиб, мне казалось, что если жива я, то и он мог остаться жив, каким-то непостижимым образом, хотя, чтобы в одну ночь произошли два сходных происшествия со случайными, а не намеченными жертвами, верилось с трудом, но ведь это было возможно. Ведь Марк вышел с парнями, они были втроём, а в новостях сообщалось только об одном погибшем.
       Да, но я почти не думала о Марке. Моя прежняя жизнь окончилась, вот как я ощущала наше с ним расставание. Я не хотела возращения в неё, с путаницей отношений, в суету и спешку и неотступное желание быть хорошей для всех, что оборачивалось тем, что я стала для всех плохой. Худшим, что могло случиться с каждым.
       Но без Валеры я не скучала. Это не так называется. Мне было физически больно без него. Вот больно всему моему существу и моей душе, и телу, и мой дух сник по-настоящему сначала из-за смерти Володи, в которой я не перестану винить себя, а теперь парализованный разлукой с Валерой. Я всегда скучала по нему, но я заставила себя привыкнуть без него жить. Я привыкла к тому, что я настолько дурна и дурно живу, что мне нельзя быть с ним. Но мы соединились снова, и я ожила и поняла, насколько была пуста, безжизненна без него. Даже ледяная пустыня намного живее, чем я без него, вдали от него…
       И теперь я ничего не могла с собой поделать. Я хотела быть с ним и думала только об этом. Я всегда хотела только этого. Я всю жизнь влюблена в него и ничто этого не изменило, ни его женитьба, ни моё замужество, ни Володя, ни все мои правильные мысли о том, что ему будет лучше без меня.
      Но теперь… теперь это снова стало невозможно. Надолго или навсегда, но мы снова расстались. Простит он, когда узнает, что моя смерть – обман? Или если узнает…
       Нельзя, чтобы он знал. Ради него. Чтобы он жил. И чтобы он был всё же счастлив.
       А я? Я так и не буду счастлива никогда, потому что без него это невозможно…
       А значит, надо полностью уйти в работу. С головой, с глазами, руками-ногами, полностью и без остатка. А главное, не подпускать к себе близко людей, как это я позволила в мои семнадцать, когда просто перестала чувствовать и думать. И вошли в мою жизнь и Вальдауф, и Боги, и Марк, как люди входят в пустой дом, не зная, что там живёт призрак, вошли и остались. И я полюбила их.
       Теперь я должна быть осмотрительнее и не позволять никому думать, что дом пустой, потому, что его просто нет, он сгорел в том пожаре…
       И всё же я не могла не думать о Валере, неотступно, непреодолимо. И видеть его во сне, даже, кажется, ощущать его запах, вкус его губ, его прикосновения… Теперь я могла только мечтать о нём.
        За всеми этими страданиями и думами прошло несколько недель. Дом, который выделил нам город, был так хорош, что и не описать. Деревянный, как почти все постройки в городе, кроме нескольких советских типовых зданий, вроде клуба, школы, и Дома Пионеров, который до сих пор так назывался, и где я тоже, с позволения Генриетты Марковны, получила для себя работу — я стала вести кружок рисования. Но и они, эти постройки, были, как и остальные дома среди сосен, елей и лиственниц и теряли свой «типовой» облик, превращаясь в часть пейзажа. К счастью, главному городскому архитектору тех времён, хватило ума не расчищать площадки под строительство, чтобы оголить город, превратив его в холодный блин, лежащий посреди болот.
       РОман оказался сообразительным и вовсе не таким белоручкой, каким предстал вначале. Все здесь посчитали нас любовниками, сбежавшими от ревнивого мужа, меня это устраивало, по крайней мере, ненужно было ничего объяснять. Рук и голов здесь не хватало на каждом шагу, и РОман, тоже получил работу в школе, преподавать математику, физику и астрономию, в которых он неплохо разобрался, потому что готовился в Лётное. А теперь ездил в область по выходным, где купил ноутбуки себе и мне, и просиживал в интернет-кафе, черпая всё новое, что появлялось в мире. Интернета в Шьотярве не было, увы, за этим приходилось кататься в область. Я ездила с ним несколько раз, установила несколько нужных программ на свой ноутбук, а мой был очень дорогой, необходимый мне теперь в моей работе, Боги ведь не было теперь рядом, чтобы с этим помогать.
        Дом мы в несколько дней превратили в замечательный терем, каким он и был изначально, к счастью, в деньгах у меня не было недостатка, а работы мы с РОманом не боялись, беглецы, мы объединились с ним, станем ли мы друзьями, пока было неясно, но на этом этапе наших жизней мы были нужны друг другу. И РОман это понимал и был благодарен уже за то, что я просто позволила ему самому начать строить свою жизнь самостоятельно, что не очень получилось у него рядом с родителями. Удивительно, как любящие, но ещё больше эгоистичные родители могут сломать жизнь своему ребёнку. Нет, армия, как раз не худшее, что с ним произошло, жаль только, что он так глупо оказался дезертиром, позорно даже, но вот так лечь непреодолимой скалой на дороге, которую выбрал сын, и дороге, на мой взгляд, одной из самых лучших, мальчику, каких ещё поискать другим родителям, просто потому что они заранее придумали совсем другой план. Мне представлялись его родители намного более примитивными, чем он, они не способны были даже оценить, насколько им повезло во всех смыслах, и просто тёмными, непонятно как у них мог получиться такой светлый мальчик, даже странно.
      Наш дом был двухэтажным, с высоким крыльцом, но здесь у всех высокие цоколи, даже сваи у некоторых, стоявших близко к болотам, из-за обыкновенно обильных снегов в зимнее время иначе приходилось бы откапываться всю зиму, чтобы только из дому выйти, так сказала нам Мартинка, провожавшая нас в самый первый день. Она же рассказала, где купить всё, что необходимо для дома. В центре, то есть в четверти часа ходьбы, были магазины и туда привозили всё необходимое.
        — Но есть у нас бабка Юзефа и её внучка Машка, Юзефа шьёт… — Мартинка закатила глаза, изображая восхищение. — А Машка в моде соображает. Поэтому есть у них магазин, прям супермаркет. Там у них всё, и утварь, платья.
        Она говорила немного забавно, называя платья с ударением на второй слог. При этом она немного кокетничала, поглядывая на РОмана, что ему очень нравилось. Потом я сказала ему:
        — Ты смотри, будь осмотрительным, не лезь на те же грабли, особенно не советую с замужними заводить шашни, так распишут, что рад не будешь. Но вообще, я тебе не устану говорить: ты свободный, можешь поехать куда хочешь, документы и деньги у тебя есть, сними квартиру, а в небольшом городе и купить можно, хочешь, я дам, найди работу или поступай учиться. Одним словом, РОман, живи.
        — Я вовсе никуда не хочу. Не буду я тебе изменять, чего ты?..
        — Изменять… дурила, — я даже шуточный подзатыльник отвесила ему. Мало того, что мне вообще не нужны были никакие новые связи, так ещё он моложе меня на десять лет.
         — Махну-ула, на десять! Всего-то на семь. А по новому паспорту мы вообще ровесники, — хохотнул он, когда я его похвалила: «А ты рукастый ничего, можно и замуж, не пропадёшь с тобой».
        — И то не ровесники, я на год старше, — сказала я.
        При доме оказались две кошки, то есть кошка и кот, как супруги, даже удивительно, сама Мартинка сказала о них, пришедших на нас смотреть:
        — А да, это здешний наш Шьотярвский феномен, живут эти кот и кошка вдвоём который год, три так точно. Котятся по весне, и опять живут, от дома не уходят. Хозяйва менялись, а эти остаются. Зато мышей ни в доме, ни в погребе и в сараях нет. И ласковые.
       Кот был толстый бело-рыжий, а кошка с белыми лапками и грудкой, но бурой спинкой. И тоже толстенькая, справная. Они смотрели на нас круглыми щекастыми мордочками, будто оценивали, надолго ли эти жители или опять погостят, да съедут. Но на этот вопрос и мы сами ответить не смогли бы.
       В ближайшие дни котовья чета навещала нас каждый день, пока мы двигали мебель, большей частью старинную, а ту, что была несимпатичным «позднесоветским новоделом» я придумала, как переделать и РОман мне отлично и толково в этом помогал. Коты наблюдали за самоуправством, поначалу приходя только на крыльцо, потом стали заходить и в кухню, поглядывая на нас, а через несколько дней окончательно признали в нас хозяев и устроились сначала у печки на лавке, а после залезли на лежанку спать. А ещё немного погодя, стали приходить на ночь в мою спальню. Через пару недель наш дом не только снаружи, но и внутри стал сказочным теремом: на первом этаже были гостиная и столовая, в которую вдавалась большая кухня с настоящей русской печью, вход на которую был не только из коридора и столовой, но и с заднего двора.
         — Тут огород, — сказала нам Мартинка, кивнув на белую поляну, где кроме снега и стоящих в десяти метрах сосен ничего не было. — И на речку проход там через лес. А правее — озеро. Только осторожно по тропинке надо, не сходить. Болота.
        — Что, и люди тонут? — спросил РОман.
        — Да нет, мы с детства здесь живём, знаем. А коровы — тонут, если забредут без пастуха.
        — А я думал, их волки воруют, — игриво улыбнулся РОман, вот куда там, сопляк, а уже умеет девушек очаровывать.
       Мартинка зарделась, и, тоже кокетничая, ответила:
        — Ну… которых и волки, — и краснея, добавила. — Невнимательных… козочек…
       Тогда я и сказала ему, чтобы был поосторожней с девушками. Но, если честно, я почувствовала уколы ревности, не к нему, конечно, не к РОману, но я подумала, что, вероятно, старею, если при мне, такой прекрасной, мужчина запросто заигрывает с другой, будто меня и нет рядом. Не подумайте, мне ни в коем случае не нужен был РОман, особенно в этом смысле, это совсем иное, это фон, атмосфера, ощущения: то все были восхищены только мной, влюблены, очарованы, и никого вокруг не замечали, а тут, пожалуйста, я стала пустым местом.
       Посмотрелась перед сном в зеркало в ванной, а там было большое, таких зеркал по дому было целых три, остались от одной из хозяек:
        — Тут артистка жила, из сосланных, — сообщила нам Мартинка.
        — И кто ж её сослал? — улыбнулся РОман снова, вовлекаясь в игру всё больше, даже губы покраснели у него. — Сталин или при царизме бесчинствовали?
        — Ох, да ну вас!
        Так вот в этом большом старинном зеркале в потемневшей от времени бронзовой раме, отразилась не замечательная красавица, какой я ощущала себя даже в детстве, когда, по мнению окружающих, вовсе не была красавицей, а тощая, зелёная и лысая даже не сказать, девушка или женщина, нет, потому что половые признаки как-то усохли и сжурились, но существо, с глазами, конечно, огромными, но сейчас это не украшало моего лица, я казалась себе инопланетянкой, серой, это у них ведь огромные головы и глаза на всё лицо, и то-ощенькое жалкое тельце. А под глазами к тому же залегли чёрные синяки, щёки вовсе пропали, ввалились. То, что предрекал Вальдауф когда-то, как фотогеничную впалость, превратилось в ямы. Даже губы поблекли… Ох, ничего от прежней не осталось. Оно, для маскировки, конечно, хорошо, но всё же обидно.
       Я вышла из ванной, закутавшись в полотенце, до спальни пара шагов — через коридор, моя направо, РОмана — налево, я выбрала себе с окнами на юго-восток, люблю солнце по утрам.
        — Дождётесь тут солнца! — засмеялась на это Мартинка. — Оно у нас в туманах да дождях…
      В спальне у меня большая кровать, вероятно, рассчитанная на супругов, железная, с блестящими шариками, и панцирной сеткой, на которой, конечно, прыгать хорошо, но придётся мне заказать себе матрас нормальный, жёсткий, иначе спины не будет через полгода, при стоячей работе это совсем уж мука. Здесь у меня был небольшой письменный стол, полированный туалет, наверное, из тридцатых годов, с роскошным зеркалом и запахом нафталина и каких-то незнакомых терпких духов в ящичках, думается, наследство той самой актрисы, упомянутой Мартинкой, а вот кресла продавились и вытерлись, как и диваны внизу. Но ничего, это мы поправим. Второе большущее зеркало стояло здесь у стены, но смотреться в него сегодня я не стала, не желая совсем пасть духом. Надела футболку, больше не в чем было спать, надо обзавестись какой-то одеждой, а то у меня только пара футболок, бельё, носки, джинсы и два свитера, это только чтобы бежать. Зато у меня с собой было моё белое норковое одеяло, и флакончик духов, ещё из тех, что мне подарили, персонально сделали для меня в Шанель. Господи… неужели такое было со мной…
       Я завернулась в моё одеяло, и мне показалось, что оно пахнет Валерой… я не стала гнать от себя эти мысли и заснула сладко, как не спала давно.
     Но вскоре я проснулась, потому что глупый РОман возомнил Бог знает что…
       — Да ты что?! — я уперлась ладонями в его плечи, он уж навис надо мной, когда и забрался-то…
       Но он только вытянул шею, намереваясь поцеловать меня в губы, я увернулась, и он попал на шею, целуя своими красивыми, надо признать, губами. И вообще он привлекательный парень, я понимаю девушек, что так легко западают на него.
        — Остановись! — я забарахталась.
       Но он ласково шарил по мне руками, забираясь под одеяло. Ну что… только одно остаётся…
        — РОман! — я оттолкнула его всерьёз.
       Не ожидавший такого, он свалился с кровати и растерянно смотрел на меня.
        — Ты чего? С ума сошла?!
        — Ты… я же говорила, без иллюзий. Ничего этого не будет, — сказала я, садясь и понадёжней, укутываясь в одеяло.
        — Почему? — спросил он, будто действительно всё это само собой разумелось, а я повела какую-то странную политику.
        — Потому что я не люблю тебя.
       Он поднялся с пола, потирая ушибленный зад. 
        — Чё? Ты… Ты щас серьёзно? Ну… про любовь? — искренне изумляясь, спросил он.
         — А зачем секс без любви?
         — Ну как… для удовольствия.
         — Без любви с Дуней Кулаковой, РОман.
        Он озадаченно почесал в затылке.
        — Ну… как-то странно… Нет? И глупо, по-моему. Тут всё равно все думают, что мы любовники. Что ты от мужа из-за меня сбежала…
        — Ну и пусть думают, и ты думай, что хочешь, никто не запрещает.
        — Ничего не понимаю… зачем я тебе тогда?
        — Так ты мне и не нужен, я сразу сказала. Это ты увязался.
        — Ну… вообще да…
       В большом зеркале отражались сейчас мы оба, оба бритые, тощие и зеленоватые, только у него губы красные, а у меня блёклые…
        — Ты спать иди. Спокойной ночи, — сказала я, укладываясь сама. — Не то дверь запирать буду.
        — Тут замков-то нет, — сказал РОман, проходя мимо дверей.
        — Не волнуйся, я придумаю, как.
        — Чудная ты… — он закрыл дверь.
         А я так не люблю спать с закрытой дверью, вообще не терплю запертых дверей…
       Но в этот момент я неожиданно придумала, как дать о себе знать Валере, и как я не вспомнила об этом раньше? Прежде этот канал связи не только работал, но и спас мне жизнь…
ГЛАВА 8. СЛАБОСТЬ
       Да, я получила письмо от Тани Олейник. Ну, вообразите, какая наглая девчонка?! Инсценировала смерть и куда-то скрылась, не иначе как с деньгами покойного муженька. Лерик говорил, что тот оставил очень хорошее наследство: антиквариат, картины, даже бриллианты, они с Платоном были в его квартирах, что остались в наследство теперь. И денег, конечно, очень много.
        И вот, в середине января пришло письмо с каким-то чудным штампом, я так и не прочитала. А внутри был ещё конверт, письмо для Лерки, и письмо для меня. В этом письме она писала:
     «Екатерина Михайловна, у вас нет оснований относиться ко мне хорошо, кроме одного: вашего Валеру я люблю и всегда любила. И всегда буду любить, может быть, это обстоятельство немного смягчит ваше сердце. В вашей воле теперь открыть Валере правду, что я жива и очень хочу быть с ним, потому что не сомневаюсь, что и он хочет быть со мной. Только ему не стоит сразу приезжать, пусть выждет несколько недель, а лучше пару месяцев, когда все перестанут обо мне вспоминать. Главное, передайте это вложенное письмо. Пожалуйста. Заранее с благодарностью, Таня Олейник».
       Ну, не паршивка? Паршивка! Хитрая блудливая дрянь, которая хочет завладеть моим мальчиком.
       Так и думала, что все переделки в моей квартире её рук дело. Захотелось сразу всё повыбросить. Но стены-то не обдерёшь, полы тоже… купить меня хочет, подарками этими, ремонтом. Сына моего купить за это. Из-за неё он отдаляется от меня. Пока он был с Альбиной, он оставался моим мальчиком, как только снова появилась она, он полностью отдался ей, растворился в ней.
       Ну уж нет, Танечка, ты Лерика не получишь. Он в больницу попал, оплакивая тебя, и что я позволю тебе снова захватить его сердце? Его отца я уже потеряла, таким же образом, из-за бесстыжей бабёнки, сына не отдам. Пускай Лерка переживёт твою смерть и живёт дальше. А ты живи свою беспутную бесстыжую жизнь, не причиняя больше нам беспокойств.
       Со злости я скомкала оба письма и закинула за шкаф, а потом опомнилась и взялась искать, но где там, шкаф-то не отодвинешь, добротный, паршивка купила, из дерева…   
      А сам Лерик сказал, что проходит новую специализацию, на хирурга. Вот такие метаморфозы…
      …Верно. Я учился на «первичке» по хирургии. Едва не пропустил начало из-за своих путешествий по кардиологиям, но зато после наш преподаватель, что когда-то вёл хирургию у нашей группы, оказался здесь научным руководителем.
        — О, Валерий Палыч, рад видеть! — он действительно обрадованно пожал мне руку. — Tempore mutantur? Вот и я, видишь, на ФПК перешёл. Так значит, ты решил к живым податься?
        — Да, — выдохнул я. — Пора, похоже. 
        — Вот и правильно. С живыми-то людьми повеселее, — он рассмеялся, похлопав меня по плечу. Я был благодарен уже за то, что не назвал меня трупорезом. 
       А вот Егор Егорыч обиделся.
        — Как же это так, Валерий Палыч, моя гордость, мой лучший аспирант, мой ученик и товарищ и уходишь в обычные хирурги? Не понимаю. У тебя талант, Валерий Палыч, хладнокровие, разум… как ты можешь сменить нашу высокую специальность на общение с истеричными пациентами и их придурковатыми родственниками?
       Я решил сказать, как есть:
        — Егор Егорыч, за короткий срок мне довелось похоронить близких людей, и… о смерти теперь я не могу со спокойствием. Ни работать, ни размышлять. Она слишком приблизилась ко мне. Когда работа, особенно такая, так входит в твою жизнь, надо сделать что-то, чтобы отодвинуть её. Или отодвинуться самому.
       Он мрачно поиграл пышными бровями.
        — Ну да, да… я понимаю. И всё же… Это как с моими сыновьями: я хотел, чтобы они пошли по моей медицинской среде, но они ни в какую не захотели этого, выбрали один — инженерный, другой военное училище, оба теперь предприниматели. Всё нормально, и я давно смирился, тем более что у каждого, конечно, свой путь и навязывать нельзя, и всё же, хотелось бы… А тут ты появился, такой одарённый, необычно одарённый человек, и… уходишь, – он грустно покачал головой. – Н-да… Душа у тебя, знать, слишком чуткая… не для общения с Безносой. Что ж… Но хоть фурункул какой вскрыть не откажешься старику? — он посмотрел на меня светлыми и ещё молодыми глазами и улыбнулся.
      Я улыбнулся в ответ, на что он раскрыл объятия для меня.
      — Ох, чёрт ты, Валерий Палыч, скучать без тебя буду. Навещай хоть иногда.
       Приступив к обучению, или, правильнее, переподготовке, я с удовольствием обнаружил, что не только ничего не забыл из пройденного несколько лет назад, но практически являюсь гордостью своего наставника. Он так и сказал, а после добавил келейно:
        — Валерий Палыч, если желаешь, могу тебе документ об окончании хоть сейчас подписать, — это обрадовало меня, потому что у меня появились планы.
       Ежедневно теперь я наведывался к Генке Харитонову, который тоже обрадовался моему грядущему перевоплощению.
        — Отлично, брат! Честно говоря, никогда понять не мог, что тебя понесло по мертвечине. Ну всё, приходи к нам в отделение, я с заведующим переговорю завтра с утра, у нас всегда дефицит толковых кадров, или ты по какому узкому профилю хочешь? В кардио, например?
        — Успеется, — улыбнулся я, было приятно, что люди принимают меня.
       У меня действительно были планы, и я решил поделиться ими с Платоном. Мы встретились как обычно в одном из баров. Заказали пиво и уселись за столик подальше от шумливых компаний.
        — Нет новостей? — спросил Платон, взглянув из-под бровей.
       Я знал, о чём он спрашивает, я сам ждал этих самых новостей от Тани не то, что каждый день, каждый час и каждую минуту. Звонка, записки, сообщения на пейджер, я вздрагивал и заходился сердцебиением от каждого такого звука. Я ждал, но ничего, ничего не было. Ни слова, ни звука. Или она не хотела меня видеть или… или я не знаю.
        — А у тебя? — спросил я.
       Он покачал головой и взялся за пиво, опустошив свою кружку разом до половины, вытер губы и произнёс глухо:
        — Вальдауф в Тоскану с женой укатил, точнее, она увезла его, едва ли не на садовой тачке. Я застал их на кладбище, вообрази. Он пришёл туда к Тане и, очевидно, не в первый раз, стоял уж с синим носом, увидел меня, улыбнулся, руку пожал в некотором смущении, будто это неловко – посещать могилу любовницы. Даже объясниться как-то попытался. А тут Марина: «Вольдемарчик! Вольдемарчик!», между могил бежит, за оградки салопом собольим цепляется… У Вальдауфа-то всё-таки инфаркт случился, н-да… А Боги Курилов, вообрази, с Табуреткой связался! Она своего Очкарика бросила в один миг, к Боги переметнулась, — Платон засмеялся, и получилось это у него не весело, а как-то жутко. А потом потёр лицо: — О-ох… Валерка…
       Он допил пиво, крикнул, чтобы принесли ещё, и откинулся на спинку диванчика.
        — Родители снова как-то… мама опять подняла тему, что Таня не отца нашего дочь. Я совсем запутался в этом.
        — Что-что? — удивился я.
        — Да, — кивнул Платон, получив новую порцию пенного. Пиво золотилось в его кружке, красиво таяла пена. — Была такая история, когда Тане было лет… семь, да. Мы ведь потому в ваш Кировск и попали.
        И он рассказал удивительную и ужасно странную историю о том, что Таня, оказывается, Платону сестра только по матери, что Лариса Валентиновна от обиды или действительно в увлечении одним известным ещё в советские времена писателем, стала его любовницей и связь их продолжалась некоторое время, достаточно долго, потому что от этой связи не только успела родиться Таня, но и подрасти, пока Лариса Валентиновна не объявила во всеуслышание, что они любовники и Таня дочь этого самого писателя. Ну и с вытекающими последствиями скандала…
        — Потом она сказала нам, что всё это неправда, что она нарочно так поступила, чтобы не выглядеть брошенной, нелюбимой женой… Все успокоились, а теперь опять-двадцать пять: «Это не ваша девочка, успокойтесь! Моя девочка, моя дочь! И тебе, Платон, сестра только наполовину!». То ли потерю хочет смягчить нашу, то ли… то ли помешалась, не могу понять. Опять до развода доходит у них. Такая вот… мальформация, Лётчик.
       Он снова выпил сразу полкружки, а я задумался невольно, откуда Платон знает это слово, этот медицинский термин, вероятно от меня... 
        — Ты не гнал бы, — сказал я.
        Он посмотрел на кружку и отставил.
        — Это да… спиваться как-то начал. А ты… как на хирургическом поприще дела?
        — Да неплохо…
       Я хотел продолжить, но он перебил меня:
        — Хоть кому-то неплохо… А я, брат Лётчик, в Чечню еду, в командировку, на три месяца. Решил попробовать себя военным корреспондентом. Видишь ли, мне опять «отмену» включили в Москве. Вот поистине, не хочешь быть шлюхой, будь борцом. Придётся… страдать.
        — Ты шутишь! — невольно воскликнул я.
        — О чём? О страданиях? Так я ещё и не начал, погоди, готовлюсь только.
        — Да нет, я о командировке, о Чечне. Я тоже в Чечню заявление подал.
       Наконец, у Платона оживилось лицо.
        — Серьёзно?
        — Конечно, серьёзно. Через пару недель могут уж и отправить. 
        И тут Платон нахмурился и побледнел:
        — Это ты… потому что думаешь, что… Таня всё же умерла? — наклонившись ко мне, тихо спросил он.
        — Нет. Если бы умерла, и я бы умер. Я… так и… собирался… как говориться. Нет, Таня жива, я не сомневаюсь. Но она молчит, может, и не думает обо мне, а я не могу уже просто сидеть и ждать, что она объявится как-то. Я схожу с ума, оставаясь в тех же реалиях. Я должен что-то изменить. Тем более…
        — Что «тем более»? — спросил Платон.
       Я замялся, не зная, как и сказать. Галина Ковальчук и впрямь взяла надо мной шефство. Во всех смыслах этого слова. То есть она была моим кардиологом, пока меня лечили в их отделении, но и после не только не успокоилась, но решила, что должна всюду и всегда сопровождать и опекать меня. Вообразите. Мало того, что она звонила по несколько раз в день, а я уже говорил, как я сейчас воспринимал все звонки, так она стала приезжать не только на учёбу, потому что на работу в морг я больше не ходил, но и ко мне домой в Дом Аспирантов. Придя в первый раз, это было через несколько дней после моей выписки, она огляделась, войдя:
       — Ух ты, а у тебя со вкусом.
       И сняла самовольно куртку, хотя её к этому никто не приглашал, как и вообще не приглашал. Я из вежливости предложил чаю, хотя мне страшно не хотелось этим заниматься. Она не отказалась, и я вынужден был возиться с чайником, чашками, рассматривать, чистые ли они или покрылись коричневым налётом. Но до чая дело не дошло. Пока я хлопотал как последний олух, Галина успела разоблачиться вовсе, обнажив пугающе большие груди, которыми, похоже, гордилась, при общей костлявости, они утяжеляли её фигуру и как-то не вязались с ней, будто мужику привесили два ведра, я даже невольно посмотрел, не болтается ли у неё член. Странно, но член не болтался, там был абсолютно голый лобок с красными точками от бритья, и все подробности её вульвы смотрели на меня беззастенчиво и едва ли не гордо, очевидно, приготовленные мне в подарок. Но это как животных дарить людям, каких-нибудь черепах или, скорее, экзотических жаб, спросите, мне нужна эта черепаха?
      Галина, гордясь собой, подошла ко мне и принялась целовать мою небритую шею, прижимаясь, и хвататься за мой абсолютно вялый член и яйца, висевшие холодно и безучастно ко всей её неимоверной красоте. Мне не было даже стыдно, что я не функционирую, как положено, она же решила, что это со мной от болезненной слабости и взялась за дело с энтузиазмом профессионала.
      Почему я не сказал: «Галя, прости, но мне это сейчас нужно менее всего»? Почему я не сказал: «Я не люблю и никогда не полюблю тебя»? Почему я не сказал: «Я не хочу и никогда не захочу тебя»? Почему я не выгнал её с её притязаниями быть моей покровительницей? Почему я позволил ей поиметь себя? Господи, ну почему ты сделал меня таким слабым этот момент, Я даже не кончил, пришлось прикинуться, сотрясаясь будто бы в оргазме, только, чтобы она слезла, наконец, с меня. И она, очень довольная собой, целовала меня, глубоко залезая мне в рот длинным, как толстая шершавая змея, языком, и шепча в перерывах между этими экскурсиями змеи в мой рот:
       — Как хорошо, Валерунчик…
      Она с ума сошла? Что ж хорошего, если меня вот-вот вытошнит? Я лежал, чувствуя холодный пот на коже, происходящий от слабости и отвращения и к этой слабости и ко всему в мире.
        — Тахикардийка, малыш, — проговорила Галина, прижимаясь ко мне всем телом, которое мне казалось кольцами удава только с плотными толстыми костями под холодноватой влажной кожей. — Ничего, котёнок, скоро совсем здоров будешь. Я тебя подниму на ноги.
       Кошмар…
       И стала приходить ко мне регулярно и даже оставаться на ночь. А утром она пахла так, что я думал, что если и я пахну так же, то почему её не рвёт всё время от меня, потому что сам бы недалёк от этого. Всё в ней, её тёмные полные и плотные губы и на лице и между ног, её твёрдое тело с какой-то жидковатой кожей, потому что жирка на ней почти не было, а тот, что был, не был мягким и нежным, а каким-то расслабленным, большущие размазанные соски, которые она тоже совала мне в рот, будто я прошу соску, её желание изощряться с позами, будто она всё время хочет удивить меня или поразить моё несчастное воображение своей невообразимой гибкостью и ещё более невообразимой осведомлённостью, будто она штудировала Камасутру прежде чем явиться ко мне, всё мне было противно, будило во мне только желание поскорее сбежать. Лёжа рядом с ней, всякий раз, я думал, какая бесценная вещь — любовь, только она делает секс безмерным и бесконечным счастьем, а не позорной вознёй двух скользких животных, у которых нет даже шерсти, чтобы прикрывать всю эту срамоту…
       Но ещё больше, признаться, я боялся, что она забеременеет от меня и мне придётся общаться с ней до конца моих дней. Ну почему я позволил этому происходить?!
       Этого мало, Галина влезала в мой сотовый, и, обнаружив там мамин рабочий телефон, позвонила ей в Кировск, сообщив, мерзавка, что я был болен. Вот ничего не понимает женщина, будто у неё самой матери нет. Зачем пугать мою маму такими новостями? Мама, конечно, примчалась. И тут Галина явилась тоже, нагло знакомиться, прикрывшись тем, что она мой врач, беседовала с мамой. А потом, оставив нас с мамой ненадолго наедине, отправилась в ближний магазин «за чем-нибудь к чаю, у Валерочки никогда же ничего нет».
        — Лерчик, ну хорошая девушка, — сказала мама, улыбаясь. Она очень довольная происходящим, хлопотала с чайником и чашками.
        — Нет, мама, нехорошая. Ужасная, отвратительная девушка, которая замучила меня почти как Альбина, — негромко проговорил я. — Даже намного больше, чем Альбина. Быстрее.
       У мамы вытянулось лицо.
        — Ты чегой-то? По Таньке проклятой тоскуешь до сих пор?
        — До сих пор? До каких сих пор, мама? — меня возмутило это определение. И шести недель не прошло ещё с того дня как мы хоронили кого-то назвав Таней, «до сих пор»… — И не смей называть Таню «проклятой». Никогда.
        — Да ты что, Лерка?! Она же хитрая и корыстная, крутила тебе мозги, а сама с богатенькими и знаменитенькими…
       — Кое-кого знаменитеньким, как ты выражаешься, сделала сама Таня. Но не будем сейчас о мёртвых, мамочка. А о Тане не говори ничего. Если не можешь принять того, что она… она — единственная женщина, что есть во всем мире для меня, то хотя бы не говори ничего. Не можешь любить её, ничего не говори. Просто ничего не говори.
      Мама поджала губы и отвернулась. А вскоре пришла Галина и стала щебетать так, будто мы с ней женаты двадцать пять лет и мою маму она привыкла называть мамой, хорошо хотя бы этого не позволила себе, иначе, ей-Богу, я выбросил бы её в окно.
     Наверное, если бы не Галина, я не решился бы на Чечню, я бы даже о Чечне не подумал. Но она задавила меня своим телом, задушила своим запахом, духами, словами, своими разговорами, покровительством. Слава Богу, хотя бы не она сама спасла мне жизнь, хотя бы дефибриллятором орудовали другие люди, не то, она, наверное, уже завернула бы меня в капустный лист и съела, хрустя мощными челюстями…
       Платон расхохотался.
        — Ох, Лётчик, ну ты мастер влезать в такие отношения! Что ж ты… Ох, я не могу…
        — Да просто… — начал было я и остановил сам себя, всё он знает, что я могу сказать, он сам такой же, без своей Кати не видит, не слышит, не чувствует. Но у меня нет сестры, и я не знаю, что это такое, что он испытывает сейчас, когда она неизвестно где и неизвестно, что с ней…
       Я умирал от тревоги за неё, ведь она жива, но может быть в беде, если не подаёт вестей, скольких людей сейчас похищают. А с другой стороны я мучился от ревности. Опять же потому, что если она никак не сообщает мне о себе, то возможно она счастлива и без меня? Мне надо было что-то делать, что-то такое, что отвлечёт меня от неотступных мыслей о ней, и чтобы избавиться от Галины, коль скоро я не смог не позволить ей проникнуть в мою жизнь на краткий миг.
      Вот так в середине февраля я отправился на два месяца в Чечню, Платон опередил меня всего на пару дней. Мама ничего не знала об этом, не знала и Галина, которая непременно стала бы мешать мне и вызвала бы маму снова. Нет, ещё накануне отъезда, Галина снова пришла, по-хозяйски располагалась и распоряжалась в моей комнате, поэтому я прибрал собранную уже дорожную сумку в шкаф. Ещё злился на себя, за эту трусость, что не имею сил напрямую говорить с ней. Но, похоже, настоящий и способный говорить напрямую я только с Таней.
       Так что я дождался, пока Галина уйдёт, и, физически чувствуя облегчение, что никогда больше не увижу её, я долго и старательно мылся под душем, а после оделся и отправился на сборный пункт.
ГЛАВА 9. ЧИНГИСХАН, ФЕЯ СВЕТА, И СОБЛАЗН   
       А я с радостным рвением приступила к большому количеству работы, которая нашлась в городке со странным названием Шьотярв. Я не ожидала, что всё это окажется так интересно.
      Но перечислю все мои дела: для начала два дня в неделю у меня были уроки рисования в школе, и два дня кружок живописи в бывшем Доме пионеров, который в этом городке все продолжали называть именно так, не вдаваясь в то, что пионерии не существует десятый год. Не занятые этими делами дни и часы я проводила в библиотеке с девяти до шести вечера. И в первый же день мы сходили в Покровскую церковь, куда нас проводил муж Мартинки Егор, которого в действительности звали Гегал, правда узнали мы это через неделю, сама Мартинка и рассказала, когда мы, обжившись немного, позвали на чай её и того самого Гегала.
      Церковь вблизи оказалась необыкновенной: красота её оказалась намного более изысканной, чем я могла предположить: многоярусные куполки, похожие на те, что все видели в Кижах, идеально ровные брёвна, она была сочинена и исполнена поэтом, одарённым чудесным архитектурным даром, а не просто строителем.
       — С этой церковки город и начался наш. Капище на этом месте было языческое. Его не жгли, не уничтожали, но как окрестились, что жили в сельце, так церкву и заложили. Строили всем миром, вот и… стоит пятую сотню лет. Так-то. Всё с любовью делать надоть, тогда и работать и жить отрадно станет. А? Как считаешь, красивая? — он улыбнулся, сбоку у него была щербина, пропуск в ряду ровных зубов.
       Я была благодарна ему за его слова о моей красоте, потому что чувствовала себя не только некрасивой, но жалкой и едва ли не отталкивающей, а этот мужчина, лет под сорок, был собой хорош, и улыбался сейчас весело и приветливо, но без лишней игривости. Но взглянув на него, я поняла, что он так сказал мне, только от доброты, чтобы приободрить, потому что я и правда сейчас нехороша. Ну да ладно, что же поделать. Жить спокойнее будет, когда никому не по нраву, так хотя бы и не докучает никто, вот даже РОман успокоился, к счастью, понятливый парнишка, сразу отстал.
      Мы вошли внутрь по скрипнувшим ступеням крыльца. Крыша кое-где прохудилась и внутрь просыпался снег тоненькими струйками, скапливаясь на полу кучками. Деньги нужны, подумала я. Роспись, если мне епархия позволит, я обновлю, вся слезла вместе со штукатуркой, а вот ремонт… Вот на что надо золото тратить. Володя своего и потратить не успел…
        От этой мысли меня скрутила боль самого обычного, физического толка, я согнулась, прижав руку к груди.
        — Ох, ты чтой-то? А, Татьяна? Ну-ка… ну-ка сядь… — проговорил Гегал, приобняв меня легонько за плечи, и подвёл к скамье у стены. — А ты чего рот-от разинул, а, паря?
       РОман растерянно заморгал большими глазами, поспешая за нами.
        — Ну… как ты? Не беременная часом? — спросил Гегал-Егор, склонившись ко мне.
       Я покачала головой. Ох, если бы мои недомогания могли только быть беременностью, я с лёгкостью вынесла бы их все. Тем более что это был бы ребёнок Валеры. Но, увы, я знала, что это невозможно…
       Невозможно.
       А вот жить стало возможно. РОман оказался очень толковым помощником и очень быстро и легко всему учился. Заменял меня в библиотеке, когда я бывала занята, помогал в школе, помогал в кружке, готовил нам бумагу, потом холсты, ездил за ними в область, как и за красками и большими альбомами. А так же за художественными изданиями, которые я заказывала через интернет, который тоже был только в области.
        — Но вообще нам скоро обещают провести, — сказала на это Генриетта. — Вот видишь, нам обещают вышку-то сотовую смонтировать скоро, будем и мы со связью.
       Со связью…
       В одну из поездок в область я купила сотовый телефон, Роман ездил сюда, в Петрозаводск каждую неделю теперь с машиной правления, выполняя поручения Генриетты и других. И теперь РОман с интересом наблюдал, что я стану с ним делать. Но я отошла за какой-то киоск шагов на десять от его любопытных глаз и ушей. И набрала номер Валеры. 
       Это были первые числа февраля, не могут же его телефон прослушивать, подумала я, тем более столько времени. Дошло ли моё письмо до Екатерины Михайловны, кто знает, вдруг я ошиблась с адресом, это вполне могло произойти, да и как работает нынче почта? Так что рассчитывать только на то моё письмо было сложно. И я опасалась, что могло с ним случиться с горя? Потому что, если бы умер он, я умерла бы точно…
      Так что я позвонила. Дрожа от волнения, чувствуя, как сердце начинает комкать в голове, я ждала пока пройдёт пауза пере первым гудком, как пройдёт один гудок, второй… Он мог не ответить, он мог быт занят… И потом номер ведь незнакомый. Тогда я напишу ему смс…
       Но нет, подключился и алёкнул… но… женский голос. Боже мой… Боже мой… неужели…
        — А-алё, а… можно мне… услышать Валеру? — почти теряя сознание, спросила я.
       — Кто спрашивает его? — нагло спросил этот женский голос. Но это не голос Альбины, я бы поняла, не её нотки и выговор московский, Альбина так не говорила…
        — Э-т-то… — я хотела назваться, но вовремя остановилась. — Он… он здоров? С ним всё… в порядке?
        — А-атлично с ним, девушка. И не зва-аните больше, — с этим она отключилась.
       Я выронила телефон и заплакала.  Прибежал РОман, спрашивается, как услышал…
       — Тань… Танюша… да ты что… ну что плачешь-то?
     … Как я услышал? Подслушивал, да и всё, как ещё. Мне сразу показалось подозрительным, с каким волнением она попросила меня купить ей телефон. Не сама купила, я купил. И уж тем более, как спряталась звонить. Валере какому-то…
       Ну и ответил там, судя по всему, так, что я думал, она в обморок бухнулась, но нет, только телефон выронила. Я усадил её на заснеженную скамейку, понимая, как делал этот Гегал наглый, правда он с ней рядом не садился, а я сел, может, разрешит обнимать себя.
       Глядя на неё каждый день, я будто всё больше погружался в какое-то удивительное состояние, каких у меня не было до сих пор. Во-первых: смотреть на неё было всё интереснее. У неё начали отрастать волосы и довольно быстро, вот к февралю на правильной формы головке уже колосился блестящий белый газончик.
        — Почему они у тебя белые? — спросил я, любуясь свечением, которое они создавали вместе с её белой кожей.
       Таня посмотрела на меня пронзительными тёмно-синими глазами.
        — Ну а почему у тебя тёмно-русые, РОм?
        — Были же у тебя тёмные перед этим.
        — Я красила.
        — Почему? Эти такие… красивые… — я хотел коснуться их, я знаю, они мягкие, ношу ведь шапку с её прядками. Правда теперь в прядках необходимость почти отпала, у меня тоже стала почти приличная причёска.
        — Но-но, не балуйся, — Таня отклонилась, не позволяя касаться себя.
      Не позволяла не только коснуться, даже руки или там плеча, но даже садиться близко, словно опасалась.
        — Держись подальше, — повторяла она при этом.
        — Почему, чего ты боишься-то?
        — Боюсь, что ты влюбишься, мне это не надо.
        — Почему?
        — Отвечай потом… и так взялась когда-то… Хотя ты толковый, и поболтать за завтраком можно, — засмеялась она.
       Вот сейчас я её обнял и хотел приклонить её голову к себе на грудь, но она будто опомнилась, выпрямилась и посмотрела на меня, моргая мокрыми ресницами:
       — Ты… не надо, РОм.
       — Ну почему?
       Таня отодвинулась.
        — Я уже говорила, почему, — она перестала плакать, вытираясь. — Раз говорю, не рассчитывай, значит… Почему вы не хотите слышать?
       Она поднялась, оправляясь, вытирая лицо. 
        — И вообще, двигай... пойдём уж.
        — Ну ладно… А что ты плакала-то? Что, Валера этот… послал тебя?
       Таня посмотрела на меня и кивнула:
        — Можно и так сказать.
        — Ну и чёрт с ним, наплюй! Если кто-то мог так… тебя, не стоит он того. Так что, не плачь, Танюшка.
        А она только вздохнула и знаете, что сказала:
       — Как же плакать? Я его люблю…. – и носом шмыгнула, а потом высморкалась, окончательно переставая плакать.
       Вот так просто открылся замысловатый ящичек, она, оказывается, какого-то Валеру любит. Ох, вот такая девушка, от кого-то бежит, скорее всего, от него, от этого дурака Валеры, потом сама же звонит, и сама же плачет, что он её не хочет. Дура, как все девчонки. Но что ж, рядом с каждой самой красивой женщиной всегда найдётся мужчина, которому она надоела до смерти.
       В этот момент я впервые подумал о ней этим словом: «красивая», и вдруг понял, что она, правда, удивительно, замечательно, изумительно красива. Поэтому-то я и прицепился с самого начала, поэтому и смотрю на неё не в силах оторваться. Потому готов исполнить всё, что она пожелает. Всё. Скажет мне: «пойди, сдайся», пойду и сдамся, а скажет: «Генриетту задуши», и это сделаю, хотя мне Генриетта Марковна очень нравится. Во так.
       Так что получалось уже во вторых: я влюбился. И, похоже, что это у меня впервые в жизни. Вот такая глупота…
      …Я не знала и не замечала, что происходит с РОманом, он напоминал мне Марка лучших времён, когда мы ещё не были женаты, но помятуя во что превратилась после наша с Марком близкая дружба, я старалась не подпускать РОмана к себе. Страшных узлов навязала я в своей прошлой жизни и не хотела повторения их в новой.
       Через несколько дней я всё же решилась снова позвонить Валере, но номер его не ответил на этот раз, говорил мне «Вне зоны действия». Я позвонила и Платону, и робот ответил то же. Вот это показалось мне уже подозрительным и даже страшным. В страхе я позвонила маме, чтобы просто услышать её голос. И мамин голос был нормальным, не таким, как если бы с Платоном что-то произошло. Во всяком случае, так мне показалось. Я немного успокоилась, но попытки дозвониться хоть кому-то из них не оставила. Можно было, конечно, позвонить Кате или Ване, но подставить кого-то из них своим сообщением о том, что я жива, я не могла.
       Дни шли за днями. У меня выработалось своеобразное расписание, я уже знала всех моих учеников не только в лицо, но и по именам и даже по именам их родителей или бабушек, которые проводили их на занятия или в школу. Я нарисовала портреты их всех и раздарила им. И начала писать по второму кругу, чтобы повесить в классах. Ребята смущённо хихикали, но гордились. И вскоре в кружок ко мне записались все ребятишки в возрасте от семи до пятнадцати лет. Так что заняты мы с Романом были теперь целые дни.
        Наведалась я с Мартинкой и к бабке Юзефе, чтобы познакомится, как сказала Мартинка.
        — Машка у неё нормальная внучка, а есть ещё вторая — Берта. Вот так чудная, мальчишница, понимаешь? С самого детства как пацан, так что если там, у Юзефы будет и станет матюкаться, не обращай внимания.
      Но Берту мы вначале не застали, были только Юзефа крупная старуха с большущими руками, которая не только радостно поздоровалась со мной, но даже и обняла.
       — Ох, а тонюсенькая, прям былочка, вон, гляди, Машка, ты всё худеешь,  так из тебя такая былинка никада не будет, потому ты как я, крепкая кость, а не жир.
       В переднюю вышла и Машка, симпатичная девушка лет двадцати двух, белёсая, курносенькая, этакая сдобная булочка. Юзефа ошибалась, она не была «крупная кость» она просто была замечательно полненькая. А вот Берта пришла позднее, когда мы пили чай с вареньем из абрикосов, и дамочки рассказывали, как они варят его из покупных диковатых абрикосов.
      У Берты оказалась примечательная внешность: она была больше похожа на Юзефу, черноватая, скуластая, плечистая, коренастая, но не высокая, как бабка, а среднего роста. Плоские волосы были заплетены в тугую косу.
       — Привет, девки, — сказала Берта, вскользь глянув на меня. — Новенькую привечаете, стало быть. Ну и тебе привет, фея света. Ишь, какая ты… трындец теперь мужикам нашим. 
      Она усмехнулась, оглядев меня.
        — А я не одна, с гостем, Машк, встречай, твой… иди, Фомка, сюда, чего там замялся? Только гляди от света не ослепни, тут, вона, чё сидит, явление прям…
       Зашёл длинноносый суховатый парень с юркими глазами. 
        — Мартышка, а твой братец опять с братками приехали не по Генриеттину ли душу?..
      Мартинка подхватилась, а Берта крикнула ей вслед:
        — Да не ходи, они пьяные, наслушаешься. А то по уху заедут…
       Юзефа показала кулак Берте.
         — Вечно всё испортишь, сикараха. Чего вот она побежала? Что толку с того? Чего не видела там? И ты сама не водилась бы с ними. Макс сядет когда-нибудь. И это в лучшем случае.
      И посмотрев на меня добавила, объясняясь:
       — Бандиты местные. Мы тут, как говориться, не отстаём. К сожалению. 
        А в церковь между тем привезли стройматериалы. Я заказала их за свой счёт, оформив, как научил меня когда-то Марк, через фиктивную фирму, вроде бы она посредник между министерством культуры и строителями. Там шло ещё три или четыре фирмы-посредника и все только на бумаге, так, что не отследить, что деньги происходят на самом деле от меня с золотого счёта.
       И вот к марту дело пошло, привели доски перекрыть крышу и полы, как стает снег, начнём…
       А сегодня мы смотрели, как отгружали доски. Я сама пошла, чтобы распорядиться, чтобы их положили толково, не сваливали. Оставила в школе РОмана за себя и отправилась с Мартинкой и Гегалом-Егором…
       …Ничего я в школе не остался, оставлю я Танюшку одну ходить, особенно, когда этот хитрорылый Гегал рядом. Нет, я пошёл с ними. То есть пришёл чуть позднее и в результате услышал то, что полезно было слышать. Четверо здоровенных парней, с меня ростом, но притом раза в четыре больше вширь, качки, типичные каких сейчас в спортивных костюмах полно по городам ходят, смотрели издали на происходящее.
        — Предпринимательша у нас завелась, похоже, а Макс?
        — Да не соврала Бешка, серьёзную возню затевают тут. А кто спонсирует? — белобровый и бритый Макс обернулся на товарищей. — Надо бы потрясти, если на церкву денег нашлось, так и с пацанами поделиться можно, а?
