Проклятие Вагры. Часть 1. Глава 4

Глава 4
Одним – грязь, другим – хлеб

Золотую монету еще не подбросили. Значит, есть надежда. «Нымг-нымг-нымга(1)», – заколотилось между ребер. Нужно собираться, да только поскорей. Поскорей: он уже занес руку. И монета блестит в ней. Еще не так ярко, как это будет днем, когда она полетит по небу, по своей дуге-коромыслу, чтобы упасть потом в морской колодец. Нет, еще не ярко. Еще можно успеть. Сегодня все может измениться.
Даже остывшие за ночь булыжники мостовой, эти холодные каменные головешки, на которых она спит, разозлили меньше обычного. Ведь все изменится – так ей обещали, – когда золотая монета будет у нее. Уж она-то согреет. Выхватив из кармана коровью кость, Нымь взмахнула ею, как саблей, и выстучала по булыжникам свой призыв: «Нымг-нымг-ным-га». Передернула плечами: звучит неточно. Попробуем громче. Чтобы услышал подземный великан с золотой монетой. Может, это собьет его, и он подбросит монету не так, как всегда. Он ошибется. Однажды он ошибется. Так ей обещали.
Земля, та оказалась еще холоднее булыжников. Это даже хорошо. Холод – значит, утро, а утро – значит, ничего еще не решено. Рыть, рыть, рыть. Нымг-нымг-нымга. Здесь, в секретном месте, где обрывается зеленый плетень, но еще не начинается стена зернохранилища, и еще пять костей вперед. …четыре, пять. Высунув язык, Нымь отмерила коровьей костью нужное расстояние. Все верно: в этом месте почва отличалась. Выглядела приятно знакомой. Длинные ногти опустились в сухую бледно-серую землю. Работая ими, как граблями, Нымь принялась рыть. У нее необычный склад – подземный. Самый необычный из всех. Так что пусть другие торговцы не особенно воображают, что они чем-то лучше нее.
Нымь-тень-рыть.
Пара ногтей так и осталось в земле. Нымь этого даже не заметила. Не заметила бы, останься там все десять. Что с того? Будет надо, она и зубами разроет эту землю. Ничего не имеет против ее вкуса – дождя, соли и сырой коры. Но о великолепном вкусе земли, как и собственных ногтях, думать уже не приходилось. Нымь почуяла запах лилий. Это означало одно – она почти добралась до склада. О, сегодня аромат особенно насыщенный, пробивается даже сквозь землю. Торговля обещает быть удачной. Погрозив коровьей костью золотой монете, проблескивающей из-за гребня Скорлупчатых гор, Нымь приникла к неглубокой яме и потянула носом. Запах власти – тяжелый, как тюремная цепь, густой, как бордовый цвет королевской мантии. Другого короля, не Фивжа.
Но наслаждаться этим запахом некогда. Подземный великан ждать не будет. Он подбросит свою монету, а летит она очень быстро. Так быстро, что пока она несется по дуге-коромыслу, Нымь никогда не успевает получить свою. Такую же золотую кругляшку, только поменьше. Никогда. Как ни был бы прекрасен, свеж и ароматен ее товар, сколько бы она ни выкрикивала свой призыв «Нымг-нымг-нымга!», как ни отбивалась бы от тех, кто пытался ей помешать.
Руки вцепились в грубую холщовую ткань. Подземный склад неистощим, и тяжесть перевязанного веревкой мешка лишь это подтверждала. Тяжелый запах, тяжелая ноша. Нымь это нравилось. Так она чувствовала себя живой. Причастной к этому странному, безумному миру. Грузный мешок, который она извлекала из земляного гнезда и взваливала на себя, привязав к плечам, стал ее якорем. Возможно, единственным, что удерживал пока ее корабль в гавани реальности.
