Выбор. Глава 2

В комнате общежития четыре панцирные кровати. Архитектура сталинских пятилеток: с высоким потолком, своды с узорным орнаментом. Напротив двери большое окно в центре. Под подоконником письменный стол с задвинутыми стульями. Ещё один между кроватями у стены: кровати не первой свежести, с затертой полировкой. Направо от двери встроенный шкаф с фанерными, выбеленными эмульсионкой дверками. У окна справа с закинутыми руками за голову лежит с сытыми мыслями Семен Цветов.

Дверь распахнулась и захлопнулась. Комната осветилась, стало суетно. Прибыл Матьяш, всклокоченный и радостный, с лицом иконописца.
— В деканате чуть не захлебнулся звонкой радостью. С ног чуть не снёс Лидию. Помнишь «ягодку»? Она тоже как солнце осчастливилась. Вся так запылала, аж её лицо смешалось с малиновыми губками.  А когда оповестила, что они устроились здесь же, за стенкой, — он постучал пальцем по стене, — тут уж чуть в пляс не пустились… Солидность сдержала.
— Подозрительное совпадение, не правда ли? — заметил с иронической ухмылкой Семен.
— Но это закон жанра! Все предсказуемо. Как только тогда соприкоснулись — и как магнитом потянуло.
— Нафантазировал. Каким к черту магнитом?
— Обоюдожеланным…
— Вова! У тебя энергии, как в кипящем самоваре. Только она вся уходит в ноги. Они как колёсная пара в паровозе.
— Так я на самовар или на паровоз похож?
— На самовар похож Коба. Особенно когда без трусов… А ты больше на голодного волка. Тому лишь бы увидеть красную шапочку…

Матьяш расплылся в доброй улыбке. Его губы съехали на сторону, а глаза умилились.
— А ты что, его видел?!
— Кого?
— Кобу.
— Не видел, но вообразил…
— А я уж было подумал чего-то ещё… Скороспелые!..
— Ну ты и извращенец. А я-то уж было обожать тебя начал…
— Кипяченые у тебя мысли. Чаще пар спускай… — с нисходящей улыбкой Владимир приблизился к сокурснику и ладонью потрепал его голову. — Живём, Сеня, не по своеволию, а по страсти, но обуздывать ее — дело богово… Мы народ растрёпанный, лохматый, в противоречиях утопаем… Без узды немыслимо…
— Вот философ хренов. Действительно, тебе на фило-со-логию надо было. С гендерным уклоном…
— Да я бы и не прочь, если б такая существовала, но с обстоятельствами не совпала бы…

Владимир Матьяш был выходцем из детдома. Вероятно, законы той жизни помогли ему стать в общении мягким и, мало того, универсальным. В этом смысле ему давалось легко как в контактах с воспитанниками, так и с воспитателями. Мало того, он ощущал себя любимцем публики и играл эту роль с удовольствием избалованного ребенка. Когда любят прощают все, и ему прощали. Только дети за вольности, взрослые за вспышки нежданных откровений и раскаяний. Этим и в дальнейшем он облегчил свою жизнь торя для себя перспективы комфорта и невероятных продвижений по службе. Не имея технического образования, имея только среднее, его начальство двинуло в Сургут по прокладке трубопроводов сначала в мастера, а вскоре и в прорабы. В условиях тайги и командировок этот фокус был не единственный, но редкий, присущий его дару общения и целеустремленности. И вот пришла пора новых перспектив, а образ прораба за границей, куда его наметили, не складывался — образование в условия не вписывалось. Его неприятие наук пришлось ломать начальству и вновь двигать, но по образовательной стезе.