        Они засмеялись, выпуская облачки пара на морозе, потому что, несмотря на приближающийся март, было по-прежнему морозно. Мне это не понравилось, и их рожи, и смешки, но куда больше не понравилось то, что случилось дальше: показывая что-то наверху крыши кому-то из стоящих рядом, кажется, тому же хитрющему Гегалу, Таня вытянула руку, сама вся будто приподнимаясь, с её головы упала шапочка, обнажив сверкающую белую головку и шею, обернувшись, Таня наклонилась, чтобы поднять шапку, но Гегал успел первым и с улыбкой подал её ей, она тоже улыбнулась, кивая, и снова надела шапочку, небрежным и очень грациозным движением пристроив на головку, и продолжив что-то увлечённо говорить. Ничего особенного, совершенно рядовое происшествие, если не считать, что этот самый, которого называли Макс, главный из братков, будто остолбенел, раскрыв рот.
        — Это-а… что ж за… цаца?.. — проговорил он, моргая изумлённо, словно в него попала молния или его тюкнуло по голове что-то остро-тяжёлое.
        — Так это та самая, Бешка говорила, помнишь? «Фея света», учительница новая по рисованию, — ответил кто-то из братков.
        — Ишь ты… фея… ну… — продолжил бормотать Макс. — Ну…фея, чё ж…
       Он стоял ещё некоторое время в полном ошеломлении, а потом Таня вошла внутрь церкви, и его немного отпустило, он обернулся на своих и кивнул им. Они развернулись уходить, он же ещё несколько раз обернулся, прежде чем они вырулили на тропинку между сугробов и исчезли за их высоченными стенами.
        Я весь день думал об этом, и думал, чем это может обернуться, проморгается этот Макс и дело с концом, или затеет приставания к Тане. При мне никто этого не делал, Гегал только смотрел с восторгом, но кажется, больше похохатывал да безобидно подшучивал и не ясно, над собой или над Таней. Но при нём была Мартинка и у них росла дочка, так что он был более или менее безопасен, к тому же вообще, кажется порядочный человек. А этот? «Потрясём», кого он трясти-то станет? Таню? Мне стало тревожно.
      Поэтому вечером, когда мы с Таней на кухне готовили ужин: я чистил картошку, она лепила котлеты из фарша, который я накрутил перед этим из мяса, купленного на местном рыночке, весьма примечательного тем, что всего там было понемногу и всё было свежее и чрезвычайно вкусное, какого я за всю мою жизнь в Питере никогда не ел.
       — А ведь они дань платят эти рыночные торговцы, — сказал я, ссыпая картошку в кипяток.
       Таня посмотрела на меня.
       — Ну ясно платят… жаль только, что не в городскую казну. Вот где беда. И так по всей стране. Государство пыжится, деньги во все концы шлёт, думает, они в дело, а их чиновники по карманам рассуют и сидят: «денег в городском бюджете не-ет», сами же крышуют гангстеров. Не во всех, может, городах так или не во всех совсем нехорошо, где-то баланс всё же находят, но в целом… нехорошо и очень, ты прав. И тут не совсем. Я пока не разбираюсь, но тоже свои мафиози доморощенные бродят, Генриетта сама говорила, да и другие. А она не всесильная, милиция тоже, кто как…
        — Тань, я как раз и… — я посолил картошку.
        — Тоже солишь, ох, Ромка, я солила воду. У семи нянек картошка пересолена.
        — Ладно, ничего картохе не будет, её сколько не соли, она берёт столько, сколько надо, не больше.
        — Это да. Вот бы и люди так: сколько съешь, столько и бери, чего сверх всякой меры хапать? От жадности пухнут, с ума сходят…
         – Коммунистка ты, что ль? – засмеялся я.
         – Коммунистка-коммунистка, не волнуйся…
       Зашкворчало масло, Таня стала лепить и выкладывать на сковородку котлеты. Несмотря на довольно высокий рост, руки у неё очень маленькие, она вообще какая-то миниатюрная, при этом словно бы вытянутая вверх, очень длинные пальцы, руки-ноги, узкие запястья и лодыжки, колени и локти, будто её создал влюблённый в готику художник, прибавьте к этому бледную кожу, блестящую, как блестят лепестки белых роз или магнолий. Только губы на этом во всём, кажется, бедном и тонком лице были полными и розовыми, словно в заснеженном саду расцвел вдруг розовый миндаль. И глаза тоже слишком ярки и живы, но это можно понять, если она смотрит прямо вам в лицо, а Таня избегала это делать, словно не желая соблазнить меня ещё больше, потому что, наверняка знала, что в её больших зрачках можно пропасть, как в бездонном колодце.
        Но на то жизнь и неправильна и подчиняется иным законам, что всё в ней не так, как систематизировали люди в своих представлениях и учениях. Вот должно мне было жить иначе, не так, как я живу, не должно было и в армии оказаться, а я оказался, и вообще непонятно, почему родители не одобрили мой выбор профессии и так, что стали вредить мне, ломая и меняя мою судьбу, разве оказался бы я в этом городе, если бы они повели себя так, как ведут обычные родители?
      И влюбиться в Таню я не должен был, я вообще как-то не влюблялся, точнее, я всё время был влюблён, но только кажется в самого себя и людей, с которыми мне легко и приятно, воспринимал просто как часть себя и своей жизни. Но с Таней вовсе не было легко. Напротив, очень сложно, странно и непонятно. Она живёт совсем не так, как остальные и, кажется, совсем не знает покоя, заражая жаждой деятельности всех вокруг. Вот и я теперь не мог сидеть на месте, потому что она не сидела на месте ни минуты.
       Таня накрыла котлеты крышкой и, качнувшись, присела на стул.
        — Ты чего? — спросил я, отвлекаясь от своих мыслей.
        — Да… не знаю, слабая какая-то стала.
        — Ты здорова?
        Она пожала плечами, вставая, намереваясь перевернуть котлеты.
         — Здорова, думаю, просто зима долгая. Витамины надо, наверное…
       Я всё же обеспокоился, она и правда была какая-то чересчур бледная сейчас, и стал уговаривать сходить завтра к врачу, пока мы спорили, накрывая на стол, в дверь позвонили. Мы переглянулись с Таней. Вообще-то мы никого не ждали, но и прийти запросто мог, кто угодно, было ещё не поздно.
       Я пошёл открывать, на пороге мальчишка с громадным букетом белых роз. Пацан выглядывал из-за букета любопытными чёрными глазками.
       — Татьяне Андреевне сказали передать.
       — Кто сказал?
       — Там записка, чиво «хтокать», — нагло заявил пацан.
      Я хотел дать ему пендель, но он увернулся и сбежал. Когда я вошёл на кухню, Таня уже ставила тарелки с котлетами и пюре, подняла голову и, увидев меня, остановилась.
      — Это… что ещё? — она ещё побледнела.
       — Да… принёс какой-то… охламон. Сказал, записка там.
       В волнении Таня подошла и, поискав, нашла записку, развернула.
       — Тьфу ты! Вот глупость. «Я вас люблю, чего же боле?..», и чего «боле»? Макс Пала… Паласёлов. Ох, романтик, куда там, хорошо, хоть Пушкина читал, — она взяла букет, положила его на рабочий стол.
        — Высокомерная ты какая, и Пушкин тебе не угодил, — хмыкнул я. — Может, он влюбился.
      — Кто, Пушкин?.. — рассеяно проговорила Таня, направляясь к столу и совершенно утратив интерес к букету, я сам был вынужден ставить его в кувшин. Спрашивается, на что мне это надо.
        — Ну какой Пушкин, этот, Паласёлов.
        — Садись, РОман, чего стоишь-то, остывает всё, я сейчас с голода умру, — и сама поспешила сесть за стол и взяться за вилку. — Ну что так смотришь? Я не знаю, что это за господин Паласёлов, почему он считает возможным слать мне букеты? Мы не только не знакомы, я не видела его никогда.
        — Ты с ним познакомиться хочешь? — засмеялся я, глядя, с каким аппетитом она уплетает котлету и пюре.
        — С кем? — опять переспросила Таня, гораздо больше увлечённая едой, чем нашим разговором.
        — Ну, с этим, Паласёловым?
        — Ром, давай есть, не знаю и не хочу знать ни сёловых, ни пасёловых. 
        — Привыкла, что все влюбляются в тебя?
        — Что?.. А, да, привыкла-привыкла. Ты чего не ешь? Невкусно? Не нравится тебе сегодня? А по-моему, очень вкусное всё получилось. Жаль, солёных помидоров нет. Или маринованных… — Таня даже причмокнула, будто действительно укусила солёный помидор. — Купить-то негде, магазин до семи…
        — Я достану тебе завтра, не переживай.
       Она улыбнулась:
        — Спасибо, РОман.
        — Слушай, Тань, выходи за меня замуж? — сказал я. — Погоди отнекиваться, щас начнёшь… Я не затем, то есть, не потому что… Нет, поэтому тоже, но… О, Господи, — мучительно заговорился я и провёл по волосам, ероша совсем короткий ёжик, раньше у меня всегда была длинная чёлка, и прикосновения к волосам успокаивали. — В общем, хоть немного прикрою тебя от ухажёров этих. Паласёлова этого я видел, между прочим, и… ну одним словом, бандитская морда. Хорошо, если они здесь в дыре этой не  такие отморозки как столичные братки.
       Таня отпила воды из запотевшего стакана, всегда ледянку пьёт, говорит, иначе невкусно, и посмотрела на меня.
        — Спасибо, конечно, что ты хочешь буквально пожертвовать своей свободой ради меня, но я слишком хорошо уже знаю, чем кончаются такие браки и чего стоят все предсвадебные обещания. Не обижайся.
       Она поднялась, убрать посуду, дощатый пол поскрипыванием ответил на её невесомые шаги, по дому в тёплых носках ходит, а в морозы в коротких валенках, купила у кого-то, поэтому ступает бесшумно, как лапками.
        — Тань… ну, правда, подумай.
       Она кивнула.
        — Подумаю непременно.
       Думать она будет, как же…
       Я поднялся, надо пойти разжечь титан, посуду мыть не холодной же водой, хотя местные моют, привыкли, дров лишний раз не тратят, они ко всяким средствам вроде «фейри» привыкали, думаю, гораздо дольше, чем мы к их аскезе. Впрочем, не мы, а я, Таня, мне кажется, и не замечает ни того, что в ветреную погоду может прогореть печь, потому что она не совсем правильно построена, как сказал мне один местный умник, и посоветовал позвать егеря переложить её летом.
        — Почему егеря? — удивился я.
        — Не почему, просто он у нас печник и есть. Это егерь он по случайности, на дочке старого егеря женился, вот ему и отошло «ведомство» тестя, тот старый уж. Да они так и сошлись, он и женился на этой Жанке только поэтому. Хотя ничё, живут теперь, детей рожают, слюбились, значить.
       Ну вот Таня не замечала, что приходилось в такие дни, обогреватели включать, и сидеть едва ли не в валенках, пуская пар из ртов, потому что печи в наших спальнях только на наши спальни и работали. Не замечала, хотя очень мёрзла и брала с собой в постель бутылку с горячей водой, как англичанка, нет бы, меня пустить, наверное, я лучше согрел бы.
       Не замечала и того, что стирать приходится в корыте, а я, как благородный рыцарь, взял на себя полоскание в проруби, не хихикайте, в корыте постельное бельё не прополощешь, я таскался к ручью, хорошо, что тут совсем рядом. Таня замачивала, потом я ставил громадную кастрюлю, тут имелась такая, на плиту, бельё это, чёртово, варилось там, когда час, когда и больше, главное было, не забыть его и не «сжарить», потому что вонь тогда распространялась на весь дом, а Таня это очень даже могла, отвлекаясь на свои картины. На втором этаже у нас между спальнями было пространство с большим окном, выходящим, как и всё здесь, на лес, потому что он был сюда вокруг, а если считать, что с другой стороны была стена в три окна над лестницей, то здесь было достаточно света даже сейчас, зимой, вот она и облюбовала себе это место под мастерскую. Сюда приходили всевозможные Мартинки, Берты, Машки, Юзефы, и, увы, Гегалы, чтобы попозировать для неё. Полно уже наваяла портретов… Эскизы кругом набросаны. Альбомы разрисованные, не считая того, что творили её ученики, с которыми мне приходилось ей помогать, как и в библиотеке. Мне, правда, обижаться грех: моих портретов тут было больше всего, я же всё время был перед глазами, вот и упражнялась при любой возможности.
      Но видел я и ещё кое-чьи, незнакомые. На мои вопросы, кто этот, сероглазый, скуластый мужик, похожий на странного светловолосого ордынца, Таня только качала головой.
        — Чингисхан? — усмехнулся я.
        — Почему это Чингисхан? — удивилась Таня.
        — Говорят, он был такой, светлый. А рожа точно татаро-монгольская, наглая.
        — Ничего не наглая… — пробормотала Таня, отворачиваясь и краснея.
        — Наглая-наглая, — засмеялся я. — Чё, твоя любовь? Ничего, вполне противный. Или это муж, от которого ты сбежала? Чего тогда бежишь, если так любишь. Вон, до усрачки…
       — Да ну тебя! — засмеялась Таня.
      Я тоже смеялся, но мне было грустно от этого открытия. Она не замечала, что рисовала его постоянно, этого своего «Чингисхана»…
       Ничего она не замечала. Ни того, что, нагибаясь мыть пол, принимает позу, в которой её бёдра выделяются скрипкой, а талию можно охватить пальцами одной руки и мне этого каждый раз хочется всё сильнее, ни, что напевая при уборке, и погружаясь в себя, она превращается в милую маленькую фею, будто порхающую между цветов меж старой мебели нашего дома, что переходил от хозяина к хозяину не меньше ста лет, то тут жил земский доктор, то учитель музыки, то директор школы, то директор клуба… Мы с Таней перекрасили тут стены в белые оттенки, предварительно ошкурив их, думал, чокнусь от чихоты, но результат стоил моих мучений: получилось очень светло и просторно, сквозь тонкий слой краски проглядывал рисунок древесины, и дом засветился. Как там Берта её называет? Фея света, вот-вот…
       Она не замечает, как на неё смотрят люди, и ладно бы этот местный бычок Паласёлов, но и остальные, даже странная девушка Берта, которая старалась почаще оказываться рядом и быть полезной, влюблена по-девичьи, но влюблены они все, и Генриетта, и Гегал, и Мартинка и Юзефа оптом с внучками и Машкиным кавалером. У них я, кстати, помидоров солёных и раздобыл, дали и огурцов, сказав: «На здоровье, дело хорошее». Что дело хорошее? Помидоры солёные трескать? Я не понял, но и не удосуживался. 
       Ничего этого странная девушка Таня не замечала, парила над всем миром, настоящая не от мира сего. Я сказал ей это, но Таня опять только посмеялась:
        — Ой, смешной ты, Ромка, я новенькая, а новенькие внимание привлекает, ну и… и всё.
       Я подумал про себя, ну и я новенький, а никто со вздохами восторга на меня не смотрит.
      — Ты не замечаешь, просто. Подумал, что влюблён в меня, вот и не видишь вокруг ничего. И никого.
        Да видел я, только что интересного было в этих местных девушках в турецких свитерах, и жжёными чёлками образца 89 года? Да и не в этом даже дело, не только в том, что Таня и правда, как не из этого мира, даже вещи её простые, но какие-то шикарные все, от белья, что я видел в ванной на верёвочках, до расчёсок. Всё мелочи, чепуха, но я не поленился, рассмотрел ярлычок Versace… ну и всё, одни эти трусы стоили как весь городок вместе с жителями, Генриеттиной казённой «волгой», всеми их домиками, церковками, которые Таня теперь вознамерилась реставрировать, от чего впала в неистовое вдохновение, едва получила позволение епархии. Что говорить об остальных вещах, хотя бы об этом белом норковом одеяле, которое согревало её лучше моих объятий, которых она так не хотела…
       Осознав, что Таня не просто какая-то богатая дамочка, но очень странная и странно-знакомая мне из прежней жизни дамочка, которую я не знал, но при этом знал, что-то такое думал когда-то… Что думал и что это было, и кто она?
      Промучившись размышлениями на эту тему, я просто открыл в интернете, когда был в городе имя Лиргамир. Ну и всё стало ясно… тут же открылись сотни фотографий, статей, заметок и прочего. Рискованно ей было, вообще-то диплом на настоящую фамилию показывать. Впрочем, где бы и как бы она ни пряталась, даже вот так, уничтожив, кажется, главную свою примету в виде роскошных длинных волос такого необычного цвета, не узнать её, в конце концов, невозможно. И дело не только в её внешности, она яркий человек, притягивает к себе внимание, и не желая этого. Блестит. Сверкает даже. Фея света…
       Но тогда получалось, я владею её тайной, и значит, у меня есть власть над ней. Как я употреблю эту власть? Какой соблазн…
ГЛАВА 10. НОВАЯ ЖИЗНЬ, ИЛИ ОПЯТЬ ВЕСНА НА БЕЛОМ СВЕТЕ
        Я с волнением приступала к началу работ. Вот привезли стройматериалы, краски, цемент, шпаклёвку, прочие необходимые материалы, все три месяца я изучала и списывалась с реставраторами, о технике, и методиках работ, один из них согласился приехать с самого Валаама, просветлённый дядька, судя по разговорам, Виталий Сечел, профессор даже. Я написала даже Вальдауфу, назвавшись Ильёй Марковым, ну, а что такого, тем и хорош интернет, что полностью скрывает личность, если надо. И Боги, который тоже много изучал этот вопрос. Вот будет можно вернуться, я позову Боги приехать и помочь мне… Жаль, пока нельзя, я скучала по нему, по его спокойной уверенности и тёплой силе. Он не требовал ничего, только, чтобы я была. И какой виноватой я чувствовала себя из-за того, что не могу рассказать ему, где я… Не хочу даже думать, что он переживает мою гибель.
      Об этом я думала всё время, когда не думала сейчас о деле, что захватило меня всецело. Это дело вернуло мне радость и смысл жизни, Володя приходи ко мне во сне и улыбался, и это ободряло меня.
        Если бы не разлука с моими любимыми людьми, я сейчас была бы почти счастлива. Почти, потому что нельзя было вернуть Володю…
        Я не могла звонить Валере каждый день, как и Платону, потому что в Шьотярве нет сети. Однако, то, что их обоих не было в пределах досягаемости, уже внушало мысль, что, возможно, они где-то вместе… Надеюсь только, что не у Вито. И ещё я очень надеялась, что жив Марк. Поверить, что он мог так глупо попасться, я не могла. А вернее, не хотела. Всё же было как-то хорошо осознавать, что он где-то существует и всё же объявится. Тем более он обещал, что найдёт меня, правда, не все обещания он исполнил. В самом главном обманул, впрочем, думаю, непроизвольно.
      И вот, сегодня, вооружённая кое-какими знаниями, благословлённая священником, который, кстати, пришёл со мной, чтобы начать с молитвы богоугодное дело, я вошла под сени церкви, которую осматривала уже сотню, наверное, раз и продумывала план, по которому буду работать. Я планировала начать с центральной части купола, где располагались, написанные на досках и сильно пострадавшие от времени и сырости изображения Спасителя, Богородицы и Иосифа, недаром церковь носила его имя.
       Кровлю уже оперативно перекрыли, всё делается быстро, если хорошо оплачивается. Я платила и за скорость тоже. И леса мне поставили внутри надёжные и удобные, по образцу итальянских, только крепче, из местных сосновых брусов. Наружные стены будем подправлять уже летом, а сейчас можно заняться внутренним убранством. Кое-что успею к Пасхе… Иконостас уже заказан плотникам, готовый каркас привезут через месяц, а там и краснодеревщики с резьбой подтянутся и станут монтировать, а иконы в иконостас отец Иосиф заказал, как положено по канону в иконную мастерскую в Сергиевом Посаде. Так что работа закипела, даром, что я получила доступ к ней всего-то каких-то два месяца назад.
       Работы непочатый край, но это скорее возбуждало, чем пугало меня. Это вам не портретики богатеньких капризных москвичей, пожелавших из соображений престижа или чтобы утереть нос ближним, сделать заказ портрета у модной художницы, потому и платили так много – чем дороже вещь, тем больше завидуют друзья и подруги. Эх, Боги, Вальдауфа, да всю нашу группу привлечь бы надо, вот дело б пошло очень споро. Надо подумать. Подумать, как бы сделать это. И Марк со своим видением, тонким вкусом и искусством был ох, как нужен… Окажись только живым, Марик…
       Реставрация, это не совсем живопись, это особое искусство, я не привычна к такой кропотливой работе и это тоже испытание для меня. Но, на моё счастье, великие мастера не работали в этих церквах, тогда я вообще не посмела прикоснуться к шедеврам, поскольку искусству реставрации я, конечно, не училась, но так, безвестные мастера, я могу быть с ними наравне. Так что справлюсь, ведь речь идёт о восстановлении замысла, а его я вполне уловила. справлюсь Должна…
        — Ну что, дочка, остановилась в нерешительности? — улыбнулся священник, отец Иосиф, между прочим, что тоже показалось мне хорошим знаком. Сам он был ещё молодой человек, щуплый и лысоватый, с жидкой рыжеватой бородёнкой, но большие глаза светились добротой и умом. Мы с ним легко нашли общий язык, он сразу воспринял всерьёз мои предложения, не так, как большинство чиновников: «подавайте заявку, мы рассмотрим», хорошо, что я не зависела от них и могла, располагая средствами, самостоятельно решать, когда мне начать, заручившись позволением епархии, а для минкульта было важно только, откуда возьмутся средства на эти работы. Оные и взялись из «карманов множества бизнесменов, пожелавших остаться неизвестными», а для епархии и областного руководства из бездонных карманов минкульта. И все сделались довольны.
      Так что я посмотрела на отца Иосифа, и мы вошли с ним под своды церкви, которую нам предстояло оживить.
        — Если всё удастся тебе, получит Шьотярв свой приход, наконец-то, с шестидесятых нет его.
        — Только с шестидесятых? — спросила я, размешивая грунтовку, которой намеревалась обработать поверхность уже вымытой ранее стены.
        — Да-да, в тридцатых до нас тут очередь не дошла, а как война началась, и вовсе бороться с церквами перестали, и только при Хрущёве вдруг вспомнили, какой мы «опиум для народа». Вот тогда-то для нас гонения настоящие и начались. Кто отстоял свои церквушки как архитектурное или историческое достояние, тот и выжил, остальные закрыли, склады да клубы в них понаделали, спортзалы даже… и хорошо, что попросту не снесли.
       Это я знала, всё это и своими глазами видела, и то, как потом стали все церкви открывать, и стояли они, ещё не со своими лицами, белёные, без фресок и икон, иконы приносили прихожане. И сюда принесут, и иконописцы, конечно, приедут, всё будет и здесь хорошо…
       Эта церковь была отделана когда-то внутри, штукатурка потом сильно повредилась, её закрасили побелкой и всё, что было на ней нарисовано когда-то, под этой побелкой погибло, теперь, когда новая штукатурка на этой части над будущим алтарём была заново сделана, я могла приступить к росписи.
      Батюшка принялся читать молитву, я перекрестилась и отвесила поясной поклон, ещё при входе, сказав про себя: «Ну, с Богом!», и теперь поднималась на леса, отменные, крепкие из прочных деревянных брусьев, читая «Отче наш», сама даже не знаю, почему решила, что так нужно, но мне самой от этого было хорошо. И приступила к работе с удовольствием, может быть даже большим, чем обычно, хотя работа совершенно необычна. И ещё: я всегда была свободна в своей работе, делала то и так как хотела, а теперь — нет, теперь надо мной были те, кто задумал и писал эти фрески, кто молился здесь сотни лет. Они все будто встали рядом и наблюдали не только за работой, но за моими мыслями. Такая ответственность на мне впервые. И, наверное, поэтому, испытывая небывалое напряжение, я очень быстро устала. И остановилась, присев тут же.
       У меня кружилась голова, я прислонилась спиной и затылком к стене, закрыв глаза и пытаясь унять головокружение и подступившую дурноту. Эх, бутерброд надо было взять с собой, и чаю сладкого в термосе, и как не подумала, балда…
        — Ты чегой-то, а, Татьяна? Сомлела? Ну так бывает, чё же… в твоём положении обычное дело. Спускайся, передохни, уж четвёртый час, скоро сумерки, а в темноте работа не та, — это отец Иосиф снова заглянул.
       В каком положении, о чём он говорит? И хорошо, что пришёл снова, самой мне, пожалуй, вниз и не спуститься.
        — А вообще, касатка, ты одна на верхотуры не лазь, бери мужа с собой. Ну, то есть, сожителя своего. И… знаешь, это нехорошо, не расписанными, я уж о венчании не говорю. Ребёнок будет, а вы всё так грехом да скрадом. Неправильно.
        — Ребёнок? — удивилась я. — Да нет. С чего вы взяли?
        — Не стыдись, все давно уж догадались, у нас люди глазастые, — говорил он, помогая мне спуститься и пока я натягивала свою куртку. Здесь топилась печь, иначе я полчаса было бы не выдержать. Вот вся церковь обветшала, а печь, поди ты, работала исправно и топили её каждый день с тех пор, как мы приступили к началу работ, чтобы стены просыхали. Но говорит отец Иосиф несусветное что-то. 
        — Да нет же, отец Иосиф, не могу я. Бесплодная.
        — Ну стало быть — нет. Так бывает, Танюша, с одним мужем женщина живёт, и ничего, значит, и Бог не благословляет, потому и детей нет, а с другим, сразу — р-раз и готово! Так-то…
       От его слов я как-то ещё больше ослабела и присела на грубо сколоченную то ли лавку, то ли верстак, предназначенный для того, чтобы ставить банки с краской, да они тут и стояли, качнувшись от моего вторжения. Я совсем забыла думать о том, что это вообще возможно. Неужели он прав и… Да нет, ну было же сказано когда-то…
        — А врачи, они что, тоже люди, только и всего, ошибаются, что ж такого. На врачей не обижайся. Лучше так ошибиться, чем наоборот, – он заботливо посмотрел мне в лицо. – Ну что? Как ты? Бледненькая, нехорошо. Ты посиди, не иди, я за твоим схожу, он рядом тут, в школе… Или лучше давай сведу к фершилу, а там уж и подождёшь. 
      …Это верно, я был в школе, где после своих уроков, заменял сегодня Таню, но это с утра, а после должен был быть кружок, где мне по большому счёту вообще не место, потому что сам я не умел рисовать совсем, тем более не мог сравниться с Таней, но она дала задание на сегодня, которое я должен был передать детям, собрать работы, чтобы она посмотрела вечером. Так что присутствовал только ради порядка. Надо заметить, таким манером на стольких работах сразу мы с Таней зарабатывали неплохие деньги, насколько я могу судить. Когда я сказал об этом Тане, она только спросила, сколько же выходит, услышав сумму, улыбнулась, качнув головой:
        — Ну… в общем, да…
       Я не отказывался от этой работы в школе и кружке, хотя не имел, конечно, никакой склонности к преподаванию, больше всего потому что, что девочки из старших классов оптом запали на меня, и теперь ходили «делать мне глазки», это было приятно, хотя я и раньше имел успех, но то были ровесницы, а теперь я был вроде взрослый, и эта игра забавляла меня. Конечно, как бы ни хотелось, я не позволял себе заняться хоть какой-то из них, не только и не столько потому, что я был, как будто занят, и не потому, что считался их преподавателем, но по-настоящему ни к одной и не тянуло. Всё же я как-то сильно влюбился в Таню, и то, что мы жили под одной крышей, хотя не были не только любовниками, но она вообще относилась ко мне как к соседу, даже не как к брату, потому что будь так, обнимала бы иногда, как поступают с братьями, но она не только не касалась меня, но даже старалась не приближаться, словно боясь, что это как-то повлияет на меня, что-то пообещает. И эта деликатность тоже привлекала меня, за всё время я и не коснулся её ни разу, даже за руку, или ещё как-то, как касаются хотя бы друзей, и думал об этом постоянно, что она какая-то особенная, не такая как все на ощупь… вот до такой дошёл полудетской глупости. Между прочим, я никогда столько не думал о девушках, как теперь, когда жил вместе с одной из них, то есть не о девушках вообще, но о конкретной девушке, о ней, о Тане. Так что Танины меры эффекта не имели, или имели обратный. Хотя, возможно, я не прав, и будь иначе, я бы вообще чокнулся уже от вожделения, которое мог удовлетворить только с той самой «Кулаковой Дуней»…
       И вот я, купаясь в волнах восхищённого обожания Таниных учениц, сидел себе с расслабленной спиной, дожидаясь, пока они закончат и сдадут работы, они рисовали карандашные эскизы четырёх яблок, что я получил из погреба Мартинки. А я думал, кому конкретно я отдам эти яблоки по окончании, в знак поощрения и чувствуя себя то ли Парисом, то ли Королём Солнце. И ещё я думал, что бригады плотников, что Таня наняла для ремонта церкви, будет маловато, их всего трое… Господи, совсем завхозом каким-то стал за три месяца.
        И среди этих размеренных мыслей явился отец Иосиф, заглянул в класс и поманил меня к себе. Я сразу почувствовал, что сейчас случится что-то, чего я никак не жду, и это повлияет на всю нашу дальнейшую жизнь.
       — Роман, к фершилу твою Татьяну отвёл, ты поспешай, а то в город в больницу увезут без тебя.
       — В больницу?.. — отхлынул я. Вот все недомогания, бледность, слабость на фоне возбуждения. А она всё: «Устала-устала», вот и доигрались…
      Я что-то вдруг так напугался, прямо в глазах потемнело. Вот вроде бы чужой она мне человек, по сути дела, а как стала дорога ни с того ни с сего за прошедшие три месяца. Я не был близок с родителями, потому что я был таков, отстранён и холоден, или это они не хотели вникать в меня, в мой мир и разбираться в нём, но мы так и не поняли друг друга, они остались при своём, я теперь оказался вне закона. Я не сошёлся с друзьями достаточно близко, тоже, думаю, по моей вине, и с девушками, с которыми у меня случались связи, я тоже был близок только физически. А с Таней… я даже не знаю, как и назвать наши отношения. Мы не друзья, какие друзья, если я всё время думаю, как, интересно, она выглядит без одежды, как это, целовать её, закрывает ли она глаза, как она обнимает, что ей нравится, как выгибается у неё спина, если… Словом, совсем не как о друге, я думал о ней. Что она обо мне думает, я не берусь угадывать, но уверен, что совсем не то же. Мне кажется иногда, что пропади я, она и не заметит. И ещё мне казалось, она вообще так относится к мужчинам. Кто там был у знаменитой модели? Я читал в интернете, и художники, и рок-музыканты. Один погиб этой осенью и что она, затосковала? Сбежала сюда, на край света. От мужа сказала, может и так… Кто там этот муж? Чингисхан? Ох, хотелось бы врезать счастливчику… Хотя, лицо у него… шутки, похоже, плохи, как бы меня самого он не прикончил. Из ревности. Ведь кто я при ней?.. И опять по кругу.
       Пока я бежал до фельдшерского пункта я чего только не подумал, только бы не думать, что будет, если её вдруг не станет… О, Господи, это оказался самый страшный страх моей жизни.
      Я добежал до симпатичного, покрашенного зелёной краской с белыми наличниками и резными ставенками домика, местного медпункта, даже ФАБа, как они гордо называли его. Взлетев на высокое крыльцо, я рванул дверь. Внутри пухловатая тётенька неопределённого возраста, встретила меня в коридоре, я буквально врезался в неё, ощутив себя будто попавшим в мягкое тесто.
        — Тихо-тихо, молодик, разлетелся. Или ты… ага, Марковой муж? Ну не лети, присядь, нормально всё. Все живы.
        — Все? Кто все? Что случилось?! — я напугался ещё больше, вдруг возникла мысль, что произошла какая-то авария, если не оной Тане стало плохо. Или, что вообще происходит?!
        — Да ничего не случилось, закружилась головка у беременной, что такого? Бывают и похуже дела, например, что вы оба ни сном, ни духом.
        — У какой беременной? — растерялся я.
        — Хех! Вот о том и говорю, как так живёте, как слепые или дети вовсе несмышлёные… Беременна твоя Татьяна, вот какой. Кровь на анализ взяли, да капельничку с глюкозой поставили. Щас прокопается и домой пойдёте, не переживай, угрозы нет, а вот работать меньше надо.
        — Какой угрозы? — снова запутался я, хотя ещё и не распутывался в этом странном разговоре.
        — Угрозы выкидыша, – сделав «лицо», сказала фельдшерица отчётливо. – Ох… беда с вами. Но ничё, и вы научитесь, лиха беда начало. Так посиди, а я посмотрю, как там, — она кивнула на клеёнчатую кушетку, стоящую здесь в коридоре.
       Я сел на кушетку. Вообще здесь было очень чисто, везде свежая краска, будто они каждый месяц перекрашивают, пахло карболкой. Чисто, значит и люди надёжные, и не страшно, что Таня оказалась здесь, с ней всё будет хорошо. Но вот что касается того, что говорит эта пампуха, я ничего понять не мог. Потому что получается, что Таня беременная, а это что-то уж совсем странное. Потому что, как это может быть, если мы…
       Пампуха вышла, улыбнулась мне и кивнула:
        — Ну иди, откапалась. Сразу только не бегите, пусть полежит немного.
       Я вошёл в небольшую и снова очень чистую палату, выкрашенную в белый цвет, впрочем, тут всё почти белое. И Таня, лежавшая на накрахмаленной подушке, тоже почти белая, учитывая странно белые её волосы, и очень бледное сейчас лицо, и даже свитерок на ней белый.
        — Рома… — Таня улыбнулась, повернув голову ко мне.
       Я подсел к кровати. А она даже руку протянула ко мне, в первый раз за всё время захотела коснуться меня, вот уж небывалое происшествие. И рука оказалась тёплая, и такая… ох, Господи, я и не думал, что это может так волновать, такое прикосновение, просто пожатие… а меня словно окатило кипятком от груди до пяток и назад. Ох, Таня, если даже больше ничего и никогда ты не подаришь мне, уже за одно это, за этот жар, родившийся во мне от тебя, я благодарен, будто ты электрический ток, который влился в меня, и я загудел как провода под высоким напряжением. Она чуть-чуть сжала пальчики, они очень мягкие и касаются так ласково, нежнее я ещё ничего не чувствовал.
        — Танюша… — пересохшим голосом произнёс я. — Ч-што случилось? Ты… беременная? Как это? А?
       И тут она улыбнулась так светло, даже лучезарно, что вся её бледность стала прозрачностью, словно зажглась свеча и сама стала светом.
        — Я даже не знаю… я думала… я была… и… вот…
        — К-то отец-то? — как можно тише спросил я. — Ты… хоть знаешь?
    …Как же мне не знать. Когда фельдшерица-акушерка осмотрела меня, я уже догадывалась сама. Я вспомнила, как это было тогда, десять лет назад, я вспомнила, да я увидела сама, когда легла на спину, как над лоном выступает горка размером с целый грейпфрут. И как я не замечала этого? Как я не заметила ничего? Как можно было не замечать? Три месяца. Как сказала фельдшерица: «двенадцать, а то тринадцать недель». Конечно, именно столько. Когда она сказала мне это, я заплакала, не справившись с нахлынувшими чувствами, в голове побежали дрожащие мысли: «Валера! Валерочка! Ты даже не представляешь, ты даже подумать не можешь, какая у меня новость для тебя!.. И куда ты запропал, что не отвечаешь на мои звонки?!». Я вспомнила, как мы сидели с ним в пыльном подвале, а с разломанной лестницы пахло ссулями, и говорили о том, что я беременная не от него и как мне жаль. И он сказал тогда: «Да лучше бы от меня!», мы оба хотели тогда, чтобы так и было, чтобы… А вот теперь сбылось! Сбылось, Валерка! А ты куда-то делся…
        РОман смотрел на меня удивлённо и обеспокоено, что он спросил, знаю ли я, кто отец. Ох, РОман…
        — Что теперь делать? — проговорил РОман, сжав мои пальцы похолодевшей рукой.
       Я вытащила свою руку из его, и чего взялась его хватать, вести себя не умею, всё лезу…
        — А что делать? Что все делают, распашонки шить, — сказала я, садясь.
        — Чего? — РОман захлопал большими глазами.
       Я только улыбнулась, он сам как ребёнок, честное слово…
        — Да ничего, идём, — сказала я, обуваясь.
       Всю дорогу он пытался, заикаясь, задавать вопросы, один глупее другого, но сам чувствовал, что говорит нелепости, и сам себя останавливал.
        — РОм, успокойся, что ты так разнервничался? — сказала я, наконец.
       Он посмотрел на меня, мы уже подошли к нашему дому.
        — Ну как… ребёнок это…
        — Ты лучше не говори дальше, потому что ни ты, ни я не знаем, что это значит. Будем жить. Вот и всё.
        — Будешь со мной жить? — спросил он, останавливаясь.
        — Ну, а мы что делаем?
        — Погоди, ты сказала… сказала, что будешь со мной жить.
        — Господи, тьфу ты! Ромка, я имела в виду, жить, как живут все люди.
        — Ну да, как все… Ты это… замуж за меня выходи, у ребёнка же должен быть отец. 
        — Ох, отец… Идём. Я есть хочу.
        — «Есть-есть», ты разговор не переводи.
        — Переводи не переводи, ты сам как ребёнок, РОман, ну какой отец? Ладно бы он твой был, я бы понимала, а так на что тебе всё это? Лопочешь сейчас с одной целью…
       — Ну с какой? Нет, скажи! С какой такой целью? С какой целью я тут сижу с тобой в этой дыре, интересно?! — запальчиво воскликнул он, снова останавливаясь, а мы были уже у нашего крыльца.
       А снег, между тем размяк, и подтаял, и здесь, у нашего крыльца тоже появились темноватые ямки, и сугробы, оказывается, осели, я обернулась, и почки набухают, весна совсем, конечно, что я удивляюсь, апрель на носу, пора и весне. А ведь не видела ничего, ничего не замечала, ничегошеньки. Ни в себе, ни в природе вокруг…
        — Ну твоя цель — спрятаться, это главное, — сказала я, отвечая на его запальчивые вопросы.
       Он немного смешался, и, хмурясь, прошёл вперёд, открывать дверь, хотя мы и не запирали её.
        — Ну и ты прячешься, разве не так? — пробурчал он себе под нос.
        — Если и так, это касается только меня, — сказала я, проходя мимо него.
        — Теперь не только тебя. Придёт время ребёнку имя давать, что он на этой твоей липовой фамилии будет?
        — Роза пахнет розой, хоть розой назови её, хоть нет. Какая разница? Придёт время и обретёт свою фамилию. 
      Мы остановились посреди небольшой веранды, через которую проходили с крыльца, чтобы попасть в большую гостиную, а с другой стороны, что вела на двор, были сени. А остановились, потому что на столе, который сейчас стыл тут вместе со стульями из потемневшей от времени лозы, стоял громадный букет тех самых роз, на этот раз ярко-алых.
      РОман вздохнул, привычно проводя по волосам, наверное, привык к длинной чёлке, а теперь на его коротких получилось, что он только ерошил их, впрочем, не такие уже и короткие, прилично отросли волосы за прошедшее время. И сказал:
        — Ну вот и розы тебе. Ещё один аргумент, между прочим.
        — Да ладно, аргумент, — отмахнулась я, проходя мимо роскошного, надо признать, букета. — Детский сад какой-то развели. Один в отцы собрался, второй в… во что? В кавалеры? Донжуан из глубинки. Ну что вы несерьёзные парни все такие? На вас, как говорится, пахать надо, вся дурость из голов и вытрясется.
        — Куда там, взрослая и серьёзная дама! — рассердился РОман.
        — Ох, не бухти! Как бабка… давай лучше поедим? — сказала я, поспешно сбрасывая шубку и ботинки, и направляясь на кухню.
ГЛАВА 11. И ДРУГАЯ НОВАЯ ЖИЗНЬ
       К новому положению приходилось привыкать. Не то, чтобы я как-то ощущала его, тем более, чтобы меня как-то тяготило моё состояние, но, в известном смысле, ограничивало, теперь мне стало страшно прыгать с лесов, и вообще оставаться одной для работы в церкви страшно. Тем более, я очень хорошо знаю, как беременность может трагически оборваться. А потому в церковь мы теперь ходили или вместе с РОманом, или отец Иосиф присоединялся ко мне. А поскольку никаких моих обязанностей никто с меня не снимал, то реставрацией мы занимались теперь только после работы.
      Зато теперь я стала понимать, откуда во мне появилось и росло это чувство полноты жизни и даже радости, до этого я всё приписывала месту, где мы поселились, осмысленности существования, работе. Оказалось всё проще и сложнее, оказалось не только этот городок, который казался мне теперь самым чудесным местом на земле, наполнял меня и мою жизнь смыслом и светом, но и то, что происходило во мне. Что во мне росло.
       Пришлось, конечно, съездить в районный центр, потому что нашли анемию, как было в прошлый раз и назначили мне капельницы, на которые я ходила теперь в ФАБ, к Аглае Петровне, а она любила поболтать, и пока выкапывался раствор, рассказывала мне городские новости, и вообще о жителях, кто как ом женат, кто за кем ухаживает, кто чья дочка и сын. Так я узнала, что отец Генриетты Марковны, Марк Иванович Тетляшев, действительно, был известным писателем и жил когда-то в Ленинграде, и мог быть знаком с моей мамой. Но был ли между ними вообще когда-либо роман или это всё была мамина фантазия, я, наверное, никогда не узнаю.
      Теперь я каждый день просыпалась, думая, какое же счастье происходит со мной. Я прислушивалась к своим ощущениям и думала, когда же мой малыш начнёт шевелиться. Я помнила, как это было тогда, какое это было чудо. По словам Аглаи Петровны это должно быть примерно через полтора месяца. Чем полнее становилась весна, тем полнее и я чувствовала себя, горячее, сильнее, больше. Не телесно, хотя это тоже немножко начало проявляться, то есть я стала замечать, но больше всего то, насколько много самой меня становилось. Я и раньше не чувствовала себя мелкой, слабой иногда, это бывало, но мелкой я себе быть не позволила ни разу. Даже если хотелось, этого всем всегда хочется, быстро и легко решить, не сделать, бросить на полпути, не договорить, не доделать.
       Вот и теперь, каждый день, просыпаясь и ощущая своё безбрежное счастье, я думала, как мне найти, как сказать Валере, что у нас с ним будет ребёнок. Мы никогда не обсуждали с ним этого, считая невозможным, но я не сомневалась отчего-то, что он будет счастлив. Но все мои попытки дозвониться были безуспешны. Всё то же: «вне зоны доступа»…
       Но счастье, это было не всё, что переполняло сейчас меня, главным становилось осознание, насколько это меняет мою жизнь, и не только то, что отныне и навсегда я не одна и не принадлежу только себе, как прежде, и всё, что я делаю, и сделаю, тоже не принадлежит только мне. Получалось, что я вернулась в те времена, когда была девочкой и думала обо всём этом, потому что меня так учили, быть ответственной, потому что я когда-то стану матерью и значит должна задумываться не только над каждым поступком, но над каждым словом. Странным образом, я стала и взрослее, и моложе, будто чище, потому что отныне я начинала новую жизнь.
       Но то, что происходило внутри меня, не касалось остальных людей, живущих в этом городе, и взятые на себя обязанности никто не отменял из-за моих внутренних перемен или необходимости получать капельницы, чтобы поддерживать силы, так необходимые растущему во мне ребёнку. Поэтому я по-прежнему учила детей рисовать, видеть и понимать живопись, для этого РОман, будучи в областном центре, скачал для меня из интернета виртуальные экскурсии по Лувру и Эрмитажу, я приносила ноутбук и показывала ребятам эти экскурсии с помощью проектора, который был куплен нарочно с этой целью. Дорогого стоило видеть их загоравшиеся восторгом глаза и светившиеся лица, так что я радовалась каждый раз, что не поленилась обзавестись оборудованием, и вообще, что имела возможность его приобрести, вряд ли много школ не то, что в таком маленьком городке, но даже в столице могли позволить себе подобное.
        — Прямо-таки школа с живописным уклоном у нас стала в Шьотярве, — усмехалась довольная Генриетта, она симпатизировала мне с первого дня, а теперь тем более. — Если так дальше пойдёт, наша школа станет лучшей в области. Знаешь, что это значит, Татьяна Андреевна?
        — Нет, конечно, — улыбнулась я, чувствуя, как ей хочется рассказать мне об этом.
        — Это означает финансирование, моя дорогая, — радостно улыбнулась она, потирая большие руки с короткими пальцами, похожими на маленькие молоточки, которые бьют по струнам в рояле. По каким струнам умеет ударять Генриетта? Мне она тоже симпатична с первого взгляда, в ней нет притворства и лживости, обычно присущих чиновникам всех уровней. — Да ты чай-то пей, пряники имбирные, мой Тимофей Степаныч из области в наш магазин привозит. Шоколад и конфеты тоже. Я вообще, знаешь ли, сластёна.
       И она потянулась, вытягивая руки, мешковатый, ещё по моде восьмидесятых, жакет, не давал свободы движениям, потому что был скроен неправильно по проймам.
        — Генриетта Марковна, давайте сошьём вам парочку новых костюмов? —  сказала я.
        — Костюмов?  — удивлённо переспросила Генриетта. — А что?
       Она оглядела себя.
        — А что… не очень, да? — спросила она, смешно скривившись.
        — Да, можно лучше, — кивнула я.
        — И кто сошьёт? Юзефа? Вообще она шьёт неплохо.
        — Я закажу у знакомых выкройки и ткань, а Юзефа сошьёт.
       Генриетта улыбнулась. Вообще это, действительно несложно. Впрочем, вообще много чего несложно, если только захотеть. Я отправилась в Дом пионеров на кружок. Сегодня мы рисовали кошку, которая спала на стуле. Ребята и девочки старались, кто, закусив губы, кто, заглядывая в альбомы к соседям. Всего у меня было семь учеников здесь и сейчас мы заканчивали, я поглядывала на часы, собираясь показать ребятам свой рисунок и объяснить, что и как они сделали правильно, а в чём допустили ошибки, чтобы в следующий раз разобрать по порядку, как приступать к рисованию живого объекта.
       Сегодня мы закончили, и я думала, что жаль, что темнеет так рано, иначе, я успела бы на пару часов в церковь, но ничего, отправлюсь пораньше домой, РОман сегодня в библиотеке до шести, отдохну и приготовлю ужин, с вечера курица маринуется в горчице и чесноке. А на гарнир я думала сделать печёную картошку. Подумав о еде, я почувствовала дурноту, яблоки с собой брать, что ли?..
       Ребята сдавали работы и выходили, за ними заходили родители, но не за всеми, некоторые жили в двух шагах, другие — достаточно большие, чтобы дойти самостоятельно. Только одну девочку, Веру Букину, всегда забирал дедушка, они жили в лесничестве, и он приезжал за ней на «газике», он и в школу неё привозил утром, а после забирал. Я знала, что её мать вышла замуж во второй раз и у них с мужем недавно родилась вторая дочка, а муж стал преемником тестя на должности егеря. Всегда за Верочкой приходил дед, матери или отчима я не видела. Но не сегодня. Сегодня за ней как раз пришёл отчим…
       …Отчим Верочки Букиной это я, Иван Преображенский, как меня называют все уже десять лет, или Марат Бадмаев, как зовут меня на самом деле. Да, это правда, я уехал из Оптинского монастыря пять лет назад и оправился как когда-то, как говорится, куда глаза глядят.
       Встреча с Лётчиком тогда всколыхнула во мне прошлое, оживила его, я стал думать, и всё будто происходило только что. Это не давало спать, будоражило, возбуждало, всё же монастырские стены, молитвы, жизнь по расписанию и постоянный физический труд хорошо влияли на меня в этом смысле, я был спокоен хотя бы, и контролировал свои мысли и воспоминания. А теперь, оказавшись снова в миру, видя города, лица, людей, женщин, видя, как изменилось всё за прошедшие годы, я словно попал в какое-то зазеркалье. Пять с лишним лет я не выходил из стен монастыря дальше ближайшего городка, куда меня иногда отправляли с разнообразными поручениями, покупками, но что я видел в маленьком Козельске, где ничего не менялось не то что десятилетиями, но столетиями. Но и там появились какие-то палатки, какие-то странные магазины и машины, но я не думал, что масштабы перемен настолько огромны.
      Я отправился в Москву, сам не знаю почему, потому что оттуда начал путь на свободу, и так оканчивалась прежняя оставленная, а точнее, отнятая, жизнь. Или потому что Вьюгин приехал оттуда, и потому казалось, что там может начинаться то, что закончилось так неожиданно и несправедливо.