В городе не любили таких, как Нымь. И она об этом знала. Дело даже не в людях – для нее они были что мелкие насекомые, – дело в месте. Сам город не любил ее. Он скалился ей в лицо, плевался, подставлял подножки, дергал за волосы. Каждый день, стоило подземному великану подбросить в небо золотую монету. Камни мостовых пробирали ее холодом до самых костей, вода в фонтанах и источниках скручивала желудок, пух с молочных деревьев забивался в нос, рот и глаза, а огромные дубинки ломали ее прилавок. Они же – в этом Нымь была почти уверена – били ее по спине, когда мелодичное «Нымг-нымг-нымга» выходило слишком громким. В такие моменты ей казалось, что город – дикий, опасный зверь, которого она чем-то разозлила. Что-то опять сделала или выкрикнула у него перед носом, и он взбесился. Ощетинился шипами-дубинками, зарычал грубыми окриками, вцепился за шиворот щупальцами, вновь и вновь пытаясь изгнать ее со своей территории. Она-то особо за нее и не держалась, да только куда ей пойти? В логово к другому зверю? Что, если он, в отличие от этого, просто сожрет ее на месте?
Здесь она, по крайней мере, осталась цела. И этот зверь пока еще ее терпит. Есть, за что быть благодарной.
А потом Нымь придумала план. То есть, он просто появился, как и многое, что возникало вдруг из ниоткуда в ее голове. Она перехитрит подземного великана, и тогда… Думая об этом, Нымь порой зажмуривалась, обнимала себя и кружилась по улице или переулку, пока город-зверь не подставлял ей очередную подножку. Да, Нымь он не любит, зато любит всякие игры. Это слово постоянно вылетает из его пасти – игра. «Игра, игра-гра-гра». Город ценит это слово. Поклоняется ему и, в отличие от Нымь, очень боится обидеть. Великан такой же. Каждое утро он высовывает свои каменные пальцы из-под земли, замахивается и бросает в небо монету. Но кто будет предпринимать такие усилия просто так? Им движет азарт. Вместе с подземными жителями он загадывает: корона или пламя? Кто угадывает, получает сокровища – их под землей много. Потом монета падает в морской колодец, и уже оттуда, по течению подземных рек, приплывает к подгорному великану. Но если получить на рынке золотую монету, загадать корону или пламя, а потом подбросить ее в небо… Если при этом крикнуть: «Играю на золото великана!»…
Тогда можно завладеть небесной монетой, которая управляет городом-зверем. Тогда его можно будет укротить.
Радостное предвкушение тащило Нымь с ее ношей вперед по городским улицам. Торговля обещает быть удачной, твердила она себе на разный лад. Сладко-восковой запах лилий пробуждал в ней жизнь. Паутина переулков плела вокруг нее свой узор. То и дело Нымь вскидывала голову и всякий раз оставалась довольна: монета поднималась над горами очень медленно. Довольна была она и тем, что ей не мешали лающие демоны. В этот раз они не то что не бросались на нее, а будто бы даже избегали. Хороший знак.
Рыночная площадь, она в самом центре паутины. Все нити города расползаются отсюда. Здесь сердце зверя. Если уж и пытаться поставить на него ловушку, то только тут. Нымь трижды моргнула правым глазом, дергано покрутила запястьями, будто разрабатывая их, приложила ладони к лицу и разгладила его, оттягивая кожу щек в разные стороны. На ладонях остался ржаво-серый налет. Ржавым он был и на вкус.
Город-зверь давно отвадил Нымь от главного входа на рыночную площадь. Она избегала его, как сегодня утром лающие демоны избегали ее саму. Ее вход находился с другой стороны – там, где каменные стены лавок и магазинчиков «на отшибе» тесно жались друг к другу, как бы пытаясь отгородиться от естественного продолжения рынка. От мусорных ям. Места, по мнению Нымь, куда более щедрого и уютного, чем сам рынок. Во-первых, у ям не нужно выпрашивать объедки, огрызки и кости, во-вторых, там всегда можно подобрать что-то из одежды (или то, из чего она делается). А еще, мусорные ямы – прекрасный тайник. Никто не станет искать там ее доски для
прилавка. Они здесь, всегда ждут своего часа под засохшим фиговым деревом. Нымь никогда не забывает пополнять этот запас. Нымь-тень проскальзывает сюда в сумерках или ночью с новыми и новыми досками. Откуда они берутся? Город дает их.  Громко стуча зубами и лязгая клыками, город-зверь постоянно расползается вширь; он вечно жрет дерево, металл и камень, отрыгивая старые доски и стружку. Найти их нетрудно.
