Все совпадения случайны

— Разве мы свободны? Разве русский человек вообще и в целом знает хоть что-то о свободе?
— Остынь, Палыч, оставь эти речи для съезда. Я развлекать тебя сегодня не намерен.
— Ты, товарищ, строг со мной. День ведь чуден, разве нет?
— Настанет день, комиссар, и эту улыбку торжества и подлости сотрут с твоего лица.
— Быть может. А, может, и нет. Современники люди не привередливые, все стерпят. Да и сказки это все… русские люди в сказки не верят.

И день этот стал «чудным» для одного весьма приметного человека в один миг, символизм которого разделил недопитый стакан маджари и треск застрявшей в патефоне пластинки. В этот миг на холодном кафеле крохотной ванной комнаты, царапая карманными часами Первого часового завода пол, в томном свечении электрического света задыхался человек.

Несколькими часами спустя комната, в которую перенесли умирающего, заполнилась ароматами мужских заграничных одеколонов, табачного дыма и крепкого коньяка. На низком дубовом столе небрежной рукой оставлены рюмки, на дне которых серебром переливалась обжигающая настойка.
Убранство комнаты было по-военному скупо и походило больше на казарму, чем на привычный дачный домик. Под высоким потолком устало покачивались дореволюционные люстры, мартовским ветром из которых вымучен был перезвон.


— Да… не стал бы я жить здесь, — продолжал «Палыч». — Душно, темно. Шторы уродливо короткие. Не пойму, боялся что ли кого? Ха! Смех да и только. Зато сколько разговоров! Величие! Величина! Что это, если не трусость?
— Не гневи. Сегодня приедет дочь, постарайся себя сдержать.
— Хм, сдержать… что эта дочь? Заберёт эти поношенные солдатские сапоги, да два кителя, затертых до дыр, да пусть катится. Все здесь — мое!
— А вот книгами-то, Палыч, поделись, все равно не читаешь. Да и рука его на каждой странице… великий был человек, что не говори. И ты боишься, вижу я. Меня не проведёшь.
— Умён, это верно, что не говори. Но нахален и дерзок, как черт.
Говоривший докурил хозяйскую трубку и, высыпая кубинский табак на деревянный дубовый стол, неловким движением смахнул со стола граненый стакан. В тишине мрачных гнетущих комнат раздался свист бьющегося стекла.
— Палыч, а ты суеверен? — казалось, в вопросе послышался лёгкий южный акцент. Вопрошавшему он не был присущ, а потому никто — или почти никто — не обратил на это внимание.
— Ерунду не говори. Забирайте его, я сегодня останусь здесь. Хрусталёв, готовьте спальню на втором этаже. Он не хоженый. Да и лифт я бы с большим удовольствием опробовал!
— Но…
— Никаких но! Выполнять! Это приказ.


Поздним вечером грузное тело умершего погрузили в тесном металлическом саркофаге в чёрную машину. Палыч — как его называли только очень приближенные люди — остался один. Гул машины стих за окном, он распахнул шторы, сел у бильярда напротив окна и неожиданно для себя увлёкся метанием веток низких деревьев в саду… сколько он так просидел, он не знал. В какой-то момент он, быть может, стал дремать, и в снах ему чудился истинный хозяина дома. Невысокий мужчина в фуражке, спрятавший правую руку на груди. Хозяин раскуривал трубку, молчал и лукаво улыбался. Голова его покачивалась, и он тихо и весело напевал излюбленную мелодию — «Сулико».
Часы пробили полночь и дремавший очнулся.
«Что за черт… Пойду поброжу, скину эту дурь с себя…». Уняв неистовое биение сердца, природа которого была ему неизвестна (или, быть может, он не желал в ней сознаться), Палыч покинул бильярдную, прошёл через просторный кабинет и мимо приоткрытой спальни, в которой в слепом сиянии горевшей свечи теснились узкая кровать и старый шкаф. «Странно, разве ее зажигали?…», — неожиданно он услышал свой голос, гулом прошедший под высоким потолком, и отозвавшийся животным страхом в его существе. Дрожащей рукой он снял очки, протер их полой пиджака и поспешил удалиться на нижний этаж. В одном из шкафов за стеклянной дверцей он отыскал бутылку самодельного вина, тут же открыв ее, сел у края неглубокого бассейна с живой рыбиной.
— Да… — размышлял он вслух. — Великий человек, с величием разыгрывавший карты судеб. А свою карту проиграл… Глупец!
В суровом молчании размерено билось его сердце, казалось, он овладел собой полностью. Услышав шаги наверху, он с облегчением подумал: «Не проведу эту ночь один!»
Тяжёлые шаги раздавались в гостиной. В просторной комнате имелся широкий камин, два стола — круглый поменьше и широкий для приемов —, стойка с посудой. Тут же стоял патефон на низкой тумбе, подаренной хозяину щедрым народом Грузии.
Он вошёл в комнату, освещая убранство свечой. Комната была пуста, и он решил, что это Хрусталёв, вернувшийся с докладом, удалившийся на его поиски. Хрусталёва он остался ждать здесь и, незаметно для себя съёжившись, он устроился на высоком стуле во главе стола приёмов. Мутные, как вино в бокале, мысли он держал в узде. В отсутствии самообладания его мало кто мог упрекнуть, разве что только Он.
Время шло. Белая скатерть на столе, впитавшая капли вина, съёжилась от воспоминаний сальных пальцев. Кое-где остались салфетки, на углу лежала раскрытая книга и кожаная алая, словно кровь, записная книжка. Гостиные часы пробили три.
Он устал ждать, и тишину прервал его разъярённый рев: «Хрусталёв! Где тебя черт носит?!»
Ответа не последовало, но шаг становился громче и явственнее.
Он огляделся: двери были плотно заперты. На лакированном дереве створ отражалось бледное сияние дрожащей свечи.
Потеряв терпение, Палыч поднялся со стула и крик его, стиснутый дрожью, утонул в хрипе: «Хрусталёв, сукин сын!»
А в ответ… не тишина. Ему не показалось.
Из темного угла, в котором словно стоял низкорослый человек (а, может, старая вешалка с фуражкой), раздался треск, с которым старый патефон затянул столь любимую мелодию для дорогого гостя.

Так прошла ночь на 6 марта 1953 года на Ближней даче. Говорят, это сказки, но русский человек, хоть и не верит в них, но, пожалуй, уж очень их любит.


Рецензии