Он выдвинул из-под стола стул. Сел. Глаза блеснули солнцем, и он продолжил:
— Сеня, не видел ты тайгу, болота, трубы, уходящие за горизонт. Не чувствовал романтику бродяги-прораба. Вымученные лица сварщиков, людей от работы, запахов тайги и гнуса. Повертишься, покрутишься в резиновых сапожищах по бескрайностям туманным, вкусишь ароматы и сладость привольной жизни с привкусом обязанности перед людьми… и к чертям собачьим пошлешь все эти академические фокусы. Образование — это всего лишь части речи большой бурлящей жизни.
— Ты всасываешься в действительность, как клещ. Смакуешь радости жизни. Завидую, чего скрывать. Предупреждаю, зависть у меня здоровая, возвышенная… А я вот про себя. Для пустой души нужен груз веры, — съехал на своё Семен. — Истерически рвусь к образованию, при этом подвигают руководящие головы к этому, и перспективы рисуются лакомые, а нет бескрайностей туманных и привкуса обязанностей… Интереса к работе не ощущается. Как мыльный пузырь надуваешься, а вера в то, что делаешь, сякнет. Хочу по науке, творчески созидать, люблю рацухи, в технологиях копаться, а действительность никогда не будет лучше человека. Она относится к тебе нравственно-небрежно. Куда ни кинь, всюду банальности, тягомотина. Одно утешение — книги да попытки раскрасить суету высшими науками. Не живём, а суетимся… Да что говорить, слова — жалкий стон души…

— Семен, ты как холостой патрон: галок пугать. Отгораживаешься фактами, чтоб не следовать им. У тебя всё есть. Работа нормалец — начальник участка. С первого штурма взял универ. В семье благоуханье. Не верю твоим кислым мыслям, тухлятиной несет… У тебя мухи путешествуют по лбу…
Матьяш взорвался со стула, стул опрокинулся. Резко с досадой махнул рукой и начал мыкаться по комнате. Ходил не то чтобы зло, — с недоверием.
— А с чего ты взял, что в семье порядок? — с недоумением заметил Цветов.
— А по глазам вижу. На девок не стреляешь или лениво смотришь. Весь такой гладенький, не пылишь, только умничаешь. Значит, всё у тебя по правилам и по душе.
— Пожалуй, правду сказал. Жену свою уважаю и боготворю. Уютная она какая-то. Сын не пустышка — увлеченный. От любви к шахматам умирает. Всё сходится. Да и в делах аварийного ничего не нахожу. Ты прав: засамобичевался что-то я. Брюзга напала. Ощущение гложет — живу из любопытства, без одушевления. Наверно, оттого, что очередной барьер взял, а недооценил. Перегорел, что ли… Ненавижу действительность теоретически.

Матьяш вновь сел на стул. Вздул обвисший ус, глаза забегали.
— Вот и приехали. Оказывается, у тебя не жизнь, а поэма! Только пишешь её не рукой, а ногой — брезгливо, — он хлопнул Семена по коленке и добавил:
— Бабу тебе надо. Хандра разрушительна, а женщина вдохновляет.
— Ладно, не умничай. Говорят, без сопливых скользко. Как-нибудь разберусь.
Владимир заулыбался вдумчиво, сердечно.
— Сёма, а у меня не стой тебя, всё чинно и гладко. И жена – красавица, и дочура – умница. Всё сопоставимо и благоустроено. Только я живу без желчи и на жизнь смотрю утонченнее. Это дает жизни кислород…
— Как мотылёк пыльцу с цветов собираешь? А душа-то при этом не болит? — прервал друг.

— Да как тебе сказать. Иной раз и щемит. Только я не бабник, а веселый человек. Всё не просто. Женщина у меня строгая. При ней вольностей себе не позволяю. Но жизнь-то у меня путешественника. Кочую, как калмык. Сегодня на десятом километре, завтра на тысячном. Монтаж газопроводов дело тонкое, но грязное и динамики требует. Так и жизнь у меня не без грязи… — он как-то испытующе посмотрел Семену в глаза и продолжил. — Трудно представить, но среди сварщиков битва нешуточная идёт. Деньжат куча, как кузнецы монету куют. В очередь стоят на работу, хоть и делать шов на больших диаметрах — дело высшего пилотажа. Швы рентгеном просвечивают. Чтоб на работу приняли, жён своих подставляют. Даже, скорее, жёны сами, по своему усмотрению, под начальство стелятся. Оттого и не только в тундре, тайге, но и на душе грязь у многих слоится. Однажды тоже грех поимел. Грешным делом и меня эта участь не миновала. А я прораб — хозяин тайги. И вышла из этого нежданно пошлая амурная история… Выходит ангелочком быть — и не по мне это… Такие дела…