Трех всегда достаточно. Две устанавливаются в вырытые в земле углубления, а третья плашмя кладется поверх них. Нымь всегда выбирает место прямо на земле – чтобы все прочно держалось. Раньше она, бывало, украшала прилавок гирляндами. Но шипы города не любят их и всегда рвут. И хоть раздобыть новые кости и нитки вовсе не сложно, Нымь решила не злить лишний раз шипы города. Не сегодня. Ведь это – «Нымг-нымг-нымга!» – особенный день.
Торговля обещает быть удачной. Ей заплатят золотой монетой. Она знала это. Голос так и сказал: «Завтра будут покупатели». Тот голос без лица, который живет на складе. Еще одна тень города, такая же, как и она. Единственный друг. Вспомнив о нем, Нымь криво улыбнулась. Но улыбка тут же превратилась в гримасу боли: разом лопнуло несколько трещинок в уголках рта. Ничего удивительного. Город постоянно подсовывает ей отравленную воду, но теперь она не берет ее. Сморщившись, Нымь попробовала вернуть уголки на место. Это не так-то просто. Ее лицо не очень-то слушается приказов – на нем ведь маска. Защитная маска, под которой Нымь-тень прячется от города. Сегодня она выбрала свою любимую: красный цвет, длинный, загнутый книзу черный клюв. Последнее время она часто ее носит; друг-тень говорит, что эта маска очень ей идет.
Они вместе так решили: если город – зверь, то она будет птицей-зверем.
Продолжая краем глаза следить за золотой монетой в небе, Нымь опустилась на колени и принялась развязывать мешок. Вязкий дух лилий проникал ей под кожу. Никак не удержаться – она сунула голову в мешок. Из-за маски голова немного застряла, и Нымь пришлось долго ею трясти, чтобы освободиться из мешка. Отдышавшись и, наконец, вернув уголки рта на место, она велела себе успокоиться. Сегодня нужно быть тихой, скрытной и сдержанной. Хитрой, как и положено Нымь-тень. Никаких выкриков, никакой костяной музыки, никаких бесплатных угощений. И никакого «Нымг-нымг-нымга!» Она постарается себя сдерживать. Станет обычной, самой обычной торговкой, достойной своего товара.
Вот все и разложено – любо дорого посмотреть. Содержимое прилавка так притягивало Нымь, что она еле сдержалась, чтобы не облизнуть его. Отдернулась в самый последний момент. Не менее соблазнительной казалась ей идея надеть на голову мешок из-под товара, она уже хотела было прогрызть в нем прорези для глаз и клюва маски, но пришлось отказать себе и в этом. «Нымг-нымг-нымга», – выругалась Нымь сквозь осколки зубов. И сдавила ладонями лицо, требуя, чтобы оно приняло подобающее выражение. Это для тех, кто видит сквозь маску. Друг-тень предупреждал, что такие есть. Жаль, кстати, что его нет рядом.
Подземный великан как следует замахнулся, и золотая монета полетела. Площадь начал окутывать мягкий лилово-розовый свет, на бортиках фонтанов оживились и защебетали птицы, на горизонте очертилась высокая гряда Скорлупчатых гор. Их отроги – четыре каменных пальца великана – замерли до самой ночи. Но до нее еще долго. Только-только открылись ворота рыночной площади – их лязг спугнул птиц с фонтанов, – зазвучали голоса и застучали подошвы. Одиночество Нымь закончилось. Владельцы лавок, звякая ключами, отпирали замки, шуршали по полу метлами, поправляли вывески, не забывая стрелять друг в друга оценивающими взглядами. Их сухие, деловитые приветствия задавали рыночной суете ритм. Некоторым уже начали подвозить товар: из-за ворот доносилось цоканье копыт, скрип телег и сонные возгласы мальчишек-возниц. Рынок Белых песков просыпался.
Нымь давно усвоила: не хочешь, чтобы город-зверь сожрал тебя – маскируйся. Сливайся с ним. Таких он не трогает. Так советует друг-тень, а уж он-то в этом понимает. Да, когда они завладеют золотой небесной монетой, скрываться больше не придется, тогда все изменится, и перед городом-зверем захлопнется дверь клетки. А пока придется потерпеть.