      И здесь, в столице, я был поражён тем, что увидел. Во-первых: стало очень грязно, как никогда не было раньше. Во-вторых: людей на улицах стало намного больше, чем прежде и торговля велась всюду. Уже через пару часов блуждания по городу, когда я наелся какой-то скоромной дряни и, размякший и даже не усталый, смотрел на окружающих, мне стало казаться, что продаются уже и люди, какая-то вакханалия: рекламы, сверкание огней, машины, магазины, кафе, палатки повсюду, ни одного пятачка свободного от этого.
       Поразительное изобилие обескуражило меня, как и цены, которые не просто были запредельными, но и непонятными, вначале я даже не понял, что это за странные цифры возле товаров. Конечно, мы в монастыре знали об инфляции, повышении цен, но… знать и увидеть всё своими глазами не одно и то же. Метро стоило шестьсот рублей. Как проезд в метро, который всю мою жизнь стоил пятачок, стал стоить как полугодовая зарплата? Господи, и как могло всё так измениться за какие-то пять лет?
       А в витринах кроме еды и одежды, я увидел и такое, отчего мне стало дурно, и я не поверил своим глазам, и сотни бутылок разноцветного алкоголя или картинки с обнажёнными женщинами были не только не самыми неожиданными, но не самыми пугающими предметами, которые теперь продавались для всех, потому что, когда я увидел ряды искусственных половых органов, то окончательно остолбенел и захотел бежать, закрыв глаза. Когда же ко мне неожиданно подошла молодая женщина и, ухмыляясь самым паскудным образом, произнесла:
        — Ну чё, красавчик, глазеешь без толку? Пошли, я тут рядом…
       Я захотел не просто сбежать и снова укрыться за высокими стенами монастыря, но сбежать куда-нибудь лет на сто назад, лучше я буду за сохой по полю идти, настолько всё это было непривычно, даже не по-человечески как-то и так страшно, будто ад вырвался наружу и поглотил весь мир.
       Я шарахнулся от этой женщины и бежал по грязным улицам, пока не оказался в очередной электричке, которая везла меня, сам не знаю куда. 
      Я вышел на конечной, что это был за город, я не знаю, я не помню до сих пор. На перроне подошла какая-то старуха и предложила комнату. Я согласился, пошёл за ней,  она привела в тёмный длинный коридор, где открыла какую-то комнату, чистую, с вытертыми красными коврами на полу и на стене, и продавленной тахтой, куда я повалился и спал, похоже, двое суток, больной от потрясения. Но проснулся я гораздо более здоровый и уже привыкший к тому, что всё теперь по-новому.
        И я попытался начать жить в этом городе, Тверь или Клин, не буду говорить, потому что я, правда, не помню. Я попытался найти работу, но это было непросто, у меня ведь не было профессии. Я мог работать слесарем или столяром, этому ремеслу, как и некоторым другим, я научился в монастыре, где никто без работы не сидит, но ни один завод в городе не функционировал и мои умения никому нужны не были. Если бы существовали спортивные детские школы как в моё время, я мог бы попробовать пойти туда тренером, хотя, наверное, без соответствующего диплома никто меня не взял бы, но я бы непременно попытался, надеясь, что никто не узнает меня, как Марата Бадмаева, что все давно забыли такого, я сам почти забыл.
      Но ни спортивных школ, ни иной работы для меня не нашлось, даже грузчики были не нужны. Пробродив по городу несколько дней в тщетных поисках работы, я нашёл другое — пивную, где у меня сразу нашлись приятели и даже подружки. Никогда прежде я не предавался развлечениям подобного рода, пьянству или распутству, конечно, во времена футбольной звёздности у меня случались мимолётные и не очень связи с девушками, но в грязи я никогда не валялся. А теперь я в неё свалился весь, как в канаву.
       Я пил больше двух недель и валялся с разными женщинами всех возрастов и достоинств, в известном диапазоне, как вы понимаете. Наверное, могло бы быть как-то потрясающе, ведь с женщинами я не был несколько лет, и последней была Таня, но я был так пьян, что не почувствовал ничего. Почувствовал я уже, когда сбежал, и ехал, петляя, на электричках и автобусах, то, о чём слышал когда-то от «бывалых» парней, но на себе не испытывал, конечно, прежде, не сразу и понял, что заразился нехорошей болезнью... Это стало последней каплей моего позора, переполнившей мою чашу отторжения этого нового мира. К счастью, для лечения триппера даже прописка не была нужна, и я познал все прелести венерологии. Ну, или почти все. 
       Деньги заканчивались, ведь я не зарабатывал, хорошо, что антибиотики, которыми меня лечили, стоили недорого, иначе мне нечего было бы уже есть. Я снова обошел все магазины, в поисках места грузчика, пришёл с той же целью на вокзал. Большой город Петрозаводск, Онежское озеро, ещё немного проехать — Белое море, бежать дальше некуда… утопится, что ли?
       Стало так жаль себя, даже захотелось плакать, впервые, мне кажется, я даже в детстве не плакал. По крайней мере, я не помню этого, я всегда был сильным человеком, а сейчас… так захотелось к маме, прижаться к ней, закрыть глаза и замереть, реветь и не стесняться, не стыдясь и не размышляя, можно это или нет. Просто обнять маму и почувствовать, что она обнимает меня, и тогда всё страшное исчезнет, останется только хорошее, только солнечный свет и только свежий воздух, и весь мир станет снова прежним, ясным правильным, красивым. А не таким, каким он стал: непонятным, грязным, продажным. Я не понимаю, как мне в нём жить, где найти своё место.
        — Ты что, парень? — спросил кто-то.
       Я обернулся. Какой-то мужичонка, щупловатый, седой, с сухой кадыкастой шеей, похожей на щипаную курицу, усмехнулся, собрав лицо в множество морщин, хотя не сказать, что очень старый, лет шестидесяти, должно быть, и не похоже, что пьющий, за прошедшие недели я стал в этом разбираться.
        — А тебе что?
        — Да ничего, конечно, а только… работа нужна тебе?
        — Работа нужна, а ты что, директор завода?
      Он захохотал:
        — Ну почти. Егерь я и мне помощник нужен. Ты парень, я вижу, крепкий, делать чего умеешь?
        — Да я всё умею. А не боишься, дядя, что я бандит какой?
       Он покачал головой, продолжая посмеиваться:
        — Не боюсь. У бандитов рожи другие. Да и причёски.
       Я провёл по волосам, да, я привык к длинным волосам, да и лицо заросло бородой, на современных парней, что встречаются на улицах, я и, правда, не похож.
        — Ну что? Как звать тебя?
        — Иваном.
        — А я Матвей Федулыч.
        — Ну и имечко… — усмехнулся я.
       Дядька только рассмеялся. 
        — Поехали? — сказал он.
        — Что, вот так сразу? — удивился я.
        — А чего годить-то, парень? У тебя ни семьи, ни дома, чего раздумывать, как в тараканскую комнату в коммуналке поскорее вернутся спать под пьяные визги соседей? — усмехнулся он. — Давай, Иван, собирай пожитки и приходи, автобус со станции в три сорок пять, автобус на Костомукшу. 
       Он встал, ткнув меня в плечо кулаком, продолжая похохатывать. А я обернулся и проводил его взглядом, думая, что мне везёт на хороших людей, потому что даже шёл он как хороший человек, уверенно держа развернутыми сухие плечи, и высоко и с достоинством нёс голову. Кажется, обыкновенный человек, каких тысячи попадаются на глаза ежедневно, а вот приглядишься и видно — не обычный, нет, уверенный, достойный, уважающий себя. 
       И я пришёл на автостанцию, и мы поехали с Матвеем Федулычем. Ехали так долго, что я засыпал и просыпался несколько раз, пару раз он кормил меня бутербродами с салом, между прочим, очень вкусными, и запивали мы густым сладким чаем из термоса, и уж совсем ночью вышли на остановке с названием, которое просто так и не прочтёшь «Шьотярв».
        — Мы что, к финнам, каким заехали? — спросил я, когда мы вышли.
        — Зачем к финнам? Наш посёлок, даже городом называют. Вепсы тут по большей части, а так вообще русские. Ты-то сам русский, Иван? Уж больно чёрный ты, смуглявый.
       Я кивнул.
        — Русский, мама русская, но прадед бурятом был. Шаманом бурятским.
       Матвей Федулыч кивнул удовлетворенно.
        — Велика Россия, – хмыкнул он при этом. – Ну что, идём, тут у меня машина, до моего хуторка пешим больно далеко шкандыбать.
      Машиной оказалась старая промёрзшая до инея внутри «нива», которая, впрочем, быстро завелась, бывалая, очевидно, и мы отправились дальше, дорога петляла между сугробов, ещё высоких, хотя и осевших уже, всё же апрель. Но здесь мы доехали, как мне показалось, мгновенно. Открылся симпатичный ухоженный участок, дом, сараи, кажется, хлев, хорошо бы и скотина была у него, с животными я хорошо умею обращаться, в обители мне нравилось за скотиной ходить. У Матвея Федулыча оказалась не только скотина, то есть две коровы, две козы, две лошади, свинки, это не считая птицы, а летом и огород, и сад, но кроме крепкого хозяйства.
       У Матвея Федулыча была и семья в виде дочери Жанны и внучки Верочки пяти лет. Жанна, худолицая, с длинным подбородком и странно выгоревшими волосами, у корней тёмными, на концах жёлтыми, не похожая на отца, суетливая и быстроглазая, засуетилась при нашем появлении. А маленькая Верочка, была очень хорошенькой, сообразительной девчушкой, и если бы не она, я, должно быть, сбежал бы с хутора, потому что вскоре стало ясно, что Матвей Федулыч, как некогда рекрутов в армию, привёз меня женихом для дочки.
       Будь мне куда идти, я не остался бы. Но примерно через полгода, действовавшая осторожно и умно Жанна всё же увлекла меня в постель. Точнее, в сено, потому что был конец лета, и мы укладывали сено в амбар, готовясь к зиме. Надо сказать, после злоключений с нехорошими болезнями, я сильно охладел к любовным утехам, что не мешаю мне, конечно, видеть сны и просыпаться, стыдясь самого себя. И только, если мне снилась Таня и то, что было у меня с ней, как олицетворение всего лучшего, самого красивого, желанного и светлого, что было в моей жизни, я испытывал настоящее сладострастное волнение и счастье.
       И вот теперь сны могли отступить, потому что в мою жизнь вошла реальная страсть. Пусть не моя, да и не страсть даже, а скорее принятая реальность, которую Жанне угодно было называть страстью, даже любовью, я знал в себе другое, но этого, другого, я перестал надеяться вернуть. Этот новый мир, в который я вышел из монастыря как в открытый космос, он и погубил все мои мечты и надежды о Тане, ну какие грёзы и желания о ней, прекрасной, чистой и юной, когда на улицах резиновые гениталии продают?..
       И потому я принял лучшую реальность, которую нашёл. Я женился на Жанне. Ну, а почему нет? Верочка приняла меня своим отцом, Матвей Федулыч зятем, а Жанна мужем. После того, как она родила Верочку после неудачной попытки поступления в институт в Петрозаводске, она и не надеялась счастливо устроить свою жизнь, как не надеялся и я, лишённый имени, любви, судьбы, всего, что делает жизнь человека полной и счастливой, соединились и стали жить, что называется, душа в душу, потому что не всегда любовь дарит счастье, нередко счастье происходит от простого покоя и согласия с собой.
       Я часто думал, вот так женился люди в прошлые времена, не помышляя о страсти и любви, тем более о мечтах о потерянных возлюбленных, и жили счастливо, рожали детей, старились вместе и не помышляли даже о том, чтобы гоняться за каким-то идеалами и мечтать о встрече с ними. А потому я снова после монастыря почувствовал себя дома, мне стало спокойно и мирно на душе, даже может быть как никогда ещё в жизни. Вскоре Жанна родила мне дочь, которую мы назвали Соней, а этой зимой и вторую — Наденьку.
       И я написал маме. И она даже приезжала сюда, в Шьотярв, увидеть внучку и познакомиться с Жанной и Матвеем Федоровичем. Она очень постарела с горя за эти годы, и грустила, горько и неутешно плакала, обнимая меня, когда мы остались с ней наедине.
       — Мальчик… Маратик мой… как ты… изменился, как… повзрослел… совсем мужчина. Шрам на брови… борода… — и ну снова обнимать и целовать меня, орошая слезами. — Как я боялась, что ты сгинул. Как молилась, чтобы не случилось этого. Только письмо твоё ту тоску и развеяло. Спасибо, что нашёл возможность написать, сынок… и теперь вот… Ты счастлив?
       Я улыбнулся, кивая, и не лукавил ни секунды. Конечно, я счастлив, теперь у меня было всё, о чём мечтают все люди: семья, дом, даже прекрасная работа, потому что стать «заведующим» лесных угодий, да ещё таких масштабов и красот, тоже захотелось бы многим. Я смотрел на всю эту красоту, я погрузился в неё, благодаря знаниям, что вложил в меня Матвей Федулыч, и за это мне ещё платили зарплату, не слишком большую, конечно, но заплату. Хозяйство приносило свой доход, и большую, и растущую семью мы, в общем, содержали неплохо. Матвей Федулыч завёл ещё пасеку и хорошо торговал мёдом. Так же, как ветчиной, салом, молочными продуктами тоже в Шьотярве и паре магазинов по области, где имел договорённости, переросшие в договоры, и благодаря этому доходы нашей семьи прирастали, можно было и дом обновить, сделать пристройку, и вторую машину купить, новую, и подумывать о том, чтобы откладывать деньги на образование детям. Хотя Жанна и была против этого, говоря, что ни до чего хорошего образование не доводит, особенно девочек.
         — Жанн, ну ты хотя бы  мракобесие не впадай, — строго говорил ей отец. — Если на человека крыша плохо выстроенного дома упала, это не значит, что все люди должны на улице жить? Подрастут и решат сами, ехать им учиться, али здесь, в нашем захолустье судьбу свою искать.   
     Верочка пока никаких устремлений в этом смысле не выказывала, ничто особенно не увлекало её, вот только когда образовался этот художественный кружок, стала ходить, Жанна хотела воспрепятствовать, ей нужна была помощь Веры, потому что родилась вторая наша дочка, и за всем было не уследить, но Матвей Федулыч сказал своё строгое: «Будет ходить, коли хочет», и стал сам возить Веру на эти занятия.
       Я заочно окончил Лесной институт, чтобы иметь все основания служить егерем, и теперь оканчивал юридический, потому что убедился, как это важно, знать законы. Моя жена не имела образования или красоты, но имела спокойный и даже добрый нрав, во всяком случае, молчаливый, поддерживала в доме чистоту, и была одной из важных действующих сил в хозяйстве.
       Конечно, от моих мечтаний быть спортсменом не осталось и следа, даже в Шьотярве я не думал больше открыть спортивной футбольной школы, конечно, всё это было похоронено под обломками моей давно разрушенной жизни. Но это не значит, что я не помнил этого. Это не значит, что я не играл в футбол во сне. Первое время я так тосковал, что не мог даже смотреть футбол по телевизору, когда мы только стали жить с Жанной и ждали первого ребёнка, мне казалось, я попал в болото, которые со всех сторон подступают только к нашему хутору, но и к посёлку. Мне казалось, всё временно, сейчас я немного приду в себя, соображу, как реабилитироваться и объявлюсь, наконец, миру, и тогда… дальше я не очень представлял, мне важно было вернуть себе имя, вернуть во всех людей, кто меня знал, уверенность, что я не преступник и никогда не был им. А дальше сама жизнь подскажет, как я стану жить. Конечно, мне виделась Москва, которая только-только раскрыла для меня свои объятия, когда всё вдруг разрушилось так страшно. Я думал, что даже сама Москва снова повернётся ко мне прежним добрым и гостеприимным лицом и будет рада принять меня, опять вознести на вершину, как было уже.
      Я не просто какой-то беглец, я талантливый, я был самым лучшим когда-то, и я прославил бы отечественный футбол на весь мир, если бы меня не сломала жестокая судьба и несправедливость. Вот я восстановлю её, и всё пойдёт по-другому, вот только немного, немного…
      Но Жанна забеременела, и это испугало меня, оказалось, что даже, если всё будет так, как мне мечтается, я уже не смогу, просто встряхнувшись-встрепенувшись, вернуть себе всё, что было отнято. И осознание этого первое время не то, что обескуражило, но даже напугало меня, и я опять почувствовал себя будто в ловушке. А потом родилась дочка, и всё как-то изменилось, осмыслилось, приобрело вес и значение, оказалось, что я отец, и от меня зависит благополучие и вся дальнейшая жизнь такой малюсенькой девочки… Это перевело меня в другое качество, словно на иной уровень.
      Так что да, я стал счастлив. Я стал жить, и чувствовать жизнь, а не думать, что я сейчас ещё немного потерплю, подучусь и придумаю, как мне вернуть всё, что я потерял. Но теперь я думал уже о том, чтобы никто никогда не узнал, кто я, чтобы то, что сбросило меня с вершин в преисподнюю, не испортило бы жизнь моей дочки. А потому я успокоился, перестал видеть сны, наполненные светом мечтаний, и вот уже вторая дочь родилась, а по сути, третья, потому что после рождения Сони, я перестал разделять детей, они обе стали мои в полной мере. Так что теперь я мог отвечать на мамины вопросы спокойно и уверенно и не лукавил ни в чём.
       И я увидел Таню. Уже не в мечтах и снах, а в реальности. Я увидел её по телевизору несколько лет назад. И не узнал сразу, так она изменилась, из девочки, которую я вспоминал, стала недоступной блестящей красавицей, одной из этих, хозяек теперешней жизни, я смотрел и не понимал, что смотрю на неё, мечту моей жизни. Но моей прежней жизни. Я не узнал бы её, если бы не назвали имени. Как не узнавал своей мечты в этой девушке. Не было того меня, который неотступно думал о ней даже во время молитвы, кто видел перед собой днём и в храме, и в поле, и в лесу, при любой работе.
      А теперь я стал иной. И не новая любовь меня изменила, потому что, конечно, не было её, новой любви, меня изменила жизнь. Я просто стал жить, а не ждать, что когда-то начну. Потому и мечты у меня теперь были иные: об образовании для детей, о том, чтобы родился сын и как поднять его. О ремонте и новой пристройке, машине и прочем я не говорю, это не мечты, это всего лишь планы.
       Тесть высказывал время от времени предложения заняться бизнесом, а именно – платной охотой. То есть предлагать богатеньким бездельникам развлечение в виде старинной русской забавы.
        — Сейчас это модно, Иван, даже иностранцев за доллары можно. Построить домишков подальше в лесу, не на заимки же наши возить, и водить их тут по нашим болотам, у нас территория с тобой аж до Белого моря.
        — Ты не понимаешь, Матвей Федулыч, это вам не графья из прошлых времён, не Толстые или Пушкины.
         — Пушкин не был графом, — заметил Матвей Федулыч.
         — Да не о Пушкине речь, а о том, что понаедут хамы, станут пьянствовать и безобразить, — сказал я, сердясь.
         — И пусть безобразят, деньги станут платить, нам подпол надо переложить, амбар… И польты девчонкам надо. 
         — Не стоит самим нести грязь в свой дом, даже если за это платят, — сказал на это я.
       Мой тесть расхохотался.
       — Если бы я говорил это, понятно, я – старик, но ты кажешься благоразумнее самого благоразумия.
       Однако разговоры свои не прекращал и, думаю, когда-то он уломает меня заняться этим чёртовым туризмом. А главное, он нашёл очень весомый аргумент:
       — Не станем мы с тобой туристов водить, найдутся другие, вот они не только насерут, но и нам с тобой навредить могут. Времена такие, Вань, или пан или пропал. А у нас с тобой девчонки.
       Так что думать мне было о чём, я был занят день и ночь. А мечты… И тем более Таня… Она стала не просто прошлым, но тем, чего как будто и вовсе не было. Всё, из той моей жизни теперь казалось мне выдумкой, сном, тем, что сам себе придумал. Даже то, что мама ни разу не упоминала ни о футболе, ни о Тане, ни о суде, словно утверждало это моё новое ощущение, что ничего на самом деле не было.
       Странно, что я вообще Таню увидел, я редко смотрел телевизор, в Шьотярве он показывал-то всего пять программ, а у нас на хуторе и те барахлили, ловились плохо и с сильными помехами, а потому мы с тестем смотрели детективные сериалы и боевики иногда по видеоприставке, а ещё, конечно, футбол. И иногда, правда очень редко, но мне приходили мысли, что если бы моя судьба не была сломана так бесповоротно, я мог бы стать футбольной «звездой», и теперь быть парой Тане, не уступил бы этому рокеру, в котором я сразу узнал кировского Книжника, он тоже был из компании Киры, а значит ничем не лучше меня вообще-то. Но это были мимолётные мысли, похожие всё на те же сны: лёгкие и счастливые, улетучивающиеся сразу после пробуждения.
       Да, так и было. И так было бы и дальше, потому что я теперь был уже многодетным отцом, пусть даже Вера не родная мне, но воспринимал я её как родную. И я был доволен, спокоен и счастлив, я не искал и не хотел ничего, считая, что Бог мне послал когда-то Матвея Федуловича как своего посланника, пока не отправился встретить Веру после кружка живописи, которым она увлеклась после появления в школе новой учительницы рисования. Мне пришлось поехать за Верой, потому что Матвей Федулыч застудил спину и пролёживал на печи дни, смазавшись мазью со змеиным ядом и почитывая книги Жюля Верна, которого он обожал.
       И вот я припарковался возле Дома пионеров и стал поджидать. И если бы Верочка не задержалась, как выяснилось позже, из-за мальчика, который ей нравился и с которым они разговорились после занятия, я бы спокойно дождался её и отвёз домой, не входя внутрь. Но её всё не было, все уже вышли и растеклись по улицам, направляясь к своим домам, но не Вера. Я забеспокоился и отправился к зданию. Внутри было много людей, родителей, что поджидали своих детей после занятий, одевающихся ребят здесь, в Доме пионеров было много кружков и секций, и я прошёл по коридору в конец, где я знал, находилась маленькая аудитория, где проходили занятия живописью, моё беспокойство возрастало, потому что никто из ребят не выходил навстречу. И вот я подошёл к двери, самой обычной, выкрашенной масляной краской, облупившейся вокруг ручки и…
ГЛАВА 12. СВЕТ
      …Открыв дверь, я сразу увидел её. И я даже сразу понял, кто это. Хотя я не должен был её узнать, у неё были совсем короткие волосы, и к тому же совсем белые, такие, как по телевизору, не такие, какими были тогда, в Кировске, и стояла она, отвернувшись от двери, то есть не стояла, а что-то делала с кистями, вытирала их, кажется…
       Я не должен был даже её увидеть, не то что узнать, потому что я ведь выбросил её из головы, я отказался от неё и даже от не то, что от мыслей, от теней мыслей о ней, я отказался от всего, что когда-то было моей жизнью, моей душой, чтобы просто начать жить.
       И вот теперь я увидел её. Не по телевизору, и не такой, какой мне хотелось, чтобы она была теперь, чужой, холодной, продажной, нет, я увидел её такой, какой узнал когда-то в юности. И потому я сразу понял, что это она, помещение заполняло её сияние, её тепло, вот почему я сразу это понял, никто не был таким, никто не заполнял собой все пространство. Никто, кроме неё…
       Она обернулась на звук, открыв рот, чтобы спросить, кто там вернулся и зачем. И замерла, роняя свои кисти.
        — Ма-а-ра-ат?!.. — проговорила, даже скорее выдохнула она.
       Да, она, Таня, пусть волосы острижены совсем коротко, как носят только мальчишки, пусть похудела, личико совсем маленькое, а глаза, напротив, огромные, шея слишком длинная, торчит из горловины свитера, и вся она намного меньше, чем я помнил или видел по телевизору, да, пусть эти перемены, от них она ещё красивее, удивительно, необыкновенно, не так как прежде нежной и юной красотой, но острой, будто грани алмаза. Или льда…
       Она покачала головой, пугаясь, и не меня, а того, что меня видит, будто отрицая, что видит, потому что этого не может быть и она знает, что этого не может быть. Она словно испугалась оказаться сумасшедшей, что увидела меня.
       Таня… Таня… даже это имя казалось мне выдуманным и несуществующим, тем более не могло существовать этой девушки. Не могло. Её не могло быть, потому что мне так проще стало жить, принять моё теперешнее существование, всё сегодняшнее, только так, объявив прежнее несуществующим и даже никогда не существовавшим. Но вот она, Таня. Таня, в которую я так сильно и навсегда влюбился когда-то, потерял и думал, что ничто уже это не может исправить. И вот, я думал, что я стал совсем другим, а выясняется, что… что я обманывал сам себя.
       Себя обманывать просто, себе веришь намного легче, и мне удалось, и теперь я вижу, как много всего я себе придумал. Я придумал себе счастье и даже жил в нём, я придумал себе семью, даже любовь, придумал целую жизнь и в ней я сам был не Маратом Бадмаевым, но Иваном Преображенским, которого не спрашивали о прошлом, будто знали, что у Ивана его нет. Я, настоящий, прятался, как партизан под ворохом тряпья, и теперь меня обнаружили, и осталось только выйти на свет. Себе так лгать и так легко в эту ложь верить. Никто не сможет так ловко обмануть, как мы сами обманываем себя и живём чужими жизнями с чужими людьми. Но стоит настоящему взглянуть на нас, чему-то настолько ясному, как штык, что пронзает тряпьё в поисках нас, и мы понимаем, что всё ложь и маскировка, от которой пора избавляться, она обнаружена и стала нелепа, глупа… но главное, она больше не спасает.
       Но я и не хотел больше прятаться, я сам рвался на свободу, на свет, ведь свет — это она…
        — Таня… — она мой свет, моя жизнь, зачем мне от неё спасаться, если она всё, о чём я думал и мечтал столько лет. Лейся на меня, свет, ласкай мою кожу, грей моё сердце, верни мне меня самого! — Таня!
       Я шагнул к ней, не замечая, что она хотела, но не успела отступить, я сам не устоял на ногах и грохнул коленями в пол, прижимая её к себе, как драгоценное обретение. Она пахнет так чудесно, печкой, снегом и чистой водой, а ещё сильно скипидаром, но главное — собой. Я ни с чем не спутал бы этот аромат, он для меня слаще цветов и самой жизни.
       — Таня! Таня!.. — я принялся целовать всё, что попало под мои губы, прижимаясь лицом, её руки, такие тонкие, хрупкие, Таня погладь мои волосы, проникни в них пальцами, ты делала так, когда-то ты сказала, что они красивы, ты вообще считала меня красивым, ты говорила это. Я изменился, конечно, я, наверное, изменился с тех пор, но я не подурнел, я знаю… — Таня!..
      И вдруг я почувствовал, что ладони её как-то внезапно остыли, и вся она словно надломилась и, качнувшись, скользнула вниз, прямо в мои руки, я не в первый миг понял, что это обморок, но успел подхватить, поднимаясь сам, не то она рисковала удариться тут о верстаки и подрамники. И едва я наклонился над её лицом, вот так держа в руках всю её, всею ею снова владея, как дверь распахнулась, и вошёл… чёрт его знает, кто он. Но остановившись в дверях, он грозно нахмурил прямые брови, бледнея.
        — Ч-што здесь… происходит? Вы… кто?!
       Но за ним в дверь просунулась Верочка и радостно объявила:
        — Это мой папа!
       И подбежала ко мне с Таней.
        — Ой, да Татьяне Андреевне плохо, у ней всё занятие кружилась голова! — деловито объявила Вера.
       Подскочил и этот, совсем молодой, между прочим, моложе меня и намного, засуетился, очевидно, понимая лучше, что происходит с Таней. Лучше чем я? Какого чёрта?!
        — Господи, обморок… капельницы пропустила два дня, у неё анемия и… и сердце… врач сказал… шумы…
        — Что?.. — я ничего не понял.
       Он посмотрел мне в глаза, забирая у меня Таню.
        — Довезите до медпункта? — попросил он с уже совсем иной интонацией, и я даже понял, почему: я же Верочкин папа, а значит, неопасен.
       Из того, что он говорил, я понял только слово «медпункт», но и этого было достаточно, чтобы я испуганно заторопился. Мы вышли, поспешая, к машине, Верочка несла Танину шубку и сумочку, этому пришлось погодить, пока она заберётся на заднее сиденье, ему, двухметровому, непросто было усесться в «ниву» с Таней на руках, говорю же, новая машина нужна…
      До медпункта тут езды пять минут, тут всюду пять минут, исключая наш хутор, до него почти двадцать да через лес, одного ребёнка идти не пустишь, а весь посёлок или как местные считают, город, из конца в конец три километра и то, потому что дома деревянные, частные, по большей части, стоят на отдалении друг от друга, строили-то хозяева когда-то, вначале раскольники жили, потом смирились, вепсы пришли по большей части из ближних деревень, огороды да сады у каждого, церквей полно, только в запустении пока что, пооткрывали, пару в перестройку, но им ремонт нужен, слыхал я, что затеяли как раз этой весной ремонт, приходил я ещё печь проверял, как раз доски привозили. Да-да, печному делу выучился я у местного знатного мастера, привык уже учиться нужным вещам по ходу дела, вот и сподобился. А он как колдун, мне знания передал и помер.
       Когда подъехали к медпункту, я вышел сам и помог этому, взял Таню у него, иначе он и не выбрался бы, а давать не хотел, вцепился. Аглая Петровна выскочила, всплёскиваясь так, что я побоялся, что она расходится, и тесто её обширного тела вывалится куда-нибудь из границ.
        — Ох-ох, что такое?!
        — Обморок, вроде… — сказал этот нервно.
       Аглая Петровна посмотрела на меня удивлённо и как-то даже ошеломлённо.
        — Это… ученицы одной отец, случайно рядом оказался, подвёз… — стал объяснять этот Танин парень.
        — А-а… да? Случайно… ну да-да, конечно, как ещё. Здравствуй, Иван Петрович, — закивала, продолжая просвечивать меня взглядом, Аглая.
       Что, по мне всё так заметно? Впрочем, это я позабыл, по мне всегда всё было заметно рядом с Таней, Кира не напрасно обо всём узнала когда-то. Да и плевать, какая разница, видно по мне что-то или нет, если я… Господи Боже, я, наконец, обрёл всё, чего хотел, что искал, о чём мечтал, даже когда заставлял себя верить в то, что я не тот, кто каждый день во сне видит одно и то же, и мне не всё равно, увидят это остальные или нет.
       Но, несмотря на эти размышления, сейчас я ничего поделать не мог с тем, что меня выдворили из палаты после того, как я положил Таню на кровать. Вера подёргала меня за рукав. Я посмотрел на неё.
        — Па-ап! Поехали уже? Мне уроки делать, — протянула она.
      Впрочем, почему и нет?  Могу вернуться после того, как отвезу Верочку. Я так и сделал. Но по дороге до дома Верочка всё время говорила о Тане.
        — …а кошка убежала, — сказала она.
        — Какая кошка? — спросил я.
        — Ну как какая, я же тебе рассказываю: мы рисовали кошку, а Татьяна Андревна, качнулась и стул тот, где кошка, упал, кошка свалилась и убежала. Мы смеялись, Татьяна Андревна тоже, но она всё занятия сегодня была очень бледная, – грызя печенюшки, рассказывала Вера. – Но красивая она, правда? Тебе понравилась?
       — Красивая, да. Да… — повторил я. — Да.
       — Наши мальчишки все влюбились, тайком пытались рисовать её, но ерунда получается, ещё не умеет никто. А она сама рисует м-м-м… замечательно, ты даже не представляешь… Она даёт нам задание, и сама садится тоже рисует, но не то, что мы, она рисует кого-нибудь из нас и ты знаешь… не просто похоже получается, получается как-то даже замечательно, будто она заглядывает в наши головы, или даже… в сердца.
        — В сердца? Вот как?
        — Да! Она так и говорит: чтобы изобразить человека, нужно заглянуть в его сердце…
       И мы доехали до дома.
        — Ты беги домой, а я съезжу и проверю, как там Татьяна Андреевна, — сказал я.
       Верочка выбралась из машины, и, вытаскивая рюкзачок и наматывая шарф, проговорила:
        — Ты смотри не влюбись, все влюбляются.
       Я покивал, соглашаясь, я сейчас согласился бы на что угодно, только бы поскорее вернуться и снова увидеть Таню…
      …И он вернулся, этот странный человек, у которого каким-то пугающим зелёным огнём горели глаза из-под чёрных густых бровей злыми крыльями хищной птицы. Я встречался с ним уже один раз, точнее, мне показывали его издали, сказав, что это местный печник, да отец и Иосиф и показал, и в церкви, которую реставрировала Таня, он печь проверял или перекладывал, не знаю. Я запомнил тогда примечательную внешность, он был так мало похож на местных, белёсых, белоглазых, даже мы с Таней тут слишком ярко окрашены, у неё волосы белые, конечно, но они очень яркие, светящие будто, и, конечно, глаза, брови. А этот человек красив знойной южной красотой, смуглый, горбоносый, с длинными чёрными волосами, он в любом северном городе привлекал бы к себе внимание, такая экзотичная у него внешность. И ростом он был как я, не меньше, но куда здоровее, тяжелее и крепче раза в полтора, боюсь представить, насколько он силён.
       И то, что он вдруг вернулся, удивило меня, я опять вспомнил, как застал их, он держал Таню в объятиях, и то, как он смотрел на неё, в её лицо… я бы подумал, что он собирается её поцеловать, если бы не оказалось, что она в обмороке. Потом ещё и девчонка эта, «папа-папа»… а вот он, папа, опять оказался в коридоре ФАПа. И самое странное то, что и Аглая как-то забеспокоилась из-за этого.
        — Этого ещё не хватало… — пробормотала она, поднимая свой обширный твёрдый зад со стула на посту, в конце коридора, напротив двери в палату, где лежала Таня. — Что ж вы… что принесло вас в наш город…
       А потом встретила этого громобоя с видом дикаря, словами:
        — Ты чего, Ваня? Чего вернулся? Случилось чего?
       Но он смотрел поверх её головы, шаря глазами по коридору, надеясь, очевидно, увидеть Таню.
       Аглая Петровна отправляла меня домой, намереваясь оставить Таню на ночь, но я сел в коридоре, чтобы подумать, уйти или остаться и подождать, пока Таня проснётся. Да, Таня очнулась вскоре после того, как мы принесли её сюда, и Аглая Петровна засуетилась со шприцами и ампулами. Таня вдохнула, приходя в себя, и приподнялась на постели.
        — Ох… Ромка… слава Богу… привидится же… И с чего?.. Господи…
        — Таня, ну ты… ты, что не пришла на лечение?! И работаешь по двенадцать часов! Что в голове-то у тебя?
       Она даже приподнялась и обняла меня, это в первый раз, когда она вообще меня коснулась, но длилось это недолго, она тут же и отвалилась обратно на подушку, снова побледнев. И всё же я успел почувствовать, какая она в моих руках, какая у неё шея, которой она прижалась к моей, какая тонкая кожа, какие мягкие волосы на виске, впрочем, про волосы я знал, ведь я носил шапку с её прядями… Господи, как давно это было…
        — Ладно, РОман, ты выходи, давай, — сказала Аглая тем временем, прилаживая капельницу.
       А потом вышла ко мне в коридор и сказала:
        — Ну ты иди, пожалуй, я её на ночь оставлю, а завтра посмотрим, — сказала Аглая. — Не поймёт, в область в больницу отправим. Ты слышишь, Татьяна? Ребёнка потерять хочешь?
        — Что?.. Нет-нет… я буду слушаться, — проговорила Таня, и по её голосу я понял, насколько ей дорог ребёнок, которого она носит. Хотя, я, должно быть, очень глуп, каждая мать дорожит своим ребёнком. И всё же я почувствовал уколы ревности.
       Но что я должен был почувствовать теперь, когда опять явился этот «печник», этот местный егерь, будь он неладен. Аглая стояла поперёк коридора, не позволяя ему пройти, обойти её он не смог бы, а отталкивать, думаю, не собирался.
        — Я… а… как она? – спросил дикарь, чёрт, и почему мне так страшно при нём…
        — Она? Ну… тебе что до неё? Нормально будет, до завтра отоспится, станет сильнее. У вас всё хорошо на хуторе? Ва-ань, все здоровы? — пытаясь заглянуть ему в глаза, сказала Аглая Петровна.
        — Здоровы?.. А-а… Да-да, все здоровы, — рассеянно ответил чёртов «Ваня», продолжая смотреть ей за спину.
        — Так всё, мужчины, валите-ка по домам, тут закрывается на сегодня – сказала Аглая Петровна, устав, похоже от нас с ним.
        — Я… — проблеял было я, поднимаясь.
        — Что сказала-то? Валите. Всё, оба валите.
       Я взялся за куртку, а егерь-печник всё стоял, изо всех сил желая пройти, и изо всех сил сдерживаясь, чтобы не оттолкнуть полную кадушку Аглаю с дороги.
        — Ваня, иди. Слышишь, что ли? — она даже дёрнула его за рукав. — Иди. Жанне привет передай.
       Он неловко переместил вес с ноги на ногу, в его большой фигуре это замешательство казалось медвежьим. Думаю и сила в нём не меньше. Вот чёрт принёс его на нашу дорогу…
        Мы с ним вышли на крыльцо, он взглянул на меня и, удостоив только кивком, направился к машине, видавшая виды «нива» стояла на противоположной стороне. А я побрёл домой, где меня ждал холодный ужин в холодильнике, и пока я грел котлеты и гречку, думал о том, что происходит, что эти парни… чего они хотят? Беременная и… Ничего, живот на нос полезет, отстанут.
      Я немного успокоился, и стал думать о том, что завтра мне придётся работать за Таню и в школе, и в библиотеке, а потом у меня тут было и своё дело: я научился столярничать и стал помогать в ремонте церкви, а кроме того, помогал местному мастеру и так тоже зарабатывал. Вообще у меня были планы научиться нескольким ремёслам, глядя на Таню, я стал понимать, что ничто, никакое дело, никакая работа не позорна, стыдно быть бездельником, и альфонсом, а работать почётно. Вот такие мне пришли идеи. Так что заснул я как младенец, и едва не проспал. А потому с утра было некогда зайти к Тане…
     …Я спала крепко, не иначе Аглая Петровна добавила что-то в мою капельницу. В окно лился солнечный свет, он так играл, будто на струнах перебирал пылинки в воздухе, вот сейчас пошевелюсь, и хоровод закружит быстрее, всего добавятся новые подружки, закружатся, затанцуют быстрее, толкая друг друга…
ГЛАВА 13. ГРЕХ И ЧИСТОТА
       Как странно, что мне вчера привиделся Марат. Это так странно, потому что я не вспоминала о нём много лет. Я вспоминала только, когда снова увидела Никитского и после, когда Никитский умер. Вспоминала, но не сказала никому. Кому я могла рассказать всё, что было тогда и чего не было? Могла бы, наверное, Кате рассказать, но она всегда неоднозначно относилась ко всем моим откровениям, и потом, рассказывать о Марате и ничего не сказать о том, что с ним сделал Никитский, было невозможно, а мы с Платоном по негласному договору ничего не рассказывали Кате о нём. Ничего из того, что так хорошо знали, что испытали на себе.
       И всё же, почему Марат сейчас? Почему, теряя сознание от слабости и головной боли, которая мучила меня весь день, я увидела перед собой Марата, и не того, что был тогда, в 89-м, не юношей, но повзрослевшим, изменившимся и всё тем же при том…
      Как странно. Наверное, это потому что я беременна. Я стала беременной в тот раз из-за него, наверное, поэтому подсознание и выбросило на берег его образ…
       Но надо всё же подниматься, залежусь так и стану совсем больна. Как тогда ребёнка растить? Выносить, конечно, ещё надо, в прошлый раз не удалось. Так что Аглая тут права, надо беречься. Так что не будем торопиться.
       Я повернула голову и увидела… Господи, галлюцинация повторилась, вот он, Марат, поднимается, улыбаясь с противоположной кровати, на которой сидел, немного развалясь и, судя по всему, давно.
         — Это я, Танюша, я, — сказала галлюцинация и приблизилась, чтобы сесть на мою кровать. — Ну, здравствуй.
       Он снова взял мою руку и поднёс к губам, на моей коже засох сурик, так и не успела оттереть вчера. Прижав мою ладонь к лицу, он замер, выдыхая, и даже прикрыл глаза.
        — Как ты… з-здесь о-аказался? — пробормотала я.
        — Я здесь живу. 
       Он здесь живёт… Из всех городов России, из всех медвежьих углов, которых у нас не счесть, я выбрала тот угол, где спрятался Марат, как это возможно?..
        — Ты… а мама твоя, она… знает?
        — Знает, мама была здесь много раз, — он кивнул, глядя на меня, и не переставая улыбаться, у него чудесная улыбка была и тогда, но раньше была хуже, какая-то победоносная, а теперь милая и… она даже греет, так меняет его лицо. Его лицо… я думала, я забыла его, нет, помню в подробностях, у него были красивые черты, теперь лучше, появилось что-то… сила, была только уверенность, теперь не было никакой уверенности, зато силы, хоть черпай и раздавай на площади, причём не только на этот городок хватит, но и ещё на пару сотен таких городков. И в глазах появился изумительный свет, нет, в такого Марата невозможно не влюбиться, и прежний был очень хорош, а теперешний неотразим. Даже кривой шрам на брови, на лоб переходит и на висок и вниз, к веку, мог и глаза лишиться… это его ударили обо что-то и не зашили, так только в тюрьме могло быть…
        — А ты… тебя… как это… тебя реабилитировали? — спросила я.
        — Нет, — он покачал головой. — Никто… никто не знает здесь… никто не знает, кто я.
        — Как же так?
        — Так… я сбежал тогда.
        — Да… я знаю.
       Я подумала, что лежать перед ним как-то не совсем прилично, что ли, надо бы сесть хотя бы, а то… распласталась, тоже мне. Я забрала у него руку, от его тёплых губ на моей коже, да ещё таких мягких, становилось не по себе, подумает ещё, что… как мама его тогда, что я его девушка.
       Я села и отодвинулась к спинке кровати, прислонившись спиной.
        — И ты с тех пор здесь? — спросила я, разглядывая его. И не могла удержаться, чтобы не тронуть кривой шрам на брови. — Это…
       Он снова взял мою руку, но не стал уже прижимать к губам, просто задержал в своей.
        — Хотелось бы мне сказать, что это в битве с волком, ну или там с медведем, ты даже поверила бы, но нет. Нет, это в тюрьме. Когда тебя хотят  сломать, применяют много способов и битьё только один из них.
       О, это мне знакомо. Но я не знала, что он выдержал почти столько же, сколько и я. И он рассказал и о тюрьме, и о психбольнице, и о том, как удалось убежать, и о монастыре. И я узнала, что Валера не только встречал его пять лет назад, но и сподвиг на то, чтобы уйти из монастыря.
        — Ты видел Лётчика? — не удержалась я.
        — А вы знакомы… хотя, что я, конечно, знакомы… Он говорил о тебе. Немного. Сказал только, что… был выкидыш, — он посмотрел на меня.
        — Да, — я отвернулась, хмурясь. — И много другого произошло…
       Я должна всё же рассказать, всё нельзя, но…
        – Ты знаешь…Я пришла к Никитскому, рассказать, что ты не мог никого убить, что вы все ни при чём. Но он… ох… обманул меня, конечно, и всё же… Сказал, что… в таком случае тебя осудят за изнасилование, что… я сказала, что никакого… насилия не было. Но он… ох, он только смеялся. И… получалось, что от того, что я скажу, тебе станет только хуже. Вот и… а потом…
        — Ты приходила к Никитскому? — он изумлённо выпрямился.
        — Конечно, ну а как же… Поначалу Кира сказала, что нам всем лучше помалкивать, чтобы ничем не навредить ребятам, то есть вам, мы ведь школьницы были, а те парни ну… пили водку или что там было… и наши тоже, ты не пил, а они — да. Но когда я узнала, что вас обвинили в этом…
       Как я могла не рассказать ему то, что касалось его непосредственно, что никого не касалось, как его. Я рассказала о ребёнке, о нашем с ним ребёнке, о Кире, ведь она его сестра, но о психбольнице я рассказывать не хотела, то есть я сказала, что меня заперли там, но о Костеньке и остальном, не стала, зачем кому-то, особенно мужчине, это знать.
       Слушая меня, он нахмурился и побледнел, брови сердитыми углами ползли всё выше, собирая лоб в складки, он даже поднялся и стал ходить по палате, я увидела, что у него сжались кулаки, даже костяшки побелели.
        — Кира… Кира… за что она так? — прошипел он, сквозь зубы.
        — Всего лишь…
        — Ревность? Из-за него, из-за Володи Книжника, директорского сына? Я знал, что она влюблена в него, но чтобы… Господи…   
        Я не стала говорить, что я думала иначе, что всё было не так просто. Но, похоже, Марат был достаточно проницателен и сам. Сделав несколько шагов в одну и в другую сторону, он нахмурился ещё больше, качнув головой, и снова посмотрел на меня.
        — Нет. Не-ет… Не думаю… не думаю… Кира… если бы она была способна на любовь… Не-ет… полагаю, дело не в этом. Не в любви, увы, дело. По-моему, она больше ненавидела тебя, чем любила его. Завидовала и ненавидела, только это могло владеть ею так сильно, она слишком расчётлива и самолюбива, слишком хотела быть первой, лучшей. И мешала ей только ты.
        — Зависть самое глупое чувство из всех.   
        — А я думал, любовь, нет?  — усмехнулся Марат.
        — Разве? Говорят, любовь слепа, не знаю, но не глупа точно, — уверенно сказала я. — Нет ничего глупого в добре и свете, любовь созидает, всегда, без исключения. А зависть способна только разрушать. Всегда найдутся те, кто сильнее, умнее, талантливее, кто богаче или просто удачливее. Не хватит сердца, чтобы завидовать всем.
       Марат остановился, слушая меня, его лицо расслабилось, разжались кулаки, он долго смотрел на меня.
        — Правда, так думаешь?
      Я удивилась.
        — Конечно. Зачем мне врать, рисоваться перед тобой?
       Он усмехнулся:
        — Действительно, тебе рисоваться незачем. А вообще… — Марат встряхнул волосами, покивал. — А вообще, если бы не это, если бы не горести и… все эти потери, я был бы благодарен Кире, что она подмешала нам тогда что-то в фанту. Если бы не это… ты не осталась бы со мной той ночью.
      Я смотрела на него, это удивительно, какой он. Какой он человек, каким был, какой стал, не озлобился нисколько, этот рубец на брови — единственный отпечаток страданий, он был хорош когда-то, но слава и деньги могли изуродовать его. Когда мы встретились, он был слишком удачлив, слишком успешен, настоящий баловень судьбы, достигший всего сам к тому же, если бы всё продолжилось в том же духе, кем бы он стал? Каким? О, я видела, кем становятся такие парни, я видела их немало, и оттого это стало казаться заразной болезнью. Такие удачники начинают считать себя хозяевами не только своей жизни, но всех жизней вокруг. Они покупают и продают всё и вся и, самое главное, себя и других, ничего не чувствуя, пресыщенные и больные от своей сытости. Медные трубы выдерживают не все. И даже мало кто. Надеюсь, мне удалось. Я ещё не уверена, я только надеюсь.
       И он, и я испытали многое, много горя и страданий, не стоит мериться, кто больше, они пил свою мужскую чашу лишений, я — женскую, чьё питьё горше, не имеет значения. И теперь я хотела только, чтобы горя больше не было. Может быть, на нашу долю уже хватит?
        — А вот кому стоило бы отомстить, это мерзавец Никитский, — сказал Марат.   
        — Ему уже отомстили, Марат.
        — Отомстили?
        — Его убили, — сказала я. И, подумав, добавила: — И бросили в грязь. Не только мы с тобой стали его жертвами.
        — Убили… – проговорил он. И вздохнул: – Ну и Бог с ним. Или чёрт… уже важно, я давно не думаю о Никитском. Так давно, что вообще забыл об этом. О нём и всём зле, что было тогда. Для меня давно ничего нет.
       Я выдохнула, ну, и, слава Богу, хорошо, что он забыл прошлое, а то мне стало казаться, что он влюблён меня, так загорался его взгляд, когда он смотрел на меня.
        — Ты женат?