Матьяш замолчал.
«Тоже мне, донжуан! Нравы, скажу я, совсем не монашеские. Шаловливо живут северяне, — пронеслось в голове. — С иголки всегда одет, полированный, в галстуке, и вот… И все же, наговорил больше пустого, рисуется». Потом выдохнул:
— Да, тайга! Каменный век. Укатали сивку крутые горки. У нас трудно представить. Должность-то не вечна. Обрушением чревата.
— А ты не заморачивайся. В тайге иное понятие цивилизации. Мозги заточены наизнанку. Длинный рубль — мерило инстинктов. Тайга что тундра, что степь, ничего человеческого. Чем ещё купить кусок удовольствия. Вульгарно? Так я не претендую на утонченность…
— А я и не заморачиваюсь. Не такое слыхал. Удивил козла капустой…
— Только не думай, что я живу без разбору. Борюсь умом и душой страдаю. Женщины для меня как занозы. Вопьется в душу, а вынимать тошно, как ржавый гвоздь скрипит. Чувство такое, словно насильно наркотик проглотил…

Да, Матьяш не жил, а горел. Северные широты жизни не остужали его неуемные вихри души. Он как бы спешил успеть все, что отмерено ему судьбой. И подозревал, что не так уж щедра и благосклонна она к нему. Поэтому ощутить красоту и привольное дыхание свободы духа, как полагал он, побуждали к нетипичности действий, к легкому флирту с жизнью. Он, иной раз, судил себя за эту сомнительную нравственную кривую линию игры и в эти моменты казни сердце обжигало жаром пламени с еще большим натиском, чем будучи до того. Одним словом, как не крути, а всюду горячо было.
 
Дверь распахнулась. Разбрасывая ноги костылями, с важным и торжествующим лицом вошел Майский.
— О, мыслители! Как живые — Маркс и Энгельс на заре своей безбородой юности!
— Влазишь в комнату как трамвай. Умереть с перепугу можно.
— Он озабочен насущным. Мыслит вождями… — подколол Цветов.
— Сдаётся мне, что он чувствует запах вчерашнего дня, — подхватил Матьяш. — Только заблудшее человечество может жить регрессом.
— Здрасте, где регресс?! — осел на кровать Майский. — Вы что, с луны упали? Глубинная Россия вышла из безмолвия и как броненосец несётся к социалистической идее.
— Задним ходом и в пропасть, — вставил иронично Владимир.
— Возомнил себя пророком в нашем отечестве. Да, все же болтать — удел романтиков…

— Вы что, чувство интуиции потеряли? Даже Гегель говорил: «Люди и русские». Запад мы можем обойти только социализмом. Для них мы рыночные обмылки, а они мировые банщики — следят за своими установленными правилами в общественной бане.
— Не живётся тебе, Гена, радостями мирной действительности. Всё куда-то тянет в иллюзорные дали, в колхоз «Красный лапоть», в очередь мясного магазина за обсосанной косточкой по два двадцать, — вновь возразил Матьяш.
— А меня, может, грызёт неравноправие, беспредел доллара, жирные морды олигархов, яхты, дворцы и презрение. Презрение к мере, презрение к оболваненным ими же, к тому, что называется народом. Русь теряет свою идентичность с убийственной настырностью. Мы — рабы Запада, а вы упиваетесь собственной свободой. А она у вас в голове, а на деле мы для них функция, производная от ресурсов наших и богатств.
— Человек, явившийся из мрака забвения, — печальным голосом констатировал Цветов. — Мое горе — это самобичевание, а твоя деятельность — фальшь. Как бы петух не кричал, а яиц всё равно не несет. Зачем жизнь на дыбы ставить, Гена, она и без того чувственная.
— А когда лезут в русскую душу, и любой вшивый пёс облаивает её? Поляки, балтийские карлики над русскими, как над изгоями и нищебродами изгаляются, распинают… А наши онемеченные только карманы набивают. Они ведь не в России живут, а если и живут, то одной ногой. За державу-то не обидно?..
— Видно, Пётр Великий онемечил нас напрасно, — иронично вставил Матьяш.

