Путешествие двадцатое

В жизни Алёши был ещё один дом, с которым он оставался связан кровными узами. Если напрямую, через мелколесье, называемое Зелёными Лугами, идти пешком, то примерно в шести километрах в деревне, располагавшейся углом, косо вдававшимся в болото, жила старшая сестра Любы. Не случайно в июле сорок четвёртого именно сюда ушла Люба на последних днях своей беременности – за всю войну немцы разве что ненароком заглянули сюда разок, да так об этой деревне и забыли. А именовалась деревня из веку как-то напевно – Агачино, и, так уж повелось в Загорье, что родственников оттуда звали не по фамилии, а по названию деревни – «агачинские».
Десяток домов вдоль единственной улицы, упиравшейся в огромное болото, и один дом, брата Татьяниного мужа, стоявший обочь, совсем на краю болота, — вот и всё, что здесь помещалось. С третьей стороны последний дом деревни просто смотрел всеми окнами на болото. Впрочем, агачинские по поводу такой недоступности их деревни не сильно переживали: в сторону поселка, бывшего центром волости, испокон веку вела натоптанная, уютная, веселая тропа, обрамлённая ягодными кустиками и выглядывавшими то тут, то там грибочками, в самых топких местах аккуратно замощенная гатью из подручных сосёнок. По ней, при известной сноровке, можно было и верхом на лошади проехать, а, как встанет зима, выручали лыжи.
Двумя верстами ранее, на полдороги от большака, когда-то было имение местного помещика по названию Терелёвка. К нему и вела ухоженная, окопанная ровными глубокими канавами, узенькая, чтоб проехать конной повозке, дорога. Правда, за четверть века, что прошли с той поры, как помещиков не стало, дорогу эту общими усилиями ухайдакали так, что живого места на ней не осталось, а разъехаться двум машинам или тракторам на ней было весьма проблематично. Но даже и при помещике дальше, к Агачину, дороги не было, просто был намечен тележный след посреди узкой полоски взгорка, с обеих сторон поджатого леском, потом подлеском, а дальше болотами, проложенный по известному русскому принципу: «как пьяный мужик домой ехал». На середине этого пути в запутье стояла, ровно верстовой столб, одинокая сосна.
К слову сказать, у местных знатоков со всего уезда, промышлявших сбором ягод, это болото славилось больше всех других. Здесь росли ягоды клюквы не совсем обычной формы, как-то вытянутые и сплюснутые с краев, и огромной величины – с хороший ноготь.  Но вот только добраться к ним решались не все. Для этого надо было брести в воде, доходившей местами много выше колена, по привычке наступая на редкие кочки, которые тут же уходили под сапогом на дно, а между этим кочками чинно плавали змеи, что, впрочем, не останавливало самых заядлых сборщиков.
Уже в колхозное время на узенькой перемычке между двумя подступившими лесочками поставили небольшую ферму, а две полоски луга вдоль тележного следа до Терелёвки стали вечным пастбищем, корм же для фермы либо загодя с лета завозили и ставили стога вокруг фермы, либо, когда устанавливалась зима, тащили волокушами. Чем ещё были богаты эти лесочки и сухой берег одной из частей болота, так это грибами, которых здесь запасали на зиму почти столько же, как картошки, в буквальном смысле бочками. Здесь в обиходе не бытовало даже выражения «пошёл собирать грибы», а пуще того «искать», - белые ближе к опушке, горяшки на болоте, опята на пнях просто резали, их можно было по ходячему определению «косой косить».
 Сюда частенько, то ли по праздничным дням на лошадке, то ли, как говорили в деревне «обыденкой», туда – обратно, побыв несколько часов, пешком хаживали Люба с Алёшей проведать агачинских. Так, по названию деревни, чаще всего их и именовали.
Татьяна была старше Любы на двенадцать лет и ещё при жизни отца была выдана замуж. Её супруг являлся дальним родственником первого мужа Любы. Наверное, это и сыграло в своё время роль в том, что Любу сосватали в Загорье. Мужчины в обоих коленах в чём-то были схожи, в чём-то разнились, но всё равно оставалось нечто неуловимое, роднившее их. Тоже их родственник, но по другой линии определял это очень точно, повторяя, как поговорку: «Люба, не принимай ты так близко к сердцу всё: ну что поделаешь, такой сорт!»