        — Здесь все женаты, — пожал плечами. — Маленький посёлок вдали от больших городов. Все замужем, женаты или собираются жениться. Я женат, у меня трое детей, тесть, хозяйство и лесные угодья размером с какую-нибудь Бельгию. А может и с две. Со мной всё ясно, я забился эту дыру на краю света, как таракан, потому что я вне закона. Но скажи лучше, почему ты здесь? Как тебя занесло сюда?
       Я засмеялась:
        — Вероятно, это какая-то шутка судьбы.
        — Ну, в том, что это судьба, я не сомневаюсь, — качнул головой Марат так уверенно, что я подумала, будь я так уверена хоть в чём-то, я могла бы править миром. — И всё-таки, от кого ты прячешься?
        — От всех, — сказала я, его обманывать невозможно, и умалчивать тоже возможности не было. — Я умерла, Марат. Не слышал? Меня взорвали вместе с машиной в Москве. Ну и вот…
        — Тебя? Почему? Твой муж бандит?
       Я вздохнула, покачав головой.
        — Ох нет… всё до того нелепо, что и говорить смешно.
        — Тем интереснее. Расскажи, — и он сложил руки на груди и сел снова на край моей кровати.
      И я рассказала, почему нет? Он всё рассказал о себе, о своей жизни, и о своей семье, рассказала и я. Не всё, конечно, к чему ему всё? Но о том, почему я теперь, как и он в бегах, да. Марат слушал долго, изумление не коснулось его лица, как ни странно, он только кивал и только один раз перебил, чтобы спросить:
        — А что же Книжник? Я понял, вы… ну… очень близки. Или он струсил? Бросил тебя?
       Я кивнула, вздыхая, и сказала то, чего не могла произнести до сих пор:
        — Можно и так сказать… Володя погиб четыре месяца назад. Двадцать четвёртого ноября.
        — Господи… — Марат поднял голову и сам поднялся. — Убили его?
        — Да… хотелось бы думать, что нет, что… но да, его убили.
       Марат опять ходил из угла в угол.
       — Книжник… он же… он музыкант. Как… за что можно убить музыканта? Как вообще это можно сделать?!.. Что происходит, Таня? Что… как можно это… Хотя… если кто-то охотится за тобой, чтобы… Господи, никому нормальному такая фантазия и в голову не придёт, я понял бы, если бы этот Вито хотел… ну не знаю, жениться на тебе, любить тебя, даже… ну… хотя бы просто секса от тебя, это было бы понятно, это как-то нормально, обыкновенно… Но клонировать… охотиться, чтобы просто сделать какую-то биологическую копию… я не понимаю, что происходит в этом мире. Что, этот миллениум свёл всех с ума или что? Перестройка ещё?
        — Я не знаю, Марат. Я не знаю.
        — Ты не знаешь… Но ты же из этого мира, ты блистала в нём, я видел тебя по телевизору. Ты очень хорошо себя чувствовала в том мире.
       Мне показалось, он сказал это будто бы с упрёком. И это немого задело меня:
        — Ты из того же мира, Марат. И ничем не отличаешься от меня. Тебя пережевала и выплюнула жизнь, так же поступила и со мной. И со многими ещё. Но мы живы, Марат. И значит, надо жить.
        — Ты — борец, — улыбнулся Марат.
        — И ты борец, не сломался, как твои приятели…
        — Нормальное появление инстинкта самосохранения только и всего. Если инстинкты предают нас, мы гибнем. И ещё мы гибнем, если предаём самих себя, — сказал Марат и снова подошёл и сел на мою кровать. — Я почти сделал это. Почти перестал быть самим собой. И судьба привела тебя ко мне, чтобы я понял это. Я люблю тебя всю жизнь, но… стал сытым и спокойным, я успокоил сам себя, чтобы быть счастливым. Так мне казалось, что так правильно, что это моя жизнь. Но это не моя жизнь. Моя жизнь с тобой.
       Ну… договорились...
        — Марат, да ты что?!
       Но он только упрямо качнул головой.
        — Пока ты была со мной, я побеждал, мне везло, я всё преодолел, что мне выпало. А едва я подумал, что ты не та, что я тебя себе придумал, что ты изнежилась и стала… Едва я это подумал, меня поглотило болото.
        — Болото… семья — не болото, Марат!
       Но он упрямо покачал головой, наклоняясь вперёд.
        — Нет, нельзя жениться потому, что это удобно, потому что тебе некуда идти и негде спать. Нет, Танюша, соединяться надо только по любви, иначе получается грех и грязь.
        — Ты не любишь своих детей?! – в ужасе воскликнула я.
        — Люблю, причём тут дети, я не о детях говорю.
        — Как же ты разделяешь?
       Он пожал плечами.
       — Да как отделяют молитвы от молящихся.
       — Не понимаю.
       Он улыбнулся.
        — Очень просто, Танюшка, — ему приятно было объяснять, словно он только и ждал такого благодарного слушателя. — Молитва это священные слова, слышимые Богом. Но одни молятся истово, от всего сердца, душу вкладывая в молитву, и она летит, как и должно, в самые уши Бога. А другие, думая о своих делах. И добро, если дела эти вроде стирки или прополки, или там… рыбалки или ремонта коленвала. Но бывает, человек возносит молитвы, чтоб ему Бог помог ему убить или устранить кого-то, перехитрить, обмануть, ограбить, просят успеха, денег, власти… Понимаешь? Люди иногда не понимают, что вознося молитву вот с такой просьбой, сами отдают себя в руки Тьме.
        — То есть хочешь сказать, что дети всегда чисты, как слова молитвы?
        — Ну вроде того, — кивнул Марат. 
       Я покачала головой, хотя она кружилась у меня снова, лечь бы и поспать, но как спать, когда такой разговор? Однако слабость владела мной…
        — Ох и аналогии у тебя или как это правильно, эпитеты?
        — Что ты хочешь, пять лет в монастыре, — засмеялся Марат.
       Я всё же немного спустилась спиной на подушку, прислоняя и голову.
        — И как ты был в монастыре?
        — Что ты имеешь в виду? Женщин?
        — Ну в том числе.
        — Я не был монахом, только послушником, так что мог бы, если бы захотел… Но я не хотел.
       — Почему? Наказывал себя?
       — За что? Мне не за что было казниться. Нет, просто у меня была ты, можно было в грязи валяться, если захотеть, грязь найдётся всюду и под стенами монастырей её не меньше, чем везде. Но я не стремился, не хотел… А потом пришлось бежать и… в этом новом мире… всего пять лет, а всё так переменилось… ну я с пути и сбился…
      Он говорил о том, что было с ним после того, как он ушёл из монастыря, рассказал, посмеиваясь, пряча под смехом смущение, как попал сюда, как стал мужем и отцом.
        — Быт так затягивает, перестаёшь замечать бег времени, планета вращается, а ты только отсчитываешь время от одной зарплаты до другой, и от опороса до опороса… — закончил он. — Я совсем утонул в этом.
        — Ты думаешь, другие иначе? 
        — Не знаю, знаю только о себе и знаю, что был другим. Так не надо жить. Не в городке, не в хуторе или там, свинках дело. Я не должен был позволять Жанне думать, что я могу быть ей мужем.
        — Но ты был счастлив, — снова попыталась я.
       Но Марат покачал головой.
        — Нет. Всё ложь. Можно не любить и жить вместе, люди привыкают, появляется привязанность и даже любовь, растёт как редис на удобренных грядках. Но это если в тебе её не было прежде, если была пустота. Но любить одну, а жить с другой — это невозможно, это всегда ужасно. Преступно даже.
      Я засмеялась, чтобы скрыть смущение, как перед этим он. Трудно было поверить, что мы не виделись десять лет.
        — Какой ты удивительный человек, чистый, как горный родник. Такими чистыми, как ты не бывают даже дети, потому что и дети, случается, лгут, лукавят, приспосабливаются, конечно, из-за взрослых чаще всего, а кое-то рождается порочным, ведь будь иначе, не было бы зла на земле.
       Марат посмеялся вместе со мной, кивая, но мне кажется, он хотел сказать что-то серьёзное, потому что у него вдруг изменилось лицо, снова стало острее и строже. И взрослее. Он вообще кажется старше, из-за бороды ли, или из-за выражения лица, не знаю.
        — Сегодня я расскажу Жанне, что мы расстаёмся. Конечно, всё это будет очень тяжело, надо будет подумать, как и что… Лесничество и… Но я обдумаю, нет ничего сложного и тем более невозможного. Просто иначе нельзя.
        — Нельзя?.. — я опять села ровно. — Подожди, я не понимаю… ты, что… ты из-за меня?! Марат, да ты что? Всё порвать из-за… у тебя счастливая семья, ты…
       Но он лишь упрямо повертел головой.
        — Я битый час тебе толкую, что так, как до сих пор, нельзя. Бог привёл тебя ко мне, из тысяч точек на карте ты выбрала единственно верную. Единственную, где был я. через десять лет! И я продолжу жить как жил? Ты считаешь, это возможно?!
        — Марат, да я беременная! — воскликнула я, надеясь, что он очнётся.
       Но это не помогло, напротив, он только улыбнулся, причём как-то радостно.
        — Ну и что? Я знаю это, Аглая сообщила сегодня утром. Но разве это что-то отменяет? Я люблю тебя, и ты меня любишь. И потом… — он улыбнулся ещё шире под своей бородой, глядя на меня из-под бровей. — Я ведь оставил тебя беременной тогда. Так что… как будто и не изменилось ничего.
        — Ну ты… Марат… ты не понимаешь. Так нельзя…
        — Ой, только не пытайся сейчас на ходу придумать причины, какие-то отговорки. Придумаешь сейчас спасать меня, мой «прекрасный» брак. Не пытайся, Танюшка, врать, ни за что не поверю, что ты любишь этого мозгляка.   
      — Что? — я даже не подумала в первое мгновение, что он о РОмане говорит, хотя и РОмана любить есть за что. — Да ты…
       Но в этот момент вошла Аглая Петровна, вся красная, будто она кипела как кастрюля, и вот, наконец, крышка загрохотала, сейчас и слетит.
       — Ваня… — угрожающе, и растягивая гласные, каким-то тонким, не своим голосом сказала она. — Иван Петрович, ты шёл бы, дел-то много, поди, а? Ты ступай, мне больную капать пора, скоро полдень, а мы не приступали…
       Марат поднялся, радостно кивая. А что ему, собственно говоря, расстраиваться? Он всё сказал, это я ничего не успела, ни объяснить, ни… это же надо, что он надумал… И о любви… я и подумать не могла, что он вообще обо мне помнит, что думал хотя бы раз после того, как… Хотя мама его тогда тоже думала, наговорила ему, наверное, как я влюблена, ребёнка его вынашиваю, вот он и нарисовал себе этакую Кончиту… Ох, надо будет объяснить всё, рассказать… Но как?! Пока Валерки нет, он не поверит, уже придумал, что я «спасаю его»…
        — Так, Татьяна… — прилаживая капельницу, проговорила Аглая теперь каким-то оловянным голосом, опять не своим, совсем другим, холодным, так не говорила со мной до сих пор. — В область отправлю тебя, лечить такую пациентку на базе ФАПа нет возможности. Да и ответственность, сердце, анемия… нет-нет. Я и машину из Петрозаводска вызвала уже. Твоему сообщу только и поедешь. Капайся пока.
      Она распрямилась, вся красная, поправила шапочку, желтоватые пряди попытались сползти из-под неё, но были водворены на место.
        — А вообще, Татьяна Андревна, нехорошо так перед женатыми мужиками хвостом крутить, особенно в твоём положении. У него трое детей! Последняя дочка родилась вот только этой зимой, ты, что думаешь себе?
        — Да я… — ахнула я, приподнимаясь невольно.
        — Лежи, не дёргайся, иголка вылезет… — строго проговорила Аглая. 
      Ну и ну, я же и виновата оказалась. Вот так и бывает, всегда виновата. Хотя… разве не виновата? Но в чём? Я же не могла подумать, что Марат пришёл затем, чтобы объявить, что уходит от семьи ко мне, я думала… Господи, да любой человек на его месте пошёл бы поговорить, ну а как? Всё же мы были знакомы, я знаю, кто он, единственная из всех здесь. Хотя бы ради этого должен был прийти, объяснить, чтобы я не болтала. Как я могла подумать, что он… 
       Аглая меж тем поглядела из-под насупленных несуществующих бровей.
        — Ты… знаешь его, что ли? Иван Петровича нашего?
        — А… — растерялась я, а ведь я даже его новой фамилии не знаю, ведь подвести могу… ох, Марат, по делу-то так и не сказал, как величать теперь… — да-да, знаю. Он мой… — вот, ляпнула опять… — э… друг детства.
       Ну что, хоть…
        — Да? И… какой он в детстве был?
        — Да он… — Господи, откуда мне знать, я и не помню его моложе пятнадцати, даже не знаю, приезжал он до этого в Кировск… — он очень способный был. Спортсмен. Этот…
       Не сказать только, что был футболистом, только и не сказать лишнего, ведь… я не знаю, конечно, но дело, кажется, не закрыто до сих пор, он же в розыске, там по суду расстрел, пусть теперь мораторий, но приговор-то вынесли ему заочно, вот это я хорошо помню, так что Марату есть, отчего прятаться.
        — Ну… как это… самбист, — сказала я первое, что пришло в голову.
        — Да? — удивлённо протянула Аглая, разглядывая меня. — Он ничего не рассказывает о детстве. Даже Жанночке, жене. Мать его была несколько раз, но тоже много не говорит, первый раз вообще глаза на мокром месте были всё время. Потом ничего, повеселела. Мы уж думали тут поначалу откудова такой парень к нам, может, из тюрьмы беглый, знаешь, как бывает… много таких… Но он на зека не похож. И на бандита не похож, хотя здоровенный. На монаха вот похож, очень уж правильный, ни на кого не глядел из наших, жил в доме у егеря, но и к Жанне не подкатывал аж полгода, это какой мужик выдержит? Тут у нас на виду всё, сама понимаешь, что народу-то, как вшей на лысине, всех видать. А вот ты… Как приехала к нам… мужики, они, конечно, всегда как псы на новые кости, но…
      Тут хлопнула входная дверь и Аглая, слава Богу, прекратила говорить и сверлить меня взглядом, словно хотела рассмотреть, что у меня там внутри на самом деле, что я прячу. Вышла в коридор, я услышала голоса. Это РОман.
      — Ну явился, наконец! — приветствовала его Аглая. — Куда в куртке, охламон?! Больница, небось. Разденься, давай!
ГЛАВА 14. КЛУБОК
       Я вернулся домой к вечеру, потому что от Тани отправился по делам, много чего нужно было, купить корма скотине, позвонить из правления в область, потому что там ждали наш отчёт за квартал, чего, спрашивается, отчитываемся, но как говорится, как заведено. И Генриетта Марковна радостно сообщила, что скоро у нас сотовая вышка своя будет.
        — Иван Петрович, цивилизация шагает к нам, наконец, глядишь, и интернет появится.
      Я посмотрел на неё, цивилизация это, конечно, но всегда ли это добро? Когда пришла «цивилизация» к индейцам, их не осталось.
        — Да ладно тебе, Вань, что ты как замшелый! — отмахнулась Генриетта в своём радостном возбуждении.
       Сегодня тут был и её отец Марк Миренович, он вышел из её кабинета, улыбнувшись, поздоровался, ему уже за семьдесят, но он крепкий, сухопарый, все волосы и зубы по местам, но главное — яркие синие глаза, у самой Генриетты такие, и только сейчас я заметил, что в них было что-то вообще знакомое, я пока не мог понять, но сейчас подумал, что или я раньше ни разу не заглядывал в его глаза или не замечал чего-то, чего-то особенного, что сейчас смотрит на меня из его взгляда, я только всё не мог понять, что.
        — Ты Геночка, неправа, – сказал он, подмигнув мне. – Иван Петрович не замшелый, и даже не луддит новой формации, просто он мужчина правильный с понятиями о том, что чрезмерно быстрый прогресс, то, что мы называли НТР, или научно-технической революцией, действует как любая революция не всегда во благо, — сказал он, улыбнувшись, на удивление красивый старик, я всегда об этом думал, когда видел его. Он протянул мне руку для пожатия, узкая сухая, но сильная ладонь. — Здорово, Иван Петров, как жизнь?
        — Отлично, — улыбнулся я, потому что и правда было всё отлично, и даже более чем я мог предполагать.
        — Эх, знал бы, что встречу тебя, книжку свою новую бы взял, вышла на Новый год, — улыбнулся Марк Миренович.
       Он был тут нашей местной знаменитостью, когда-то при СССР был довольно известным писателем, потом уехал сюда, в глушь, а потом Союз кончился, и мода на писателей несколько поиссякла, но он жил неплохо, на прежние гонорары, вот даже издавался до сих пор, а уж писал вообще без остановки, выхода книг приходилось ждать подолгу, издательства работали с перебоями, то бумага была дорогая, то дефолт. Это всё я знал от него, он приятельствовал с моим тестем, а теперь и со мной уже довольно долгое время. И дома бывал у нас, и я у него, и с Генриеттой я был на короткой ноге, потому что тётка она была отличная, с её мужем мы ходили на рыбалку на озеро, а сын учился в Москве в каком-то отличном институте вроде МХТИ, скоро уже окончит, но домой его родители не ждали, предполагая, что он устроится где-то в столице.
        — Вот женится, внуков нам привозить будет на лето, — говорила Генриетта.
       А Марк Миренович смеялся на это:
        — Ну да, летом самая благодать — комаров кормить нечем, пущай провозит!
        — Ты куда сейчас, Вань? — спросил Марк Миреныч.
        — Я домой, — сказал я, там дел невпроворот вообще-то, но главное — поговорить с Жанной.
        — Подвези до дома? – сказал Марк Миренович. – А то снег размяк, тает, совсем весна, я ноги промочил, боюсь простыть, если пойду пешком, в моём возрасте, знаешь, и десять минут в холоде…
        Я кивнул, он взял свою куртку, и мы вышли к машине.
        — А ты что в центре-то делал сегодня? Я тебя у медпункта видел, Матвей Федулыч здоров? Или из ребятишек кто заболел?
       — Все здоровы, я навещал свою девушку, Марк Миреныч, — сказал я и улыбнулся невольно.
       Он даже остановился.
        — Чиво-чиво?.. Кого ты навещал? — он недоверчиво хмыкнул, глядя на меня, ещё бы, заявление, мягко говоря, смелое, но меня это не смущало, напротив, я был счастлив, наконец, сказать это, счастлив настолько, что ещё не вполне осознал это. Это счастье пропитывало меня постепенно, как вода пропитывает шкуру, каждый волосок, постепенно от ости к подшёрстку, и к коже. Я ещё не научился это чувствовать вполне, я даже ещё боялся позволить себе это…
        — Мою девушку, — повторил я с удовольствием, утверждаясь внутри себя. И с ещё большим удовольствием добавил: — Таню Олейник. 
        А вот тут с Тетляшовым сделалось что-то совсем уж неожиданное, куда девалась насмешка, он побелел и даже руку к горлу потянул.
       — Кого?!.. — задушено проговорил он. — Таню… Таня Олейник?
       — Таню Олейник, – кивнул я. – Ну, то есть у неё теперь другая фамилия, но в юности точно была Олейник.
       Марк Миреныч смотрел на меня ошеломлённо и будто увидел не то что привидение, но вообще что-то необычайное, инопланетянина, например, учитывая, что мы знакомы уже пять лет, я впервые видел его таким изумлённым.
        — Т-Таню Олейник?.. Погоди, Иван… откуда она? Ну ты откуда её знаешь? То есть… погоди, ты говоришь, в юности была фамилия Олейник? Что это значит?
        — Ну то что, когда мы встречались в Кировске, она была Олейник.
        — В Кировске?!.. О, Господи… — кажется, старика вот-вот удар хватит. — И что… она… здесь? В Шьотярве? Таня здесь?
        — А вы знакомы? — спросил я. — Хотя… вы, наверное, знаете её, потому что она… ну, её по телевизору как-то показывали. Да?
      Марк Миреныч махнул рукой, показывая, что можно продолжать путь к машине, осталось-то десять шагов, не больше. Мы сели в машину.
      — А… почему она… в больнице? Ну то есть… в медпункте? — спросил он меня, когда мы уже сели и тронулись с места.
        — Она беременна, ну и… бывают там какие-то вещи, вы знаете, у женщин как.
      Марк Миреныч посмотрел на меня.
        — У женщин… Погоди… беременная… от тебя? Когда ты успел-то? Или что, она давно в Шьотярве?
        — Да нет, на этот раз не от меня, — улыбнулся я. — Но это не важно.
        — Не важно? Ну да… — он как-то ошеломлённо продолжал смотреть на меня. — Послушай, Ваня… а… отвези ты меня туда.
        — Куда? В медпункт?
        — Ну да… Аглая там сегодня?
        — Ну, а кто же… доктора-то раз в две недели бывают, и то, сами знаете, если вызовут, — сказал я, всё ещё недоумевая по поводу его желания ехать в медпункт, да всего его поведения, признаться.
       Мы вышли у медпункта, Аглая Петровна, встретила нас, уже хмурясь по-настоящему.
        — О, Марк Миреныч, доброго здоровья, что-то случилось? Давление померить?..
       С ним она, как и все в посёлке, говорила очень уважительно, любовно даже как-то, его очень любили, это мне известно. А вот на меня метнула сердитый взгляд, неглубокая серая водичка в её глазах взялась льдом.
        — А ты чего, Вань? Что ты… ходишь? Прилип, понимаешь… — прищурившись, добавила: — Увезли её, в область.
        — Как?! — ахнул я.
        — Обычным способом, на машине, — сказала довольная собой Аглая. — Я вызвала, ей в Республиканскую надо, месяц капаем, а толку нет. Пущай сами лечат, она недисциплинированная, работает с утра до ночи, какое тут леченье… Так что ты иди, успокойся, в себя приди, а то… головкой повредился, я смотрю, от приезжей девчонки. Иди-иди, не то я Жанне-то скажу, она быстро и тебе и ей извилины ваши выпрямит.
       Я не успел ничего ответить, как Марк Миренович сказал за меня:
        — Извилины выпрямишь, идиотами станут, нельзя, Аглаюшка, — он улыбнулся.
       Несмотря на его строгое замечание в своей сути, тон был мягкий и смотрел он на Аглаю при этом ласково, а потому она улыбнулась. А потом зыркнула на меня строго, будто показывая, что она не вообще злая, а зла конкретно на меня.
        — Ты, Иван Петрович, иди. Иди и… иди, Ваня, не доводи до греха.
       Я двинулся к выходу, Марк Миренович обернулся:
        — Ты не жди меня, Ваня, я тут… сам дойду. Мы давление померим, с Аглаей Петровной…
       Я отправился на хутор, где сделал всё, что намеревался сделать со скотиной, на что ушло несколько часов, потому что работы, конечно, было немало, хотя и меньше обычного летнего или осеннего времени, потому что ни огородных работ сейчас ещё не было, а весенние ещё не начались, как говорится «зима, крестьянин торжествует…», а егерь тем паче. Надо было ещё смотр угодьям сделать, но это, как говорится, подождёт, я делал всё это регулярно, так что ничего упущено не было. Теперь у меня было главное дело, и я не спешил им заняться, не потому что не решался, а потому что вот эти обязанности после разговора выполнить возможности может не быть.
       Я вошёл в дом, Матвей Федулович выглянул с печки, с утра мы не виделись, он спал после вчерашнего укола, на ночь Жанна сделала ему анальгин с димедролом, хорошо унимал боль, и спал он после этого, не вставая до полудня.
        — О, Ваня, здорово. 
       Из кухни выглянула Жанна и сказала мне:
        — О! Воды в бочку натаскай, Вань, вчера забыл.
        — Натаскал уже, — сказал я. — И кадушка полная. Жанна, мне надо поговорить с тобой.
        — Ну, говори, — Жанна пожала плечами, держа руки вверх, как будто она хирург, а не хозяйка на кухне, меня это неизменно раздражало, но не так как сегодня.
        — Мы должны развестись, — сказал я.   
        — Что мы должны? — Жанна нахмурилась, взглянув на меня, будто не расслышала, и ушла снова на кухню. — Надю глянь.
        — Что глядеть, тихо, значит, спит, — сказал я, отлично зная, о чём говорю, к ребёнку я и по ночам вставал, и смесь готовил, внимательно пробуя температуру и соблюдая пропорции, потому что Жанна отказалась кормить, сказав, что она «не корова дойная, титьки вам тут разрабатывать, дураков нет», и я знал, что она даже не сама придумала это, всё её подруга Фродя, Фредерика Пянтукова, которая всё не могла дождаться бракосочетания с местным самопровозглашенным «авторитетом», они откладывали свадьбу второй год, потому что Фродя планировала свадебное путешествие за границу, и хотела утереть этим нос всем своим подругам, особенно замужним, которые, никогда, конечно, за границей не были. Так вот эта Фродя была не хуже Эллочки Людоедки с её Вандербильдихой, не знаю, была ли у Фроди такая «соперница» за границей, или не за границей, а в Москве, к примеру, но она будто всё время пыталась из себя что-то модное и крутое, в её понимании, сотворить, однако получалась грубая деревенская пародия, в этом смысле моя жена всегда была гораздо более приятной, потому что на свой счёт не обольщалась и никаких сверхзадач перед сбой не ставила. Ну, пока не стала заявлять о том, что кормить ребёнка грудью только деревенщина будет в наше время.
       Оказалось, Жанна лепила на кухне пельмени.
        — Ну руки мой и давай, присоединяйся, — сказала Жанна, вкручивая тонкостенный стакан в лист тонко раскатанного сероватого теста. Вот почему она не берёт на пельмени муку высшего сорта, белую? Почему берёт серую, дешевле? Зачем экономит? Неужели не хватает на муку, разница несколько копеек?
        — Жан, я могу присоединиться, но я пришёл, чтобы уйти.
        — Куда уйти? Вань, ну давай, фартук вон… чего встал-то?
       Вообще-то, понукать вот так, её обычная манера, хотя, понять тоже можно, ей непросто: трое маленьких детей, отец со спиной этой два дня не помощник, а я… Я собрался оставить её совсем одну со всем этим. Но я придумаю, как всё будет, всё можно решить и организовать, если хотеть. Если только хотеть. Я всё могу, я могу столько, сколько никто не может.
        — Я развожусь с тобой, Жанна, — повторил я. — Не должен был жениться, не должен был детей с тобой рожать. Я никогда не любил тебя, я любил и люблю другую.
        — Чиво? Кого, другую? Чё ты… обираешь-то? Выпил, что ль, Ваня?
       Вот зачем спрашивает, я сроду не пил, только когда из монастыря ушёл и до того как попал сюда, пока, что называется, в грязи валялся, но Жанна меня не то что пьяным, выпившим не видела никогда.
        — Нет, Жанна, трезвею, очевидно, даже просыпаюсь. Я ухожу. Насчёт лесничества пусть Матвей Федулович не волнуется, пока не уеду никуда, а дальше… дальше, видно будет. Помощника вместо себя найду, тогда и уеду.
        — Погоди… ты что… это… офонарел, что ли? Какого помощника… куда уходишь? А я? Я-то как? Помощника… себе замену и для меня поищешь? Да? На троих детей?! Да ты чего?! — она поставила стакан подальше от края. Не бросила со злости, как я бы, наверное, сделал, но она не бросит, полетят осколки, а через пару часов вернуться Соня из садика и Вера из школы, могут пораниться. К тому же, в тесто попасть могут, думает она, её не захлёстывают чувства, даже злость и разочарование сейчас. Ни она меня никогда не любила, ни я её, взяли они с отцом себе работника и мужа заодно. Всё в дом, как говорится… Рачительные, что ж, никаких претензий, я знал это с самого начала, обижаться не на что…
        — Не любила? Да ты что, подросток, что ли, пятнадцать лет?! Ты о чём говоришь? Какие-то глупости, «любила-не любила», ты что? Что удумал? Мы тут что, с голоду помереть должны из-за твоих выдумок?!
        — С какого голоду? Я что, сказал, что отказываюсь отвечать за детей? Ничего в этом смысле не изменится.
       Жанна вытерла руки о передник и уперлась кулаками в бока.
        — Не понимаю, а в каком изменится? Я вообще ничего понять не могу, — сказала она, вглядываясь в моё лицо. — Что ты выдумал, Иван? Что я, по-твоему, должна делать теперь?
        — Ничего не надо делать, ничего не сделаешь. Я ухожу.
        — Да куда уходишь ты?! Бабу нашёл?!
        — Я не искал никого, я любил её всегда и теперь я встретил её снова.
        — Её? Кого, «её»?! Таню, что ли? — нервно хохотнула она.
       Настал мой черёд удивиться.
        — Откуда ты знаешь?
        — Чё тут знать, тоже мне, тайна какая, вечно ночью как руки протянешь, так и шепчешь: «Таня-Таня!», ну, а прочухаешь чуть-чуть, так и замолкаешь. И что эта твоя Таня откуда-то тут взялась? — захохотала Жанна, будто я что-то невероятно смешное рассказывал.
       Я дождался, пока она прохохочется и спросил: 
        — Закончила? Я очень рад, что тебя всё это веселит, я поехал.
        — Куда это?
        — Веру и Соню привезу, — сказал я, напомнив, что одну пора забрать из школы после продлёнки, а вторую из садика.
       — Ну-ну, — кивнула Жанна.
       Я привёз девочек, проводил взглядом, как они поднялись на крыльцо, и поехал опять в город, а там, не придумав ничего лучше, направился прямиком к Марку Миреновичу и попросился на ночлег. Он впустил, оглядывая меня.
        — Так ты… всерьёз, я смотрю, — проговорил он, глядя, как я переодеваюсь. — Я имею в виду, из дома-то ушёл?
        — Кто же шутит на эти темы? — удивился я.
       Он смотрел на меня снова так, будто видел что-то странное, и неожиданное.

       Капельницы, уколы, постоянное почти спаньё, я устала от этого вынужденного безделья за две недели, во-первых: книги ни одной не было при мне, пока РОман приехал, пока после книг привёз и телефон, прошла неделя. Но, с другой стороны, в эту неделю я выспалась, наверное, на год вперёд, что было хорошо. Во-вторых: я набралась сил, даже не думала, что так ослабела за последнее время. А в третьих: я отправила, наконец, миллион тридцать три сообщения Валере. Дозвониться было невозможно, и я уже решила, что он поменял номер или вовсе перестал пользоваться телефоном. Я молилась только, чтобы с ним всё было хорошо, только бы моё бегство оказало действие, и никто из моих близких и любимых людей не пострадал.
       РОман привёз мне и ноутбук и, хотя, доктор и ругался, что я торчу в нём, но я смогла сделать много хорошего и полезного для нашей дальнейшей работы по восстановлению церквей здесь, на Севере. Я отправила и получила множество электронных писем моим коллегам по всей стране и ещё больше обычных писем, потому что электронной почтой пользовались ещё далеко не все, даже мобильные телефоны были пока не у всех. Кое-кто из реставраторов согласился даже приехать, а Боги, не предполагая, кто ему пишет, прислал виртуальный проект, в который я внесла правки и снова оправила ему, чтобы он проработал его досконально. То же я попросила сделать и Вальдауфа, опять же в электронном виде, как знатока фресок, распланировать и создать единую композицию для здешней первой церкви, где мы начали работу, потому что кроме буквально тени изображения Христа над алтарём, все прочие были утеряны безвозвратно, штукатурка здесь погибла давно, её восстановили перед началом работ. Я же подробно изучила каноны росписи в церквах того периода, что именно, где и как надо писать. И сейчас продолжила это делать.
       Но это всё я делала, пока была подключена к капельницам, а в остальное время делала наброски, эскизы и портреты всех, кто был вокруг меня, РОман едва успевал снабжать меня бумагой и угольным карандашом, ворча каждый раз и повторяя, что пастели нет, но обещали привезти.
        — Да как на дурака на меня смотрят с этой твоей пастелью, — говорил РОман. — Хорошо, что твою зарплату мне выдали, даже не спросили, чудные люди, просто «знают», что я не жулик.
        — У тебя денег, что ли, нет? — спохватилась я. — Давай откроем счёт тебе, будешь снимать, когда надо.
       Но на это РОман почти оскорбился:
        — Я что, альфонс тебе, заработать не могу? Не переживай за меня, хватает мне на всё. Тут Юзефа ещё с этой своей  Машкой котлетами снабжают, скоро джинсы треснут, такую задницу наел.
        — Это ты растёшь просто.
        — Да ладно тебе, всё шутишь. Тебя выпишут-то скоро? — спросил он. — Там кошки наши окотились.
        — Да ладно! И много котяток? — обрадовалась я.
        — Да вообще… аж семь штук, я как заглянул к ним в сенях, ох… — РОман улыбнулся. — Коробку им поставил, так что коммуналка наша растёт. Ты не простынешь? Холодно здесь, уж скоро май на носу, а всё как февраль, даже в Питере у нас такого нет.
       Мы сидели с ним в вестибюле, я куталась в байковый халат, что мне выдали тут и тёплый платок, подаренный Юзефой, тёплые носки на мне тоже её подарок. На улице сегодня было очень ветрено, я всё время слышала, как шумит ветер в кронах деревьев в больничном парке, нападает на окна то кулаками, словно надеется выдавить, то, вооружившись обломками ветвей.
        — В Шьотярве ветер меньше чувствуется, дебри, — усмехнулся РОман.   
      …Это была правда, ветра не было в Шьотярве, то есть того ветра, что создаёт природа, зато забурлила, что называется общественная жизнь: этот печник-егерь, оказалось, ушёл от жены, а там полный дом детей и вообще хозяйство и прочее, не говоря о лесных угодья, коими он заведовал, и теперь это обсуждали все, вначале подкатывались ко мне с вопросами, но мой недоумённый вид сам отвечал за себя и от меня скоро отстали. Я, действительно, не мог понять и поверить, что они все связали то, что этот здешний черномазый богатырь вдруг вильнул от семьи, с Таней. То есть он, конечно, вёл себя довольно странно, но я не придал этому большого значения, в этой дыре, думаю, любая новая девушка будет предметом живого интереса, и букеты от того, местного авторитета, лишнее тому подтверждение. Даже «авторитетная» жена, или кто она, ко мне «подъезжала», что называется, для разговора.
       Явилась как-то домой, Тани не было всего пару дней ещё, поднимается на крыльцо каракатица с грубым раскрашенным лицом, насурьмленными бровями, носом-пипкой, и огромным ртом, который она ещё и активно подмазала помадой, спорившей с малиновым румянцем на скулах, просвечивающим сквозь слой пудры, или чем она там пыталась эту свекольную красноту заштукатурить. К тому же вся она была густого бронзового цвета, и где загорает, интересно, в область в солярий ездит? Впрочем, с неё станется…
      Сверля меня из глубины завешенных бровями глазниц какими-то неопределённого цвета крошечными глазками, тоже щедро заляпанными чёрной краской, она спросила, усмехаясь, обнажив здоровенные лопатообразные зубы:
        — Где ваша… э-э-э… жена?
        — А вам зачем? — спроси я, думая, что и голос у неё такой же противный, вполне соответствует её внешности. И ещё я подумал, почему такие женщины именно так красят свои лица? Неужели этим моськам не видно в зеркале, что они так делают себя только страшнее? Впрочем, эта дама себя явно дурнушкой не считала, держалась очень уверенно, и говорила с вызовом, нахально оглядывая меня с высокомерной ухмылкой. — То есть, вы по какому делу? Если по ремонту церкви, это придётся подождать, пока она вернётся, а если по поводу кого-то из ребят, её учеников, то я готов ответить на все ваши вопросы, в этом пока я за неё.
       Это была правда, я даже чувствовал себя теперь увереннее, будто я и впрямь способен быть настоящим учителем, хотя почему и нет, я неплохо справлялся, как мне казалось, лучше, чем некоторые мои учителя, давно остывшие к своей профессии, а может быть, мне так казалось потому, что ребята хорошо относились ко мне и урокам, или они здесь, в Шьотярве, просто более воспитаны относительно подростков в больших городах.
      Но каракатица лишь усмехнулась, тряхнув «химией» какого-то неопределённого и даже кое-где полинялого цвета, что заменяла её волосы, и уселась, хотя никто её не приглашал садиться.
        — Я не по поводу детей, не какая-нибудь мамаша, ещё не хватало. Меня зовут Фредерика, и я по поводу Макса.
        — Макса? — ещё больше растерялся я. — Это, которого Макса?
       Она разозлилась, метнув в меня злобный взгляд.
        — Ты тут ваньку не валяй! Макса Паласёлова, — немного даже оскалившись со злости, проговорила она.
       Я не сразу сообразил. За всеми этими волнениями за Таню, моим приобщением к её работе вполне, я как-то вообще позабыл про ухаживания местного парня, которому так хотелось выглядеть настоящим бандитом в глазах общественности. И сразу захотелось именно «повалять ваньку».
       — И что с ним? — спросил я, наслаждаясь, потому что эту «красавицу» очень хотелось позлить за её наглость и нарочито отталкивающую внешность, которую она, несомненно, считает неотразимо привлекательной. 
       Мадам Фредерика вспыхнула, свирепея:
        — Ты чего это? Сутенёр при бабе своей? Позволяешь чужим мужьям подкатывать?
       — Каким мужьям, мадам? И куда подкатывать? Выражайтесь яснее, я ничего не понимаю, — наслаждаясь, проговорил я.
       Я тоже сел, а мы были в гостиной, как мы с Таней окрестили довольно большую комнату, где был телевизор, диван и три разномастных кресла, два из которых были старыми и очень красивыми с кривыми ножками и «ушами» и с вытертой, но вполне ясной обивкой с пастушками, но эта местная «авторитетша» выбрала, конечно, поновее — страшноватый бархатный монстр, произведённый в последние годы. Телевизор я выключил, чтобы не мешал разговору.
     Мадам Фредерика со злостью ударила по толстому подлокотнику.
      — Она отбивает моего Макса, он теперь свадьбу отложил и всё из-за неё, твоей наглой стервы! Она где? Глаза ей выцарапаю!
        — Не стоит утруждаться, никто вашего жениха не возьмёт, у нас с Таней скоро будет ребёнок, так что успокойтесь и живите дальше, — с удовольствием сказал я, думая, что этот аргумент сработает, хотя странно, что она не знает, все знают в посёлке.
       Но так и вышло. Фредерика захлебнулась в своём глупом гневе, моргая совсем невидимыми под лохматыми бровями глазами, а потом её рот пополз в улыбку.
         — Чё, серьёзно? — и полезла в сумочку, увешенную «золотыми» брелоками в поисках сигарет. — Чё ж молчал?
        — У нас не курят, — сказал я.
       Она сигарету всё же в рот сунула, и сигарета у неё длинная и коричневая, небось, с ментолом.
        — Ну, ладно-ладно, раз беременные здеся, не буду, — Фредерика поднялась с кресла, продолжая улыбаться.
       Словом, я поскорее выпроводил названную гостью, и оглядел пол, пожалуй, придётся мыть…
      …Ни о чём таком Роман не рассказывал, конечно, мне даже в голову не пришло бы, что некая невеста явилась выяснять со мной отношения. Невеста человека, с которым я даже не знакома. Хватит мне и Валериной Альбины когда-то…
       И я лечилась себе столько, сколько посчитали нужным доктора, делавшие мне бесконечное количество обследований. Они говорили со мной как-то чересчур ласково и улыбались, это внушало тревогу, хотя чувствовала я себя хорошо, и всё лучше с каждым днём. И всё же они были слишком добры, как-то необычно добры, вряд ли я просто внушала им такую необыкновенную симпатию, будь это только мой лечащий доктор, куда ни шло, но так вел весь персонал, с обычными проходными пациентами так не говорят, так только с умирающими или особенно тяжёлыми, такие мне приходили от этой ласковости мысли.
      Но они были коротки, мало беспокоили меня, у меня было слишком много других тем для размышлений. Я мучилась мыслями о том, как мне продолжить мою работу в церкви, время идёт, из-за меня простаивают и остальные. Хотя… иконостас делается независимо, наружные работы тоже от меня никак не зависят, фрески застопорились, но ничего, я нагоню…
       Я спрашивала лечащего врача, когда меня, наконец, выпишут. Я лежала не в гинекологии, меня оттуда перевели в первый же день, так и сказали:
        — Здесь вы, Татьяна, не по профилю, угрозы плоду нет, а оперированное сердце, анемия — это епархия терапевтов, так что переводим сегодня же.
      И перевели. Но мне, признаться, было безразлично, вот если бы домой отпустили, а так… Да и понятие дома теперь переместилось для меня, как вы понимаете. Странно и даже удивительно, но Шьотярв стал мне за прошедшие неполные четыре месяца настоящим домом. Сейчас я почти не вспоминала Москву, которую так любила, я давно уже не вспоминала Кировск, но к этому посёлку я чувствовала особенное, удивительное сродство. Мне нравилось то, что он затерян в лесной чаще и со всех сторон его окружают болота, что кажется, что каждый дом будто выныривает из-за деревьев, которые окружают его, что улицы на самом деле – лесные аллеи, и это я ещё не видела город в зелени листвы и травы, но и в зимних уборах он был сказочно хорош — весь какой-то живой. А большие стволы и ветви деревьев, отягощённые снежной бахромой, словно тоже были жителями городка наравне с людьми, кошками-собаками, петухами, которых держали тут некоторые, и которые выкрикивали на заре свои приветствия. И мне хотелось вернуться туда поскорее.
       А пока я должна была набраться сил, чтобы максимально эффективно работать, потому что месяцев через пять я буду занята намного больше, чем теперь. Сейчас, ещё не чувствуя даже шевелений моего бесценного ребёнка, я старалась не думать о нём, о том, какое это будет счастье, когда он родится, каким он будет, что у него будут Валерины глаза, или… ну я не знаю что, пусть всё будет Валерино, только бы он просто был. Только бы он появился на свет, только бы не случилось как в прошлый раз, только не с ребёнком Валеры, только не теперь…
       Я не думала о самом главном, чтобы это самое главное не вспугнуть, не сглазить. Я боялась с той самой минуты, как узнала, что будет ребёнок, поэтому не позволяла себе ни мечтать, ни думать, ни планировать, даже произносить имени Валеры про себя, так что я думала о чём угодно, только не о ребёнке. И даже не о Валере. Особенно не о Валере.
       Я сделала всё, чтобы сообщить ему о себе, я не могла больше придумать, как дать знать ему или Платону. Я сделала только ещё одно: я написала обыкновенные бумажные письма им обоим, и ещё одно Екатерине Михайловне, в надежде, что она смягчиться всё же и передаст Валере, где я, и все эти письма я отправила отсюда, из Петрозаводска, во время прогулок, к счастью на прогулки меня пускали, я и купила самые обычные конверты и отправила им письма. Я не думала, что их почтовые ящики или ячейки для писем, что стояли в Валерином общежитии кто-то станет проверять, теперешние все продвинутые, они могут следить за аккаунтами и электронной почтой, отслеживать телефонные звонки, и то, я думаю, давно перестали, даже если не до конца верили в мою гибель, в самом деле, не государственный я деятель.
      И вот, проделав всё это, я уже ничего не могла бы изменить и потому просто занялась тем, что придумывала групповую фреску Христа и апостолов, она будет на стене противоположной алтарной. И для этих двенадцати мне нужны были лица. И мне нужен был сюжет. Не подражание Леонардо, это было бы странно и смехотворно. Поэтому нужно было продумать всё достойно, сильно, чтобы лик надалтарного Христа, который я только начала, без осуждения смотрел на отражение своей истории на противоположной стене.
       Я так вдохновилась этой идеей, что композиции будущей фрески возникали и исчезали перед моим мысленным взором, сменяя друг друга, накапливаясь в моей голове и моей душе, воодушевляя меня всё больше. И этюды, и эскизы получались всё лучше и лучше с каждым днём, я даже начала видеть лица будущих апостолов одного за другим, нарочно изучив Евангелия стараясь вникнуть в историю и характер каждого из них, чтобы они получились живыми, выпуклыми, чтобы казалось, что они двигаются. Я не иконописец, вот что я поняла очень отчётливо, и потому я не должна пытаться подражать им, великим, тем, кто писал святые лики, у меня этого не получится, но я должна вдохнуть жизнь в тех, кто умер две тысячи лет назад, чтобы они внушали веру входящим в эту церковь. Вот такими они должны быть — живыми, говорящими, такими, как все, но и такими светящимися и прекрасными, чтобы было ясно, почему они на этой стене и почему Христос смотрит на них как на товарищей.
      Так что я была всё время занята и чтением, и живописью, и своими мечтами о том, какая будет фреска. А остающееся уходило на сон, потому что спала я по-прежнему необычайно много. Это не очень нравилось моему лечащему врачу.
        — На вас не угодишь, Константин Константиныч, — неизменно улыбалась я на то, как этот лысоватый и рыжеватый дяденька, похожий на киношного Бормана, журит меня, пытаясь смягчить его, но он и без того был мягок и добр ко мне.
        — Угождай не угождай, а гемоглобин всё низкий, Татьяна. Не ешь ничего, спишь только. И спишь от слабости, вот что.
        — Да я ем, Константин Константиныч, как бочка стала.
        — Врёт, Кастатин Кастатиныч, — прошамкала одна из моих соседок по палате, а их тут у меня было пять. — Не ест, я ж вижу. Мужуки тока ходют. А из женщин никто не ходит, этот, ну, муж или хто, приедет раз в неделю, но что он привезть может? И другой, лохматый, шо ваш леший, тако ж. Апельсинов да яблок. Цветов ишшо. Сидять-глядять, глазами иё поедають. А на вашей больничной едьбе далече не уедешь, тока талию сохранять. Вот и сохраняет, гляди. В положении женщина, уж дитё, небось, шевелиться скоро будет, а не толстеет, ни живота никакого, ничё, рази ж это дело?
      — Вот! — показал на неё наш «Борман», сделав лицо. — Я же говорю, не ешь. Ты давай, начинай есть, не то до родов не выпишу, так и будешь здесь сидеть.
       Эта перспектива показалась мне пугающей, и я клятвенно пообещала «взяться за ум», хотя, честно признаться, не понимаю, чего они хотели от меня, потому что я ела всё, что давали здесь в больнице, не привередничала. Но я думаю, меня только запугивали.
      И когда Константин Константинович пригласил меня как-то в свой кабинет, я снова вспомнила его угрозу и пошла в сильном волнении. Он открыл дверь передо мной, когда я постучала, я вошла, ожидая строгого разговора, но оказалось, что в кабинете мы не одни, от окна ко мне обернулся… Валера.
      Я настолько не ожидала такого, что всё, что могла — это просто расплакаться…
ЧАСТЬ 21.
ГЛАВА 1. ДОБРО, ЗЛО, ЗМЕИ И МИЛЫЕ ДЕВУШКИ
       Это правда, так она и сделала, вернее, это было всё, на что в тот момент она оказалась способна, что было очевидно по всему её виду. Мне казалось, я вижу дежавю: вот такой бледной и худой я уже видел её десять лет назад. Но тогда всё было намного хуже, сейчас она смотрела на меня не потухшими громадными тёмными глазами, но светлыми, сияющими, да она вся источала свет. Да, она очень исхудала и побледнела, так что обозначились скулы, что придавало её красоте ещё больше какой-то странной остроты, даже пронзительности, да, именно так — пронзительности, она проникала сразу внутрь, в самую глубину души, только ли моей, потому что она распахнута настежь для неё, или вообще любой, не знаю, притягивающей взгляд так, что невозможно было оторвать глаз. Но, возможно, я просто соскучился…
       Я получил её письмо случайно, когда приехал на десять дней отпуска, после чего должен был вернуться снова к месту службы на ближайшие месяцы, мой контракт полугодовой, я получил отпуск. Думал вначале поехать к маме, проведать, а потом в Москву, проверить, нет ли вестей для меня, даже билет поменял в последний момент, и вот такая неожиданность… Но по порядку. 
       Звонков и сообщений я получить не мог, потому что просто отключил телефон на время этой командировки, больше того, он остался в Москве. Так же, как и Платонов телефон, уезжали мы примерно в одни и те же дни и встречались перед этим. Он был худ и бледен, так и не смиряясь с тем, что Тани больше нет, что нет её мужа, с которым они были дружны, как я понимаю, потому что, хотя он и редко говорил о нём, но если упоминал, я чувствовал его симпатию к зятю, что тоже вызывало во мне ревность. Все Олейники были мне небезразличны.