— А мне не обидно, — заявил Семен. — Моя Русь и Всея патриархальная, и Всея либеральная. К чертям собачьим, Гена, твои иллюзии. Десятилетиями старую рубашку на себе носишь — устарела, не актуально. Не может возврата быть в прошлое. История — это генная инженерия развития. И никуда от этого не свернешь.
— Стула под тобой два, а сидеть тебе не на чем, — ввернул Майский. — Глухота ваша святая, в корень зреть разучились. Погляжу я на вас и чувствую право жить подло, а жить подло не сезон.
— Ну это ты хватил лишка. В день открытия пред тобой врат высшего образования, Гена, ты должен в облаках летать, а ты политическими дрязгами упиваешься, — заметил Матьяш.
 — Испортили сельскую интеллигенцию советской идеей. Вот и брызгают душами во все стороны, — подхватил Цветов. — Все бы ничего, но Веры нет…

Майский махнул с каким-то ожесточением рукой и пошёл к двери.
— От вашего социального нигилизма кишки взрываются… и уши вянут. Пойду сброшу с души ваш словесный мусор…
— Давай, быстрей стучи колёсами, пока табличку «Занято» не повесили, — отпустил ему вслед Цветов.
Когда Майский исчез, Матьяш сказал:
— Мне кажется, если рухнет институт, то он непременно пойдет революцию делать. Главное — отчаяние выплеснуть… А вообще он крепыш, чувствуется мужицкая стать. Не было бы марксизма, он бы с не меньшим ожесточением за Христа рубился. Таким без идеи — как без жизни: плоть умирает. А про подлость он так, для красного словца, — не способен.
— А если по совести, марксизм и христианство — социальные близнецы. Он не додул еще до социализма христианского, — засомневался Цветов. — Любитель резать правду-матку. Главное, что б ее  сам не испугался…
 
Наступила тишина. Цветов развалился на кровати и закрыл глаза. Матьяш зачем-то достал из кармана расческу, вытянул руку с зеркальцем и начал тщательно гладить свою леску волос на голове. Покрутил лицом, даванул ногтями прыщ на лбу и замурлыкал себе под нос:
«Древняя таёжная деревня,
На воротах кружево резьбы.
Возле школы хороводят кедры,
Распушив белесые чубы.
Снегири — летающие маки —
Полыхают, инеем пыля.
На снегу пушистые собаки
Спят, во сне бровями шевеля…»
— К чему привязалась?! — удивился он нелепому настроению, сорвавшемуся с языка, и сел на стул, глядя в окно. — Деревня, тайга — одним миром мазаны. Только мы, иноходцы, там по заблуждению…
Вздохнул.

Дверь с грохотом растворилась, и в проёме вновь залился улыбкой Майский.
 — Нет, друзья, вы не правы — покой нам только снится, — закатил громко, торжествующе.
— Ты что, с унитаза упал? — открыл глаза Цветов.
— Прошу друзей дышать глубже. Тут робостью томимые соседи отметиться к вам возжелали, — отрапортовал Геннадий и кивнул головой на дверь.
Там, в глубине двери, стояла Лидия. Розовощекая, с высокой копной волнистых волос, со сверкающими брюликами в ушах. В бирюзовом костюме, с туфельками на высоких каблучках, штаны в дудочку. И тут вынырнула, опередив её, Аля. С той же косичкой и бантиком, с теми же мелкими веснушками и строгим личиком.

В комнате все взволновалось.
— Мы не страдаем от безделья, чтоб возжелать кланяться всем. Мы шли мимоходом…
— Да брось, Аля. Не кочевряжься. Мы действительно заглянули отметиться в мужской берлоге. Вдруг вы не в силах обустроиться? Ведь мужчины по природе — такие неряхи.
— Вот и мы только что вместе с Семеном подумали — как без женской руки жить-то здесь. Прозябание и бессмыслица. Нам повезло. Соседки, похоже, не позволят нам упасть в забвение и в хаос холостяцкого быта.
Девушки вошли в комнату и окинули взглядом высокие потолки, обстановку.
— Да, к счастью, всё то же, что и у нас за стенкой. Опошлиться ещё не успели. Но мы вам и не дадим это сделать, если сопротивляться не будете.
— Какой сопротивляться. Вы уже нашу волю подавили. Мы, как чайники, можем только разливать, — сморозил Семен.
— Разливать?.. И что разливают чайники?
— А что пожелают Венеры, то и исполнят Адонисы, — вставил Майский.
— А мы думали, что Майский — поклонник не мифологии, а социальной мечты, — заметила Лидия.
— Он у нас сеятель идей. Живёт тенями чужих мыслей. Когда прочтёт очередную книгу, попусту не расплескивает впечатление, а сеет, — выдал комментарий Матьяш.