…В ту пору, когда Алёша с матерью стал ходить в Агачино, первые дети Татьяны уже были взрослыми, да и младший двоюродный брат в ровесники никак не годился. Впрочем, детей этих могло быть больше, поскольку в её супружестве уживались вещи, абсолютно несовместимые с принципами и душевным складом младшей сестры. Об акушерской помощи в этой отрезанной лесами и болотами от остального мира деревни не имели никакого представления, тут и повивальной бабки своей не водилось, и все проблемы семейного женского быта решались на уровне какого-то каменного века. Татьяна беременела с завидной регулярностью, оставлять или нет нового члена семьи, решал её супруг, а как этого добиться его абсолютно не волновало.  Сколько таких младенцев, порою уже пищавших, зарыто в подвале дома, история умалчивает. Люба об этом знала, скорбела, но осуждать старшую считала не вправе.
Да и оставшихся в живых детей судьба не баловала. Негоже осуждать родителей, их поступки, привычки и нравы, и, уж тем более не в правилах Любы было судить, но на вполне закономерные вопросы Алёши надо что-то отвечать.  И она скупо, но поведала, что старшую дочь ещё в младенчестве не удачно, мягко говоря, уронили, ребёнок покричал, пожаловался, но значения этому не придали, а когда заметили, к чему это привело – было поздно: у девочки сформировался горб. Точно также просмотрели старшего сына, у которого поднялась температура, сильно болела голова, и, решив, что всё само пройдёт, опять же ко врачу поехали только тогда, когда стало уже совсем бесполезно. От перенесенного на ногах менингита он вырос, по сути дела, деревенским тихим дурачком, хорошо евшим, но с абсолютным чувством отторжения ко всякому труду, охотно разговаривавшим сам с собою на малопонятном другим языке, по-настоящему слушавшим, и то не всегда, только мать, Татьяну. А так круглый год Толик сидел у окошка, грыз при этом свои пальцы, делал вид, что он читает и даже что-то бубнил, когда ему давали старую газету, которую он мог держать перевернутой вверх ногами. Он активно комментировал ту деревенскую жизнь, что видел в окне, при этом не в пример чётко выговаривая матерные слова, перенятые от отца. Толик вроде как даже радовался, когда приходили в гости загорские, хотя судить об этом можно только предположительно.
Во многом Гаврила, муж Татьяны, отличался в лучшую сторону от родственников первого мужа Любы, живших в Загорье. Он был необычайно работящим и домовитым: семья жила не в избе, как это происходило сплошь и рядом, а в просторном доме с большими сенями, где летом на кровати под пологом спали в холодке старшие. В зашитом тесом дворе, поставленном буквой П, размещались амбары, клети, хлев, - и всё добротное, из матёрых, кондовых, со звоном, брёвен. Весною дом утопал в цвету огромного сада, а осенью от изобилия плодов не знали куда деваться. А ещё только на их доме, от стрехи до специально врытого в землю высоко шеста, была натянута антенна, а, по выражению Любы, «в большем углу» на комоде стоял радиоприёмник «Новь», который работал от щелочных аккумуляторов. Ничего подобного не нашлось бы не только в их Агачине, но и окрест. Сергей, бывая у них, всякий раз смотрел на приёмник с завистью, но цена его кусалась, и, похоже, именно она была определяющим фактором для хозяина дома, а не новости и другие передачи. Об этом можно было судить именно так, поскольку, садясь к приёмнику, и, скрутив новую большую самокрутку из самосада, Гаврила словно преображался на глазах и превращался в Гаврилу Павловича. Мужик, причём далеко не лучшего пошиба, становился фигурой, не столько уважающей саму себя, сколько требующей уважения к себе, пусть даже только за то, что «Новь» эта его. Это было так откровенно, так назойливо, что замечал даже маленький Алёша и это сразу как-то увеличивала дистанцию между ним и дядей.
Но это в те дни, когда он был трезвым и радушным хозяином. Высокий, чуть сутулый, всю жизнь непрестанно смоливший самокрутки, надсадно кашлявший и являвший контраст с женой: маленькой, какой-то даже миниатюрной. Контраст проявлялся и в том, что если Татьяна суетилась в связи с приходом гостей, улыбаясь, широко и открыто, то Гаврила ухмылялся в свои усы как-то снисходительно-насмешливо и, подчас, оставалось только гадать: шутит хозяин или оскорбляет.