      Я много раз вспоминал, как мы с Платоном виделись перед отъездом,  пришли, как и всегда в один из баров, провонявших тестостероном и пивом, где привыкли встречаться в течение последних лет, ведь я не был его зятем и в гости домой он меня не звал. Всё было как всегда, всё как обычно, кроме одного, мы виделись в последний раз перед моим отъездом. Сегодня он пришёл ещё более мрачный, чем обычно.
        — Привет, Валерка, ну и как ты? — он сел за столик, скрытый от остального зала высокой спинкой-стенкой, сразу доставая сигарету, предложил и мне.
        — Нормально, уезжаю завтра, — сказал я, принимая пачку, и поставил ровнее стакан пива на круглую подставку.
        — Куда это? — удивился Платон, я ничего не рассказывал ему о своих планах, не хотел ещё от него слышать удивлённые и недоуменные возгласы, как от прочих моих знакомых.
        — В Чечню, я говорил, — сказал я и тоже закурил. — Поеду, поработаю, как мужик.
        — Будто до этого работал как баба, — пробормотал Платон мрачно. — Неужели уже завтра? Но могу тебя удивить, я уезжаю туда же через два дня. Заделался в военкоры.
        — Серьёзно?! — почему-то обрадовался я, хотя знал уже, что он едет, только не думал, что вот так, почти со мной. – Значит уже точно?
        — Да какие уж тут шутки, — махнул рукой Платон, и выпил в один глоток все поллитра заказанного пива. — Дома вой, будто я пропал уже, мама с отцом вообще не разговаривают, видишь ли, посмел я после трагедии думать ещё о том, чтобы пытаться как-то самореализовываться. Жена и вовсе бойкот объявила. Только Ваня один и не изменился ко мне, даже, наверное, с большим уважением сморит в мою сторону. А к Кате… — Платон улыбнулся с нежностью, думая о сыне. — А как к Кате будто покровительственную снисходительность чувствует. Так и говорит: «Ну женщины, чего ты хочешь?!» 
        — Отцом тебя не называет? — спросил я.
        Платон кивнул и улыбнулся, будто самому себе, а скорее тому, что было перед его мысленным взором, и поманил официанта, чтобы заказать пива ещё.
        — Называет. Забавно так папкает… Вымахал за несколько месяцев сразу сантиметров на двадцать и «пап» да «пап»… Славно, знаешь ли. Так и хочется сказать, как волк в мультфильме: «Ну вот: а то всё мама да мама!»… Ты есть не хочешь, а? Тут, по-моему, крылышки в соусе барбекю очень приличные были. Или острые, в перце.
       Я есть не хотел, Платон тогда и себе заказывать не стал.
        — Ты теперь вообще не ешь? Всегда худым быть хочешь?
        — Не такой уж я и худой, — усмехнулся я, и правда, мой крепкий косно-мышечный остов не давал мне слишком уж тощать, хотя лицо, правда, стало скуластым, как никогда прежде.
       Но Платон не заметил моего замечания, расстроенный сегодня неурядицами дома и общим похоронным домашним настроением, ведь он не мог сказать никому, что мы с ним считаем Таню живой, решив скрывать это ради неё. Поэтому он продолжил мысль, прерванную официантом, принесшим ещё по порции пива:
        — Понимаешь, мне четвёртый десяток, а все мои близкие пытаются мной управлять, будто я готовлюсь пойти в первый класс. Даже тогда я считался самостоятельным, в школу я ходил сам, а когда пошла Таня, и её водил. А теперь я «не могу и не должен, и как я смею рисковать собой»? «Ты наш единственный сын, ты — всё, что осталось у нас», и «Ты детей без отца оставить хочешь?!», и тому подобные прелестные фразочки, к которым прилагаются соответствующие гримаски. Ох, как я устал, Лётчик, ты даже вообразить не можешь. От всех. Мне кажется, когда была Таня, был воздух, а теперь… не знаю, какие-то душные все.
        Он посмотрел на меня.
        — А ты… чего тебя на войну-то несёт? Я хотя бы за славой, а ты, за каким хреном? Или это такая форма самоубийства, повеситься духу не хватает, так ты…
        — Не могу я без Тани тут сидеть при тех же делах, Платон, – сказал я без стеснения, ну а что мне его стыдиться, чего он не знает обо мне. – А она, думаю, раньше, чем через несколько месяцев не объявится, а то и через год… Сидеть и ждать на месте я не могу. Просто не могу…
       Платон просверлил меня взглядом.
        — Лётчик, ты… скажи мне, ты всё-таки уверен, что Таня… что она жива?
        Это был очень тяжёлый вопрос, настолько, что я смешался в нерешительности, потому что я уверен был только в одном, что я не видел Таню мёртвой. А жива ли она теперь… если только это возможно, что она… тогда, как я ещё жив? Не может быть, что я живой, если её нет. Вот в этом я был уверен: если бы она умерла, я умер бы в тот же миг. Не могло этого быть. Я бы знал, я бы почувствовал.
       Платон покачал головой.
        — Почувствовал… какой ты… романтик, Лётчик, с чего это? Как бы ты, спрашивается, почувствовал?
        — Я не знаю, как, Платон, но я знаю… слушай, не надо, не говори ничего, не пытайся внести в меня сомнения. 
       Платон засмеялся беззвучно, весь сотрясаясь, и так, что трудно было понять, он смеётся или плачет. И будто в подтверждение моих мыслей, Платон, заканчивая смеяться, потёр глаза со вздохом-стоном:
        — Ох… помру я с тобой, Валерка, он «знает»! Ну и аргументик! О-ох… — он покачал головой и снова посмотрел на меня. — Н-да-а… дожили мы, а, Валер? «Чувствую», «знаю», как старые бабы…
        — Ну а как, Платон?
         — Да, «а как»…
      …Я не сказал Лётчику, но дома был ад, с того мгновения, как я пришёл домой и сказал, что отправляюсь в Грозный. Сказал, потому что командировка уже была подписана, и до отъезда осталось три дня, и надо было уже сказать, не ставить же перед фактом в день отъезда. Хотя, наверное, надо было вообще не говорить, соврать что-нибудь. Потому что началось после моих слов… Катя сначала стояла несколько мгновений, не говоря ни слова, потом подошла и врезала оплеуху.
        — Сволочь ты, Олейник. Тебе что, скучно стало с местными любовницами, решил сменить дислокацию, да? — тихо, чтоб не слышал Ваня, проговорила она.
        — Ты что говоришь-то, Кать? — с упрёком проговорил я, прижав ладонь к горящей щеке. Было не столько больно, сколько обидно, — Как тебе не стыдно? Ни одной любовницы, кроме тебя у меня не было.
       Катя посмотрела сердито и, пробормотав:
        — Да, конечно! — ушла на кухню. – А как же Ангелина? И Леночка Свирс?
        – Никогда Лена не была моей любовницей, – пробормотал я.
        – Ага! Значит, Ангелина была!
        – Когда это было, Кать?! Ты в те времена ещё была Никитской.
       Катя только обиженно поджала губы. Это и правда было обидно, что она сказала так, и что не верила, что я был и остаюсь ей верен уже почти двадцать лет, потому что даже то, что происходило у меня с женщинами во время моей женитьбы, я не только не считаю романами или ещё чем-то в таком, более или менее высоком смысле, но я тех отношений даже не помню, а Катя по морде…
       Я вошёл за ней на кухню, и Катя вручила мне мусор в мешке.
        — Иди, вон, помойку выброси, — сказала она, не глядя мне в лицо.
        — Кать?.. — проговорил я. — Катя?..
        — Что «Кать»?! Ну что «Кать»? «Кать»… катькает ещё. Иди, Платон Андреич, на помойку.
        — Что, там мне и место?
        — Да это мне там место, Платон Андреич, соскучился со мной, вот и выбросил на помойку, так? Теперь за впечатлениями едешь, творческий человек, да? – перебирая нервно какие-то ложки-поварёшки, полотенца, продолжила Катя, моя любимая, неповторимая, несравненная Катя. И как такое в голову могло прийти, как в старой песне: «Кто тебе сказал, ну, кто тебе сказал, кто придумал, что тебя я не люблю?!»
        — Кать… ну ты же знаешь всё, какой творческий человек, причём здесь это? Ты знаешь, мне места нет в Москве сейчас, хуже, чем… — я едва не брякнул, что мне сейчас хуже, чем из-за Никитского.
       Тяжело было удержаться, потому что это была правда, сейчас я стал совсем уж «нерукопожатным», со мной не только не хотели работать, со мной буквально перестали здороваться, телефон будто умер, некоторые делали вид, что мы не знакомы, другие смотрели сквозь, или мимо, будто не видели. И работы опять почти не стало, скоро жить станет не на что. Не наследство же, оставшееся от Тани, тратить.
       Но ещё обиднее было, что Катя сейчас опять отмахнулась, будто не знала об этом, будто не помнила, что я каждый день об этом говорил.
        — Да плевать мне на всё это, Платон! Хочешь, давай уедем? А? Ну давай, уедем в Кировск или Псков? Или, хочешь, в Питер? Ты же там родился, ты этот город так любишь, ну не прижился в Москве, что мешает попробовать на новом месте? — воскликнула Катя.
        — Катюша… ну я же не учитель или врач, переехал в другой город, и всё заново начал, я… Словом, если я не сделаю ничего нового, ничего, что собьёт этих теперешних со следа, что заставит заново уважать меня, чтобы моё имя зазвучало снова. А если я не сделаю ничего, меня просто не будет. Меня отовсюду вычеркнули, понимаешь? Я же говорил тебе это каждый день, каждый день рассказывал, что ты сейчас начинаешь? Что ты делаешь вид, что не понимаешь ничего?
        — Да понимаю я всё! — и Катя, бросив всё, с чем возилась у стола, кажется, перцы, обняла меня поперёк рук и локтей и заплакала.
       Но это был первый, но только не последний раз, перемежая, Катя то ругалась, обвиняя меня, Бог знает в чём, то снова плакала, тогда я начинал сердиться, будто она заранее меня оплакивает. И так мы бесконечно ссорились все последние дни до отъезда. А тут Лётчик ещё огорошил.
       Да, я такого не ожидал, что мне и Лётчику придёт это в голову: уехать. И не просто, а туда, где, конечно, нужны врачи и не очень-то нужны журналисты. Но мне нужно было там быть намного больше, чем Лётчику, который, вон, уверен, что Таня жива просто потому, что он «знает», что это так. И тогда тем более непонятно, зачем он едет в такое опасное место, если уверен, что Таня жива. Сидеть и просто ждать он, видите ли, не может. Я посмотрел на него, он осунулся в эти недели, но объяснимо, всё же был болен, не знаю, как выглядел я, потому что я не смотрел на себя в зеркало уже давно, то есть смотрел, конечно, ведь я брился, расчесывал волосы, но я не помню, что я там видел.
        — Не надо тебе ехать туда, Лётчик, — сказал я. — А если с тобой случится что-то, я как Тане смотреть в глаза буду?
         — Да никак, вместе будем смотреть, что это со мной случится, а с тобой — нет? — засмеялся Лётчик. — Я через два месяца приеду, а ты?
       — Я… ну и я…
      Сам не знаю, почему такую тоску на меня навеяла эта встреча, но, честное слово, захотелось обнять этого чёрта, Лётчика, но я сдержался, подумав, что разнюнюсь опять, тем более что тискал его уже, когда в больнице встретил… А он, взволнованный предстоящей поездкой, обиделся, что я не хочу верить в его наитие с тем, что Таня жива. Я не не хотел, я боялся в это верить. Вот поверю, а он ошибается, во второй раз переживать её смерть я не могу… Таня так близка и дорога мне, что вот сейчас, я особенно остро испытывал тоску о ней, что бы она сказала сейчас, как посмотрела бы, как обняла бы меня?.. Танюшка, как мне тебя не хватает.
       Так что я уехал через три дня, взяв у Лётчика точные номера и названия части, где он будет. Оказалось, в госпитале я тщательно записал номер, ведь сотовые с собой брать не позволялось, да и сотовых вышек, думаю, там не было, так что не было бы и связи, общаться станем по-старому, когда никаких сотовых у нас ещё не было. И всё же тоска сдавливала мне сердце. Она сжимала меня со дня смерти Книжника, словно я предчувствовал, что это только начало наших бед…
      
   …Я не мог знать, о чём думает Платон и, тем более что происходит у них с его женой, мне и в голову это не пришло, да и какое мне дело до этого? Мне самому было невозможно, невыносимо оставаться на месте, конечно, из-за Галины и наших тошнотворных отношений, но главное, вздрагивать от каждого звука шагов, хотя, кажется, чего я так нервничал и почему так ждал каждую минуту, что Таня вот-вот появится, но я находился в напряжении такого масштаба, просто на грани безумия. Пока я был в больнице, меня глушили седуксеном и реланиумом, как я понял, а может быть, чем-то ещё, но после напряжение росло. Я понимал, что вряд ли она появится вот сейчас, но я не мог не ждать и не прислушиваться к каждому звуку.
        В Чечне мне это помогло, вот это желание всё время прислушиваться. Я постоянно слушал и раньше всех слышал выстрелы и сразу научился различать чужие и наши, прилёты бомб и мин, и это спасло и меня и ещё нескольких человек несколько раз. Я не гордился, я даже не думал об этом, пока был там, я подумал об этом только, когда вернулся в Москву.
      А в эти недели, которые, кажется, растянулись на много лет, потому что каждая минута длилась в сотню раз дольше, чем положено, время было так сжато, сконцентрировано, будто смола, которая замедляла всё, что происходило, но и сохраняла всё, что я видел и переживал в моей памяти. Теперь я не только не думал о том, что вот-вот упаду в обморок оттого, что вижу развороченные тела, оторванные конечности, потоки крови, смерть. Оттого, что сопереживаю настолько, что превращаюсь сам в этих людей, в каждого. Нет, теперь я всё время был ими, мне не надо было перевоплощаться, я знаю смерть в лицо, я говорю с ней, а она говорит со мной.
       Поэтому я сумел стать идеальным полевым хирургом, техникой я овладел мгновенно, потому что практика, хотя и весьма специфичная, у меня была, теорией я вспомнил и пополнил очень быстро, а желание помогать и спасать зрело во мне, сколько я себя помню. Теперь я, наконец, занимался этим и чувствовал себя в этом смысле почти самодостаточным и идеальным. Почти, потому что до абсолюта мне не хватало главного: если бы дома меня ждала Таня, вот тогда был бы идеален я сам и весь мир вокруг меня, несмотря даже на все ужасы, которые я лицезрел здесь. Потому что война это ужас, кто бы и во имя чего не вёл бы её, пусть она справедлива и необходима, в этом я не сомневался, но ужаса это не отменяет.
       Но в Москве я видел ещё больший ужас, который вообще отказывался понимать. В войне всегда есть смысл, но та война, что велась на улицах столицы, и, уверен, других городов, за коммерческие интересы, когда люди убивали и калечили друг друга не меньше, чем здесь, казалась мне теперь чудовищной пляской смерти. Такого не должно быть, и хорошо, что я ушёл из судебного морга, и пришёл сюда спасать и помогать, вернусь назад, буду лечить и спасать людей в обычной больнице и не буду видеть только смерть, буду служить жизни уже среди живых. Только бы Таня вернулась ко мне. 
       Каждая моя смена начиналась одинаково, я давно уже не мерил время ни сутками, ни часами, только сменами: утро-ночь. Сутки — работа, сутки — сон. Физически это очень тяжело, но что такое усталость, когда ты знаешь, что каждый час твоей работы спасает жизни, ноги, руки, просто здоровье молодым и сильным парням, которых дома ждут их матери, жёны и дети.
       Вот сейчас привезли парня со сложным ранением плеча, сложным, потому что ранен он был несколько дней назад, и воспаление захватило все мягкие ткани и угрожало перейти на кость, тогда ампутации будет не избежать.
        — Тебя как зовут? — спросил я.
       Он посмотрел на меня серыми глазами в тёмных ресницах.
        — Коля…
        — Будет больно, Коль, но недолго, ты потерпи, хорошо?
        — Почему больно? А наркоз?
        — Не нужен тебе наркоз, я быстро, — улыбнулся я. — Только обработаем рану и будешь спать.
       Он стал ругаться, материться, что мы, проклятые эскулапы, все наркотики толкнули налево, вот и мучаем раненых.
        — Чёртовы фашисты!
        — Ну-ну, чего ты разошёлся-то? — сказал я, срезая нитки с наложенных швов. — Уже всё. Сейчас повязку наложим, и пойдёшь отдыхать.
        — Как всё? — он удивлённо захлопал глазами.
        — Ну как… — я развёл руками. — Вот так, всё. 
        — А я… не почувствовал.
        — И не должен был. Сейчас Верочка тебе повязку наложит, а дальше только выздоравливать.
      Верочка улыбнулась красивыми голубыми глазами поверх маски. Она вообще очень хорошенькая, небольшая, плотно-полненькая, что очень приятно, и даже оказывает мне честь своей тёплой благосклонностью, правда, предполагаю, что не мне одному, но разве это имело значение? Я был нужен ей, она мне, время от времени, каждый получал своё: небольшую разрядку копящегося напряжения, мы почти не говорили, только о работе и никогда о доме, и о том, что оставили там. У неё, кажется, были муж и ребёнок, так говорили другие девушки, а ещё говорили, что был и другой ребёнок, который умер от какой-то болезни.
        — Да от лейкоза. Она и боится, что и этот так помрёт, вот и сбежала.
        — С чего же и второй помрёт-то?
        — У них это семейное, у её тёти две дочки умерли так.
       Ну, в общем, безрадостная какая-то жизнь. А здесь, в гуще самых ярких и тяжёлых событий современной истории, среди смертей и увечий чувствовала спокойнее и увереннее, чем дома. Что ж, почти как я.
       Были здесь и другие женщины, готовые утешить и приласкать усталого доктора, конечно, хирурги вообще популярны у сестёр, но здесь, вдали от дома, особенно. Так что, увы, хорошим мальчиком в разлуке я не был. Но только благодаря этому я и держался, купаясь в теплой грязи. Потому что не было ни дня, ни ночи, ни одного часа, чтобы я не думал о том, не вернулась ли Таня? А потом я озадачился вопросом, что если она вернётся и не сможет меня найти?
       Хорошо, что подошёл десятидневный отпуск, потому что я, честно сказать, извёлся, ещё немного и я бы запил. А теперь я приехал на денёк к маме, чтобы выполнить сыновний долг, извиниться, что отправился в Чечню, даже не попрощавшись, а после отправиться в Москву.
      Что вы думаете, я застал в Кировске? У меня дома в Кировске, где в малюсенькой квартирке, которую мы как могли, отделали с Таней, обнаружилась кроме мамы и Зинки, ещё и Галина. Вообразите, Галина! Это какой надо обладать наглой самоуверенностью, чтобы поступить таким образом! Оказалось, что приезжает она уже не в первый раз, что узнала не только, куда я уехал, но и нахально продолжила связь с моей мамой, называя себя моей невестой, вроде я не просто уже сделал предложение, но и позвал жить с собой. Наверное, это сработало бы, не будь на свете Тани. Ведь такие приёмчики работают с другими мужчинами, и, очевидно, я дал повод думать, что это возможно и со мной.
       Я приехал довольно поздно вечером, усталый донельзя, никак не рассчитывая застать здесь чужого человека. Она даже дверь мне открыла, представьте себе. Я в страхе отступил, подумав, уж не попал ли в какой-то свой кошмар, но нет, причёска незнакомая, ещё короче, чем была, отчего её густые волосы как-то топорщились, не желая лежать, как предполагалось, и цвет был ещё ярче и гуще, свекольный, подчёркивающий желтизну её скул, она считала, что кожа у неё смуглая, но она была скорее неприятно зеленоватой.
        — Галя?.. — я отшатнулся.
        Галя улыбнулась.
        — Ну как чувствовала, Валерунчик! — и прыг, мне на шею. Натуральная змея…
       И тут я увидел маму у стола в глубине комнаты, она поднялась, у неё затряслось лицо, сразу обозначились морщинки, которых я не помнил.
        — Лерка… Лерка, живой!
        — Живой, конечно, вы чего? — выдохнул я, тщетно надеясь оторвать цепкие Галины руки от себя, чтобы обнять маму.
      Наконец, мне это удалось, Галина отступила немного, продолжая держать одну руку у меня на шее, змея же…
        — Вот! — гордо сказала она маме. — Я же говорила, Катерина Михална, на днях должен приехать. И вот он!
       К счастью, мама не слушала, просто подошла и обняла меня, и только благодаря этому, тяжёлая змея сползла с моей шеи. Мама обнимала меня, прижимаясь маленьким полным телом, и сотрясаясь в рыданиях.
      — Лерка… как же ты… как же ты мог так… я все три месяца не сплю, как узнала, что ты удумал… Ох, Лерка, если бы я знала, если бы знала, Леруша…
      Что мама «если бы знала», я понял не сразу, но в тот момент я злился только, что мы с мамой не одни и я не могу зажмуриться и, расслабив плечи, повиснуть в маминых объятиях, как будто я ещё маленький…
ГЛАВА 2. БЕДА И РАДОСТЬ
       Если бы я знала, что Лерка с горя уедет в Чечню, что он дойдёт до такого, разве я утаила бы письмо этой проклятой Тани Олейник! Если бы только я могла предположить подобное, что он, мой мальчик, бросится очертя голову на войну, разве я промолчала бы? Если бы я знала! Если бы только могла предположить!
       О том, что Лерик уехал в Чечню, я узнала от Галечки, которая мне звонила, с тех пор как мы познакомились в Москве. Как мне она понравилась: взрослая, серьёзная девушка, доктор, москвичка, конечно, красивая, не той, конечно, красоты, подобной этой самой Тане Олейник, но разве это имеет значение для семейной жизни? У неё большие красивые глаза, роскошные волосы, правильные черты лица, что ему ещё, не понимаю. Если ты живёшь в шестиметровой комнатушке в коммуналке рядом с Дворцовой площадью в Петербурге или в большом просторном доме в нашем Кировске, где лучше? Выбор непростой, но выбор. А Таня, это не выбор, потому что это даже не комнатушка в коммуналке, это палатка посреди Кремля, сметут в любой момент, вышвырнут и забудут.
       И почему Лерик никак не мог этого понять? Почему не мог успокоиться с Алей? Почему нос воротит от Галечки, которая так хочет выйти за него?! И любит его, души не чает, с того света вернула в прямом смысле? Ну что за странный глупый мальчик? И зачем он взял это от отца?
      Мой сын так похож на меня, всем, и лицом и телом и рассудительностью прежде был похож, и профессию хорошую выбрал, как я некогда выбирала, но почему он так глупо, так безумно утекает в это сходство со своим отцом? Как тот обезумел в своё время и помер оттого, так и Лерка?
       Когда эти мысли стали приходить мне в голову, глядя, как Лерка начал сходить с ума по Тане, ещё тогда, десять лет назад, я не хотела верить и не верила, я ведь знала, насколько Лерик похож на меня и что он, конечно, опомнится. И ведь, кажется, опомнился, женился на Альбине, деток родили, всё стало как у людей. И вдруг всё порушилось. Где он встретил её снова?! Ведь она в богатенькие заделалась, в тех кругах Лерка не бывал и не мог быть, почему он снова оказался с ней? Или это она его опять нашла? Разыскала, развела с Альбиной, влюбила в себя снова, она это может, я сама обожаю её, когда вижу, её нельзя не любить. Так и мой мальчик…
       И после нескольких недель отчаяния я стала думать, что, может быть, он там отвлечётся, одумается и перестанет мечтать о ней, примет её смерть.
       Поэтому, когда позвонила и после приехала Галочка, я была очень рада. Надежда появилась во мне, что, когда Леруша вернётся, его жизнь снова наладится. Галя сказала, что хочет детей, значит, родит Лере сразу. И его жизнь начнётся сначала. И без ослепляющей страсти, без сумасшествия, без всех этих опасных вещей, которые доводят его до исступления.
      За три месяца Галя приезжала уже во второй раз. В первый раз мы провели вместе выходные, я рассказывала ей о Лере, тщательно избегая упоминания о Тане, показала детские фотографии. Я даже об отце Леркином рассказала, думая, что это поможет Гале понять, что его надо оберегать, как от водки, так и от сильных душевных потрясений, если она будет любить его, она сможет сделать это. А она, конечно, его любит, если приезжает в такую даль из Москвы, чтобы пообщаться со мной, со скучной провинциальной тёткой. Конечно, общие профессии сближали нас, почти так же как сам Лерка.
       И вот она приехала вчера вечером, а сегодня — такая радость, мой дорогой сыночек.
      Он сильно похудел ещё зимой, когда болел, и сейчас выглядел, конечно, лучше, по крайней мере, он выглядел здоровым, усталым и осунувшимся, но не больным, как было тогда, он даже загорел, как ни удивительно. Когда мой мальчик обнял меня, я будто ожила.
        — Сынок… ну как же можно так? Как можно так уезжать?
       Ну, словом, мы начали щебетать вокруг него, а Лерик, смущённо улыбаясь, прятал глаза, отворачиваясь, пока раздевался. Спросил Галю, как она здесь и почему. Вот не нравится она ему, даже сейчас, видит, что девочка приехала ради меня, и потому что он ей дорог, но зачем-то недоуменно спрашивает. Ох, Лерка, что ты, в самом деле?..
       Лерка попросился в душ, я хотела вначале покормить его, а потом уже отпустить мыться и спать, но он не хотел есть, только вымыться и спать.
        — Галь, ты извини меня, но я устал до безумия и поболтать не выйдет. Ты… где остановилась?
        — Лер, ну как где, понятно, что у нас.
        — У нас? — Лерик вздохнул. — Мне… на полу спать?
        — Не надо на полу, я к Зине на диван пойду, — сказала я, Зинка сегодня отсутствует ночью, а комнату она сроду не запирала, не думаю, что она будет против, особенно ради Лерика.
      Но Лерка посмотрел на меня так, что мне померещилось страдание в его взгляде. Неужели он так не хочет остаться с Галечкой, которая от радости прямо вся искрится. Неужели он там не скучал по женщинам, не понимаю…
      …Ох, мама, не скучал, по этой женщине уж точно! Уже не смущаясь, потому что был слишком зол и устал, я отправился мыться, а после просто лёг спать. Уснул я сразу, потому что, действительно, устал так, что у меня еле язык ворочался: прямого поезда от Москвы до Кировска не было и раньше, а на автобус я опоздал, поэтому ехать пришлось с несколькими пересадками через Псков, и дорога заняла более суток, то стоя, то сидя и все без сна. И я так надеялся на покой, какой бывает только рядом с мамой. А тут нате вам, в уютном мамином доме паук сплёл паутину. То есть паучиха…
       К счастью, было уже больше одиннадцати, достаточно поздно, чтобы лечь спать, иначе пришлось бы мне поддерживать беседу, есть и всё прочее до того как мне было бы позволено лечь. Они сами возились долго, мама отправилась к Зинке, которая в эту ночь отсутствовала, оказывается, работала в ночную смену, мама устроила ей подработку в больнице, где всегда требовались сиделки, для одинокой Зинки это было очень хорошее подспорье, тем более человек она сердобольный, и больным помогать для неё несложно. Вот сегодня она и занималась своей благородной миссией, когда мама решила устроить мне такую радость — оставить наедине с Галей. Мамы всегда думают, что знают лучше, что нам нужно для счастья.
       Однако не успел я сомкнуть глаз, как около меня оказалась прохладная жидкая Галя с жабьими губами и душными грудями. Она навалилась на меня всем своим весом, запахом, большими костями, пытаясь присосаться липкими губами к моему рту.
        — Галя… Галя! Остановись! — еле-еле успел проговорить я до того, как она схватила меня за член. — Перестань!
      Она тихо засмеялась, наверное, полагает, у неё сексуальный смех, наслаждается им, раскатистым, будто она своим бездонным влагалищем смеётся, Боже…
       — Не думала, что ты такой щепетильный, что будешь так смущаться, — она снова потянулась ко мне, шепча: — Твоя мама не против, она, можно сказать, благословила нас.
       Пришлось сесть в кровати, перехватывая Галины руки.
        — Очень рад, но… отложим объяснения до утра.
        — Что там объяснять… я понимаю, на войне все изменяют, я тебя не виню.
        — Не винишь? Просто прекрасно… — я разозлился.
       Уже просто перехватыниваем рук дело не обойдётся, похоже. Поэтому я поднялся и включил свет, а Галина при этом осталась на моей кровати, приняв «соблазнительную» позу. Но всё же я достаточно набрался сил, работая с ранеными парнями, чтобы избавиться от ненужной в такой момент деликатности. Деликатность способна создать проблемы, она обманчива и внушает окружающим странные надежды, каких ты и не подразумеваешь. Мне не надо было деликатничать сразу, но лучше поздно, чем никогда.
        — Ну вот что, Галя… ты… не можешь меня в чем-то винить или оправдывать.
        — Ну ладно-ладно, что ты… — примирительно улыбнулась она. — Я понимаю, ты теперь закалённый, сильный, независимый и смелый. Мне это ещё больше нравится.
      Я едва сдержался, чтобы не выругаться. Переведя дыхание, я сказал:
        — Послушай, мне плевать, что тебе нравится. Мы чужие люди, я хочу, чтобы ты запомнила это.
      К счастью, это подействовало, мой жёсткий тон, моё лицо или что-то ещё во мне, но она смутилась, хотя и пыталась скрыть это под смешками, которыми сопроводила своё выдворение с моей кровати.
       — Жёсткий вернулся, глаза как сталь, — продолжая улыбаться, проговорила Галя, обходя меня, коснулась, легонько прижимаясь на мгновение, продлись это мгновение чуть дольше, честное слово, я оттолкнул бы её, сейчас я был способен и на это. Её наглое вторжение к маме, в мой личный мир, где мы существовали только с мамой вдвоём, сколько я себя помню, и вдруг чужой, неблизкий и во всём неприятный человек оказывается в этом моём мире, не даёт мне побыть с мамой наедине, на что я так рассчитывал, когда ехал сюда, так возмущало меня, что я злился всё больше и усталость только способствовала моей злости. К счастью, Гале хватило ума отступить сейчас и оставить меня в покое, после чего каждый заснул в своей кровати.
       А наутро мы занялись уборкой, пока мамы не было дома, она работала сегодня, хотя пообещала вернуться пораньше.
        — Я отпрошусь, скажу, сын приехал, старшая отпустит, — пообещала она, спеша уйти. Неловкость этого утра при чужом человеке смущала её, будто она продала какую-то мою вещь, и я с упрёком смотрел на неё.
       Когда мама ушла, я посмотрел на Галю.
        — Послушай… хочу, чтобы между нами была полная ясность, — начал я, но Галина, почувствовав мой настрой, попыталась упредить дальнейшие слова.
        — Ну какая ясность, Валерунчик? Какая вообще ясность может быть в нашей жизни? Любая ясность — это полнейшая иллюзия. Просто нам хочется быть уверенными, что мы контролируем нашу жизнь, а в действительности…
        — Не надо! — я оборвал её. — Не надо философских бесед, Галя! Ты спасла меня от смерти, спасибо, я благодарен тебе как врачу, но жди от меня большего, ничего другого не жди, ничего не будет. Ты влезаешь в мою постель, в мою жизнь, пытаешься втиснуться в мою семью, по какому праву?! И не надо о любви, не лги, я это ненавижу…
       Галя смутилась немного, покраснела.
        — Что же сразу, "не надо»? Я ждала тебя…
        — Галь… — я вдохнул, чтобы не наговорить ей сейчас. — Не надо. Слышишь? Ничего этого не надо. Не надо меня ждать, не надо преследовать меня. Найди себе парня и заботься о нём.
        — Так я и нашла…
        — Нет, Галина! — воскликнул я, удивляясь, как она не видит, как не чувствует, насколько мне не нужна, она не глупая и не чёрствая и всё понимает, но не хочет отступить. — Не нашла! Я не твой парень!
       Получилось именно так, как я боялся, Галя отшатнулась и побледнела, сникая. И пробормотала:
        — Как же так, Валера… я же… почему ты так… — она села на стул как-то бессильно и мне сразу стало её жалко. И отвернулась, я со страхом подумал, что она сейчас расплачется. Но Галя заговорила: — «Найди»… вы все шарахаетесь, как будто… что я вам… хуже других? Вот умница-красавица, а никому не нужна… Если бы ты знал… Ох, Валерун, если бы ты знал, какая тоска порой нападает. Вот приходишь домой, а никого и ничего, тишина, полы сверкают. И работа, и квартира, а больше ничего нет. Не поверишь, даже пыль не копится.
      Захотелось сказать, что-нибудь колкое и злое, но я не стал, не стал добивать её, всё же окончательным подонком я не был, и жестоким тоже. Напротив, слова о пыли надоумили меня на кое-что примирительное: я предложил произвести уборку тут, в маминой квартире, автобус только в четыре, я это знал, а с достопримечательностями, думаю, Галя и без меня уже ознакомилась.
        — Давай, Галь… займёмся делом? Маме недосуг и тяжело, а один я без женского присмотра хорошо не уберусь.
      Галя посмотрела на меня и со вздохом кивнула. И мы приступили, отодвигать диваны, швабрами махать. Мама пришла к полудню и, застав нас за окончанием работы уже в прихожей, почему-то заволновалась.
        — Что ты удумал? Что за глупости, Галечку заставлять нашу грязь тут возить.
       Мы уже почти закончили, Галина как раз завязывала мешок с мусором.
        — Да какая грязь, Екатерина Михална? — улыбнулась Галя, став в этот момент вполне милой женщиной, вот когда в штаны ко мне не лезет, сразу становится нормальной приятной девушкой, даже вполне красивой. — Что вы, тут у вас и пыли-то нет, а хлам мы с Валериком весь убрали. Я знаю, как он копится быстро, у моей мамы тоже так. Я тут письмо какое-то нашла, может, нужное?
       Я удивился, у нас с мамой никого не было, и подруг у мамы в других городах, насколько я знал, не было, странно было бы найтись письму. Тем более что мама побледнела, при этих словах мамы.
        — Что за письмо? — заинтересовался я, вытянув шею, но мама поспешно смяла и без того уже смятое письмо, собравшись сунуть его в мусор, что оказалось уж совсем подозрительно.
        — Да нет… это так, это ерунда… — пробормотала мама.
      В этот момент в квартиру вошла Зинка, уходившая в магазин, спрашивала ещё, что купить, «всё равно иду», вот вернулась, держа в руках пакеты, и опустив их на пол, достала конверт и сказала воодушевлённо:
       — Письмо вам, люди добрые! — и отдала письмо мне, я стоял ближе всех. — Ты чего, Кать, бледненькая, давление, что ль?
      Уже получив конверт, я почувствовал удар током, ещё не успев увидеть надпись на конверте, за миг до этого, я будто уже знал, что это. И по маминому испугу и… даже не знаю, почему ещё, но я знал, уже знал, как бы не насмехался над этим «знанием» Платон, но я знал, какое значение имеет этот конверт до того, как увидел Танин почерк на конверте.
      «Вьюгиной Екатерине Михайловне для Вьюгина Валерия», я посмотрел на маму, она смешалась под моим взглядом, и я понял, что то, второе письмо было тоже от Тани, и Галя нашла его скомканным где-то в выметенной из-под шкафа пыли. Сколько оно пролежало там, все четыре месяца?.. Я не стал ни расспрашивать, ни выяснять, я просто ушёл с конвертом в комнату.
     «Здравствуйте, Екатерина Михайловна! Наверное, моё первое письмо затерялось по дороге до Кировска, надежды на почту небольшие по теперешним временам. Надеюсь только, что вы здоровы и у Валеры всё хорошо. Я по-прежнему живу в Шьотярве, сейчас, правда, в Петрозаводске, в больнице, но это временно, ничего серьёзного. Моя просьба прежняя: пожалуйста, передайте Валере, что я жива, и прошу меня простить за вынужденную мистификацию, я её не планировала. Спасибо заранее за то, что рассказали Валере всю правду»
       А письмо для меня было вложено внутрь этого и было, конечно, намного длиннее. «Валерочка, мой милый! Ты не пугайся, я в больнице по ничтожному, в общем, поводу, я здорова, просто есть некоторые обстоятельства, о которых я радостно сообщу тебе при встрече, если ты, конечно, захочешь её. Надеюсь, ты не очень зол на меня за то, что так получилось с моей мнимой смертью, это какая-то удивительная случайность, я просто воспользовалась и всё. Но я в любом случае сообщила бы тебе, где я, я звонила тебе столько раз, что у тебя от этого, вероятно, испортился телефон или его отключили за перегрузку линии. Я очень люблю тебя и очень скучаю. Платон не отвечает тоже, больше я никому не решилась сообщить о себе. Валера, милый, если у тебя не изменились обстоятельства, не изменилось твоё отношение ко мне, если ты хочешь меня видеть, я теперь Татьяна Маркова, живу в городке Шьотярв, дом 26 на Центральной улице. Здесь всего три улицы: Центральная и две Боковые, Правая и Левая, вот такой крохотный городок, а мы ещё думали, что наш Кировск маленький город…»
      Дальше она писала о том, что там есть школа, Дом пионеров, и библиотека и везде она работает, я не мог удержаться от улыбки, читая эти строчки, какой неугомонный человек, работу находит для себя всюду и всегда. А потом упомянула и о церквах, где начала реставрационные работы. Нет, вообразите, приехала в незнакомый «городочек» и занялась сразу всем, чем только возможно было заняться.
       Я ещё раз перечитал строчки, написанные её красивым ровным почерком, будто из старинных времён, и, свернув, спрятал письмо поглубже в карман джинсов. Обернувшись, я обнаружил, что на меня смотрят две пары глаз и в дверь заглянула третья. Она-то, Зинка, и спросила:
        — Чегой-то вы, Вьюгины, замерли в безмолвии? Случилось чего?
        Я радостно улыбнулся.
        — Случилось… спасибо вам, тёть Зин.
        — Хорошее, чего? — улыбнулась и Зинка. — Ну ладно-ладно, потом расскажешь.
       И закрыла дверь.
        — Так, автобус в четыре… А на Петрозаводск автобус, по-моему, в пять. Мам, давай, поедим, и мы с Галей поедем.
       Мама, растерянно теребя скатерть, пробормотала, не поднимая глаз:
        — Лер… ты… ты прости меня, Лерка, я думала, переболеешь и всё. Лер… ну… не езди ты к ней. Ну… не пара она тебе. Ну… Лерка, послушай…мать послушай, я же, как лучше хочу.
        Я улыбнулся:
        — Мам, хочешь как лучше, покорми меня или я голодный уеду.
       Мама растерянно оглянулась на Галю, растерявшуюся ещё больше, и проговорила сдавленно:
        — Что ж ты… перед человеком бы хоть не позорился.
        — Да я готов позориться, мам, — улыбнулся я. — Я Таню люблю с неполных шестнадцати лет, и готов на всё, только быть с ней.
      Мама посмотрела на меня, начиная сердиться:
        — Не понимаешь ничего… наплачешься ещё. Ко мне же и приползёшь, раны зализывать, ко мне, к матери. А только тогда уж Гале не будешь нужен.
       Я насмеялся:
       — Да и слава Богу, правда, Галка? – я подмигнул Галине. – Она себе хорошего парня найдёт, подходящего.
       Галя, которая сейчас выглядела выпавшим из лукошка грибом, нравилась мне всё больше и больше. А ещё больше понравилась, когда уже сидя в автобусе, отправляющемся от нашей автостанции, сказала немного смущённо:
        — Валер, ты… ну это… извини, наверно? Я ж не знала, что ты… что у тебя любовь какая-то и… Думала, ты свободный, неприкаянный, ну и…
        — Ты чего это извиняться-то вздумала, Галь? Давай, останемся друзьями и тебе, и мне хорошо? — я улыбнулся.
       Галя неопределённо промолчала, не думаю, что она захочет ещё хотя бы раз встретиться со мной.
        — Ну, бывай! — я чмокнул её в щёку и поспешил на выход, потому что мой автобус был через двадцать минут, его ещё найти тут надо.
       В Петрозаводске я был уже к ночи. Гостиница в центре, благодаря новым капиталистическим временам принимала гостей круглые сутки, тем более что стояла почти пустая.
        — Вам какой номер?
        — Мне самый дорогой, — сказал я. — А где у вас тут больница?
        — Какая? Отделенческая? Так там… вы больны, что ли?
        — Нет, я здоров, к счастью. Мне навестить надо.
        — Тут… Первомайский проспект, на Железнодорожную перекрёсток. Но там после семи не пускают уже, завтра надо.
        — Это понятно, — радостно покивал я.
       Ясно, что не пустят, но я хотя бы узнаю, здесь ли Таня и что с ней. Или мне в этот Шьотярв с утра ехать.
       В тот же вечер я узнал, что Таня в терапии лежит уже почти месяц. А наутро, встретившись с заведующим Константином Константиновичем, я знал вообще всё. Всё. Вы представляете? Я узнал, что Таня беременная и вполне возможно, что от меня, судя по сроку. Но вообще-то, пусть не от меня, пусть от мужа, от Книжника, или кто там у неё был, хоть от какого заезжего молодца, Бог с ним, но то, что Таня теперь беременная, пусть не без проблем, анемия, как и прежде, лежит целый месяц, не выписывают, как Константин Константиныч сказал, плохо поддаётся лечению.
        — Не ест, воля ваша, Валерий Палыч, так что повлияйте.
        — Это я обещаю. А мне ваше влияние понадобится, Константин Константиныч…
        И я попросил его и как местного жителя и как влиятельного, конечно, человека, потому что заведующий таким большим отделением, несомненно, имеет значительный вес в городе вроде Петрозаводска. И вот утром я, подрагивая от нетерпения, ожидал в кабинете заведующего ту, из-за которой не сплю большую часть своей сознательной жизни.
      Очень худенькая и даже маленькая потому ли, что головка острижена, а я никогда её стриженой не видел, потому ли, что на лице только глаза, огромные, ярко-синие. Увидев меня, она остолбенела на миг, потом качнулась и заплакала, зажимая себе рот обеими руками.
        — Валер… Валерка… Валерочка…
       Я в два шага преодолел расстояние от окна до двери и подхватил её в свои руки. Тонкая, нежная, тёплая, она обхватила меня своими тонкими руками, прижимая к себе и обливая горячими обильными слезами.
        — Валерочка, милый… мой милый… а я… пишу-пишу… и обзвонилась уж, телефон… телефон, небось, взорвался у тебя… ох, Валерка… как же я соскучилась! Как же я… Валера… я… я люблю тебя. Так люблю тебя… милый…
        — Ну ладно тебе, что ты… что ты плачешь-то, дурёха? Ты живая, я — живой, что нам с тобой ещё? Дурёха ты моя… — и я захватил губами её полный, мягкий и сладкий рот, сейчас от слёз мокрый и всё же сладкий, не солёный.
       Я задохнулся от жара, охватившего меня, и остановился с трудом, думая, как легко разгореться, если рядом Таня.
        — Идём, — сказал я, отпустив её, и протянул руку.
       Таня вложила свою тёплую ладошку в мою, другой вытирая остатки слёз.
        — Куда?
        — Жениться, куда ещё. Ты же беременная, или скажешь, не от меня?
       Таня икнула, кивая.
        — О-ат тебя… — и чихнула от просыхающих слёз.
        — Ну вот, значит, правда, — засмеялся я.
       Мы вышли из больницы, у меня в кармане были наши паспорта, адрес ЗАГСа, справка о Таниной беременности, и ходатайство от мэра города о срочном заключении брака на основании данной справки. Мы шли довольно быстро по уже оттаявшему городу, Таня взмолилась:
        — Ох, не беги, не могу уже… Куда ты так несёшься?
        — Ну а как иначе-то, Тань? — сказал я, останавливаясь, чтобы дать ей перевести дух. — Я щас клювом прощёлкаю, как олух, ты замуж ещё за кого-нибудь выйдешь.
       Таня смотрела на меня, удивлённо моргая.
        — Погоди, Валер, ты… всерьёз?
        — Ну, а как? Конечно, всерьёз. Я хочу на тебе жениться с тех пор как ты меня холодными котлетами кормила в своей комнате, помнишь?
        — «Помнишь»… я-то помню, только врёшь ты всё, на Альбинке своей жениться мечтал и женился, а меня по развалинам да общагам таскал!
       Я захохотал, притягивая её к себе.
        — Ну да! На улице ещё давай обжиматься, — дурачась, пробормотала Таня. — Без платья и ресторана не пойду замуж, и не думай.
        — Будет тебе платье. Заявление подадим, и пойдём за платьем.
        — Жениху смотреть нельзя.
        — Ну я не буду, подожду на улице.
        — Подожду… а кто выбрать поможет? Возьму с обтянутой задницей или из тюля, как пироженка, чтобы смеялись все, что тогда?
       Я захохотал.
        — Я и не думал, что ты такая капризная.
        — Конечно, откуда тебе знать, ты ведь женат на мне не был, а теперь вот и узнаешь. Так что думай пока, а то, может, передумаешь пока не поздно.
       — Да поздно, Танюшка, первого мая 85-го уж было поздно, что теперь-то… — и я поцеловал её, оттянув её голову назад. Кто-то свистнул нам и мы, засмеявшись, поспешили снова вдоль улицы.
       Удивительно, но в ЗАГСе никого не было.
        — Хорошо, а я боялась, что тут какие-нибудь старухи будут смерть регистрировать, — тихонько проговорила Таня.
       Мы взяли бланки, и, когда заполнили, я пошёл в кабинет к заведующему, а Таня осталась в коридоре. Признаться, я нервничал, что пока я буду у начальника, она куда-нибудь снова исчезнет. Заведующий, пожилой дяденька, выслушал меня внимательно, посмотрел в глаза.
        — Так вы… с фронта, получается? И снова на фронт. А невеста в положении. Ну да, ну да… а чего понесло в Чечню-то, невеста беременная, а ты… — пробормотал он, подписывая разрешение на срочную регистрацию брака «в виду особых обстоятельств». 
        — А она отказывалась, пока не припугнул её, что воевать поеду.
        Он поглядел на меня.
        — А ребёнка ей, значит, мало было? Хех! — он крякнул. — Что ж за краля там, дай, погляжу.
       Отдав мне подписанную бумагу, он вышел за мной в коридор, где  навстречу поднялась Таня, здороваясь с ним. Увидев её, старик улыбнулся, лицо разъехалось в больших морщинах, он показал мне большой палец и подмигнул.
        — Ну… ради такой и к чёрту на бивни заберёшься. Ну, дерзай, товарищ Вьюгин, наплачешься с ней, конечно, но зато сласть из сласти… н-да… Иди, в два приходите, распишут… Только пошлину не забудь оплатить, не то откажут.
       Мы вышли на улицу.
        — Ну теперь за платьем, — сказала Таня.
       Я засмеялся.
        — Так ты серьёзно?
        — Если ты серьёзно, я тоже. Должен же ты на красивой девушке жениться, а не как в тот раз на Альбинке, коротконогой своей, ни вкуса, ни воображения, — сказала Таня, надевая свою беретку. — Так что веди меня в самый дорогой бутик, какой здесь есть. Заодно и тебе белую рубашку купим.
        – Мне? – удивился я.
        – А как ты рассчитывал? В футболке жениться? Не выйдет! Скажи спасибо, что я не заставляю тебя смокинг надеть, – усмехнулась Таня. – Но это только потому, что не купишь здесь приличный смокинг мы не найдём, а заказывать и ждать, пока привезут, это месяца три… так что – белая рубашка, Валерочка.
       Пока Таня выбирала платье я, в уже купленной рубашке из дорогого плотного хлопка, сходил в сберкассу, оплатить пресловутую пошлину, найти самый лучший ресторан, цветы и, конечно, обручальные кольца, их я выбрал сразу, они просто «смотрели» на меня с витрины, простые, как и положено, но двойные, полоска белого золота и полоска красного, справленные вместе. Как мы с Таней, мы разные, и мы одинаковые.
        — Теперь в парикмахерскую, — скомандовала Таня, выходя с пакетами на порог магазина. 
        — Что, всё уже? — удивился я. — Альбина меня год магазинами этими насиловала в извращённой форме.
        — Ну! По Москве тоже и десять лет ходить. Правда, что она там в те годы выбирала, непонятно, особенно на ваши средства. Это я теперь почти без ограничений, а для здешних мест вообще богачка. И что она выбрала в результате, твоя неотразимая Альбиночка?