Расстелив пустой мешок на земле, рядом с прилавком из досок, Нымь осторожно села на него. Отстегнула от пояса небольшой кожаный бубен и сунула под мешок – от греха подальше. Туда же отправилась коровья кость. Несколько мгновений Нымь просидела спокойно. Изо всех сил зажмуриваясь, торговка пыталась понять, достаточно она слилась с городом, или все-таки выделяется. Мозг закипал под маской. Где же друг-тень? Ясно, где – в ночи, выслеживает монету в морском колодце. Но нужен он ей именно сейчас. Чтобы он рассказал ей о Нымь. Сама она никогда не могла ничего сказать о себе. Знала только, что мешает городу и что тяжелая ноша и тяжелый запах запрут его в клетке. Вот так будет клацать ее дверь – нымг-нымг-ны… На всякий случай, Нымь прикусила язык. Его вкус изменился – стал соленым. Неплохо, но не сравнится с землей. Земля… Рука сама потянулась за пределы мешка, к проплешине между плит, поросшей утоптанной травой. Вцепилась в сухие, выгоревшие стебли и дернула вверх. Отбросила в сторону. Кому интересна трава? Вот земля – другое дело. Она всегда успокаивала. Рисуешь ногтем на ней спирали, – вжих-вжжих-вжихх! – и возвращаешься под свою кожу. В свое убежище.
Нымь сидела на мешке и рисовала. Руку она держала за спиной, глаза же оставались спереди. Глаза должны следить за городом, а не за рисунком. Поза выглядела почти естественно. Все вообще выглядело так, будто план начинал срабатывать. Маскировка удалась. Город почти не замечает Нымь. Пару раз лениво рыкнул и осуждающе прищурился в ее сторону, только и всего. Ха, черный клюв маски делает свое дело: боятся. Скоро появятся и первые покупатели. Нымг-нымг-нымга, – жарко колотилось в груди. Беззвучное «нымг» срывалось с ее губ с каждой новой спиралью на клочке земли.
Нымь рисовала смерч.

Городская тишина и непривычная акварельность красок раннего утра создавали ощущение нереальности происходящего. Легкий холодок от остывших за ночь камней лишь усиливал его. Приложив ладонь козырьком ко лбу, Джур вгляделся в очертания Скорлупчатых гор. В хорошую погоду ему казалось, что их крутые вершины, напоминающие черепаший гребень матери, отделяют Белые пески от всего остального мира. Так было раньше. Но спустя ту вечность, что их семья провела в Чарьа, у Джура начали появляться сомнения, существует ли он вообще, этот остальной мир. А недавно он с ужасом осознал, что почти не помнит его.
– Матерь звезд на подходе, Ваша милость, – резонно заметил Цивир. Лицо слуги (теперь единственного в Рассветном доме, не считая Луммы) скрывали утренние сумерки и глубокий капюшон. – Поторопимся. – И он прибавил шагу.
Джур схватил слугу за локоть. Под его серым балахоном что-то звякнуло.
– Не беги.
Тот осторожно прижал к левому бедру источник звука и нервозно дернул плечом. Даже сквозь капюшон было видно, как беспокойно он озирается.
– Но Ваша милость… – Цивир выразительно показал взглядом на проблески лучей из-за далеких горных вершин.
– Не беги, – повторил Джур. – Это выглядит подозрительно.
И действительно, к чему бежать? Если она там, она уйдет с ними. Если не уйдет, значит, ее унесут (именно мешок и моток веревки под балахоном придавали жилистому Цивиру объема). На самый крайний случай у них припасен даже сонный порошок. Хотя Лумма клялась и божилась, что крайняя мера не пригодится: она, конечно, странная, но не агрессивная.
Уж лучше бы второе, подумал тогда Джур.  Не то чтобы сын наместника любил подраться или применить силу – и то, и другое он просто считал частью мужского естества, – но и не чурался этого. В отличие от странных. Джур избегал их, с самого детства. Никогда не забудет он первого странного, за которого однажды зацепился его детский взгляд из окна повозки по дороге в гости. Он так и прозвал его – Странный у моста. Две следующие ночи он плохо спал: все мерещился одичалый взгляд того старика, как он тряс палкой с нанизанным сверху черепом (они с Ралафом тогда еще поспорили, кошачий он или собачий), как свешивался всем телом на одну сторону, как будто его тянули куда-то невидимые руки и как с его языка капала слюна. С тех пор, всякий раз проезжая мимо полуразрушенного моста у городской окраины, Джур невольно зажмуривал глаза. Но в последний момент всегда открывал их. И Странный неизменно оказывался на своем месте – под опасно покосившейся опорой моста. Из-за этого Джура не покидала мысль, что Странный поджидает его, чтобы однажды утащить под мост.