— Володя, не благодатная ты почва для посева...
— Каюсь-каюсь, что у тебя я плохой ученик… А разлить мы, кстати, можем вино! Чуть не забыл — завалялось… Семен, а ты что хотел разлить? А ты, Гена?
— Я хотел радость души разлить! — нашелся Семен.
— А я чувства, — подыграл Майский.
— Хороши субчики, уже пронюхали… — удивился Владимир. — И так, кто не согласен с первым днём сессии, кто против праздника окончательно постригшихся в студенты? — громко вопросил он и замер в ожидании ответа.
— Все за! — воскликнула Лидия.
— А кто же не враг своему здоровью?! — недоуменно подтвердил Цветов.
— Ну если только по рюмочке… — неуверенно прозвенела Аля как бы с оглядкой.
— Аля, кто ж вино пригубляет, его смакуют глотками… из фужерчика, желательно хрустального, — пресекла жеманность подружки Лидия.

— А я из стакана. Не привык крошить удовольствие и пить из мелкой посуды, — развеял разночтения Семен и добавил: — Общага не ведает хрустального звона. Чре-ва-то…
Владимир подошёл к одёжному шкафчику. Достал две бутылки красного вина. Выставил торжествующе на стол у окна. Вынул стопку разовых стаканчиков, несколько яблок и апельсин. Бутылки на солнце заиграли янтарем.
— Виртуоз, чего скрывать!
— Вино Краснодарского края — «Ренессанс». Четыре сорта винограда. Как заметил Семен, неоценимая польза для полезного кровообращения и всего, что с этим связано.
— Ну, Матьяш, на сессию прибыл, а в чемодане вместо учебников — эксклюзивные вина северного разлива! — засмеялась Лидия.
— Вот до розлива еще не додумались… Не обессудьте, сервант с хрусталем не прихватил. Стаканы ценнее хрусталя — беззвучные.
— Вот спасибо, что угодил, — вставил Цветов.
— Я же запросы друзей знаю, — подмигнул Матьяш.

Он штопором открыл бутылку и разлил по стаканчикам.
— Выпьем за страну, которая подарила нам счастливое студенческое детство! — воскликнул он и все руки потянулись к его стакану. — Ура!..
— Ур-ра-а! — многоголосье разлилось протяжно и торжественно…

Кочующий образ жизни Матьяша в отрыве от семьи подвигал к праздности. Скоротечно бежали осенне-весенние признаки дня. Окутывали длинные, бесконечные сумерки, мозжаще упрямо навевая скуку. Событийно тускло и однообразно тянулось время. Лишь только светлые дни приносили радостные часы рабочих будней. Что-что, а “накатить по маленькой” после дневного оживления становилось торжественным ритуалом. Вырываясь из клещей этой вялой обыденности Владимир воскресал в кругу друзей, в кругу непосредственного начальства. Он даже не то чтобы воскресал, сколько менял качество праздности. Унылая и скованная среди подчиненного люда она выливалась на “материке” порой в общительное и шумное торжество.
Торжество могло случиться и сегодня, но после непродолжительного контакта и разряда эмоций с женщинами те покинули комнату, а продлить винное веселье с друзьями как-то не задалось. Возможно пропал тонус напряжения, возможно сдержали антиалкогольные правила общежития. В ресторан большинству “закатиться” не захотелось.

Перед Владимиром замаячил образ Лидии. Да, его влекли к себе красивые женщины, но больше эстетически. Какая-то неуправляемая сила заставляла его стелиться ковриком им под ноги, взрываться брызгами шампанского, играть глазами и рассыпаться восторженно в словах, но все это, как обычно, завершалось краткосрочным ухаживанием, скорее символом внимания, нежели целью для интимных утех. Такие внешние ритуалы и служили поводом для откровенных суждений о его неразборчивости в контактах и похотливом влечении к женщинам. Он был совсем не Байрон и Казанова. Он был скорее артист, играющий роль для своего эгоизма и для забавы публики. Сегодня он тоже не изменял своей сути, но больше всего конечно его вдохновляли веселье и темперамент Лидии.


Рецензии