        — Да так и не выбрала, спешно в Кировске купила, чтобы поскорее меня окрутить… — мрачно проговорил я, вспоминать свою первую свадьбу я не хотел. 
       Таня посмотрела на меня пристально.
       — Может, передумаешь ещё, а? Дед из ЗАГСа тебе не зря сказал: наплачешься. Будешь потом вспоминать, корить меня.
        — За что?
        — Как говорится, к тому времени найдётся за что. Ты найдёшь.
        — Будто я какой сварливый дед, — шутя, обиделся я.
         — А то не хотелось тебе сцены мне закатывать из-за Володи и… вообще.
        — Хотелось, но не закатывал же, – сказал я.
        — Ну, ты умный, знал, что это опасно, что… а теперь… — Таня посмотрела на меня и сделала шаг ко мне, положила ладони мне на плечи. — Валер, ты запомни, что сейчас скажу, в ЗАГСах клятв не произносят, да и не клянусь я, а… словом… Я люблю тебя. Вот ты запомни и всё. Остальное все вне этого.
      Я не очень понял, хотел поцеловать её, но тут из магазина выскочила продавщица.
        — Девушка! Вы хотели… — и осеклась, увидев меня.
        Таня улыбнулась и, попросив меня подождать, вернулась в магазин. Потом была парикмахерская, где Тане сделали  не только причёску, но и макияж, который сама Таня, едва не матерясь, отправилась переделывать с помощью воды и мыла в туалет в том самом ресторане, где нас ждали с регистрации, он был в центре, насчёт меню Таня сама тоже зашла поговорить на кухню. И вышла она на крыльцо уже вовсе без макияжа, как мне показалось, но свежая, будто всё утро гуляла по лесу, ни следов болезненной бледности, ни худобы.
        — Пешком в ЗАГС пойдём? — спросила она, надевая перчатки. — Тут, три квартала буквой «Г», от церкви и…
       — Как это ты запомнила так быстро, чужой город, или ты исследовала тут от нечего делать?— удивился я, мне пришлось запоминать, несколько раз оглядываясь и едва не записывая.
        — Ну а то! ЗАГСы искала, ждала же, что ты приедешь, — улыбнулась Таня. — Ох, Валерка, нас делает наша жизнь, меняет и учит. Когда тебе надо в незнакомом иностранном городе обойти двадцать агентств за день, которые находятся иногда в таких местах, что и сыщик не найдёт, при этом надо выглядеть хорошо и не потеряться, невольно учишься ориентироваться.
       В этот момент она вдруг нахмурилась и, остановившись, посмотрела на меня.
     — Валер, слушай, я вот что подумала… я ведь как бы замужем. А если Марк жив, как и я? Ведь получится наш с тобой брак недействительный?
        — Дурёха ты, всегда это говорил, — улыбнулся я, взяв её руку в белой пушистой перчатке. — Таня Олейник. Татьяна Андреевна Лиргамир умерла 2-го января сего, двухтысячного года. Я сам свидетельство о смерти подписал. Хотя и знал, что ты жива.
       Я стянул перчатку с её руки и её прижал ладонь к своему лицу, к губам.
        — Так что женюсь я на Татьяне Марковой, уроженке Москвы. У тебя же настоящий паспорт, никакой подделки, а свидетельство о рождении ты давно потеряла, как и родителей так ведь? И в Шьотярв переехала от мужа-тирана с юным любовником, от которого теперь и вынашиваешь ребёнка.
       Таня смотрела мне в лицо, пока я перецеловывал её пальцы, и они становились всё теплее.
        — Это тебе в больнице рассказали? — спросила она.
        — Ну да. Ты и тут успела легендой стать.
      Таня покачала головой, погладив мою щёку уже горячим пальцами и сказала, немного смущаясь, опустив ресницы:
        — Ну да, так про нас и придумали. Только ребёнок не его, твой.
      Солнце выглянуло и осветило наши лица, от Таниных ресниц упала густая тень на глаза, всё-таки весна, хоть и север тут, как наш Кировск.
        — Да мне это всё равно, Танюшка. Хотя приятно. Да нет, даже не приятно, какое-то мелкотравчатое слово… я, признаться, не думал ещё, что ты можешь родить мне ребёнка, это как-то… знаешь, ищешь клад, а находишь ещё один, — и я притянул её к себе, поцеловать. Целовать, ну хотя бы целовать, быть рядом и хотя бы не целовать её почти невыносимо…
       Но здесь, на центральной улице, нам засвистели, пришлось прерваться.
        — Не спеши, скоро получишь права, — засмеялась Таня, беретка хорошо держалась на стриженой головке, намного лучше, чем прежде на длинных волосах.
        — До сих пор я был нарушителем всех прав, — засмеялся я в ответ.
       И мы пошли вдоль улицы, красивые ровные улицы, просторный город, все они такие, задуманные Петром — просторные, геометричные, как они вообще тут строили среди болот, не представляю, но человек может всё, что задумает.
        — А кстати, Валер, что с кладом? Володя небольшую часть потратил, как он мне говорил, совсем… можно сказать, едва развязал мешок.
        — Я знаю, я ведь стал распорядителем этого золота после ваших смертей, так мы с тобой подписали в банке, когда оформляли на троих, если помнишь. Ты не удосужилась дойти туда за сорок дней, что прошли от его гибели до твоей. Ну, так вот, Танюшка, долю Книжника я отдал его жене. Ну не сам, конечно, отправил по почте уведомление и нотариально оформленную дарственную.
      Таня посмотрела на меня.
        — Жене?
        — А что ты удивляешься, – усмехнулся я. – Она и его сын — наследники первой линии.
        — Они были в разводе, так что… сын — да, и родители тоже, но не она… — сказала Таня и посмотрела на меня. — Почему ей?
       Я усмехнулся.
        — То как она вела себя на его похоронах достойно отмщения.
       Таня остановилась, повернулась ко мне.
        — Погоди-ка… ты… почему ты так сделал?
        — Это золото проклято.
        Таня покачала головой.
        — Володя говорил, золото не может быть проклято.
        — Ну да, он сказал… И где он теперь? — ответил я.
       Вообще-то я не хотел думать о Книжнике, особенно сегодня. Увы мне, Таня вздохнула, мрачнея.
        — И ты… Ты отдал это золото его жене, в отместку?
        — Да, это акт мщения, — не стыдясь, и даже с удовольствием сказал я. И добавил, уже волнуясь, признаться, вспоминать это мне было больно, и Танино горе в тот день, мне хотелось бы, чтобы она меньше горевала, а было очевидно, она раздавлена. И то, как наглая бывшая жена Книжника набросилась на неё при всех, как позорнейшая рыночная торговка. Я не был рядом, чтобы защитить Таню, пока я продирался сквозь толпу, всё уже закончилось, а те, кто был близко, не смогли. — Набрасываться на тебя… она… вцепилась тебе в волосы. И вообще…
       Таня тряхнула головой и продолжила путь.
         — Ерунда. И волос-то тех уже нет, Валер, — вздохнула она. — Вообще, кажется, что прошло лет двадцать… И потом… в чём была неправа Ритузина? Всё правда, я вела себя как шлюха, мужа отняла у неё.
        — Как ни горько мне это признавать, он всегда принадлежал тебе, — заметил я. — Это она его отобрала у тебя, если уж на то пошло. Но… Таня… Мы можем не говорить нём в день нашей свадьбы? Я ждал с 85-го года.
        — Ох…. – смеясь, прищурилась Таня. – Вот врун. Ох и врун, Валерка! Ты тогда даже не думал обо мне в этом смысле, — засмеялась Таня.
        — Да думал! Сразу думал… Только я не сразу осознал, что именно я думаю. Я уж весь твой был, а всё не понимал… так бывает, Бог, если хочет нас наказать, то делает слепыми, глухими даже к самим себе. Особенно к себе. И абсолютно безмозглыми. Пришли, Танюшка…
ГЛАВА 3.  ДОБРОМУ ДОБРО ВСЮДУ
       Таня сняла пальто в гардеробе ЗАГСа, оставшись в маленьком платье, из белого твида с круглым воротничком, кармашками и маленькими рукавчиками. На головке под береткой оказался ободок-диадема, освещавший собой её белые волосы. И сапожки она сняла, оказывается, несла в изящной сумочке из бежевой замши маленькие туфельки с прямым изящным каблучком. Завершали образ белые короткие перчатки и белые колготки.
        — Обижаете, мужчина, это чулки, — шутя, фыркнув, улыбнулась Таня, самодовольно поглядев на свои невероятно длинные красивые ноги, словно нарочно созданные идеальным скульптором, эти ноги, по-моему, длиннее, чем весь я. И вся эта идеальная девушка пришла со мной в ЗАГС? Не может быть. — Я вообще подготовилась, всё бельё купила новое, всё для вас, как говорится. Не в хлопковых же трусишках твоей невесте быть, особенно, когда, как ты говоришь, у тебя такой особенный день. К счастью, бутик более или менее правильный, всё из старых коллекций, конечно, не обессудь, но зато отменного качества, самый настоящий люкс. Хорошо, что тут мало тех, кто покупает такие дорогие шмотки. Кстати, пуговицы и тиара с самыми настоящими бриллиантами!
        — Что?! — изумился я, сегодня уже в сотый раз. — Не может быть.
        — Да-да! — засмеялась Таня, оглядывая себя в зеркало, большое, от потолка до пола, в пятнах старой сырости. — Не смущайся, я бы тоже не сразу поняла, если бы не знала точно. Представь: это самое платье я в позапрошлом сезоне надевала на фотосессии для нашего Vogue, ну то есть не это, но эту модель… даже нет, три года уже… Шанель, что ты хочешь, они не мелочатся и на аксессуарах не экономят. А девочки в магазине и даже их закупщики и не подумали, отчего платье стоит такие деньги. Купили под заказ для одной местной принцессы, на выпускной, а она раздумала, выбрала Dolce&Gabbana. Так и висело оно у них там, на складе, на наше счастье. Давно бы в сток сдали, да чересчур дорого, жадничали. Вот так, человеческая жадность иногда служит на благо. А по-моему, это вообще знак, Валерка, нас с тобой это платье дожидалось. 
       В ЗАГСе никого не было, работники, да мы, будний день, вторник, здесь женились только по субботам и редко по пятницам. Пока Таня охорашивалась, принесли заказанный мной букет, нарочно сделанный по всем правилам: маленький, с ручкой и круглым куполом, из пышных белых и красных роз, мне не хотелось, чтобы моя невеста устала держать его.
       Таня развернулась ко мне, удивлённо и радостно глядя на цветы, я стал на одно колено, и протянул ей букет.
        — Ну что, выйдешь за меня, Танюшка?
      Она подошла ко мне, улыбаясь.
        — А я думала, так и не спросишь, всё время так меня берёшь, без спросу.
        — Вот прошу, решай мою судьбу. Если опять не отдашься в мои жёны, я, наверное, и жить не захочу дальше. Без тебя…  не могу я без тебя, Тань, — я посмотрел на неё как щенок, впрочем, я готов быть её щенком, её псом, лизать ей пятки, причём в самом прямом смысле.
      Таня, шутя, вздохнула и сказала:
       — Ну что… Придётся отдаться, я тоже без тебя не могу, — Таня погладила мои волосы, не думаю, что ей даже пришло бы в голову подобное желать в отношении моих пяток, но лишь бы она позволила мне лизать свои и не унесла бы их куда-нибудь от меня снова. Свои, розовые, шёлковые, сладчайшие маленькие пятки. Соглашайся, Танюшка, прошу тебя, я сделал тебе предложение десять лет назад, и ты приняла его тогда, а после вышла за другого, так прими его, наконец, всерьёз, стань Таней Вьюгиной, стань моей до конца.
       Мы вошли в зал, где тётенька с серьёзным лицом, дежурной улыбкой и ни к чему не обязывающим гостеприимным голосом, улыбнулась нам, предлагая встать на отмеченное бесчисленными парами ног место на ковре.
        — Погодите, молодые, а свидетели? — вдруг остановилась тётенька, снимая дежурную улыбку.
       О, Господи, неужели такая мелочь может помешать нам? Признаться, я запаниковал в первое мгновение, ну, куда бежать сейчас за свидетелями?
       И вдруг в зал вошла неизвестная бабуся, а за ней дед из гардероба.
       — Алла Фёдоровна, мы так поняли, свидетелей тут не хватает, — сказал дедуся, сам он был маленький, наверное, и смолоду был небольшим, а к старости и вовсе сморщился и стал похож на урючину. — Так мы эта… готовы с моей Маргариткой.   
      «Маргаритка» тоже улыбнулась, кивая, не иначе служила здесь какой-нибудь вахтёршей сто лет, как и её «урючина». Как сказала сегодня Таня, это был знак. Нам с ней все время сегодня были хорошие знаки, да не только сегодня: позавчера, когда я приехал к маме, и именно в этот день пришло Танино письмо, на автобус до Петрозаводска остался только один билет, и он достался мне, я застал Константина Константиновича на дежурстве, успел поговорить с ним и рассказать о том, о чём мог и должен был рассказать: о себе, о том, что я с фронта буквально и вскоре должен вернуться туда, о том, что искал Таню несколько месяцев, от него же узнал, что с ней самой здесь и здешнюю версию предыдущих событий. Кроме юного любовника всё было, в общем-то, вполне понятно и даже вполне ожидаемо, как ещё объяснять молодой девушке, почему она вдруг приезжает в такой городок как Шьотярв, затерянный среди болот и озёр, с населением около тысячи или двух тысяч человек, притом, думаю, она и слова не произнесла, они придумали всё сами. И я принял эту версию, не рассказывая, для чего я сам приехал сюда. Впрочем, он и не интересовался, узнав, что я не Марков, то есть не муж-тиран, добрейший Константин Константинович расслабился и всё рассказал мне о Танином состоянии…
       Тане я сказал правду, для меня не имело значения, чьего ребёнка она вынашивала, мне было важно только, чтобы она хотела быть со мной. И вот я надел ей на палец обручальное кольцо, принял кольцо от неё, и поцеловал её, теперь мою жену. Меня даже не удивило в тот момент, что я не ошибся с размером кольца для Тани, удивительно, я не думал о размере, я просто взял те, что сразу бросились мне в глаза.
       И вот они, на наших пальцах, а мы в ресторане, держим бокалы с шампанским, а новые кольца приятно сверкают в вечернем уже свете и сверкании «роскошных» светильников этого, в общем-то, убогого гастроцарства.
        — Думаю, пора нам уже валить отсюда, — улыбнулась Таня, которая выглядела здесь жемчужиной в картонной коробке.
        — Признаться, я тоже не могу больше ждать, — радостно согласился я, плотоядно глядя на её губы. 
        — Да нет, просто публика поменялась к вечеру, не замечаешь? Бандитня местная к вечеру собирается, — негромко сказала Таня.
        — Ты что, их боишься?
        — Нет, — она легко пожала плечами, забирая перчатки и сумочку со стола. — Но это не наша с тобой компания.
        — Ну уж с бандюками я как-то научился разговаривать, — усмехнулся я, впрочем, тоже послушно поднимаясь.
       Таня улыбнулась, качнув головой:
        — Тебе это надо, разговаривать с ними? Сегодня? Ты чё, Валерка?
       Это хмель во мне говорил, не иначе, и счастливый кураж, но больше всего я хотел, конечно, поскорее уйти отсюда и…
      …Ну, я так и сделал: едва вошли мы в номер, не включая даже свет, а уже стемнело, я подхватил Таню и прижал к себе, сразу возле входа был комод, куда я подсадил Таню, как раз по высоте оказалось, ноги-то у неё длиннее моих, между прочим, вот как так выходит, ростом она меньше, хоть и немного, а ноги длиннее, и значительно…
       Пальто она расстегнула ещё в лифте, даже на улице довольно тепло, солнечный день сегодня, всё же апрель, что говорить о помещениях, да ещё таких вот, прогретых за зиму. Так что пальто я стянул с её плеч, а тонкие трусики вовсе почти не служили преградой…
       Таня охнула от неожиданности сразу, вроде даже отстранилось в первое мгновение.
         —  Ох… Валерка… — но тут же и расслабила плечи, позволяя стянуть пальто, и поддаваясь в остальном.
       Я кончил сразу, роняя какие-то стоящие здесь статуэтки, или что там было…
        — Да что же за горячка, Валер? — выдохнула Таня, обмякая в моих руках, прислонила голову к моей груди. — Вся жизнь впереди…
        — Ну конечно! — засмеялся я, уж мне-то отлично известно, как это обманчиво.
      Но когда я включил свет, Таня увидела, какой сюрприз я ей приготовил: весь номер был заставлен цветами, я скупил все, что нашлись во всём городе. Я давно не был бедным мальчиком и мог себе позволить многое. Когда умер Книжник, и Таня не хотела меня видеть, я вложил несколько золотых монет в акции Газпрома. Купил много, и теперь они приносили мне очень неплохой доход, хотя я давно хорошо зарабатывал и отлично прожил бы на свою зарплату, и даже алименты не мешали этому, я понимал, что будь мои дети рядом, я тратил бы гораздо больше и получал бы радость от этого.
       Но в те дни, в разлуке с Таней, ничто не приносило радости. Тогда мне хотелось сделать хоть что-то с собой, рискнуть, рискнуть жизнью, мне хотелось, чтобы со мной произошло что-то, что обратит её внимание на меня, чтобы она испугалась за меня и вернулась...
      Но, будто нарочно, со мной ничего не произошло, даже в Чечне, пули и осколки летели мимо, взрывы рвались далеко, мой расчёт на то, что проклятое золото навредит мне, не оправдался, только росли мои доходы, даже на проценты можно было жить очень хорошо, а я работал, так что потратить на этот день — это было удовольствие, я жалел, что не смог потратить больше, в небольшом городе и возможности меньше. Так что цветы, золото, подарки, угощения из лучшего здешнего ресторана, это всё, что я мог придумать, чтобы радовать её хотя бы эти несколько дней, пока мы могли быть вместе.
       Я жаждал бесконечно совокупляться, не хочу скрывать, я бы вообще не выбирался из постели. Во-первых: я скучал, во-вторых: я хотел этого всегда. После первого восторга я ещё остерегался, опасаясь повредить плоду, но чем дальше, тем я становился смелее и ненасытнее. А Таня, меду прочим, позаботилась о невероятно красивом белье, чтобы радовать меня каждый день, духах, и даже сексуальных атласных тапочках на тонких маленьких каблучках с пухом и стразами, на её бесценных ногах это выглядело так, что у меня вставал только от зрелища её пальчиков в этих туфельках. Мне кажется, Тане это нравилось. А мне нравилось то, что ей это нравится.
       Только дня через два, а может быть три, заметив, как много Таня спит, то есть всё время, что не проводит в моих объятиях, я опомнился немного, что обещал её доктору откормить её, а сам дорвался, правда… Но зато она моя, совсем моя, моя жена.
        Одна беда была теперь: мне скоро в обратный путь, к месту службы, как говориться, да к маме на денёк заехать всё же нужно, проститься и о наших с Таней новостях рассказать, не по телефону же. И какой день сегодня?..
       Солнце светило только в день нашей свадьбы, а потом небо затянули тучи, подул ветер и разразился ливень, однако после бурной ночи не похолодало, весна забирала свои права. И всё же дождь не переставал. Пасмурные дни все сплошь были как сумерки, на улице шёл тёплый дождь, доедая остатки снега, был уже вечер, тихонько бормотал телевизор, Таня снова задремала, я обнял её, обвивая рукой под покрывалом. Она пахла духами и теплом, духи купила нарочно ещё в день свадьбы, удивительно как много она успела всего за пару часов тогда. Вот пошевелилась, просыпаясь, погладила мою руку, продевая пальцы сквозь мои. Я выдохнул ей на волосы, теперь шея и уши были беззащитны, целуй, сколько хочешь, не надо под косы забираться, от пота они завивались колечками и спиральками…
        — Ох, Танюшка… ты не представляешь даже, как я хотел тебя, когда мы вот так спать легли той ночью, когда от «деревенских» убегали, — прошептал я, невольно вспоминая, тогда у неё был примерно такой же маленький животик.
       Таня тихо засмеялась, поворачиваясь на спину.
        — Чего это я не представляю, очень даже представляю. Это ты спал, а я-то проснулась, прикинулась только, чтобы не смущать тебя, я как-то не очень поняла тогда поначалу, что происходит. Потом растерялась, потом испугалась, что ты захочешь продолжить… а я… и беременная к тому же… а потом расстроилась, что ты испугался. И стыдно стало, что я такая, что я бесстыдная какая-то потаскуха получаюсь. Всё как-то смутно тогда было, сквозь сон… Мне уже стыдно было, что ты такой меня застал, что я…
        — А я кончил тогда в душе за одно мгновение, – я нарочно перебил её, не хотел, чтобы она вспомнила и Марата в связи со всем этим. – Так хотел тебя…
        — Фу, бесстыжий, рассказывает ещё! — засмеялась Таня, шутя, толкая меня. 
        — А если бы я не испугался тогда? Был бы решительнее, смелее, как после? Если бы тогда же всё произошло? А, Тань? Может, всё вообще сложилось бы иначе? — сказал я.
        Таня посмотрела на меня и покачала головой, уже не смеясь, и села. 
         — Нет, Валер. Всё происходит так и тогда, когда должно, — она убрала волосы с моего лица, они были мокрыми от пота все эти дни, не сохли, хотя мы в душ ходили, конечно, задницы мыть и зубы чистить, время от времени, но это не помогало, конечно, волосам становиться сухими. А сама Таня была всё так же свежа и прекрасна, будто мы только пришли сюда.
       И вдруг в этом глупом телевизоре, который всё время был включён и который никто не смотрел, заиграла музыка, от которой Таня вдруг побледнела и, выпрямившись, обернулась к экрану. Посмотрел и я, невольно приподнимаясь на локте. На экране был Володя Книжник со своей группой, его клип, с множеством красивых девушек, и Таня там была как бы в главной роли. Таня, такая, к какой я ни за что не решился бы подойти. Обнажённая и прекрасная, наготы правда почти не было видно за распущенными волосами, струящимися вдоль тела, и какими-то кисейными одеяниями, камера не наглела, снято было красиво, изысканно даже, что особенно подчёркивала жёсткая музыка и сцены выступлений «МэМи», возможно, снятые на концертах, с беснующейся публикой, потом, летящим с волос, голых торсов, гитар и барабанов. Но в финале прекрасная эфемерная Таня словно бы спускалась к этому вполне плотному Книжнику, целуя… целуя, по-настоящему, их рты на весь экран…
       Я сорвался с кровати и ушёл в ванную, умыть лицо холодной водой, шею, руки, чтобы хоть немного остудить свою закипевшую кровь. Таня появилась на пороге.
        — Валер…ну, ты… что? — она подошла обнять меня.
        — Не надо, — я отвёл её руки и сел на край ванны.
        — Ты что? — она ещё пытаюсь заглянуть мне в лицо.
      Но я ослеп и ополоумел. Вдвойне унизительно было то, что я был обнажён. И уже не владея собой, вдруг отпущенной тетивой я завопил:
        — Не хочу, чтобы ты обнимала меня, а думала о нём!
        — Валер… да ты что? Ты… ревнуешь… к… к покойнику?
        — Покойники всегда живее всех живых, — сказал я.
        — Нет, — Таня покачала головой.
        — Нет, да! — я отбросил полотенце.
        Таня вдруг побледнела, и… отвращение отразилось на её лице от бледности прекрасном, ещё более прекрасном, чем было сейчас на экране, ещё более пленительном.
         — Что… Что ты сказал?
       Я взглянул на неё, но она отшатнулась и, поспешно отвернувшись, вышла из ванной.
        — Тань!
        — Отстань! — огрызнулась она, хватая своё пальто с вешалки.
        — Ты куда?! — я бросился за ней, но не тут-то было, она была одета, только пальто набросить и обуться, с этим и вышла небольшая заминка, но я  был полностью обнажён. Пока я пытался преградить ей путь, она просто поднырнула под мою руку и выскочила в коридор.
      Я побежал бы за ней и голый, мотая членом, даже на улицу, но именно в этот момент мимо шла пожилая пара и они изумлённо остановились, глядя на нас и я как-то сбился.
      — Ненормальная, дождь! — крикнул я, прячась за дверь от слишком побледневшей старушки, ещё кондрат бабку хватит из-за меня.
        — Да пошёл ты! — ответила Таня, даже не обернувшись.
       Пришлось улыбнуться старикам, извиняясь. А они переглянулись, сказали что-то по-английски, туристов тут много, и в основном иностранцы, Кижи смотреть приезжают…
      Я оделся и помчался искать Таню на улицу. Но где там, пройдя несколько кварталов, я вернулся назад, весь мокрый, едва не заблудился, как последний идиот. Вернувшись, застал Таню, снимавшую дождевик, почти сухую, в отличие от меня, похожего на лохматого барбоса.
        — Охладился немного? Я тебе, дураку, колбасы купила, — сказала Таня, выставляя покупки из пакета на стол.
        — И магазин нашла как-то? — удивился я.
        — Я же говорила, я ориентируюсь хорошо, и примечаю всё. Дождевики, кстати, на ресепшене выдают, всё цивилизованно, всё же туристическая республика, а ты так носился, я смотрю, — она покачала головой и говорила спокойно, вот, кто охладился. — В чёрном теле держишь который день, ни еды, ни даже вина. О чае я уж и не мечтаю. Кормить обещал, а сам только трахаешься. И ещё сцены ревности устраиваешь, кровопийца, — выложив всё на стол, она посмотрела на меня и улыбнулась.
        — Вина… будто ты пьёшь его, — смущенно пробормотал я, упрёки вполне обоснованы. — Тань… 
       Она смотрела на меня, не перебивая больше.
        — Ты… прости, я… ну, в общем… 
        — Я поняла. Только вот что, Валер… — Таня сняла дождевик и пальто, волосы завились от влаги, но теперь воздушно, пушась. — Ты ревновать бросай. Когда повод был… да что там, сто  поводов было, ты молчал, а теперь… словом, хватит. Всего очень много… было очень много без тебя. И… ты взял меня всю, так бери или давай… я опять Татьяной Марковой стану.
       Я сел, как был весь мокрый, теперь от дождя, провёл по мокрым волосам.
        — Не станешь уже. Маркова теперь стала Вьюгиной. Вот так… Не буду я больше. Не знаю, прорвало вдруг. Не ожидал я, Таня… просто как кулаком в морду, ну и пробило. Как короткое замыкание, понимаешь?
        — Нет. Не понимаю. Но мы не будем больше об этом всём говорить. Знаешь что, лучше я скажу тебе, стоеросовый? — сказала Таня, подходя ко мне.
      Я поднял на неё глаза, до ужаса боясь, что она сейчас скажет: «Прощай, идиот!» и уйдёт, я лизать её пятки только начал. Та-ань, я только начал…
        — С-скажи, — проговорил, глядя на неё как собака.
       Она протянула мне руки.
        — Дай руки сюда. Он шевелится, — прошептала она, будто боялась спугнуть. 
       Она приложила мои ладони к своему животу, хотя «живот» — сказано громко, он у неё такой маленькой, едва выступал над лоном. Я не знаю, так сильно я хотел почувствовать толчки моего ребёнка у неё в животе или он и правда, толкнул мои пальцы, но я почувствовал. Теоретически не мог почувствовать, не должен был, но я почувствовал. Почувствовать это, это как настоящее доказательство обладания ею, осязаемое, куда более важное, чем поставленные сегодня штампы в паспортах. Взгляд в вечность, через неё, через Таню, она мой путь в бесконечность. Я не почувствовал этого с Альбиной, я не почувствовал этого, потому что ничего подобного не испытывал к Альбине, а сейчас наша связь с Таней настолько мощная, такая глубокая и проникающая во всё, пронизывающая меня, каждая моя клетка, каждый атом живёт в её вибрациях, и мой путь только через неё, только с ней.
       А Таня смотрела на меня, и свет исходил из неё.
        — Э-это первый раз… — волнуясь, прошептала Таня. — Валер… как хорошо, что при тебе… с тобой.
      Я поднялся, целуя её в губы, прижимая к себе за затылок, словно боялся, что она убежит.
        — Прощаешь меня? — прошептал я позднее.
        — Проехали, — сипло проговорила она, обнимая меня…
       Господи Боже, сколько дней прошло? Надо было объясниться, сказать, что мне пора уехать, но как? Вот сейчас?
       Или сейчас?
       Нет, теперь…
       Сейчас, пусть поспит, глаза сонные…
        — Валер, мне, наверное, в больницу ненадолго надо опять, как думаешь? — как-то утром сама сказала Таня. — Ну, подлечиться чуть-чуть и… А там поедем с тобой в Шьотярв, посмотришь, какая там красота, какие люди… Я… понимаешь, уехать пока не могу оттуда. И… не в том дело, что я боюсь там или… Просто я там за дело взялась, я тебе говорила, ну и закончить надо.
     Она посмотрела на меня.
        — И… золото, мою часть я использую здесь. Ты не против?
      Я не был против, я никогда не хотел этого золота и всё время забывал о нём. К тому же Таня рассказала о своих планах насчёт ремонта и реставрации местных церквей.
       — Мне твоя помощь понадобится, надо бы художников наших пригласить сюда, нашу группу. Это и заработок, и работа интересная и необычная, долгосрочная. Передашь им письма от меня? Ну, будто бы не от меня, будто ты агент минкульта?
        — Ты роди сначала, оголтелая, как себя чувствуешь-то? — спросил я, себя чувствуя виноватым, что не сказал сразу, что мы ненадолго вместе, что предстоит скорая разлука, и, думая, что теперь, наверное, самое время и сказать то, что уже завтра я должен уехать иначе стану дезертиром.
        — Хорошо чувствую. Валер, с тобой я всегда чувствую себя превосходно.
        — Танюшка, я… Понимаешь, я должен уехать.
        — Ну, я понимаю. Мы не говорили, но тебе ведь надо как-то дела устроить и вообще… Или ты не хочешь из Москвы… Но, что тебя держит там? Хотя в Шьотярве, конечно, классному хирургу делать-то нечего, там, поверишь, и не болеет никто, Аглайка скучает, носки вяжет. Только я и развлекала её немного своей бледной немочью. Но ты можешь ездить сюда, в Петрозаводск, Генриетта будет давать машину, у нас так делают.
        — «У нас», — улыбнулся я. — А ты прижилась там.
        Таня улыбнулась.
        — И ты приживёшься, увидишь, там замечательно, и люди необыкновенные.
       Я слушал её и думал, она приживается везде, потому что видит мир прекрасным, как она сама. Чего только не происходило с ней, а она становится только добрее и прекраснее, и ещё больше любит людей.
       И всё же о своих делах рассказать пришлось. Собственно, немного я приоткрыл уже, когда она на груди шрам обнаружила. Это было непросто. Танина лицо бледнело всё больше и всё больше вытягивалось.
        — То есть как это, грудь вскрыли? Как это остановилось сердце? Ты что…
      Я улыбнулся.
        — Да не вскрыли, хотели только, по коже полоснули скальпелем, тут я в себя и пришёл.
        — Но…Валерочка, как же так? Почему?
        — Ну… понимаешь… я ж на твой труп выезжал.
      Таня побледнела и отодвинулась.
        — Господи… я не думала… я… понимаешь, даже видела вас, когда уходила, но разве я могла подумать… Я не думала, что может вообще такое быть, что все подумают, что это я. Я просто спасалась, они в нашу квартиру пришли, я пряталась, ждала, пока выйдут. А когда вышла, пацан какой-то в машину полез. Господи… вот так глупо совпало всё… А мог ведь кто-то из милиции… если бы осталась так стоять. Получилось, что воришка какой-то погиб, беспризорник, мальчишка совсем. Я даже крикнуть ему не успела, подошла к окну, в этот момент и… Такой ужас…
        — Косу подкинула, «не думала»…
        — Косу? — удивилась Таня. — Так я в огонь бросила, чтобы никто не нашёл... Она что же… не сгорела?
        — Не сгорела… — выдохнул я, покачав головой. — Я как увидел её, так и… под кардиограммы и загремел.
       Вообще я не хотел говорить об этом, о том, как в больнице валялся, я ни вспоминать об этом не хотел, ни думать, ту свою слабость вспоминать, сразу приходила на ум Галя и всё связанное с ней, а воспоминания эти, вставая сейчас передо мной, вызывали острый стыд и отвращение к себе.
     А теперь надо было рассказать о том, что я уезжаю. Я тянул до последнего. Вначале просто некогда и думать об этом, а после не хотел, так и не мог найти момента. Но пришлось…
      Мы заговорили о Грозном, я рассказал ей и о том, что Платон теперь военкор, ещё в первые дни, когда она спросила, не знаю ли я, почему он не отвечает на её звонки.
        – Господи… Платоша… и ты… Валерка, вы с ума сошли, почему вы поехали в самые лапы смерти? Такой риск… почему? Всё из-за меня, да?
       Я покачал головой, потому что не из-за неё, но из-за неизвестности и страха за неё мы с Платоном и не могли найти себе места, и каждый по мере своих возможностей отправился поближе к смерти.
        – Грозный теперь… это руины, грязь, оборванные люди. А ведь недавно был современный город. Цветущий город, по словам тех, кто жил или бывал в нём.
        – Зло порождает зло, – сказала Таня. – Но добро всё равно восторжествует.
        – Так-то так, но, сколько прольётся крови, прежде чем наступит царствие Добра. И всё равно найдётся тёмный угол, куда Зло спрячется, как тараканы от дихлофоса.
         – Ничего, на то и щука, чтобы карась не дремал, – кивнула Таня. – Нельзя победить Зло, но это не значит, что можно прекратить борьбу. Стоит развести грязь, тараканы расплодятся снова.
        Я улыбнулся, кивая.
.
        — Так ты… уезжаешь? — ещё не веря, спросила Таня.
        — Я должен, — сказал я.
        — Это я поняла. Я… я понимаю, что… это долг… На-адолго? — спросила она, дрогнув.
        — На три месяца точно, — сказал я, а сам подумал, а что если больше? Я не думал, когда подписывал контракт, что там было о продлении? Я даже не читал, может он пожизненный… но этого я не сказал.
        — Ну я… подожду, — сказала Таня, складывая ладони между коленок. — Теперь… легче. И ты, и… он у меня есть.
       Она посмотрела на свой живот и даже погладила его.
        — Ты только… Тань, ты… береги себя? Его тоже, конечно, но себя, себя особенно, – сказал я. – К родам я приеду. Раньше приеду, но…
       Я обнял её, этакая идиллическая картинка получилась, прям хоть на обёртку монпансье. Между нами никогда не было всё гладко и сладко, с самого первого дня, вернее, ночи, потому что наша близость началась ночью, тоже странной и неповторимой, накануне первого мая. Да, между нами никогда не было всё просто, и сейчас, сидя идеальной парочкой в объятиях друг друга, обнимая живот, в котором рос наш драгоценный ребёнок, и мы расставались всего через несколько дней после нашей свадьбы, которую мы ждали почти десять лет. Да, вот в такой вот весенний день в 90-м я и понял неожиданно, что люблю её. Десять лет… а сколько всего, Господи… Но теперь она моя законная жена, и свидетельство о браке у меня есть. Моя… и я должен уехать, вот именно теперь, когда мы, наконец, сплели руки, и никого нет между нами.
       Таня погладила меня по ладони и сказала тихо-тихо:
        — Ты не волнуйся. Правда, ты там не волнуйся. Пиши, ведь можно? И я буду, про то, как я работаю тут. Ну и… в общем, ты не волнуйся обо мне. Я боялась за тебя, этот Вито, он следил за мной и вычислил тебя, никто не знал, а он… В общем, ты не говори нигде, что я живая. Опять же на нас, покойниках, Серёга может, заработает. Да и картины теперь стоят больше… Ты Платону только скажи, хорошо? Ему больно думать, что я погибла. Я не могу дозвониться до него, как до тебя не могла. А Кате не стала. Ни Кате, ни Ване, ни родителям, пугать их… а главное, подставлять всех вас.
       О родственниках она расспросила всё ещё в первый день, и успокоилась, что все здоровы и пережили её смерть более или менее… и что Платону я сказал, что сразу знал, это порадовало её.
        – Но он скучает, Танюша, он так скучает, что не верит, что ты жива. Боится поверить…
        – Я письмо ему напишу, – сказала Таня. – Ты мне адрес дашь.
      И вот, утро расставания, я отвёз Таню в больницу, Константин Константинович покачал головой.
        — Говорил же на пару дней, Валерий Палыч, ты ж понимаешь, сам врач, это не шутка.
        — Я её вам с новой фамилией возвращаю, Константин Константиныч, — улыбнулся я.
       Тот опешил немного, а мы с Таней, между прочим, успели и паспорт поменять за эти дни. Я, оказывается, могу быть очень проворным, если нужно.
       Таня не плакала. Вернувшись в палату, её положили теперь уже с другими соседками, все прежние успели выписаться за эти дни.
        — Ты, пожалуйста, береги себя. И…  пиши, Валерка, слышишь? Звонить не надо, вдруг тебя всё ещё отслеживают, тут же возьмут в оборот, – она обняла меня на мгновение, прислонившись головкой.
      А потом отстранилась и сказала:
        – И вот что, возьми мои духи с собой. Запахи возвращают воспоминания как ничто другое, — сказала она и протянула маленький початый, но едва флакон духов. — Будешь думать обо мне. А письма… кто станет охотиться за ними?.. А Платона увидишь, передай ему, — она протянула мне письмо для Платона, спеша всё сделать перед расставанием. — И так скажи, скучаю. Я ещё напишу… И по маме с папой скучаю, и по Кате, и особенно по Ванечке. Даже по Анютке. Но это подождёт, это… пусть так пока…
       С тяжёлым сердцем уезжал я из Петрозаводска. Мне казалось, я оставил её совершенно беззащитной, намного более уязвимой, чем она была до моего появления. Она всегда была сильной, а я будто ослабил её. Я взял её в жёны и уехал, а должен был остаться, должен был быть с ней. Совершенно одна, без поддержки родственников и мужа, в чужом городе, каким бы прекрасным он ей ни казался… Я должен был быть с ней, почему всё сложилось так, что сейчас это было невозможно?! Впервые мы могли быть вместе даже по закону, и обязаны были расстаться.
       А мама дома в Кировске подняла вой. Во-первых, я снова уезжал в «горячую точку» планеты, а второе: я всё же женился на той, которая так пугала её. Женился, не как прежде, а уж навсегда.
         — Сынок… ты… ну как же ты мог? А? Ну почему? Она ведь… ты не сможешь жить с ней, с этой… этой лярвой. Ну, я понимаю, детей теперь родил, но она ж… дрянь, потаскуха. С ума сойдёшь с такой. Она тебе не пара, как ты не можешь понять этого, Лер!
       Я долго и терпеливо слушал, ждал, пока мама выдохнется, потом сказал:
        — Мам, Таня ждёт от меня ребёнка, — сказал я, наконец, дождавшись паузы.
       Но мама отреагировала без паузы, сходу:
        — Вранье!  Врёт она, не верь! Нарочно, чтобы окрутить тебя. Муж-то помер, Книжник тоже, вот ей теперь новый спонсор нужен.
        — Ну какой я спонсор, мам!
       Мама тут же разродилась новой тирадой о том, что такой как «эта» любой хорош.
        — Это Галечка от тебя беременная! – выпалила она, наконец. – Галя, преданная и настоящая. Конечно, не такая красавица, попроще, но с лица-то воду не пить. И изменять не будет точно. А эта, сам увидишь, хвост по ветру направит, едва ты от порога. Где она живёт теперь, где прячется, я поеду туда! Я поеду, я выведу её на чистую воду! Она врёт тебе! Или вовсе не в положении, или не от тебя!
        — В положении, — спокойно сказал я.
        — Проверил… конечно… — мрачно раздувая ноздри, проговорила мама, отворачиваясь. — Ну неужели… Но значит, не от тебя! Всё она врёт, никогда не поверю, что… Она ж… бесплодная осталась тогда.
        — Ну, выходит, нет.
        — Ты про Галю-то услышал, Лер? — настойчиво повторила мама свою версию о Галине. — Она не сказала тебе?
       Я покачал головой. Признаться, сейчас меня, уже отца двоих детей, не слишком волновали новые дети, это когда ты впервые должен стать отцом, то это кажется катастрофой, потом становится счастьем, гордостью, тревогами и прочими чувствами, но не в момент ожидания. Ну будет ребёнок у Гали, если она не обманула маму, я очень рад и горд, что я так плодовит, так пойдёт, как султан стану, но я был, конечно, недоволен, что буду вынужден продолжить с ней общаться. Однако, странно, что она не сказала мне, маме, но не мне. Поэтому это было похоже на ложь.
       Я позвонил Гале и спросил напрямую. По голосу я понял, что она смущена и даже растеряна.
        — Ты почему не сказала мне, Галюша? — спросил я, как можно более ласково, надеясь, что это отомкнёт её сердце, и она расскажет правду: беременная она, и если да, то от кого.   
        — Ты… о чём?
        — Тебе нечего мне сказать? — спросил я.
        — Ну… я слышала, ты женился? И… поздравляю тебя.
        — Спасибо. Так ничего?
        — Нет, ты какими-то загадками говоришь, Валерун. Ты когда уезжаешь-то?
        — Считай, уехал.
        — Ну, счастливого тебе пути, береги себя. 
       На этом мы и закончили разговор, из которого я ничего определённого не вынес, какие-то смутные подозрения остались, но едва отключившись от разговора, я забыл и о подозрениях, и о самой Галине. Мне было о чём думать и о чём беспокоиться.
      Мама осталась растерянной, и мне казалось, что она похожа на зависший компьютер. Поэтому я решил поговорить с ней ещё раз, после того как она выговорилась, она готова была слушать. Для этого я обнял её  как можно ласковее и после сказал:
      — Мам, я очень люблю тебя, и это ничто не изменит, вот это ты должна помнить и не ревновать меня. Другой мамы у меня никогда не будет, только ты. И оттого, что ты не принимаешь Таню, это тоже не изменится, но… это причиняет мне боль. Ты хочешь, чтобы так и было? Ты же когда-то по-другому относилась к ней, что случилось?
       Мама долго молчала, подбирала слова или разбиралась в своих чувствах, даже не знаю, только надеюсь, что «перезагружала программу».
       Но она вдруг заплакала:
        — Она отбирает тебя у меня. Только она это может. Она хитрая. И это не потому, что она задумывает какой-то там… хитрый заговор, это её природа. Она такая, она как… атомная бомба, где она нет больше ничего. Только она. Ты даже не заметишь, если меня не станет, если при этом Таня будет твоей.
      Я покачал головой. Нет, перезагрузки не произошло. Мама не хотела понимать, что сейчас она рассуждает как эгоистка, просто не хочет отпустить меня после того как я повзрослел, ни принять мой выбор, ни позволить мне  любить кого-то кроме неё. Наверное, обычно мамы взрослеют вместе с сыновьями. Или моя просто перенесла любовь к моему отцу на меня. И как мне преодолеть это? И как мне свести мою семью вместе, как соединить её? Таня сможет, тут мама права, но сможет ли мама?
      В общем, уехал я куда более взволнованным и тревожным, чем могло быть, чем должно быть, учитывая, что я получил за эти десять дней.
ГЛАВА 4. ДРУГОЙ МАРК
       Я бы ездил к Тане каждый день, но расстояние больше ста километров, мои обязанности дома и в лесничестве сильно ограничивали меня. Я говорил с её лечащим врачом, он был строг со мной поначалу, но потом, не увидев во мне угрозы, смягчился. И, наконец, спросил меня:
        — Вы… Иван, я вижу, хорошо к Татьяне относитесь?
       Это было уже почти через полтора месяца пребывания Тани здесь, за это время наступила весна, Таня, как мне казалось, окрепла, мы почти каждый мой приезд выходили с ней гулять в больничный сад и иногда по улицам, рядом с больницей.
       Я рассказывал ей о том, что происходило в Шьотярве, о том, о чём не мог ей рассказать её «муж», я рассказал, как все беспокоятся, как меня каждый раз расспрашивает о ней Марк Миренович, который приютил меня. О себе, о своих делах я не говорил, успеется, не то начнёт думать, что виновата в чём-то.
        — Представляешь, ты знаменитость в нашем Шьотярве. Марк Миреныч, отец нашей Генриетты, когда узнал твоё имя, аж затрясся, и теперь расспрашивает меня о тебе. Наверное, видел тебя по телевизору… ты что?
        Но Таня отреагировала на это немного не так, как я рассчитывал. Она остановилась, побледнев, и посмотрела мне в лицо, тронув за руку:
        — Марат, милый, ты знаешь, что я прячусь в Шьотярве, и до сих пор пряталась удачно, но если кто-то узнает… кто-то ещё, кроме тебя и этого Марка Миреновича, то тут мне и конец. Пожалуйста, не говори больше никому моё настоящее имя? Я ведь помалкиваю о тебе, зову при людях Иваном, как все.
      Её голос и прикосновение так взволновали и обрадовали меня, что я погладил её по щеке.
        — Обещаю. Хорошо, что тебя и теперь зовут Таней, а не как-нибудь иначе.
      Таня кивнула, усмехнувшись:
        — Ну это да.
      Мы пошли дальше вдоль улицы, мы уже возвращались, ветер с озера сегодня был холодный, и Таня мёрзла.
        — Ты очень боишься его? Этого… своего мужа, от которого сбежала с этим пацаном? Как я понимаю, пацан был нужен как повод, чтобы смыться? Он что, бандит? Ну, муж твой? Ты поэтому?
        — А?.. Да. Да-да… И дело не в том, что он сделает со мной. Он плохо сделает вам. Тем, кто мне близок и дорог. Особенно, если узнает, кто ты. В том смысле, кто ты для меня.
       Я остановился, чувствуя, как радостно забилось сердце, я хотел тут же спросить: а кто? Я хотел своими ушами услышать от неё, но решил, что сейчас не время для этого. У нас будет время поговорить о любви. Хотя, что говорить? Любовь требует действий.
        И вот, похоже, этот день настал, точнее очень приблизился. Танин доктор спросил меня, хорошо ли я отношусь к Тане. Я только улыбнулся, я так много чувствую, но я так мало могу сказать.
        — Знали ещё до этого нехорошего замужества, значит? Что ж не отговорили? — спросил он.
        — Я отсутствовал.
        — Ясно. Так и бывает. Выскакивают девчонки за богатых, а потом они оказываются… Это хорошо, что сбежала, а то лежала бы где-нибудь в лесу…  – проговорил Константин Константинович. – Н-да, так о чём это я, отвлёкся как-то, винпоцетин пить пора… Я выписываю Татьяну, Иван, она окрепла сейчас, и, думаю, дома, на воздухе она будет чувствовать себя лучше. Думаю, дальше всё должно быть хорошо. Но в любом случае перед родами обязательно нужно будет приехать, и лечь в стационар, чтобы убедиться, что всё нормально. В сердце шумы, вы понимаете? Оперированное сердце, анемия, словом… ничего вы не понимаете, но… одно: всё это может быть опасным.
        — Для ребёнка? — чересчур поспешно спросил я, невольно обнаруживая свою заинтересованность. Не знаю, обратил ли внимание доктор, но я сам заметил бы, что благополучие будущей матери волнует меня больше.
        — Для ребёнка? Нет. У плода даже гипоксии нет, хороший ребёнок, гинекологи говорят, всё нормально, УЗИ делали, мальчик. Нет, с ребёнком всё в порядке и всё будет хорошо, если правильно вести роды. Но вот для Тани всё может обернуться плохо, она может умереть, — и он сделал мне «глаза».
       Признаться, я подобного не ожидал, я думал, у Тани обычный какой-нибудь женский токсикоз или что там бывает в таком положении, а тут… да, я помню тонкий шрам у неё на груди, когда… когда мы были с ней… а это что, операция на сердце?
        — Вы согласитесь отвезти Таню на своей машине домой? — спросил Константин Константиныч. — Мне не хотелось бы отправлять её на автобусе.  Если вы согласны, я прибавлю выписку в течение часа.
      Вот так мы и поехали с Таней в Шьотярв, по плохой дороге, потому что она так и не просохла ещё после снега, а если дожди зарядят, то не просохнет вообще никогда, следующей осенью замерзает в рытвины и укроется снегом, колёсами накат сделают за неделю-другую.
      Я ехал очень медленно, во-первых: опасался за Таню и её положение, а во-вторых: Таню укачивало, и мы останавливались множество раз.