 Зато младшему братцу все это показалось очень даже забавным. Он еще долго потом эксплуатировал образ Странного, чтобы пугать и злить Джура – поджидал его в темных коридорах или на лестницах и неожиданно выскакивал, моргая одним глазом и угрожая брату жердью. В роли черепа выступали крупные картофелины с вырезанными «глазами» и жуткой «улыбкой». С тех пор Джур не сильно жалует картофель.
Увы, сейчас не те времена, когда приходится выбирать. А за слабость и брезгливость можно заплатить слишком дорого. Хватит в семье и одного такого, решил Джур, вспоминая гримасу Ралафа при виде стервятника в переговорном зале. Как живописно взлетали его белоснежные манжеты, когда младший брат преждевременно покидал семейный совет с такой скоростью, будто опаздывал на премьеру. А ведь он, Джур, даже не открыл клетку. Она просто стояла посреди зала, а внутри билась о прутья жалкая, неправдоподобная пародия на грумшу. Укор всей семье, однако, немым его не назовешь. Когда пленник раскрыл клюв и из черного горла, окаймленного пупырчатым красным зобом, вырвалось хриплое шипение: «Хррр-иии», Джур даже обрадовался, что Изолла этого не слышит. А теперь был рад еще больше.
 Родители же не выглядели ни испуганными, ни впечатленными.  Благодарности в их глазах тоже не было. И да, они не задавали вопросов: откуда эта несчастная птица? была она такой бешеной с самого начала или ее чем-то отравили? почему ее клетка круглая? Спокойно обошли ее, поцокали языком, пощурились, как в картинной галерее. В конце концов отец отшагнул, и, явно утомленный представлением, махнул Цивиру, дескать, уносите.  Нет, он, Джур, конечно, не ожидал, что к нему бросятся на шею, провозгласят спасителем семьи и станут денно и нощно молиться на его фальшивого грумшу. Он делал это не из честолюбия. Просто делал. Не мог по-другому. Да и что еще оставалось? Сидеть на мачте тонущего корабля, гадая, какая волна станет для него последней? Позволить страху завязать себе глаза, как это сделал Ралаф? Вслед за матерью преждевременно потонуть в религиозном самообмане или отравиться ненавистью к отцу? Вехши, его старый наставник по боевым искусствам, частенько приговаривал, что драка – это еще один способ доказать, что ты достоин жить.
Так что Джур выбрал драться.
Честно говоря, он и сам не возлагал больших надежд на того стервятника. Прежде всего из-за этой прямолинейности, которую, как известно, не жалуют в кафеахе. Там почему-то уверены, что Огненный бог склонен к образному мышлению: ему нужны схожие черты, повадки, свойства характера. В последние годы именно таких грумшу принимали в Черном шатре. Некоторые из них – это признавал даже сам Джур – были остроумными и ошеломляюще точными в своем земном воплощении.
У него был даже любимый пример. Младенец с желтыми глазами, отказывающийся сосать грудь, но умеющий лепить из теста фигурки, очень напоминающие человеческую ладонь, и рожденный на Медведицу. Лет пять назад его забрали в Храм грумшу прямо с церемонии смотра, буквально вырвав из рук обезумевшей от горя матери и очумевшего от гордости отца. Говорят, мать этого грумшу обратилась потом в Женский шатер с просьбой заговорить нательный оберег мужа выкорчеей(2). Так или иначе, предсказание скоро сбылось: в созвездие Совы началась засуха, которая, хоть и обрекла Чарьа на целый звездооборот голода, но также заставила жителей пяти регионов протянуть друг другу руки помощи и пожертвовать последнее, на что оказалась способна их иссушенная почва. А отца желтоглазого малыша очень скоро не стало – внезапный припадок посреди развеселой попойки, на которых он с тех пор начал частенько пропадать.