Всё менялось, когда Гавриле попадала шлея под хвост. Он вытворял такое, что не лезло ни в какие ворота, поскольку битьё жены под горячую руку, увы, являлось обычным делом. Ради забавы он в буквальном смысле слова запрягал свою Татьяну, надевая сбрую, в пружинку, сам брал в руки вожжи и заставлял тащить пружинку по вспаханному огороду. В наказание, или, по его мнению, в назидание, жена летом запиралась в натопленной бане, а зимой в холодном амбаре, впрочем, наверное, даже Любе она не говорила всей горькой правды. Когда они ехали куда-то, для своего удовольствия Гаврила мог пустить лошадь лёгкой трусцой, а жена должна была бежать рядом, а, если отставала, то получала прошивником по спине, как заправская пристяжная лошадь. Судя по всему, и большинство детей зачинались им тоже, как способ будущего издевательства над беззащитной жертвой.
Окончательно его испортила война. Попав на фронт в сорок четвертом, после освобождения района, Гаврила, прошедший в своё время срочную службу в латвийской армии и бывший к тому времени почти сорокалетним мужиком, быстро освоился во фронтовой обстановке. По неведомой причине Бог хранил его, ибо скоро из просто пехотинца он стал вторым номером в расчёте станкового пулемёта и в этом качестве прошёл в армии Жукова до Германии, не будучи даже раненым. Но голова его съехала на этой почве окончательно, и теперь, стоило ему захмелеть, он продолжал «воевать», выкрикивая подаваемые ему команды, матерясь, кляня фашистов, и, по-прежнему, то ли споро подавая ленту, то ли бил врагов сам, стреляя из пулемёта.
Забитость Татьяны простиралась до того, что она даже согласилась на свадьбу своего младшего сына в Страстную пятницу. Люба с Алёшей пришли в Агачино пешком ещё до обеда, а Сергей должен был приехать вечером, закончив дела в бригаде. Татьяна издалека увидела загорских и вышла им навстречу. Правда, выглядела не шибко уж радостной и на реплику Любы: «Сестра, ты что – совсем с ума сошла! Это же такой грех, что его и не замолишь!» только развела руками.
А для всех многочисленных родственников, приезжавших сюда из Риги подчас на целое лето, дом виделся и полной чашей, и радушным обиталищем, вовсе не подозревавшим, что за страсти, от слова «страдание», живут под его крышей.
Как бы в противовес этому, Алёша на всю жизнь запомнил другой домишко. Он располагался в своей деревне и являлся, по сути, времянкой, которую такой же домовитый хозяин, как Любин первый свекор, поставил в сотне шагов от будущего дома. Но эта тоже необычная для Загорья постройка была наоборот деревянной, обшитой тёсом, крашеной, с большой застекленной верандой, с резными наличниками и узорами. Сам дом утопал в зарослях сирени, а за ним, заботливо обсаженный с севера и запада вперемежку елями, березами, рябиной, шиповником, располагался большой сад. Среди зарослей кустарника в самом углу его и стояла времянка, в которой жили, пока строили дом. К поре Алёшиного детства хозяев здесь уже не осталось, дом зиял выбитыми стеклами и постепенно разбирался, кому на что придётся, а во времянке…
Он однажды забрёл туда случайно. Дверь открывалась прямо в единственную комнатку, где слева располагалась печурка, справа от входа стояла кровать, а прямо, рядом с окном, резной комод орехового дерева с зеркалом над ним, украшенным затейливой резьбой. В этом крошечном пространстве царила удивительная чистота и порядок, всё было так заботливо убрано, что Алёша замер на пороге, а навстречу ему улыбалась маленькая, аккуратненькая бабушка, точь-в-точь такая, как рисуют на картинках добрых фей в книжках. «Ну что ты встал, проходи, гостем будешь!» - Алёша слышал её, но взгляд его оставался прикован к необычному предмету, стоявшему на комоде. Бабушка уловила его взгляд, и сама подала совершенно диковинную вещь. На лицевой стороне были нарисованы пальмы, слоны, тигры, попугаи, но самое удивительное происходило, когда эту огромную открытку раскрывали, и там эти и другие обитатели джунглей словно приходили в движение и занимали каждый своё место. Весь пейзаж при этом словно оживал, а его персонажей можно было, то ли вынимать из своих гнёзд, то ли ставить на место.
Бабушка была последним осколком одной из зажиточных семей, живших на хуторе в нескольких верстах отсюда. После того, как по мужской части семьи прошёлся каток послевоенных репрессий, она, единственная уцелевшая, перебралась с разрешения сельсовета в брошенную времянку. На что она жила, оставалось загадкой, но Алёша и вряд ли задавался тогда такими вопросами, хотя с этого времени стал частым гостем у неё. Убедившись, что с раскладушкой мальчик обращается очень осторожно, бабушка позволяла ему подолгу оставаться наедине с тем миром, который возникал в его воображении…



Рецензии