       — Ох… вот глупость, Маратка, — выдохнула Таня, выпив несколько глотков воды, и бессильно прикрыла глаза, когда мы пережидали в очередной раз. — Вот не поверишь, за всю беременность не тошнило ни разу, а тут… весь лес заблевала ваш.
       Она сидела на траве, прислонившись к дереву.
        — В прошлый раз, когда… ну, когда я была беременна твоим сыном, — она быстро глянула на меня, и, немного смутившись, сделала ещё несколько глотков воды. — Тогда… меня рвало постоянно. Мама решила, что я больна, я вообще считала, что умираю, поехали мы с ней в область к врачу, а там… — Таня снова посмотрела на меня, щурясь от весеннего солнца, рассыпающегося в её немного отросших, но ещё коротких волосах всеми возможными искорками, всеми оттенками белого, как бывает, солнце играет светом в снегу в погожий морозный день. — Я так растерялась… мы все растерялись, я помню… мама, Платон… В городе никто не знал, пока… пока несчастье не случилось. Шевелился уже… мой малыш. Но то есть… наш…
       И она вдруг заплакала, мне кажется, она сама не ожидала этого, этих слёз. Я обхватил её, сразу почувствовав, какой я огромный по сравнению с ней, такой маленькой и хрупкой, и неожиданно для самого себя подумал, почему это женщины вынашивают и рожают детей, такие маленькие и слабые, а не мы, мужчины, сильные и большие? В природе обычно бывает наоборот… А с другой стороны, на что мы тогда будем нужны, если вся сила будет на стороне женщин?
      А Таня между тем плакала без остановки, будто в ней что-то щёлкнуло и открылись внутренние шлюзы, почему она плакала, я мог только догадываться: из-за воспоминаний о том, что было десять лет назад, или того, что происходит теперь, когда она вынуждена прятаться, а я гладил её по волосам, по маленькой стриженой головке, по шее, чувствуя её горячее дыхание на моей коже и обильные слёзы, удивительно, но мне было приятно, что они мочили мне ею. Подчиняясь даже не инстинкту, а какому-то наитию, высшему повелению, я повернул её лицо и поцеловал в распухшие губы. Ох… какие у Тани губы, да только ради этого, ради прикосновения к ним, я согласился бы прятаться ещё десять лет. Даже двадцать.
        Но она отодвинулась, вытирая слёзы.
        — Ну ты что, Марат? Ты… — и вдохнула уже без рыданий.
       А потом улыбнулась, ресницы, ещё мокрые, похожи на лучи.
       — А подействовало… спасибо. Ик!.. Ой… Господи, как эта… раздрай какой-то напал.
       Она улыбнулась, ещё мокрая и красная, похожая так на ребёнка. 
        — А совсем весна, а? — она оглянулась по сторонам. — В городе весна совсем другая, правда? А здесь, смотри, кажется, сама земля ожила и дышит.
        — Так и есть, — улыбнулся я. — И лес ожил, и болота. Здесь трава то-онкая, сочная, потому молоко такое, совсем не то, что южнее.
       Таня покивала, выдыхая, погладив рукой траву вокруг.
        — Я так давно не видела весны… А ты живёшь здесь, в лесу уже столько лет. Это правильно, Марат. Как это правильно. Ты вообще живёшь как-то правильно. Ты весь правильный, каким должен быть… Ну что, поехали? — и протянула мне руку.
       А я взял её и помог подняться. Мы приехали в Шьотярв к вечеру, Таня с благодарностью обняла меня и даже чмокнула в щёку. Я отправился к Тетляшову, который давал мне кров в своём доме.
         — О, Ванюша, вечер добрый! — обрадованно приветствовал меня Марк Миренович. — Как раз к ужину, нам тут жаркое перепало.
      Ужин был очень кстати, потому что я не ел с самого утра, как уехал в область, так что набросился с аппетитом. Я рассказал, что Таню выписали сегодня.
        — Так Таня дома? — оживился Марк Миреныч. — Значит всё хорошо?
        — Сказали, что хорошо.
        — Ты… можешь нас познакомить, Иван?
        — Ну конечно! — с готовностью согласился я, а потом вспомнил, что Таня говорила о своих тайнах.
        — Да-да, я понял. Я буду молчать. Для Тани у меня есть свои тайны, — загадочно улыбнулся. — Я должен рассказать ей, кто её отец.
        — И кто же?
        — Я, — гордо и радостно ответил Марк Миренович, выпрямившись. — Я никогда не видел Таню, это было условием её матери, она хотела, чтобы Таня считала отцом её мужа, чтобы сохранялась семья. Мы встречались с Ларисой несколько лет. Моя жена умерла к тому времени, а Геночка тогда уже заканчивала университет. Лариса, Танина мать необыкновенная женщина.
        — Красивая? — спросил я, думая, что никогда не видел Танину мать, это с её братом, Платоном я был знаком, хотя и неблизко, а вот родителей Таниных я не помню. 
        — Да, но дело не в этом. Лариса… очень талантливая. Яркая личность, необычная. Но всё это было скрыто подо льдом, она раскрывалась только в своих произведениях. Ты не читал?
        — Я не знал, что она писатель, — признался я.
        — Писатель. Замечательный, намного лучше, чем я
       В это я не поверил, думая о том, что он так говорит, потому что влюблён в эту женщину до сих пор, потому что о нём самом я слышал ещё в прежние времена, а вот о матери Тани — нет. Но Марк Миренович подошёл к одному из нескольких книжных стеллажей.
        –  Я дам тебе о Тане почитать, у меня есть все её книги, я держу их на тех же полках, что и свои, – он показал на полки.   
       На то, что я не слышал прежде о писательнице Ларисе Олейник, Марк Миреныч рассмеялся и не стал спорить.
        — А почему ты влюблён? – спросил он, оставив свои драгоценные книжные полки.
       Я пожал плечами.
        — Разве можно объяснить, — сказал я. — Но… когда я смотрю на неё, всё обретает смысл, цвет, вкус, запах. Я как будто оживаю.
       Марк Миреныч засмеялся.
        — А говоришь, нельзя объяснить. Можно, если попробовать. Вначале было слово, Иван. Слово сделало человека человеком. Так-то…
       …Да, я, родившийся в этом самом селе, которое после войны назвали посёлком городского типа, чтобы просто отчитаться перед райкомом, что в области прирастают города. Но я к тому времени уже жил в Ленинграде, куда поехал учиться в университет. А в детстве мы все тут говорили на двух языках, и я до сих пор его знаю, вепсский, его немного знает моя дочь Генриетта, кое-кто из стариков, но остальные нашим вепсским языком почти не пользуются уже давно, он теряется, и я сам пишу на русском, потому что иначе меня некому было бы читать.
     У моих родителей кроме меня была ещё дочь Вероника, которая умерла маленькой, выяснилось, что у неё было больное сердце, а оперировать тогда таких маленьких пациентов ещё не решались, вот и промучилась бедная малышка, на глазах родителей и моих около года. Это было ещё перед войной. Но об этом мы не вспоминали, слишком болезненная была тема, а  и вовсе забыл, если бы позднее не возник повод вспомнить. 
      Когда я приехал в Ленинград, он только восстанавливался после войны, людей было немного, а вот разрушений очень много. Когда я увидел раны на лице этого города, я написал первый рассказ, который опубликовали в «Юности». Он сделал меня известным, мне повезло, очень повезло прославиться ещё студентом первого курса. Мама очень гордилась, и отец гордился бы, но он погиб на фронте. Теперь, его гибель и вообще все потери после войны стали ощутимы для меня, они имели лицо израненного Питера.
       Вскоре я женился, и родилась Генриетта, моей жене нравилось, что у нас есть особенные традиции с именами. Сама Клара была из Новгорода, и мы довольно долго ютились по съёмным комнаткам, она была врачом-педиатром, много работала, дежурила и вообще была фанатично предана своему делу, за что я уважал её. Но перенапряжение на работе или что-то ещё, я не знаю, но она заболела раком и умерла очень быстро, всего за три с половиной месяца. Геночке тогда было пятнадцать, мне — сорок, с тех пор мы жили с Генриеттой одни, пока она не вышла замуж и не ушла жить со своим мужем, а я остался один, уже маститый, известный писатель, обожаемый, всем довольный и очень одинокий. Сотни женщин, влюблённых в мои книги, писали мне, мечтали познакомиться, но это только усиливало моё одиночество.
      Я встретил Ларису, когда приезжал читать лекции на их факультет. Она запомнилась мне северной статью и грацией, сам не знаю, как я заметил её в толпе студенток, почему запомнил, но, когда снова встретил её через десять лет в Доме журналистов, сразу узнал и, воспользовавшись случаем, приударил. Она похорошела за прошедшие годы, я за свою жизнь успел заметить, что женщины, одарённые умом, с возрастом становятся только краше. И на мои ухаживания ответила сразу, и даже с удовольствием.
       Но вскоре я понял, что в нашей паре я тот, кто любит, а она лишь позволяла, потому что была безнадёжно влюблена в своего мужа, нахала и глупца, которому это не мешало быть заметным учёным, но, возможно, в своей области его ум и раскрывался вполне. Зато он был настоящим бабником, причём беззастенчивым, что не могло не оскорблять гордую Ларису. Думаю, наш роман был просто местью мужу поначалу, и только позднее она нашла во мне настоящую отдушину, потому что я был полной противоположностью её Андрея Олейника. И потому роман наш продолжался почти девять лет.
       О том, что Таня моя дочь, я догадался только, когда узнал, что у неё порок сердца, который оперировали и в Ленинграде, и, позднее, в Москве. Лариса скрывала от меня, что Таня моя, и я бы не узнал, если бы не это обстоятельство. Тогда-то я и вспомнил  Веронику, и то, как тяжело умирала моя маленькая сестра. А вот нашу дочку смогли спасти.
       После того как Лариса во всеуслышание объявила о том, что у нас роман, возник скандал такой силы, что снёс её карьеру до основания, больше того, ей пришлось уехать из Ленинграда. Я умолял её уехать со мной, я готов был сорваться куда угодно, только бы не расставаться. Но ей не это было нужно. Ей был нужен её муж, этот Олейник, и её безумное, дикое средство сработало: они оформили развод, но из Ленинграда он уехал за ней. А вот куда, я не знал довольно долго. Потом я нашёл её, писал, но не получил ни одной строчки в ответ. А ещё через несколько лет они пропали и из Кировска. Я оставил квартиру в Петербурге законсервированной и переехал в мой родной Шьотярв, а потом сюда перебралась и Геночка с семьёй, стала управлять нашим селом, а её муж служить в органах, и представляет их в нашем селе. Внук любит, шутя, назвать отца шерифом, американизмы проникли всюду, но никто не задумывается о разнице.
      Я никогда не видел Таню по телевизору, хотя я телевизор смотрю, и даже немало, в нашем захолустье происходит множество интересных событий, но мне нужны новости обо всей стране и мире. И кино, конечно, которое очень меня вдохновляет. А вот передачи, о которых упоминал Иван, я не смотрел, ну откуда же мне было знать… Я не люблю ни рока, ни скандальных журналистов, поэтому обхожу всё, что для меня мусор, стороной. Так что Таню Олейник, а теперь Таню Маркову, мою родную дочь, по телевизору я так никогда и не видел. Однако, то, как говорил о ней Иван, а точнее о своей любви к ней, многое сказало о ней самой.
       Поэтому, когда на следующе день мы пришли к ней, но не домой, там мы её не застали, а в церковь, которую она взялась ремонтировать, я не был слишком удивлён. Я был подготовлен… я был готов к тому, что моя младшая дочь обаятельна. Наверное, это одно из главных качеств моей натуры, ну, и моих дочек. Генриетта вообще добра к людям, глядя на неё, этого не подумаешь, но стоит ей заговорить, и она преображается, глаза голубеют, строгие черты смягчаются. Обаяние и природный ум помогали ей делать удачную карьеру, и подозреваю, управление Шьотярвом далеко не потолок для неё, но имея спокойную и нечестолюбивую натуру, она отказывалась от повышений и оставалась здесь. К тому же Геночка не лишена чувства юмора, что тоже украшает её, именно поэтому недостатка в мужском внимании у неё никогда не было. И, когда я думал о Тане, я невольно представлял девушку, похожую на Генриетту в Танином возрасте или на Ларису. Но я ошибся.
      Мы пришли с Иваном в церковь, где Таня работала над реставрацией. Был прекрасный майский день, пронизанный солнцем, его лучи играли с молодой листвой, всего несколько дней как покрывшей ветви, каждое утро казалось, что просыпаешься уже в новом лесу. Это сосны не меняют тёмных платьев, а берёзы, растущие всюду по нашему городу, как раз оделись в свежие платья, как выпускницы времён моей юности. Эти свежие ветви шелестели длинными тонкими ветвями возле старой церкви. 
       Я, как взращённый в атеизме, не очень понимал смысле возиться восстановлением всех этих многочисленных религиозных зданий, конечно, необычайно красивая архитектура, ну и сохраняли бы как памятники архитектуры, ну и пусть истории, но зачем все эти иконостасы городить снова? Неужто есть такая большая необходимость, такая уж потребность в культовых зданиях теперь, уже на рубеже тысячелетий? Не понимаю. Для меня решительно была непонятна и чужда такая дикость как религия.
      Но, когда я вошёл внутрь, под своды старинной церкви, ожидая встретить здесь тьму, запустение и плесень, вроде изображённых в старом фильме «Вий», то оказался в светлом высоком храме, изнутри он был весь побелен и, казалось, наполнен солнцем. Я, признаться, оказался ошеломлён и как заворожённый принялся оглядываться, думая, откуда же это столько света? Вверху, оказывается, в куполках были окна, и окна в стенах, все вместе впускали много света, ловя все лучи северного солнца.
        — Танюша! — выдохнул Иван, и я повернулся, будто вспомнив, для чего пришёл сюда.
        И вдруг я понял, откуда же свет, заполняющий всё собой. Тут была только она — девушка, небольшая, даже какая-то маленькая, с длинной тонкой шеей, и стриженой беловолосой головкой, длинными и тонкими руками и ногами, в большом белом свитере, и, кажется, джинсах, я не разглядел этих мелочей, пока она спускалась, я увидел и почувствовал только волну, которая шла от неё. На ней был передник, заляпанный краской, на крепких лесах с добротными лестницами она чувствовала себя уверенно, но всё же Иван подал ей обе руки, чтобы помочь на последнем пролёте и рядом с ним, двухметровым, чёрным и лохматым великаном она показалась ещё меньше, как ласточка рядом с кондором. Впрочем, рядом с Иваном вообще все пигмеи.
        — Привет, — сказала она Ивану, и голос у неё оказался замечательно высоким и нежным и нисколько не похожим на голос Ларисы, у той он плотный и уверенный, как мелодия хорошего фортепиано, а Танин как флейта.
       Оказавшись возле нас, Таня повернулась ко мне, пока Иван представлял нас друг другу. Я растерялся от того, насколько она оказалась красива, необычайно и удивительно. Я не думал, что она может оказаться такой, никто в Шьотярве не говорил этого, ни разу об этом не упомянула Генриетта, она говорила о Тане с симпатией и неизменно возникающей улыбкой, но Генриетта вообще хорошо относилась к людям, я думал, дело в этом. Не говорил и Иван, когда рассказывал о своей восторженной любви, впрочем, он вообще немногословен, он и не говорил о любви, это я сам понял, и о Тане он не говорил в описательном смысле, и я не мог думать, что он влюблён в её изумительную красоту.
       Она оказалась довольно высокой рядом, всё же материнские гены говорили в ней полным голосом, но более она не напоминала Ларису ничем, и смотрела сейчас на меня синими глазами. Моими синими глазами, синими глазами моей мамы.
        — Здравствуйте, — сказала Таня, разглядывая меня.
        — Здравствуй, Танюша, рад познакомиться с тобой.
        — Иван рассказывал о вас, — улыбнулась Таня, вытирая руки от краски тряпицей со скипидаром, но получалось не слишком, только краснела тонкая кожа.
        — Ну, ещё бы, — засмеялся я. — Я все уши прожужжал ему вопросами о тебе, так хотел познакомиться. Дело в том, Танюша, что я твой отец.
        Она опешила, конечно, от такого заявления, и замерла, хлопая ресницами. А я, засмеявшись, обнял её, пользуясь временным замешательством.
        — Ну-ну, не смущайся, девочка, я сам смущён. А худенькая же ты, ну прозрачная! — сказал я, опуская её.
       Таня улыбалась, но смущению её, конечно, не было предела. И не только её. Иван посмотрел на меня и сказал:
        — Ну я… э… попозже зайду.
       Таня смотрела на меня, потом покачала головой и улыбнулась, приглашая присесть на скамью у стены.
        — Ты не знаешь меня, — сказал я. — Но я знал, что ты есть, но никогда тебя не видел, даже маленькой. Рад, что мы встретились, признаться, я даже не рассчитывал на это.
        — Д-да… — растерянно кивнула Таня.
        — Ты не знала, конечно, считала своим отцом другого человека, но… Но это правда.
       Но тут, вопреки ожиданиям, Таня подняла голову и, глядя прямо мне в лицо, сказала:
        — Нет, Марк Миренович, я знала. Мама сказала мне.
       Вот это странно. Я не ожидал, я был уверен, что она не знает, просто не может знать, что у неё, можно сказать, два отца. Но она смотрела на меня спокойно, разглядывала моё лицо, вероятно, отыскивая сходство, и не знаю, находила ли, и если находила, то я горд втройне, мало того, что у неё такой острый взгляд, но он и не оценивающий, как мог бы быть, он мягкий, освещающий меня. А Таня рассказала дальше.
        — Оказалось, что мой брат знал, однажды в порыве гнева он сказал мне это… Я не поверила, но мама созналась. Сама рассказала, что… — Таня вздохнула, оглядевшись по сторонам. — Она сказала, что вы… были единственным мужчиной, кто действительно любил её.
       Я согласно закивал:
        — Да… — и я вздохнул, оглядывая светлый и прекрасный храм Божий. Наверное, должно было быть именно так, чтобы мы встретились именно в этом месте. — Это правда. Я любил её, а Лариса всегда любила только своего мужа. Поэтому он и был одарён счастьем считаться твоим отцом. А я… лишён его. Любовь несправедлива.
       Таня улыбнулась, кивая.
        — Любовь бывает неправа и не бывает справедлива, — сказала она.
        — Что это? Стихи? Это ты написала?
        — Нет… нет… — Таня покачала головой, немного улыбаясь, а я ещё раз удивился, как светится её лицо. — Это песня. И написал её тот, кто любил меня.
       Эти слова были произнесены не с грустью, и даже не с тоской, но с болью, с настоящей болью, какая бывает от безвозвратной потери. Я внимательнее посмотрел на неё.
        — Вы… расстались? Или…
        — Расстались? Ну… да, в известном смысле, Володя… Володя… он… он умер, — последнее слово ей далось с трудом, она отвернулась.
        Я подумал, что сейчас не надо говорить больше ничего, нужно дать ей возможность выдохнуть боль, с которой она говорила.   
        — Ты приехала сюда нарочно из-за меня? Если ты знала, то…
       Таня усмехнулась, качая головой:
        — Это удивительно, как мы все вращаем Землю вокруг себя, – сказала она. – Нет, я даже представить не могла, что окажусь там, где живёте вы и …Иван. Это цепь случайностей. Я села в первую электричку, на Ленинградском вокзале, почему я вошла именно в этот вокзал? Я не знаю, он был ближе к метро, из которого я вышла или, наоборот, дальше, я сейчас и не помню… Я доехала до какого-то города, вышла, села в следующую, потом ещё, и снова, так несколько дней. Потом я встретила РОмана, он увязался за мной, и мы с ним такими же перекладными путями доехали сюда, просто из Озерского ближайший рейс был до Шьотярва, а мы замёрзли и устали, вот и поехали сюда. Так что нас вело странное наитие.
        — Наверное, судьба, — улыбнулся я.
        — Наверное, — кивнула Таня. — Вы живёте здесь с женой?
       Она встала, вытащила из большой холщовой сумки термос и коробочку с бутербродами, налила чай и достала бутерброд с сыром, не спрашивая, хочу я или нет. Я не стал отказываться. А сам между тем отвечал на её вопросы.
        — С женой? Нет, Танюша, я не женат. То есть, я вдовец уже много лет, а после расставания с твоей матерью, я не встречал женщины, с которой мне хотелось бы встретиться больше одного раза. Придёшь ко мне в гости? У меня есть вкуснейшее варенье…
        В этот момент мы услышали шаги на крыльце, и вошёл высокий, довольно красивый бледный и темноволосый юноша, увидев нас, он остановился.
         — Здравствуйте, — сказал он мне. — Танюшка, я… перекусить принёс, а может, лучше домой пойдём обедать?
       Таня поднялась.
        — А мы уже… Познакомьтесь, Марк Миренович, это РОман, РОман, это Марк Миренович, мой отец.
         — Кто? — изумился юноша, которого она странно называла РОман, делая ударение на первый слог.
        — Да, Ром, помнишь, я говорила тебе, что, возможно, Генриетта Марковна моя сестра. Тогда это казалось забавным совпадением, если помнишь, а выяснилось, что это вообще не совпадение. И уж, конечно, не забавное, — она смотрела на него, а я думал, кто при ней этот юноша? Весь Шьотярв твердит, что она с ним сбежала от жестокостей мужа, следует расспросить её об этом. Тем более что я слышал, что она ждёт ребёнка, по её фигуре этого совершенно не заметно, но она одета в большущий мешковатый свитер, что вообще в нём можно разглядеть? 
        — Быть может, обедать пойдём ко мне? Ко мне приходит готовить Геночка, и сварила мне прекрасные щи, я угостил бы вас. Сметаны купим по дороге, — сказал я, улыбаясь, разглядывая теперь и РОмана, и думая, это мой зять? Интересно понаблюдать за ними вместе. И тут я вспомнил, что Иван, так сильно и так давно влюблённый в Таню, ушёл от жены и живёт в моей квартире. Но отказывать сразу же после приглашения, это уж было бы как-то совсем некрасиво, да и не бывал Иван дома в такое время.
        Когда мы пришли, Таня спросила, один ли я живу.
         — Геночка приходит, следит за хозяйством, а так один. Только сейчас временно у меня поселился Иван, но ты, наверное, это знаешь. Позволишь называть тебя на «ты»?
       Таня улыбнулась:
        — Наверное, странно было бы называть иначе, — негромко произнесла она, покачав головой. — Покажете кухню? Наверное, правильнее, если я накрою на стол?
        — Может быть, и ты станешь называть меня на «ты»? — сказал я, направляясь к кухне.
       У меня большой дом, который, кажется, и не нужен был бы одинокому старику вроде меня, но, во-первых: я люблю пространство, я жил в тесноте только первые годы в Ленинграде, пока мыкался по съёмным углам. К тому же я, всё же не превратившийся ещё в развалину, по-прежнему, был не чужд желаний и радостей жизни: несколько раз в неделю, иногда реже, ко мне приходила милая женщина, чьего имени я не назову и под пыткой, потому что она замужем, и, как ни удивительно, но в нашем Шьотярве наша связь оставалась тайной. 
       Так что на кухню, просторную, как и все помещения в моём доме, вёл широкий коридор из передней, и сама кухня была просторная, со столиками, полками и ящиками, помнившими ещё времена моего детства, полагаю, как и кое-что из утвари. Я открыл холодильник, чтобы достать кастрюлю с супом, какой-то сыр, буженину собственного производства Генриетты. Я сам зажёг огонь на плите и показал, где тарелки и приборы.
        — Только, Марк Миренович, не найдётся ли у вас пластыря? Палец занозила давеча, так он болит… — смущённо улыбнулась Таня.
        — Вообразите, Марк Миренович, чем Танюша занозила палец, —  улыбнулся красивыми губами Роман. — Веником! Вот уж женщина не для домашней работы.
       Мы с ним засмеялись, глядя на прелестную Таню, смутившуюся немного наших восхищённых взглядов.
       — Ну, какие глупости, право… всё я делаю, — сказала она, краснея.
       — Делаешь-делаешь, Марк Миренович, верите, я уж с ней золушкой быть привык.
       — Верю! — засмеялся я, и мы рассмеялись с ним вместе.
       Так мы и свели знакомство с Таней и её приятелем, или кавалером, или любовником, или Бог его знает, кем он был ей, ведь о ней я почти ничего не знал, не вызнавая и ожидая, что она сама расскажет, а рассказывала она немного, только о детстве, наверное, потому что именно с детством у неё ассоциируется это слово и понятие «отец».
        — Нет… — Таня покачала головой, когда я сказал ей это. — Совсем не в этом дело… Просто, о детстве рассказывать легко.
       Это немного испугало меня, нет, не испугало, а заставило напряжённо думать о том, что после того, как она повзрослела я ничего и не знаю о ней. Собственно говоря, после отъезда в Кировск, я нескоро нашёл Ларису, но когда отыскал, то даже приехал, узнав, что она живёт одна с детьми. Однако принят был очень холодно, она встретилась со мной даже не дома, приказала остаться на станции, где мы и зашли в вокзальную дрянную забегаловку. Переговорила со мной, пряча глаза, ничего не объясняя, только позже я узнал, что её муж тоже переехал в Кировск за нею, тогда мне стало ясно, почему я не пришёлся ко двору. Мы переписывались после, поэтому в целом я знал, что происходит у них. Однако сейчас мне показалось, что Лариса писала мне то, что хотела рассказать, а не то, что было в действительности.
        — Да нет… — Таня улыбнулась. — Никаких тайн, ничего такого... ничего особенно интересного.
        И всё же я чувствовал, что рассказывать пришлось бы слишком много, и слишком долго. Однако я надеялся, что придёт время, и она расскажет всё. А пока я довольствовался тем, что мне позволено было знать, например, я даже не знал, что, в действительности, заставило её бежать от мужа. Но я думал, что расспрошу её после, когда мы больше привыкнем друг к другу. Она, эта девочка, странная, такая светлая и такая неправильная, полная тумана, не мути и не мглы, но я многого не мог понять в ней, поэтому мне было очень непросто и безумно интересно с ней. Так, что я не мог оторваться.
        Чувствую, что она, моя дочь, вдохновляет меня, как никто ещё не вдохновлял. В ней какая-то тайна для меня, я не мог её понять, какая-то загадка, странность. Она очень странная, непонятная пока мне, то ли потому что я мало её знаю, то ли потому что мало знаю о ней, потому что она ничего почти не рассказывает о себе. Почему? Мне предстояло только разобраться в этом.
       С того дня мы стали встречаться часто, они приглашали меня к себе, я увидел множество Танины работ, она написала и мой портрет пастелью, и этот портрет висел теперь у меня в кабинете в простенке, потому что Геночка не поленилась сделать рамку. Кстати, у самой Генриетты поселились теперь портреты всей её семьи. И я рассказал моей старшей дочери о том, что у неё есть сестра.
        — Таня — моя сестра? Ты шутишь… — Генриетта покачала головой, изумлённо глядя на меня. — Ты это придумал, когда увидел её? Нет, пап, я понимаю, ты, как творческий человек не мог ею не вдохновиться, она… она, конечно, красивая необыкновенно. Необыкновенно…
        — А почему ты не говорила об этом? О том, что она такая? — спросил я.
       Генриетта посмотрела на меня, повела бровями.
        — Какая?
        — Ты сама сказала: такая красивая. Необычайно красивая. Почему ты ни разу не упомянула об этом? О том, что эта новая в нашем городке девушка такая красивая? — я внимательно наблюдал за ней.
       Генриетта пожала плечами.
        — Даже не знаю… мне показалось, она такая необыкновенная… я даже не соотнесла это… ну, с внешностью… как-то не подумала. Просто с первого взгляда она очень приглянулась мне, но я не подумала, что… — она посмотрела на меня. — Что ты хочешь, я же не думала, что она моя сестра. Ты, конечно, полон сюрпризов, папуля!
        Она не сердилась на меня, моя старшая дочь, просто констатировала, как обычно, мы с ней давно уже приняли некие правила игры, никогда не вмешивались в личную жизнь друг друга, примерно с её семнадцати лет. Для меня это было удобно, она отвечала сама за себя, и не мешала мне жить так, как я считал нужным, как мне хотелось. Наверное, если бы я предъявил ещё десятка полтора детей, её сестёр и братьев, она и тогда не слишком удивилась бы.
        — Так она потому и приехала в Шьотярв? — закивала Генриетта. — А я-то думаю… неужели из-за Ивана Преображенского она сюда прикатила. Так странно получалось у меня: с любовником и к любовнику, странно.
      Странно… если бы это были все Танины странности…
ГЛАВА 5. ПАЛАСЁЛОВ И МЕЧТЫ
      …Я и подумать не могла, что в голове Марка Миреновича, моего настоящего отца, было обо мне столько мыслей, а в душе столько чувств. Признаться, сейчас мне было не до того чтобы размышлять об этом. В первый же день, когда я вернулась в Шьотярв, и пришла с утра продолжить мою работу в церкви. В школе, библиотеке и кружке неплохо справлялся и РОман, который активно спрашивал, что и как говорить на занятиях, когда приезжал в Петрозаводск в больницу, а здесь кроме меня никому не удалось бы, эту работу ни на кого не переложить. Поэтому с самого утра я пришла сюда, сегодня без отца Иосифа.
       Меня расстроило, что наружные работы, похоже, остановились в тот день, когда я была здесь в последний раз, я впервые столкнулась с тем, как не дисциплинированы работники, когда нет ежедневного надзора. Это огорчило меня, но ненадолго, потому что внутри всю планируемую работу окончили — все стены были оштукатурены. Однако планировала я немного иначе, я думала по всем правилам работать по сырой штукатурке. Но с этим ничего не выйдет не только поэтому, а ещё и потому, что современная штукатурка и старинная техника несовместимы. Так что от идеи повторить творческие подвиги мастеров прежних столетий пришлось отказаться.
       Я поднялась на леса, после перерыва это было непривычно, и как-то иначе, чем полтора месяца назад, значительно легче, сил во мне несравненно больше, словно меня не просто наполнили изнутри, но и перебрали и собрали заново из новых прекрасных, сверкающих деталей. Я даже смотрела сейчас на то, что успела сделать, иначе, а ещё, в посветлевшей, пронизанной солнцем церкви во мне родилось сразу несколько сотен идей и образов, которых я не видела прежде, весь храм заиграл, ожил, будто я уже расписала его. Вот тут отец и появился, в сопровождении Марата…
       Но на этом визиты не кончились. Когда я вернулась после обеда, думая о том, что надо бы устроить какую-то систему отражающих свет зеркал, чтобы ловить свет, которого теперь становилось всё больше с каждым днём, и едва я  выдавила на палитру краски, едва начала смешивать, как с грохотом и скрипом открылись двери, я думала, вернулся Марат, с него станется, или РОман уже пришёл за мной, но нет, оказалось, что это совершенно незнакомые люди. Один, он шёл первым, здоровенный, белёсый, впрочем, как почти всё местное население, вообще всем похожий на бандита громадный мордоворот, даже в трениках и кожаной куртке, несмотря на прекрасную майскую жару, за ним шли такие же «красавцы», один из них нёс громаднейший букет, из тех, что весят, полагаю, как сам этот качок. Господи, мне несут, что ли? Или это тот самый, до сих пор неведомый Макс Паласёлов, который присылал мне цветы в больницу?
      Он поднял голову. Ну что ж, даже интересно, что мне скажет такого рода ухажёр, после двух вагонов букетов, кстати, уезжала из больницы, там остался один подобный, образец расточительства и безвкусицы, впрочем, дарёному коню не смотрят же… куда там? Под хвост?..
        — Татьяна Андреевна! — пробасил незваный гость, увидев меня наверху. — Несказанно рады видеть! С возвращением в Шьотярв!
        — Что все? — не удержалась я, вот почему они все мне мешают, сговорились?
        — Что, все?
        — Все пришедшие так несказанно рады?
       Он моргнул короткими белёсыми ресницами, и мне стало даже жаль его, так что я смягчилась.
        — А… цветы мне, что ли? Или вы их так просто с собой носите? — спросила я, оказавшись уже внизу в нескольких шагах от него.
        — Я… да…  это вам, — проговорил я, чувствуя, что земля уходит у меня из-под ног. Да-да, у меня, Макса Паласёлова земля ушла из-под ног, когда Таня не только приблизилась на расстояние двух метров, но и посмотрела мне в лицо.
       Когда думаешь о ком-то, как ни глупо, мечтаешь даже, хотя это слово ко мне не слишком подходит, я никогда ни о чём не мечтал, я хотел и добивался. Я всегда был самым сильным, ещё с детсада, и среди двоюродных братьев, и в школе, да во всём районе, не то, что в Шьотярве. Так что и девушку я себе «оторвал» из самых-самых популярных во всём районе. И, поломавшись некоторое время, Фредерика Пянтукова, самая популярная девушка в целом районе, согласилась встречаться со мной.
        Строительный техникум я окончил или нет, я уже и не помню, работать я не собирался, ходил на занятия ради спокойствия родителей, а сам уже тогда начал подстригать кооператоров. Идея была простая, все это делали и везде, глупо и странно было этого не делать. Так что и братки нашлись правильные, и бригада сколотилась сама собой, потому что уважали меня с детства. Так что скоро в районе я стал авторитетом, притом, что никакого серьёзного криминала за мной не водилось, так что и милиция за мной не охотилась, а правильнее сказать, я их прикармливал, как умный современный авторитет.
       И всё у меня, как говорится, было «на мази», строился дом и в Шьотярве и в районном центре, и думал о том, чтобы и в Петрозаводске квартиру купить, Фродя на этом настаивала, не осознавая, что для того, чтобы закрепиться в Петрозаводске, мне ещё нужно было подмять под себя тех, кто заправлял там сейчас, а это не так и просто и вот тут угрозами, переломанными носами или сожжёнными дверями и лавками не обошлось бы. Впрочем, Фродя двигатель прогресса, оставаться на месте, значит, всё потерять, надо двигаться к новым горизонтам и покорять новые территории, поэтому мы с парнями прощупывали все выходы на Петрозаводск. Целая Карелия, это как стать королём в немаленькой европейской стране.
         И вот тут… в Шьотярве появилась она… Вот ОНА, что сейчас спустилась с небес ко мне. В буквальном смысле. В самом буквальном. Потому что мы вошли в церковь, вокруг которой, между прочим, когда-то село наше и выросло, и которая, как ни странно, не разрушилась за годы забвения. Я отнёсся ко всему этому, к идее восстановления храма скептически, как и весь наш городок, поэтому и поехал с парнями посмотреть на эту заезжую энтузиастку, что навела раз столько шороху своим появлением. И что вы думаете, я увидел? Я увидел звезду. Или как там сказала Берта, фею света. Я смотрел на таких девушек в телевизоре, и каждый раз думал, вот кто-то же имеет их, ноги их, жирафьи, на плечи себе закидывает…
        И вот они, эти ноги перед нами, по нашему карельскому снегу бегают, вот она, с этим, светящимся лицом, я был уверен, что такой красоты или не бывает или её в реальности, не в телевизоре или там в журнале вообще увидеть невозможно… невозможно, потому что люди не бывают такими.
       С этого момента я, не переставая, думал о ней. И днём и ночью. Не решался подойти, тем более стали болтать, что она беременная, но это испугало меня в том смысле, что она стала ещё менее доступной. Но подумав, я понял, что нет, она же не расписана с этим долговязым, с которым приехала, а значит, пути-то у меня открыты.
      И это ещё не всё. Благодаря ей, тому, какая она, я понял, что усилия на покорение Карелии понадобятся такие же, как для того, чтобы в Питере отвоевать себе место под солнцем. Мои поначалу посмеялись, подначивая: «А чего не в Москве сразу?», но я знал, что ответить:
        — Потому что в Златоглавую из Шьотярва не переедешь, а вот из Северной Венеции сколько угодно.
       Пожимали плечами, но спорить больше не стали. Мы увеличили процент с наших барыг, мы начали подбирать под себя другие районы, привлекая на свою сторону братков из бригад поменьше, да что там, из всех, да они переходили сами, я умею убеждать... Но это, конечно, не могло остаться незамеченным и нам забили стрелку, на которую мы собирались очень серьёзно, готовили оружие, и ребята должны были достать бронежилеты, потому что дураками не надо быть… Страха не было, но мандраж –несомненно.
       И тут вернулась в Шьотярв она, кому я обязан своей закружившейся головой и всеми великолепными планами. Это показалось мне счастливым предзнаменованием. И потому сегодня я пришёл поздороваться с нею лично, чтобы получить тот самый Свет, что она излучает так ярко. И она, оказывается, светит намного ярче, чем я видел раньше, чем я представлял, чем я даже мог представить, как светила, должно быть, настоящая Богородица.
       Только это не Богородица, Та только Свет, а эта – человек, плоть… усмехается вон, полными розовыми губами… с ума сойти можно…
       И насмехается, чёрт… сроду никто так со мной себя не вёл, пацаны даже усмехаться стали, я спиной чую, на рожах не появились ещё ухмылки, а я уже чую. Я потому и ни разу под пули или ножи с удавками не встал ещё, потому что чую, не только спиной, а каждым волоском на теле, каждой порой, каждой веснушкой.
        — Мне… спасибо, — Таня покачала головой. — Только… как вас зовут?
        — Макс.
        — Максим, значит?
        — Макс, — улыбнулся я, мне нравился её голос и от её усмешки вообще пузырьки появились в крови, как в шампанском. – Максим – это другое имя. Но, если хотите, можете называть Максимом, как пулемёт.
       Пацанам понравилась едва ли не двусмысленная шутка, и это я не только почувствовал, но и услышал по смешкам.
       — Тише вы! В храме Божием, а зубоскалите, – покачала головой Таня. – Так вот, Макс или Максим, воля ваша, букет этот я сама до дома не донесу, придётся оруженосцу вашему нести букет до моего дома. Но только домой я пока не собираюсь, у меня ещё работа, — глаза смеются.
       — Так мы… по-аэтому и пришли, — наконец, собрался я. — Мы организуем работу и наружные работы завершат в течение…
       Я обернулся на парней.
       — За неделю сделаем?
       — Мне наспех не надо, – отрезала Таня. – Надо как следует, как их вот предки делали, — она кивнула на парней, и им это понравилось, надо же, знает, что сказать, с полшишки, как говориться очаровала парней.
        — Мы как надо сделаем, Татьяна Андревна, — сказал кто-то из пацанов. — Как наши предки. Гены пальцем не раздавишь.
       И тут она улыбнулась во все свои белые зубы… Господи, ты точно вернулся в этот храм…   
 
      …Я не знаю, что там думал этот наш местный гангстер, что пришёл с букетом о Тане. Я, конечно, видел в больнице нескончаемые букеты, но думал, этот её сопляк привозит. Но сейчас мне было не до мыслей о поклонниках Тани, мне вообще было на них плевать, главное, что она здорова и вернулась в Шьотярв, и мне не придётся ездить по раздолбанной дороге туда-сюда. Сегодня я привёз девочек домой на хутор, и сидел в машине, пока они добежали до крыльца и собрался только тронуться, чтобы ехать назад в Шьотярв, как в стекло ко мне постучали, я обернулся, вздрогнув, это стучал мой тесть, оборачиваясь сторонам, он поманил меня пальцем за собой.
        — Идём-ка, зятёк дорогой. Выдь, на два слова.
       Весь этот месяц мы не встречались, потому что в дом я не заходил, привозил детей, увозил, по хозяйству хлопотал, Жанну видел, она, поджав губы, но разговаривала со мной, потому что я был нужен в хозяйстве. А тесть всё это время был болен, так что мы не виделись. И вот, видимо, выздоровел.
       Я пошёл за ним, и едва мы зашли за сарай, как он с разворота ударил меня в лицо, как и дотянулся-то, коротышка. Я, конечно, качнулся, всё же не ожидал такого, но второй удар не пропустил уже, поймал его руку.
         — Ну, хватит-хватит, разошёлся, — пробормотал я, легонько оттолкнула его.
        — Сволочь! Поганый проходимец! Я приютил тебя! В дом привёл! Дочь тебе отдал, а ты что? Ты что за игры устроил? За шлюхой какой-то заезжей увязался?! От тебя теперь беременная, бычок племенной! Поэтому от жены-детей уходишь? — проорал он, срываясь на сип.
        — Я говорю, орать хватит, в доме услышат, — негромко произнёс я.
        — В доме услышат?! А так никто не заметил?!
        — Успокойся, Матвей Федулыч, все всё заметили, всё знают и пережили уже, развод через неделю.
       Он подскочил, как эмалированный чайник на перегретой плите. И схватил меня за грудки, скорее повиснув на мне, чем дёрнув, как намеривался.   
         —  Развод?! Какой развод?! Жанна не даст развода!
         — Даст. А не даст, так разведут, какая разница, два раза в суд не явится, разведут без неё, — спокойно сказал я, отдирая его сухие ручонки от своей рубашки, надеясь на то, что мой ровный голос его успокоит.
       Но не тут-то было. Он вдруг скривился, как-то странно переменился не только в лице, кажется, весь преобразился: только в самом неприятном смысле.
        — Суд? Ах, суд, говоришь? — прищурившись, он смотрел на меня. — Так суда не боишься, сучонок? Подумай, ещё разочек? Точно?
        — Что тут думать, решение принято. 
        — Решение? Ну да, решение принято, Марат Бадмаев, по твоему делу какой там приговор был? Вышка?
       Вот это удар, это не тычки, от которых на мне и синяка не останется, этим ударом можно убить.
        — Ч-што?! — выпрямился я, вглядываясь в него. Я ещё не верил, что моё имя произнесено вслух.
        А он, продолжая щуриться, вглядывался в меня, будто охотник, пронзивший копьём медведя, который теперь хочет понять, до сердца достал или только ранил. Я и сам этого ещё не понял. 
        — А что слышал, Маратушка! Я сразу тебя узнал, ещё в Петрозаводске. При таких делах, на свет Божий вылезать нельзя. Ты что ж думал, каких-то пять лет и тебя забыли? И через десять не забыли. Так что не балуй, иди к жене, детям, повинися и живи, как жил. Я сам мужик, понимаю, небось, увидал лодыжки тонкие, да локоточки острые, губки эти… пухлые, да шейку… всё мне понятно, ну потешился, порезвился, уймись, детей не сироть.
       Я смотрел на него и ждал, что он скажет дальше. После первого мига испуга и замешательства, я вдохнул, вот эти его слова: «детей не сироть» обнаружили мне все его козыри.
        — Мусорам сдать меня хочешь, Матвей Федулыч? — усмехнулся я. — Ну валяй, звони, телефончик дать? Только ты вначале взвесь всё. Пока я Преображенский Иван, трое детей и Жаннетта, которая сроду кроме как на хуторе, не работала нигде, все на моём обеспечении, как и были. А стану я снова Маратом Бадмаевым, все твоей тощей старой шее повиснут, потому что в зоне, дорогой тесть, много не заработаешь, охот мажорам по диким местам за большие тыщи не устроишь. Так что, кому хуже придётся ещё вопрос, я на нары отдыхать, а вы с Жанночкой в поте лица моих детей обеспечивать. Или пойдёшь нового рекрута ловить? Удачи пожелать останется.
       Матвей Федулыч моргнул, бледнея, краска злого возбуждения сползла с его лица, он выпрямился тоже.
        — Ну ты… эта… не пугай.
        — А я не пугаю. Тебе самому должно быть страшно, это ты уголовника, да по такой статье, в дом приволок. Мне не страшно, у нас не расстреливают больше, а в тюрьме я уже был, хуже не будет.
       Я развернулся и направился к машине.
        — Так что бывай, Матвей Федулыч, выздоравливай! — сказал я громко, не оборачиваясь.
       Я и правда, не боялся. Ничем ему меня не взять, я только сейчас понял, что я, конечно, не хочу, чтобы моя тайна была раскрыта, и конечно, возвращения в тюрьму, но ведь я невиновен.  Быть может, если бы меня раскрыли, то разобрались бы, наконец, с моим делом и оправдали бы меня, ведь Никитского теперь нет в живых, некому лгать и фабриковать дело на меня. Некому и не для чего.
       Но это вовсе не значит, что я согласен снова быть под следствием. Мне хватило одного раза, тем более что уверенности в том, что на этот раз кто-то захочет разобраться, нет. Так что лучше я дождусь окончания срока давности, не так долго осталось. А на угрозы шантажистов главное не поддаваться, это я сейчас понял очень отчётливо. Однако, случись подобный разговор ещё год, даже полгода назад, до того как появилась Таня, я спасовал бы, испугался и отступил. Но не теперь.
    
       А у меня паломничество гостей не прекратилось. Паласёлов после первого дня, как представился, что называется, осмелел и стал появляться каждый день, якобы проверял, как работают его «пацаны». Но дня три после первого визита были только эти самые «пацаны» его самого не было, потом явился снова, где-то в обед, я как раз спустилась с лесов немного отдохнуть, выпить чаю из термоса и снизу посмотреть, как выглядит моя работа.
        Накануне заказала в стекольной мастерской в районном центре себе систему зеркал, в этом очень помог Марат, потому что ехать туда я опасалась, это больше часа на машине, снова всю дорогу блевать, не улыбалось. Но он, кажется, был только рад возможности быть полезным. У него вообще очень много дел в его хозяйстве, удивительно, что для меня ещё его находит. На эту тему вообще много хихикает РОман, отчасти от ревности и обиды, хотя, думаю, это у него уже остыло, он завёл маленькую интрижку в Петрозаводске, сам рассказал, и здесь не брезговал связями, только я предупредила, чтобы был осторожен.
        — РОм, вдов выбирай лучше всего, на девушек не зарься, маленький город, жениться придётся.
       Но он расхохотался:
        — Э, нет! Я теперь женатый, к тому же будущий отец, так что… жалеют меня, ты ж как бы больная, вот и дают все подряд.
        — Тогда гляди, чтобы мужики рыло не начистили.
        — Подумаешь, ещё лучше давать будут, как страдальцу со всех сторон! — улыбнулся Роман и приобнял меня. — Я с тобой, Танюшка, со всех сторон в выигрыше, хоть и живу в дыре, тут, на краю света, да больно комфортная дыра, прямо вылезать неохота, славная и жить интересно. Комаров, правду сказать, много, просто жуть, но, как говорится, это мелочи. Опять же, глядишь, ты опростаешься и поймёшь, что лучше со мной тебе сожительствовать, а не отбиваться от целой артели разнообразных претендентов.
       Сказав всё это, он, очень довольный собой, уселся на диван, раскинув руки на спинку. Он вообще стал теперь довольный жизнью, вальяжный провинциальный светский лев, ерунда, что беглый дезертир, что подобранный на вокзале оборвыш, живущий по фальшивым документам, но суть, как говориться, изменить невозможно, вот и в нём она не менялась. Вот так кота помойного приютят, а он красавцем породистым и своенравным вырастет.
       Вот не менялась и в этом Паласёлове, который с детства привык брать всё, что хотел, вероятно, ещё в детском садике все игрушки себе забирал. Вот и теперь наметил себе в моём лице новую игрушку, видимо, и всё ему было нипочём, и то, что я замужем и моя беременность, ему хотелось, он шёл смотреть на меня, в надежде и заполучить и вот обхаживал, проверяя всевозможные методы.
       Надо заметить, что накануне приходили две дамочки, если конечно, позволительно назвать этих двух девиц, или, скорее, молодых женщин. Я не сразу поняла, кто это, тоже подумала, что пришли помочь в работе. Сегодня неплоха была бы уборка, но не братков же мне просить Паласёловских и не плотников, что пригнали те самые братки, работавшие, впрочем, сносно, видимо, уважали своего предводителя, а потому, увидев этих двух «красавиц» при полном макияже в виде кошмарных перламутровых теней, вот откуда они до сих пор все эти кошмарные средства берут? Или их нарочно в их городках для этих прелестниц и варят из серебрянок оставшиеся от покраски угнанных машин? И губы тёмно-малинового и коричневого, почти чёрного цвета, отчего не слишком белоснежные улыбки «красавиц» выглядели совсем  уж жёлтыми, будто они курили махорку. Впрочем, они обе курили, я видела после в окно…
        — О, девчонки! Очень кстати! — приветствовала я, спустившись с лесов при их появлении, а они стояли, глазея, на уже готовую часть росписи, очень небольшую пока. — Здрасьте! Швабры и тряпки вон, в том углу, вода в бочках у крыльца, ребята натаскали. Вас как зовут? Я — Таня.