Трагичный исход, тут не поспоришь. Упаси Огненный от таких. Но когда точки пересечений грумшу со сбывшимся предсказанием сложились в единый рисунок, уже никто не сомневался, чьей рукой он был начертан. Не сомневался и сам Джур. И тем более стыдно становилось ему за собственную идею. Какая пошлость! Стервятник, впавший в бешенство из-за какой-то отравы (не делающей чести ни одному знахарю), которое успешно передалось его соседям по птичнику,
 и носящийся кругами по своей круглой клетке, подобно черному смерчу. Найденный, разумеется, на Ящера. Другими словами, насмешка над богами и кафеахом.
«Стервятник, Ящер, Смерч, Заражение, Безумие», – проскрипел в голове голос отца. Снова. Ему-то не было стыдно за свою выходку. За то, что впутал их в эту темную, опасную историю. Как он называл все это? Спасение? Джур напряг память. Не сбавляя хода, потер виски и проморгался. Да, в последние дни он стал рассеянным: плохой сон, приближающийся день смотра грумшу, семейные споры и перепалки. И неожиданная новость посреди всего этого мрака. Вспомнив о ней, Джур безотчетно улыбнулся. Нет, он и не забывал. Переливающейся жемчужиной где-то на краю сознания она освещала его путь все эти смутные, тяжелые дни. Вернее, стала целью, светом в конце мрачного лабиринта.
Новость о беременности Изоллы.
Не тот случайно отскочивший кусочек глины стал причиной ее обморока на семейном совете. Он просто стал последней каплей. Ибо у нее, Изоллы, было больше причин для переживаний, чем у других – на одну причину точно. Которую она посчитала нужным скрыть ото всех до разрешения ситуации с грумшу. Даже от собственного мужа. Это было настолько в характере жены, что Джур даже не упрекнул ее: это же она, его Изолла, тихая, как штиль, уместная, тактичная и спокойная в любые шторма. Истинная дочь своего отца, основателя первого монетного двора Подгорья. Джур не встречал в своей жизни хархи хладнокровней и рассудительней, хархи, столь преданного своему делу. Неудивительно, что Белые пески с такой легкостью переняли его опыт: всего три его визита – один из них уже с финальной проверкой – понадобилось, чтобы в Чарьа заработало свое собственное монетное производство. Естественно, с такой же чеканкой, как и в Подгорье, – с портретами королевской династии Срединных земель.
Так что Изолла привыкла жить среди великих дел и большой ответственности. Быть полезной в одних ситуациях и незаметной в других. И – редкое качество – всегда уметь различать эти ситуации. Как, удивлялся Джур, такой сложный, тонкий механизм только умещается в этом воздушном существе? И ведь сбой он дал только после того, как в него в прямом смысле попал камень. Обморок, слезы страха и вынужденное признание стали искрами, которые он высек. Снова и снова Джур прокручивал в голове тот разговор после семейного совета. Как, скорчившись, Изолла лежала на кровати и без остановки бормотала будто бы заранее заготовленную для него речь. «Я знаю, – шептала она, – это все не вовремя, я почувствовала это совсем недавно, сейчас нужно думать о другом». С каждым словом Изолла все сильнее сжималась, подтягивая колени к груди (быть может, ее донимала тошнота?). Она казалась такой маленькой на фоне их большой, массивной кровати из посеребренной сосны. Вьющиеся каштановые волосы с запутавшимися в них цепочками утопали в подушках. Эти цепочки напомнили Джуру путы. Железные оковы, в которых выводят на казнь опасных преступников. С ужасом он осознал – жена все оправдывалась, – что сделал ее заложницей. Этого места, этого дома и темных игр отца.
А теперь и ее положения.