       На одно мгновенье они растерялись, переглянувшись, что, видимо, привело их в чувства и заусмехались, кивая.
         — Она – Таня, – сказала одна, с худым, бесцветным лицом.
         – Таня… ну мы видим, – подхватила вторая, с макияжем из кошмара визажиста.
         – Ну да, ну да, – покивала первая.
        — Тряпки она нам предлагает с швабрами, а, Жан? Она думает, мы ей прислуга.
        — А мы не прислуга, — выставляя длинный подбородок, та, которую звали Жанна. — Слышь, ты, шлюха питерская!
        — Да московская она, Жан, там миллионов больше, все её и… — и эта вторая, ещё неведомая, выматерилась самым грязным образом, я здесь в Шьотярве ещё не слышала за пять месяцев мата ни разу, даже от плотников, когда они говорили между собой, не то, что во всеуслышание.
       Поэтому я оторопела:
        — Вы что, девушки? – растерянно проговорила я. – Я думала, вы помогать пришли?
        — Помогать?! — и обе захохотали нарочито громко и, хамски разевая рты, с мощными желтоватыми зубами как у собак.
        — Мы не помогать тебе пришли, сука, а объяснить, чтобы ты знала своё место! — окрысилась Жанна, она, очевидно старше, но не слишком, второй года двадцать два, не больше, но если у Жанны обычное лицо, ни красивое, ни дурное, но, по-моему, она была злее второй, с носом-пипкой, за который её будто тянули вверх и так деформировали всё лицо, сделав его похожим на мопсье, громадный губастый рот, будто нарочно, чтобы побольше есть, только дополняли плотоядность её грубого лица.
        — Моё место? Ну, очевидно, вы отлично определились со своими? — усмехнулась я, по-прежнему не понимая, чего они хотят, но уже то, как они говорили со мной и как  злобно сверкали мелкими глазами, не располагало меня к доброжелательности и делало их внешность такой неприятной, потому что я-то отлично знаю, как внешность зависит, от души, что скрывается за ней.
        — Ну уж конечно, не у швабры! — выставив свои зубы, скривилась та самая, что была как мопс.
        — Ничьё место не у швабры, но мы все берём их в руки время от времени, — спокойно сказала я. — Так вы для чего пришли тогда, если не помогать с уборкой?
        — Я уже сказала тебе, сука, мы пришли объяснить тебе, как следует себя вести, если тебя раньше не научили, — продолжила Жанна, бледнея от злости.
        Я кивнула.
        — Ну хорошо, научите, да идите, а я продолжу работать, у вас есть время дурью маяться, у меня — нет, работы много, девчат.
        — Ты глянь, она ещё издевается, шлюха! — снова прошипела мопсиха.
       Я поняла, что толку не будет, поэтому сказала уже с нетерпением:
        — Так, ну хватит, я вас не знаю, вы не знаете меня, почему позволяете всё время ругаться, да ещё в Божьем храме. Идите отсюда. Я не знаю, для чего вы приходили, но терпеть вас я больше не буду. Уходите.
        — Ты не указывай нам, проститутка. Ты от моего мужа беременная, и будешь меня гнать?
        — Я от своего мужа беременна, и больше мне ничьи мужья не нужны.
        — От своего?! Вот сука, Фродь, ты вообрази, она Ивана уже мужем считает, ну ты подумай!
       Мопсиха Фродя захохотала.
        — А если мой дурак думает, что его?
        — Да она сама не знает, откуда суке знать, чьего щенка вынашивает, если  все её имеют?
        — Давай врежем ей, и не будет щенка.
        И они обе посмотрели на меня, будто собираясь посовещаться, кто первой будет бить.
        — Так, девушки, во-первых: ничьи мужья мне не нужны, у вас свои, у меня — мой, во-вторых: драться за мужчин — худшая задумка, унизительная и глупая, унижаясь, никому не понравишься. А в-третьих: подумайте немного, беременная или после, с ребёнком я совсем не так привлекательна, как без этого «дополнения». Нет?
       Они посмотрели на меня немного иначе, будто такая мысль не приходила в их деревянные головы. И лица их стали немного светлеть.
        — Слушай, Жан, давай погодим, пусть родит и будет видно, чей щенок.
        — А если будешь липнуть к моему Ивану, я тебя своими руками придушу.
        Фродя вышла вперёд, сверкая крошечными тёмными глазками из-под густо подведённых лохматых бровей.
        — А если моему Максу станешь врать, что ребёнок его, то придушу я.
        — Ага, в очередь становитесь, — кивнула я.
       К счастью, в этот момент в дверь кто-то заглянул.
        — Татьяна Андревна, там брёвна привезли, надо накладные подписать.
       А за ним и РОман вошёл, значит, привезли обед. Мы организовали здесь кормёжку с Генриеттой, Юзефа и Мартинка готовили, а Гегал или Варак привозили, излишне говорить, что оплачивала я, как и зарплаты работникам. Да всё здесь, на этой стройке, делалось за мой счёт, как просохнет окончательно земля, дороги и тротуары отремонтируем и в посёлке, и из райцентра. Мастера ещё должны приехать, да и иконостас строится уже, а для него иконописцы пишут иконы, когда работа оплачивается хорошо и в срок, всё делается быстро. Но впереди работы во много раз больше, всё только началось.
ГЛАВА 6. НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА
       И вот сегодня, после трёх дней отсутствия, которые я заметила сегодня, когда он пришёл, Макс Паласёлов, всё с той же ухмылкой, только с более свободной, чем в прошлый раз, хотя мне показалось, он немного скован в движениях, но, вероятно, это из-за того, что он такой надутый качок.
        — Здравствуйте, — очень радостно улыбнулся он.
        — И вам здоровья.
        — Как работа?
        — Да слава Богу, — сказала я, глядя на него. — А вы как? Что-то бледны сегодня, жена нахлобучку сделала?
        — Жена? Да я… как бы, не женат, — пробасил Поласёлов, а я подумала, вот мяса-то в нём, ветчину сделать можно и ведь много выйдет… и почему такая дурота в голову лезет?
        — Забавно, вы знаете, что на десять замужних женщин приходится только семь женатых мужчин.
       Паласёлов на мгновение «завис», а потом захохотал громко и весело, на весь храм.
        — Ч-ш-ш! — шикнула я. — Да вы что, Макс, в храме Божием.
      Он закивал, прикрыв рот, но продолжая смеяться уже беззвучно, сотрясаясь всем громадным телом, люди рады смеяться над любыми шутками тех, кто им нравится, но какого чёрта он хохочет здесь, неужели полагает, что это как-то повлияет на меня?.. Вот попала я, как глупо…
        Отсмеявшись и отдышавшись, он проговорил:
         — Ну, с вами не соскучишься, – вытирая слёзы и качая головой. – Как справляются мои ребята?
         — Да неплохо, вроде, — кивнула я, поощрять его не стоит, иначе я рассказала бы подробнее о том, что, как ни странно, но его парни, они работали под началом плотников, оказались старательными работниками, надолго ли, не известно, но пока, благодаря им, работа шла очень споро, если так будет, закончат с внешними стенами через месяц-другой. С крышей сложнее, но тоже работа началась, хотя там свои секреты, нельзя как обычные дома делать, всё же кровля старинная, купола — это вообще отдельная история, но купола, как и иконостас, ждали особых мастеров, которых, между прочим, по моей просьбе, высказанной в электронном письме, неоднократном, хочу отметить, он долго не отвечал, но всё же ответил и обещал найти Боги Курилов. А он найдёт, что угодно, если хочет. Так что дел впереди много.
       А сейчас я посмотрела на Паласёлова и спросила:
         — А вам, я смотрю, заняться особенно нечем, да? Время обеда, а вы без дела. Или теперь все так?
        — Я не все, Татьяна Андреевна, я Макс Паласёлов, и к вам со всем уважением за ваш энтузиазм и талант.
       Я только отмахнулась:
        — Да ладно вам, «талант»! Вы и не видели ещё ничего из того, что я делаю. Вам лодыжки мои стройные грянутся, вот и весь талант. Точно?
       Но получилось только хуже, потому что он в результате с ещё большим восторгом стал смотреть на меня.
        — Ну что ж… если вы так, и я не буду ломаться, – кивнул он. – Я, Татьяна Андреевна, хочу пригласить вас на ужин.
        — И куда? В местное кафе?
        — Почему же, можно и в районный центр или в Петрозаводск. А может и в Петербург.
        — В Петербург? Можно. Но моя квартира там все ещё без ремонта, руки не доходят. Только вот что, Макс, меня сейчас укачивает ужасно, рвёт, каждые пятьсот метров останавливаться придётся, оно вам надо? Я, видите ли, в положении. Это, если вы не в курсе.
      …Я улыбнулся ей. В курсе я был, и давным-давно, но как говориться, если вам нравится хрустальная ваза, разве важно красные цветы в ней, белые или вовсе нет цветов? Не важно. И мне было неважно, потому что я хотел эту вазу с цветами или без. Поэтому я сказал:
        — Хорошо, тогда здесь организуем по высшему уровню.
        — Да не стоит, Макс, ну правда, ну смешно это всё, просто я новое лицо здесь, вот вы и… За помощь спасибо, но это и не мне, город ваш, не мой, значит, вам и вашим будущим детям.
       Я смотрел на неё и думал, вот если бы не смотрел на её сейчас на расстоянии вытянутой руки, я ни за что не поверил бы в существование таких женщин. Понятно, что я здесь, в своей глубинке мало, что видел, но дело даже не в этом, она во всём была нереальная. Ни один эпитет, к которым я привык, не подходил для того, чтобы описать её, и то, что я чувствовал. Вот с Фродькой всё было понятно, всё было как у всех, нормально и приятно, как не поженились, не пойму, Фродька всё откладывала, хотела роскошную свадьбу, смешно сейчас вспоминать её мечты о ресторанах, гостиницах и платьях. А эта: «Моя квартира в Петербурге…» и сказала-то так легко, как «мой палисадник не покрашен». И насмехается, обидеть хочет или просто показывает своё превосходство, и спасибо, что сегодня наедине, а не так как в прошлый раз при пацанах… И это мне проглотить легче. Но я не стану, какая бы не была ты барыня, сияющая, будто бриллиантовая корона у тебя на лбу и потому смотрит на меня, приопустив веки. А животик растёт, значит, спит с тобой кто-то. И почему не я, я ничем не хуже. Ничего, я выжду немного, тем более, есть причина погодить…
       А удачу она мне уже принесла, как ни крути. Та самая стрелка, на которую мы отправились не просто готовыми, но в бронниках, это то, о чём я говорил, я чувствую, я чувствую опасность и чувствую удачу. Если бы не это, большие похороны были бы в Шьотярве и районном центре, а так похороны сегодня в Петрозаводске. Но по порядку…
       Готовясь к этой стрелке с петрозаводскими авторитетами, я разработал операцию по всем законам военного искусства, не зря когда-то я мечтал быть военным, и не зря я был таким успешным «бригадиром», просчитавшим всех своих врагов, что за десять лет, ну, чуть больше, года с 89-го, я вышел теперь на область. Мог бы и быстрее, наверное, крови было бы больше, в том числе крови моих друзей, но и надёжности у моей власти было бы меньше, а теперь вся Карелия была моя, где-то куплена, где-то прокормлена или, наоборот, распродана, где-то припугнута. Правоохранители, за небольшими исключениями тоже были мои, а эти, что остались исключением, принципиальные, были тоже полезны, потому что самим следить за порядком везде и всюду хлопотно и людей надо для этого очень много. Успеется. Милиции тоже надо что-то делать и пока мы сосуществовали мирно.
       Так вот, стрелка у нас была со снайперами, севшими на весь периметр, с несколькими запасными группами, тоже расставленными по всем, что там были, укромным местам, я делал так всегда, потому всегда на таких стрелках верх брал я, потому что, если приходил момент, когда я слышал неприемлемые условия, я неплохо пользовался именно этим — угрозами. Очень эффективно. Если не слышали слов, получали несколько свинцовых слив в разные места, от плеч и ляжек до чугунных лбов. Но вообще крови я не любил никогда.
       Так что и с этими говорил спокойно, предлагая влиться в наших «озёрных», не сопротивляться. Потому что большая часть бизнеса Петрозаводска уже принадлежала нам, даже та, которая, как городские думали, работает на них, но только ждали переделки, предупреждённые, что будут платить на десять процентов меньше, чем предыдущим, так что я шёл только с козырями. Но стрельнуть могли и в лоб, ну, или в шею, тоже неприятно…
       Однако городские не захотели даже слушать, конечно, какие-то «озёрные», плюнуть и растереть, но это потому, что плохо работает их «разведка», а вот моя – отменно. Поэтому в Петрозаводске сегодня были пышные похороны, и те, кто  был понятливее или удачливее, провожают их, крестясь, переходят в наши ряды.
       И всё же я получил несколько пуль, бронник-то на торс как мой не рассчитан, ну или не нашли правильный размер, вот три пули в левую часть живота я получил. Но из «Макарова» и на излёте могли бы всерьёз ранить только такую вот Татьяну Андреевну, прозрачную и явно сделанную из намного более тонкого материала, чем я, с мощным костяком и мускулами, не только доставшимися мне от дорогих моих предков, но и планомерно наращённых по всем законам культуризма. Не зря у нас в Шьотярве «качалка» была самым популярным местом года с 88-го. Так что пули застряли в мышцах, наш доктор вытащил их, просто обколов новокаином. Но двигаться было больновато, так что мы выпили изрядно за победу и я проспал почти сутки. Фродька звонила, приехала даже, устроила марафон секса, показывая всю эквилибристику, на которую была способна, нет, я рад, но в эту ночь, признаться, лучше бы поспал. А в результате я спал весь следующий день и ночь. И, едва проснувшись, выслушал от своего помощника, буквально правой руки, как наши дела, пока сидел голый по пояс и ел жареную картошку с салом, а пожарил он, между прочим, а вот Фродька, принцесса болотная, не удосужилась, с утра, «мне некогда» и сбежала к каким-нибудь своим подругам тупым, работать-то она и не думала, да и в моём понимании красивая женщина не должна работать, а должна только радовать глаз, наряжаться, максимум, рассказывать весёлые истории. А главное, вызывать зависть окружающих, демонстрируя благосостояние своего мужчины. Моё благосостояние.
       Но теперь, теперь было всё иначе. С того дня, как увидел я сверкание Татьяны Андреевны всё стало иначе, теперь я наметил себе её. Петрозаводск я взял, а в Питере появиться с Татьяной Андреевной это совсем не то, что с Фродькой. Как Фредерика не старайся, а она и в горничные Татьяне не сгодится, как бы я её ни одел, какие бы парикмахеры, ах, нет, теперь они называются стилисты, над нею не трудились, но природу не спрячешь. Как не может её спрятать Татьяна под кажущимися простыми свитерами, какими-то фартуками и полным отсутствием косметики на лице, я уж не говорю о смешной головке с отрастающей стрижкой. И завораживает меня не только красота, к этому, наверное, можно привыкнуть, хотя я не знаю, как это можно привыкнуть к такой красоте, но то, как она ведёт себя: будто вообще никого вокруг нет. Как двигается, как смотрит, как говорит, никто так не может, будто она и не думает, как выглядит со стороны. А она не думает.
      Но это было лишь начало. Когда она заговорила со мной, у меня окончательно снесло башню. Никто так не смел, даже Фродька, она просто была хамкой, теперь я это понимаю, в её поведении ни капли благородства только скандальность характера, унаследованного от матери — продавщицы с овощного лотка в райцентре. Фродька не уважает ни себя, никого, потому и ведёт себя так, брешет на всех, как скучающая псина во дворе, а Татьяна смотрит изумительными глазами и насмехается. Прямо насмехается. Уважает и смеётся. Именно так, как надо, чтобы я почувствовал, что все мои достоинства можно поставить под сомнение, она не говорит своей иронией: «Ты — дерьмо, ну и я дерьмо, нечего строить из себя что-то другое», как Фредерика, нет, Татьянина насмешка о другом: «Ты — молодец хоть куда, но ко мне не лезь, мне некогда». Вот именно так, не то, что ты меня не достоин, а просто: «Ну смешно, Макс». Смешно ей. И работать надо.
       Ну ничего, я выждал несколько дней, приходил полюбоваться, как продвигается дело в промежутках между своими делами, получая заряд энергии уже оттого, что видел Татьяну Андреевну.
        — Шлемофон, — подозвал я одного из своих пацанов.
      Он носил когда-то танкистский шлем своего отца, и всё время повторял, что это не просто шлем танкиста, а именно шлемофон, что к нему и пристало это дурацкое слово. Я сказал тихо, убедившись, что вокруг никого нет:
        — Сегодня уходя, доски подожгите.
        — Что? Да ты чё, Макс, только привезли.
        — Ничего, ещё привезут, у нас в стране 70% площади занято лесами.
        — Ты… наказать кого-то хочешь? — он изумлённо смотрел на меня. А потом кивнул на церковь, вокруг которой без умолку тюкали топоры и жужжали пилы, — Эту, что ли?
        — Тебя… кто учил вопросы задавать? — я посмотрел ему в глаза. — Я говорю, ты делай. Только смотри, чтобы церковь не сгорела.
       Наутро после ночного переполоха с пожарными, которые ехали из района, при новом времени у нас тут пожарную команду упразднили, так что почти весь посёлок бегал с вёдрами тушить, я приехал, когда уже заканчивали тушить, дым застилал не только весь посёлок, но и все окрестности и невредимую церковь, застал Татьяну Андреевну сидящей на грубо сколоченной скамье, бледную от усталости, с сажей на белоснежном лбу и виске, в волосах, в перепачканном свитере мокроватом от ночного полива пожара, взъерошенную и расстроенную с блестящими от бессонной ночи глазами.
        — Неприятности? — спросил я, подойдя к ней. — Ц-ц-ц, н-да, несчастье… А ведь удача, что на церковь не перекинулось пламя. Верно?
       Она посмотрела на меня и сегодня уже не так, как прежде.
        — Вы… — она разглядывала меня несколько мгновений и в первый раз без насмешки.
        — Называйте меня на «ты», Татьяна.
        — Почему? — продолжая смотреть на меня, будто в моём лице увидела что-то интересное.
        — Мне будет приятно.
        — Приятно?
        — Да-да, именно. Знаете, как говорят, Зевс гневается – на земле гроза. Зачем гневать Зевса? Пусть ему будет приятно, разве трудно?
        — Зевс? — она нахмурила свои замечательно ровные брови, вглядываясь в меня.
        — Ну… когда-то Греция, где ему поклонялись, населением была примерно как наш район, а подо мной уже вся Карелия.
        — Что? — она потёрла щёку, отгоняя комара, и ещё больше испачкалась в саже. — Карелию? Что… что выговорите какую-то ерунду?
       Я засмеялся и, взяв рукав в ладонь, потому что носового платка у меня, увы, не было, хотел стереть грязь с её лица, но она отстранилась, не позволяя себя коснуться.
       — Ну может и ерунду, но это правда. И не «вы», а «ты». А то мало ли что… Насчёт ужина-то не передумала, Таня?
        — Насчёт… ужина? – продолжая недоумевать, проговорила Таня.
        — Ну да, а то молния опять ударит и храм сгорит.
       Она покачала головой.
        — Нет.
        Я улыбнулся, очень довольный производимым эффектом, до сих пор я вообще никакого впечатления не производил на неё.
        — «Нет, не сгорит храм», или «нет, сгорит»? Выбирай – и, продолжая улыбаться, я с удовольствием вдохнул дым.
        Она опять покачала головой, но уже просто от изумления, смешанного, похоже, с возмущением, а, может быть, с восхищением, я пока не разобрался. Но сегодня моя очередь была быть ироничным.
        — Тогда в семь заеду, — сказал я.
        — В семь? — Таня всё ещё не верила, что согласилась. 
        — В семь. Я не опаздываю.
        — Стойте… я далеко не поеду. Я не могу… — проговорила Таня, всё ещё растерянно. – Говорила уже…
        — Найдётся, где в Шьотярве угостить прекрасную Татьяну.
       Тут к нам подошёл местный егерь, как-то зачастил он в город, Фродька что-то говорила о нём и о своей подружке, Жанне, дочке старого егеря, не помню что, я редко слушаю Фродькины бредни.
        — Таня, всё нормально? — спросил он, как спрашивают только свои.
       Она обернулась на него, будто выдохнув.
        — Да… Да-да…
        — До вечера, — сказал я, уходя. А с егерем этим надо будет разобраться…
      …Только дома я сказала РОману, что доски и кругляк для стен поджёг Паласёлов. Я застала его дома, когда пришла обедать, работать сегодня после ночи тревог я была неспособна, думала, поспать надо… Так что приняла ванну, долго согревала воду в титане, напор был плохой, вода закипала, останавливалась вообще. РОман как раз только что вернулся из школы.
        — Этот…ну что, мог. Но зачем? Не понимаю… Людей прислал, а потом…
        — Я… ужинать с ним не захотела, — сказала я, проводя рукой по подсохшим волосам, с короткими стало легко, и поправила халат на груди, чтобы не распахивался слишком.
      А Роман захохотал, обернувшись на меня, от стола, на который он ставил тарелки, пока я грела суп.
        — Ну, мать… Я видел, конечно, что он запал, но чтобы брёвна твои жечь… Или ты сказала чего-нибудь этакого… дерзкого?
        — Нет. Подумаешь, царёк местный… думает, он не только всему, но всем хозяин.
        — Слушай, Тань, — уже серьёзно сказал РОман, развернувшись ко мне. — Если полезет, отдайся, и не думай, что что-то там уступила, или ещё что. Лучше ноги раздвинуть, чем…
        — Ты дурак, что ль? – не выдержала я.
        — Это ты дурой не будь! — строго сказал РОман.
        – Но ты же не раздвинул, когда пришлось, сбежал! – с возмущением произнесла я, от кого угодно, но от него я не ожидала такого.
       Роман покачал головой, качая головой, и сердясь, будто говорит с возмутительно глупой и упрямой особой.
        – Ну ты сравнила… Меня убили бы да и всё, а ты… ну подумаешь, потискает какой-то Паласёлов, жалко что ли, ради кругляка даже…
        Я отмахнулась, но про себя подумала, что ужин, ладно, но дальше надо что-то придумать… Марата попросить надо, он тут величина тоже… Надо подумать, как договориться с этим Паласёловым вот без этого «раздвинуть»… Ох, РОман, помощи от тебя не дождёшься, кроме советов вот этих, «чудесных», вот вроде нормальный парень, а… а, что я удивляюсь, парень он, ему это всё проще. С женщиной об этом надо говорить, или… с отцом. С отцом!
       Да, я отправилась к Марку Миреновичу, но дома не застала. К счастью, не застала и Марата, а то, боюсь, плохо пришлось бы всему Шьотярву, уже то, как он сверкал глазами на этого Паласёлова. Кинется ведь драться, и чем тогда кончится эта потасовка с предводителем братков? Лучше не думать.
      Постояла я у крыльца, где разросся шиповник, бутоны набирает, вот так, всегда ко дню моего рождения, как подарок. Что ж, может рано я напугалась, забегала, ну что он мне сделает, охота человеку с заезжей странной девушкой поговорить, пыль в глаза пустить тем же браткам своим. Ухаживал вон, два месяца с лишком, цветы слал, отчего не отблагодарить? Опять же, парней своих прислал на работу, и работали они отлично, ещё несколько недель, и закончат, кровлю переложить, и останутся только внутренние работы, которые, конечно, затянутся, потому что там всё зависит не от меня. Полы отремонтировали в первую очередь, мощные дубовые доски настелили, иначе было не только не поставить лесов, но и не войти, можно было провалиться.
       Ну ничего, в конце концов, отблагодарить же как-то надо, на ужин и официальных лиц приглашают, будем считать, что это именно тот случай. Поэтому я оделась и причесалась, как могла, на голове, конечно, Бог знает что, но, открыв гардероб, между прочим, старинный, из красного дерева с резными башенками и фигурками, открывая дверцы, я всё время вспоминала, что в этом доме когда-то жила актриса, потому что, он пропах розовой водой и нафталином, но ещё рассохшимся старым деревом, что напоминало, как давно этой хозяйки нет на свете, вот и сейчас остановилась, вдыхая эти запахи, как портал в прошлое, оглядывая свои наряды.
       Платья все слишком короткие, решит ещё, что это поощрение, но не джинсы же надевать, тем более они уже давят на талии, нехорошо, и потом, решила ведь выказать уважение… Словом, надела я комбинезон, который купила в Петрозаводске, в том же магазине, что и всё остальное, он немного бесформенный, но зато ноги открыты, потому что не брюками заканчивается, а шортами, так что на колени и лодыжки посмотреть можно, а авансов не выдаётся.
       Приехал кавалер вовремя, даже раньше, чтоб он провалился. Романа не было дома, сегодня кружок, мне бы пойти, провести, собиралась, между прочим, а я вот — на свидание отправилась. Малыш у меня в животе толкнулся, поворачиваясь, и затих, будто затаился, не бойся, милый, я сама боюсь. За тебя. За себя мне нечего бояться…
ГЛАВА 7. ВДОХНОВЕНИЕ
       Я вышла на крыльцо, здоровяк Паласёлов казался таким же здоровенным, как его джип. Он улыбнулся, очень довольный собой и тем, что видел, очевидно, ну что ж, я рада, что коленок ему хватит для удовольствия.
        — Извините, что не на каблуках, — сказала я, подходя в своих кедах.
       Знаете, что сделал этот кусок вепсского дерьма? Наклонился в пояс, как полагается джентльмену, и поцеловал мне руку. Чёрт тебя возьми, ты же не простишь мне, что я не захочу с тобой валандаться…      
       Но оказалось это ещё не всё, вышел шофёр с громадным букетом. Ещё и шофёр… Всё ещё хуже.
        — Вы прекрасны, Татьяна Андревна.
        — Ну да, что есть, то есть, — кивнула я, садясь в машину, думая, вот странно, я всегда считала себя красивой, даже, когда никто так не считал. — Предупреждаю, Максим, ну, то есть, Макс… далеко ехать не могу. 
        — Я уже говорил: называй, как хочешь, если тебе нравится, как говориться, хоть горшком назови…
       Я не стала обращать внимания на то, что он назвал меня на «ты», потому что он это сделал намеренно, ожидая, что я скажу, очевидно, заранее приготовив какую-то остроумную фразу в ответ.
        — В печку ставить не буду, — сказала я, усаживаясь поудобнее, запах в машине от бензина, машинного масла или чего-то ещё, и его одеколона и геля для душа, скоблился, надо думать, запах слишком сильный, чтобы спокойно рядом сидеть, поэтому я открыла окно.
         — Душно, да? — спросил Поласёлов, открыл и своё окно. — Шлемофон, езжай помедленнее.
         — Шлемофон? — прыснула я. — Это…
         — Это погонялово. Ну, кличка.
         — Кли-ичка… — кивнула я. — А у вас?
        — Называй меня на «ты».
        — Это такая кличка «называйменянаты»? — кивнула я. — Прикольно.
       Он засмеялся, вот интересно, он долго будет это терпеть? Никитского хватило ненадолго… я поёжилась, зачем вспомнила?.. Это не Никитский, а вот хуже или лучше, это ещё надо понять. Главное, не ошибиться, в прошлый раз моя дерзость стоила мне дорого, надо язык прикусить.
        — Ехать недалеко, пятьсот метров.
        — А чего пешком не пошли?
       Он улыбнулся.
       — Ну, пешком не шикарно.
       – Шику тут у вас… впрочем, что бы я понимала в шике… – усмехнулась я.
       – Не прибедняйся.
       — И не думала, в вашем тутошнем шике я ничего не понимаю. Другое дело ваша дама… имя запамятовала… волоса мне обещала повыдергать или ещё что. Вот она, да, шикарная дама. Фрося… Тося… чёрт, с именами у меня…
       — Фредерика, — подсказал Паласёлов с довольной улыбочкой. — Фредерика её зовут. Фродя.
        — Вот-вот… Имена тут у вас… — невольно пробормотала я.
        — Так мы вепсы, вот и имена у нас такие. Ты не знала?
        — Да знала.
        — У меня одного деда звали Варсонофий, а второго Алевтин. Так что Серёжков и Андрюшков у нас тут нет. В других посёлках есть, а у нас только вепсы. Впрочем, и Тань нет больше. Только ты.
      Слушая его, мне захотелось бежать из этого прекрасного посёлка, который так мне нравился, то, как он говорит, как ухмыляется, как пахнет тут своими феромонами, всё это говорило мне только одно: бежать!..
       Но куда бежать? Я нашла медвежий угол, а здесь началось то же, что будет всегда и везде, куда ворона не летит, везде говно клюёт…
        — Зато в соседнем селе о-адни Таньки! — засмеялась я.
        — Таких, как ты нет!
        — Да ладно. Придумал тоже… — фыркнула я. — Чем угощать-то будете?
        — Устриц нет, конечно.
        — Я не люблю устриц, вонючая слизь, — скривилась я.
        — А я не пробовал никогда.
        — Попробуете, какие ваши годы. Доехали? — спросила я, потому что мы остановились.
       Это было кафе, мы даже были с РОманом здесь, кофе тут варили в турке и в песке. А сейчас оно было закрыто.
       — На спецобслуживание, Танюша, нас ждут.
      «Танюша»… какого чёрта ты мне «Танюшкаешь», нашёлся тоже мне… как меня злит то, что он считает себя вправе говорить со мной, водить меня по кафе, «тыкает», да ещё называет, как самые близкие только называли. Где вы, мои близкие? Почему я должна здесь быть без вас, а вы на мою могилу ходить? Почему? Почему я так боюсь вернуться? Почему я прячусь…
      Уймись, Татьяна, разошлась. Беременная, хочешь, чтобы Вито ребёнка отобрал? Он не шутит, и ты в этом убедилась…
      Паласёлов открыл передо мной дверь, в это кафе, которое к счастью, ещё не успело превратиться в такие как в Петрозаводске, они были ужасны, а это было ещё как в моём детстве в Кировске, где невкусное водянистое мороженое подавали в металлических креманках, и салфетки были порезаны треугольничками, из какой-то глупой экономии. Здесь сегодня никого не было, или зажжены свечи, на столике стоял ещё один букет, а другой был сервирован чистейшей скатертью, белыми тарелками и какими-то изящными приборами. И даже хрустальными бокалами, вероятно, вся посуда, приборы, были чьими-то, из дома, потому что я таких здесь не помню.
        — Чем угощаете? — спросила я, подойдя к столу.
       Паласёлов взял бутылку шампанского и открыл её в мгновение ока, по-моему, просто сорвал пробку, не откручивая никаких проволочек.
        — Я не пью, — сказала я.
        — Я тоже не пью, — улыбнулся Паласёлов и налил в высокие бокалы, они сразу запотели, конечно, и шампанское в ведёрке со льдом, фильмов насмотрелись…
        — За ваше здоровье!
        — Да я здорова, — сказала я. — Вы не хворайте. 
       Он опять радостно ухмыльнулся. Что бы я ни сказала, всё ему нравится, это как Никитский, только со знаком «плюс», но из этого «плюса» я могу попасть в такую же задницу, как с Никитского «минуса». И даже в куда более тёмную, потому что я теперь не одна. Надо поосторожнее… осторожнее…
        — Ну, я здоров как бык.
        — То-то, что бык… — ну сказала же, осторожнее, зачем ты прощупываешь границы дозволенного, что за природная дерзость?
       Пришла официантка, вот чем плохи такие маленькие городки, здесь всех знаешь, и одно дело, покупать кофе и булочки в буфете, и совсем другое, когда ты на свидании… я чувствовала взгляд этой тётки, у неё тоже чудное имя, я не помню его, но то, как она сейчас смотрела, я почувствовала, я в её глазах наглая заезжая потаскуха, а Паласёлов просто кобель, и ему можно, а мне — нет. Но мне всегда было плевать, почему сейчас меня коробит?
        — Какая ты красивая, — проговорил Паласёлов.
        — Это от освещения, — сказала я. — Свечи всех делают красивых. Ну… я имею в виду женщин.
       Он опять захохотал, ещё раз засмеётся, я ему тресну, руку сломаю, наверное, о его бетонную рожу…
        — Ну да, во мне-то красоты ни капли.
        — А мужчинам она без надобности.
        — Это верно. Зато я сильный.
        Я не выдержала и прыснула, хохоча.
         — Сильный? Думаешь, стероидные мышцы нарастил и сильным стал? Это не сила, Макс.
        Ну, наконец-то перестал радоваться.
       — Верно. Это не сила, — он сжал кулак и показал его мне, и он, этот кошмарный кулак, был больше моей головы, клянусь.
       Я тронула его пальцами, твёрдый оказался, и какой-то толстый, будто надутый изнутри.
        — И я таким родился, — врёт. Может и родился крепким, но горы вот эти мускульные от природы не растут.
        — А я нет. У меня брат как ты, ну в смысле, кулаки такие же. Он богатырь… Но… зато я знаю, как не бояться ничего. А ты знаешь?
        — Я умею избегать опасностей, — самодовольно усмехнулся он.
        — А я — нет.
       — Так у тебя брат есть?
       — У  меня всё есть, — сказала я, и увидела, что нам принесли поднос с тарелками. — Что у нас тут?
        — Шашлык.
       На стол были поставлены тарелки, большое блюдо с шампурами, вполне допускаю, что шашлык превосходный, запах по крайней мере, да и вид, но есть не хотелось категорически. Ну вот какая еда, когда этот сам не ест, не пьёт, а только радостно меня глазами пожирает.
        — Очень романтично, — я взяла ветку кинзы. — Ох… какой запах, Макс… чувствуешь? Югом пахнет. А здесь, на севере запахи другие. И даже южные сильнее, чем там, где они рождаются.
        — Ты сама с юга, что ли?
        — Похоже, что я с юга? — спросила я. — Нет, Макс Паласёлов, я не с юга, но ты ведь сам бывал на юге? На море? Все бывали.
        — Все, верно, на юге запахи другие, — он кивнул, показывая, что понимает. — А ты на Белом море бывала?
        — На Белом? Нет…
        — А я был. Там… необыкновенно красиво, стоящая белая сказка. Вот представь себе, что скалы покрывает иней и лёд… это как… чертоги Снежной Королевы. А ты похожа на Снежную Королеву.
        — Но ты не похож на Герду, — проговорила я, и какого чёрта ты смотришь с таким восхищением, какого чёрта ты вообще решил, что можешь смотреть вот так вот? Силой заставить пойти с собой и сидеть делать вид, что он Ромео. Что за люди? Или это времена такие, а не люди? Или времена ни при чём и всегда так было? Что не так? Или это со мной что-то не так, похоже…
       Твою ж мать, он опять расхохотался. Да что ж ты всё смеёшься-то?
        — Ты… Нервничаешь? — сказала я, осточертели эти смешки и желание быть джентльменом, поэтому не сдержалась, да и терпеть уже не было сил. — Нервничаешь. Это как с силой, Макс, кулаками стену проломить сможешь, а меня боишься. На свидание заставил пойти тоже силой, а вот, что тут делать, и не знаешь. Скрутить и трахнуть, вроде бы не хочешь, стыдишься или просто хочешь самого себя уважать. А как сделать по-другому, не знаешь, не придумал… Потому что это сила так, вполсилы. Сила — заставить хотеть себя вопреки всему, а не из страха. Так-то, Макс.
       Ну, наконец-то ожил, зашевелился. Разозлился, вон, заёрзал, откинулся на спинку, ох и здоровенный, стул скрипит…
        — Ну это да… — пробормотал он. — Тебя вот я хочу вопреки. И не вполсилы, а вовсю. Вопреки тому, что ты замужем и даже беременная. Вопреки тому, что ты мне не пара, конечно, ни по каким критериям. Или, точнее, я тебе. А я хочу. Вопреки вообще какому-нибудь здравому смыслу. Вопреки всему.
      Я выдохнула и покачала головой, тоже откидываясь.
        — Тебе кажется, — отмахнулась я. «Хочу», мало ли, кто кого хочет, я вот на тёплое море хочу, на песке лежать и ни о чём не думать, а потом разбежаться и в бирюзовую воду, глаза открыть и плыть, смотреть на солнечные блики, медуз высматривать… А я здесь, возле северного озера, посреди лесов и болот. Вот тебе и «хочу», какая разница, чего мы хотим?
       Но мне приходилось слушать о его, Паласёлова, желаниях слушать.
        — Чего мне кажется, если у меня даже сейчас стоит!
        — Ну подрочи, делов-то. У меня тоже бывало: охота, а нельзя. Что делать, ясно…
       — И ты… дрочишь?
       — И что такого? — я пожала плечами, щас опять расхохочется. И точно, расхохотался, в смех сбрасывая своё напряжение. И чего прицепился, жил бы себе спокойно…
        — Ох, Таня, я влюбился в тебя!
        — Ничё, влюбляться полезно, пройдёт. Это весна… Скоро лето, яблоки пойдут, и все влюблённости окончатся.
        — Не окончатся. Я женюсь на тебе.
       Ну приехали, детский сад… там тоже на мне хотел один жениться, как его звали, Колька? Нет, Павлик… Колька в первом классе хотел.
        — Ох, Макс, все хотят на мне жениться. Не поверишь, ещё с детсада. Это как сказал один мой одногруппник, манкость. Если бы ты головой думал, понял бы, что нельзя на мне жениться, особенно тебе.
        — Почему это именно мне?
        — Ну это же очевидно: я люблю моего мужа, у нас скоро будет ребёнок, чего тут не понять? Тоже мне секрет.
      Но он покачал бритой головой и снова посмотрел на меня:
        — Нет.
        — Что «нет»?
        — Не любишь ты своего мужа. Любила бы, была бы с ним. А ты с каким-то пацаном малахольным по глухим ПГТ прячешься. Нет, Танюшка, никакого мужа ты не любишь, а я тебя люблю и всё тебе дам. Питер твой верну тебе.
        — Мой Питер мне никто не вернёт, — сказал я, думая даже не о Питере моего детства, но о том, где мы встретились с Володей.
      Он же думал о каком-то его Питере, эти мысли, какие-то мечты и планы, отразились на его лице, делая голубее и глубже глаза. Хотя, где я там, в этой репе, глаза отыскала? А репа точно как из сказки, что выросла большая-пребольшая…
        — Я верну. И Питер, и Москву. И любой город Земли, какой захочешь. Благодаря тебе, я Петрозаводск взял, вся Карелия моя теперь, а ты сидишь и сомневаешься тут во мне. Насмехаешься.
        Если бы он только знал, до какой чёртовой бабушки мне его желания и мечты! И какого лешего он выбрал для их воплощения меня?
        — Ты знаешь, Макс, я не сомневаюсь, я вообще о тебе не думаю. Мне плевать, что ты можешь, чего ты хочешь и почему. Ты Фредерике своей, мопсомордой, расскажи, а то ещё пять лет и она бровями за ветки цепляться станет, из лесу её надо увозить… Она поймёт, и станет ждать воплощения своих и твоих мечт. К её ногам всё бросишь, оценит. Не я.
        — Я не хочу Фредерику, — набычился Паласёлов, обижаясь.
        — Ну конечно, теперь не хочешь. Надоела. Новую игрушку в витрине углядел, «мама, купи черпалку!». Так?
        — А если и так? Ну, если даже и так?! Да, хочу и беру, почему нет?
        — Потому что люди не игрушки.
       Он отмахнулся, усмехаясь.
        — Ещё какие! И самые занимательнее из всех!
      Пришло моё время рассмеяться. Ну, право, качок с отбитыми мозгами должен быть, небось, и десяти классов не кончил, а рассуждает, куда там, философ карельский, книги, может быть, когда читал, в пионерском детстве? Каких только типажей не встретишь посреди болот…
        — Послушай, а ты… конечно, просто-напросто, мыслитель, — хохоча, сказала я.
       А он смотрел на меня как заворожённый, щас решит, что и смех у меня очаровательный. Вот морока…
       — Думай, что хочешь и как хочешь, поступай, мне это всё равно, — сказала я, отдышавшись. — Может, пойдём уже? Душно… 
       — Как хочу? — он поднялся, наконец, поднялась и я. — Как хочу, значит? А ну!
      И он вдруг облапил меня, прижимая к себе, такому же огромному, твёрдому и надутому как его кулак, вот ужас…
        — Не слишком резво? — дёрнулась я, а он, прижав мои руки к бокам одной рукой, уверенно обшарил второй лапищей спину и задницу, поднялся к груди… — Ну-ну!
        — А ты не нукай, Королева Снежная, сама сказала, как хочешь поступай,  вот я и поступаю. Щас же на спину завалю вот тут, на стол свободный… — он полез лапищей в совсем уж непозволительные места…
        — Чего ж на свободный, прямо в тарелки, вон, кидай, трахнешь и съешь после… «Завалю»… твой бандит я тебе, что ль?!.. А ну, пусти! Забесился, бугай, откормленный! Пусти, говорю, жентельмен болотный! — задыхаясь, прошипела я, колотясь, ей-Богу, вздумает и правда завалить, пырну ножом.
      Он отпустил, я едва не упала, как повалились потревоженные свечи, заливая стол талым парафином. Задыхаясь, ухватилась за угол стола, придавил, совсем лишил дыхания.
       — Без… без этого… никак, да? — прижав ладонь к груди, где заколотилось мелко сердце, тише-тише, не колотись так, сейчас на воздух выйдем… — Доигрывать…ох… доигрывать игры надо по всем… правилам, Макс Паласёлов… а то красоты навёл, цветы, угощения, ухаживания… свечи… а сам… дикарь… ох…
       Он смутился, конечно, пробормотал, протянув руку:
        — Какой дикарь… ничего не дикарь… давай помогу.
        — Да иди ты… «помогу», не трогай… не больна я и не инвалидка, сама…
        — Не бойся.
        — Не трогай, говорю! — я постаралась, не качаясь, выйти на крыльцо сама. И постояв, заставила ровнее биться сердце, посмотрела на него, выглядевшего виноватым. — Для первого свидания не многовато?
       Он рассмеялся с облегчением. Уже стемнело и улицу освещали скуповатые фонари.
        — Так не первое уже, — улыбнулся он.
        — Ну значит, последнее. Всё, Макс Паласёлов, ты хотел, я пришла. Ты хотел ужинать вместе, но, по-моему, получил больше, чем просил. Надеюсь, всё?
        — Не-ет, — он радостно покачал своей «репой». — Какое там «всё», Танюшка, что ты. Сама сказала: «первое свидание». Нет, это только для начала. Днями пришлю машину, поедем на Онегу, там дом есть, там очень хорошо, побудем вместе.
         — Некогда мне, Паласёлов, работы много.
        — Ничего, Снежная Королева, время найдётся. А то, церковь сгорит, как склад. Кстати, кругляк и доски завтра привезут новые, взамен сгоревшим.
        — Погоди, — я развернулась к нему. — Я не поняла… что ты сказал? Сожжёшь церковь?.. Да ты чё? Ты что творишь, Паласёлов? Это же твой город…
        — Не поймёшь после этого пожара, я все остальные церкви спалю, включая Кижи. Продолжишь дурака валять, выделываться, пропадёт твой малахольный РОман. Болота вокруг, опасно… он парень городской, непривычный, всё может быть…
        — Ты что говоришь-то? — ещё не веря ушам, проговорила я. — Ты…
        — На раздумье неделя, Танюша. Предупреждений не будет. Через неделю пришлю машину, и поедем отдохнуть. Потом оформим развод, и выйдешь за меня.
       Я не верила ушам, до того это было дико, что даже неправдоподобно.
        — А… если не понравится тебе?
        — Что не понравится?
        — Ну, трахаться со мной?
        — Понравится. 
        — Ты что, дурак? Я не хочу тебя. Какая радость?
        Он засмеялся, колыхаясь всем телом.
         — Большая. Большая радость, уж поверь.
         — Тебя что, в детстве обидел кто-то? Ты зачем так действуешь? У тебя невеста, всё хорошо было, сам говоришь, так для чего тебе… На что власть проявлять таким диким способом?
         — Сама сказала: дикарь я. Мы тут, в глубинке, народ резкий, к политесам питерским не приученный, хотим и берём.
        — Я не вещь тебе, — бессильно проговорила я.
        — Ну не черпалка, конечно. Была бы вещь, я бы проще действовал, купил бы и всё. А так я действую убеждением, — он улыбался. — Я много чего могу тебе дать, даже всё могу. И церкви отремонтируем по всей Карелии, а захочешь, после, по всей России. Чем захочешь, будешь заниматься. Всё для тебя сделаю. И мужа твоего накажу, козла, чтобы ты не боялась, найти его, думаю, несложно.
        — Что?..
        — Да-да, не бойся. За то, что ты боялась, он заплатит, но за то, что этот страх привёл тебя ко мне, убью его легко.
        — Макс… ты… — наверное, я всё же рехнулась и это мне мерещится. Я даже в голову не могу уместить всё, что он говорит.
        — Только не говори, что я несерьёзно. Ты сказала так, и сгорел твой склад. Не повторяй своих ошибок.
       Я смотрела на него, чувствуя, что тахикардия сменилась экстрасистолами, врач ещё в Москве говорил мне, если такое продлится больше суток, есть риск тромбоза или «фатальной аритмии», то есть помру. Поэтому я сделала несколько глубоких вдохов, перенаправляя своё сознание внутрь тела и заставляя сердце биться правильно. От этой концентрации прояснились и мысли, я кивнула ему пойти пешком. И мы двинулись вдоль улицы, поскрипывая камешками по дорожкам, в своих кедах я была ненамного меньше его ростом, могла смотреть вровень, но разве при этом я не чувствовала себя значительно меньше его? Нет… 
         — Зачем это всё? — выдохнула я. — Зачем я тебе?
       Он улыбнулся, расплываясь.
        — Ты приносишь мне удачу. И… что ещё важнее, ты меня вдохновляешь.
       Вот это я как раз могу понять, как ни странно. Но вдохновляйся издали, гляди и радуйся, какого чёрта лезешь лапать между ног? Мы как раз подошли к нашему с РОманом дому.
       На мои слова Поласёлов расхохотался.
        — Ну будь я баба, я бы так и сделал, как ты говоришь, «издали». А мне требуется иное.   
       Требуется ему, ясно вам? И плевать на то, что мне не требуется и не только не желается, но претит. Почему он считает себя вправе? Беззаконие…
        — Тань, ты как вчера родилась. «Беззаконие», детский сад, — засмеялся РОман, когда я рассказала ему. — Ты как не на Земле живёшь.
        — А ты всё смеёшься.
        — Так я рад, что он не со мной спать хочет, а с тобой. А меня только убить.
        — Может, тебе уехать? 
        — Тогда уж обоим, — перестал смеяться РОман. — Я уеду, он к виску Марка Миреныча ствол приставит, отморозки, что ты хочешь? И потом, школа, библиотека, щас учебный год заканчивается, только в библиотеке дела будут…
       — И что делать? Бросить всё и бежать?
       — Вместе бежать, не выйдет, изловят. Это мне лучше тогда просто сдаться милиции, подумаешь, дисбат, всё лучше, чем в болоте гнить, — легко сказал РОман. — Ох и попал я с тобой, Таня. Отдайся ты ему, жалко тебе, что ли?
       — Иди сам, отдайся, нашёл тоже… — устало проговорила я. — Спать давай, длинный день.
      И сама легла в постель, и долго лёжа на спине, смотрела в потолок из выкрашенных в белый цвет узких досок, думала, что надо заснуть, отдохнуть, а там и подумать, как быть, как скрыться и куда.
      А наутро я нашла записку от РОмана.
     «Танюшка!
Оставаться нам вместе, это подставлять тебя. Должен был бы защищать тебя, но бросаться с вилами на танк даже не смешно. Своим бегством я развяжу тебе руки. За меня не волнуйся, никто меня не найдёт. Отправляюсь до райвоенкомата, дисбат лучше пули, признаться, я не верю, что местный гангстер действительно способен на то, чем угрожал, но проверять нет желания. Надеюсь, до свидания, не прощай, Таня Олейник. Не удивляйся, я понял, кто ты, не в первый день, но тайну хранил и буду, хотя и не знаю, зачем ты скрываешься. Прощай, люблю тебя больше, чем хотел бы. Спасибо за всё. Надеюсь, увидимся. Интересно, сколько мне дадут? Ерунда. А ты теперь беги, за меня не бойся. А пока прощай. РОман».
     Эх, РОман… Беги. Это верно, надо бежать.
       
      
      
      
 
       


Рецензии