Шамдукх(3)! Все должно было быть совершенно иначе! На секунду Джур представил, какой радостью – при иных, конечно, обстоятельствах – встретила бы семья новость о скором наследнике. Как они бы праздновали. Как отец и мать наперегонки строчили бы письма в столицу, чтобы сообщить счастливое известие: на семейном древе Суварха – новый побег. Горько и обидно стало Джуру не только за жену, но и за самого себя, за непоправимо испорченный момент гордости и торжества. Но, увы, он ничего не мог с собой поделать. Страх, ощущение беспомощности и дурные предчувствия заслонили для него весь свет, как огромная туча – Матерь звезд. Что он тогда сказал ей? Не вспомнить. Из него просто полился поток ободрений и обещаний. Он говорил и говорил, глядя в ее влажные карие глаза, клялся защитить честь семьи, а если не получится, то найти на Харх спокойное, тихое место и увезти туда ее с ребенком. Гонял вслух по кругу одни и те же мысли, будто повторение поможет облечь их в плоть и кровь. Изолла молча слушала и не пыталась спорить. Интересно, она просто не хотела тратить силы или действительно поверила? Сам-то Джур не очень себе верил. Кроме одного: он сделает все, что в его силах и пожертвует всем, что у него есть.
Он будет драться. Он будет драться. Он будет драться.
Когда, расколотый пополам, с низким гулом в ушах и стиснутыми кулаками, Джур выходил из спальни, что-то мягкое коснулось его напряженного локтя. Мягкое, но настойчивое. Словно принимая вызов, сын наместника резко крутанул шеей. Лумма, а это была именно она, одобрительно улыбнулась. Ее доброе круглое лицо и уютные ямочки на щеках немного успокоили Джура. А ее простодушная похвала, дескать, он держался молодцом, и с таким настроем все в этой жизни можно преодолеть, немного отогрела сердце. Иногда нужны именно такие слова – простые, но сказанные вовремя и сказанные искренне. Они сделали чудо: кулаки разжались и даже гул в ушах постепенно сошел на нет. Вместо него в них вплыл низкий грудной голос Луммы.
Дверь в спальню захлопнулась будто бы сама собой, и они со служанкой оказались по другую ее сторону. Она говорила мягко, но убедительно, подкрепляя каждый довод жестом – сжатыми перед грудью руками. Это еще больше умилило Джура. Ведь низкорослая Лумма в своем свободном лиловом одеянии напомнила ему женскую фигурку-оберег, каких в родном Подгорье часто ставят на дворовые алтари. Называются горные хлопотуньи. Старики говорят о них так: «К бабским молитвам жалостливы хлопотуньи больно, а от камня-то всякая молитва прочнеет». В их доме фигурка была как раз похожего цвета. Не такая яркая, конечно, не лиловая – известняк таким не бывает, – но что-то в этом роде. Как называется этот цвет? Светло-лиловый? Пусть будет так. Джур не силен в столь тонких материях, за этим, пожалуйста, к Ралафу. Одно он знал точно: это добрый знак. И твердо решил не упускать намеки судьбы. Он будет драться – тем оружием, которое ему достанется.

Тяжелый гнилостный запах он почувствовал еще издалека. Джур безотчетно скривился правой частью рта (совсем как отец в приступе недовольства) и сморщился (совсем как брат при виде безвкусной барышни). Пустой желудок – волнение на корню пресекло все мысли о завтраке – содрогнулся, выказывая тем самым свое отвращение. Цивир молча протянул господину влажный платок, пропитанный чем-то свежим. Вроде масло мяты. Чем бы это ни было, оно не развеивало устойчивую иллюзию, что неподалеку кто-то сдох. Просто точней обрисовало это «неподалеку»: сад лекарственных трав после дождя. Джур снова поморщился. Гребаное воображение мешало ему сосредоточиться. Нет, так не пойдет. Нужно взять себя в руки. Этот запах, он и должен тут быть. Более того, ему нужно радоваться.

…– Не первое созвездие закупаюсь я на Главном рынке, – авторитетно заявила тогда Лумма. – И, клянусь священным пламенем, Ваша милость, раньше такого не было. Никакого порядка! Будь это мой рынок, в жизни бы такого не допустила. – На миг сквозь доброе пухлое лицо проступила другая сторона Луммы – опытной и требовательной домоправительницы. Женщина взмахнула воображаемой метлой. – Но, знаете, Ваша милость, как говаривала моя покойная матушка: “Одним – грязь, другим – хлеб”. Это она про папеньку нашего, мастерская у него была с утварью всякой из глины. Так вот, иду я в прошлый раз по Главному рынку, а у самой по мешку в каждой руке, да еще корзина дынь за спиной. Это для госпожи Изоллы, – пояснила служанка. На ее озабоченном лице мелькнула короткая улыбка. – В этом созвездии, почитайте, ими одними и питается. Ну, значит, подхожу я со всем этим добром к лавке с тканями – той, – она махнула куда-то назад, – дальней. У меня там отложен был отрез крапивного полотна. Иду и думаю еще: куда народ-то пропал? Вроде день привоза из Красных песков – в такие на рынке бывает яблоку негде упасть. Но смекнула-то я быстро. Принюхалась, и сразу дошло. – Лумма понизила голос, огляделась – коридор так и оставался пустым – и, наконец, посвятила Джура в свой секрет: – Это Чокнутая всех разогнала. –  Тон ее отчего-то был торжественным. Хоть и немного мрачным.

Примечания:
1. Нымга (др. диалект Чарьа) – мясо (имелось в виду свежее сырое мясо, которое можно приготовить). В период событий, вошедших в «Хроники Харх», обозначает: падаль, мертвечина. Языковеды Срединных земель объясняют эту «мутацию» пренебрежением части населения Чарьа к древней культуре первых переселенцев. Это далеко не единственный пример использования древнего диалекта Чарьа для обозначения чего-то устаревшего, испорченного, увядшего и т.д. Бытует мнение, что этот прием – одна из уловок жрецов с их яркими речами и публичными выступлениями. Связывая на уровне языка традиции Чарьа (а значит, и шаманство) с пережитками прошлого, они начали подтачивать религиозное сознание южан изнутри. Эта новая привычка, как и любая мода, стала распространяться со скоростью чумы, опережая здравый смысл.

2. Выкорчея – смертельно опасный заговор, подвластный очень немногим из потомственных шаманок Чарьа. Большинство из них сознательно отказываются осваивать это темное искусство, понимая, что однажды могут стать его заложницами. Тем не менее, во все времена оно притягивало своих адептов: месть, жажда правосудия, яд ненависти, отчаяние – причины всегда находились. Не ошибутся те, кто посчитает выкорчею обратной стороной распространенного на Харх культа плодородия, который, в свою очередь, тесно связывает землю с женским началом. Этой мыслью пронизаны все традиции, суеверия и обряды сельскохозяйственной жизни. Словно некий одушевленный пласт между почвой и небом, женщина служила выражением просьб и благодарностей богам ради хорошего урожая. Развеивание состриженных женских волос по полю с убранной пшеницей, зимние шествия по этим же полям старух с колыбельным пением – вот крупицы примеров. Согласно этой логике, если женщина может что-то посадить и вырастить, то она же может это и выкорчевать. Для этого, помимо большого шаманского опыта и серьезной поддержки духов предков по материнской линии, ей необходим какой-нибудь личный предмет будущей жертвы. Важно, чтобы он часто соприкасался с ее телом. Заговоренный предмет закапывается прямо в корни какого-нибудь крупного сорняка. Семь ночей его не трогают – идет укоренея. Спустя указанное время начинается выкорчея: шаманка вырывает растение из земли. Если личный предмет жертвы, запутавшись в корнях, «выкорчевывается» вместе с ними, значит, заговор сработал. Медленное вырывание растения обеспечивает долгую, мучительную смерть жертвы. Стоит отметить, что за практику выкорчеи шаманки расплачиваются собственным здоровьем, в том числе и психическим.

3. Шамдукх (от др. хархского «шам» – проклятый, окаянный, «дукх» – огонь, пламя) – ругательство на Харх, обозначающее нечто вроде «дьявольское пламя». Оно выражает разрушительную, карающую ипостась стихии огня, которая, согласно Введению в Семь наставлений, наказывает за грехи. «Шамдукх!» – негодующе восклицают хархи в запале злости, обиды или возмущения. Крепкое выражение нечасто можно встретить в разговорной речи из-за распространенного суеверия, утверждающего, что произносящий его таким образом призывает это самое дьявольское пламя на себя или на близких. Его, однако, можно «потушить», обратившись к жрецам северного происхождения: за Черным панцирем, где религия сплетена с практикой не меньше, чем у шаманов Чарьа, умеют проводить ур-шамдукх – символическое тушение дьявольского пламени.


Рецензии