I

Глава 1.

Вы не замечаете, как уютно порой в осенний ветренный день ощущать плечами новые опавшие листья то клена, то берёзы, то тополей? А в детстве, бывало, возьмешь и сделаешь огромную горку пестрящую алыми, желтыми и оранжевыми тонами, а потом спрячешься в нее, в мягкую, али прыгнешь красными своими сапожками с хорошей куражностью, так что всё разлетится под твоей разрушительной силой, как будто взорвется. А дедка тебя кличет и кличет, что сердце колотит, найти не может: "А поворотись-ка, сынку?". Ничего. Хай. Всё простится тебе, потому что ты мал, да и выпороть тебя можно али посадить на собачью цепь: эдак воспитывать кубанского казака, горячее мятежное сердце.

Сапожки новые, любимой алой масти: грезишь, что в них и по лаве можно ходить и по огню и по луже. А по крови можно ли? А ты представить себе толком еще не можешь, что такое кровь. Счастлив. Не наступил еще чёрный час осмысления. Прыгаешь ровненько, а неуклюже, то по белой то по темной полосе, и всё глядишь вниз, как хорошо сапожки на пешеходном переходе смотрятся. Там где-то дедка всё ищет-ищет, а ты и забыл вовсе, не до того впрочем, здесь забор красивый, и на нем муравьи ползают очень: любопытно, куда это они паука тащат, возьмешь его, а он живой. Ну — думаешь — потешишься: оторвешь у него одну лапку, затем другую, и третью, и посмотришь, как он будет теперича бегать по асфальту. Ан нет, он не бежит, а от боли брыкается — ну это, конечно, тоже занимательное зрелище, однако быстро надоело, и ты его красной ножкой своей удавил медленно, даже слегка размазал. А в окне, что на кирпичной стене около забора, телевизор заиграет отчетливо и говорит резко: "Вот, это называется власть. Никого не любить это величайший дар, делающий тебя непобедимым, так как никого не любя..." — голос затих, канал переключили.

Идешь себе дальше, то свернешь, то через расщелину в заборе проскочишь, и — новый, нехоженный еще переулок попадется.

Смеркается, быстро проходит день. И в полумраке уже неотчетливым различением, наощупь топаешь дальнюю дорогу. Вдруг совсем ночь, совсем одинокая улица; наступаешь на густую чёрную горячую лужу — жалко сапоги, новые совсем. А неподалеку, в луже, лежит кто-то, пьяница что ли, громко дышит, с разбитой бутылкой рядом: может, из нее столько вытекло. Но какая ж бутылка маленькая, блестящая — очарование.

Здесь хватит тебя за кисть эта мокрая пьяная рука, сожмет и тянется слегка, и хриплый голос что-то рычит, захлебываясь, тихо на этаком совином: "Уб...У-у... у-у-у..." — отхаркнет что-то в свою же лужу и проревет так же тихо с отсвистом уже, как змея: "Уби-ийца-а..." — а после упадет обратно в жижу и рука и он, и больше ни звука не издает, как кукла. Только земля влажная на белых детских пальчиках осталась.

Уже настал девятый час, и над лужей, громко цокнув, загорелся фонарь, она приняла темно-багряный оттенок, так точно подходящий к новым сапожкам. "Это власть?" — подумал ты в ступоре. А ведь страсть ужаснуло, когда над этой "властью" зажегся свет. Всё стало видно, и стало страшно, так, что трудно сдвинуться с места.

Стал приближаться звук полицейской сирены, и вот машина уже показалась под фонарем. Полицейский о чем-то спрашивает, говорит, и тебя отвозят к матке. Открывается родимая калитка, и уводит дедка тебя в уютные глубины дома, а мельком слышишь всё-таки, как этот, в фуражке, говорит что-то о поставлении на учет в школе и психолога, а лучше психиатра. Злоба такая берет на него: и кто он такой, чтоб решать! Беседа полностью скрылась от глаз и ушей, и через некоторое время вернулась мамка, подала мужу свою куртку. И почалось.

"Любить тебя одно мучение! Какого чёрта ты ушёл! Я тебя на цепь посажу! Ты будешь делать то, что я тебе скажу и будешь таким, как я хочу!" — разрывается мать, а отец ее успокаивает, мол, ночь уже, отдохнуть бы пора, поздно уже воспитывать. Ну батька, спас. Мягкий он, да еще и воцерковленный, иногда это надоедает, но сейчас хорошо пришлось.

Вспомнилась вдруг опять эта фраза из телевизора: "Вот, это называется власть... Никого не любить это величайший дар..." Так приелась она всю дорогу. Спать страсть такая мучит, что уже ничего в голову и не лезет. Мамка выключила свет, а сама благим матом, хоть и шепотом, как молитву, бормочит, что кажется будто волшебство какое сейчас претворит с тобой: "Будь проклят, — шепчет, — день тот, когда я тебя родила!" Это она почти каждую ночь шепчет или придушит маленько, а на утро самою сладкою и приятною яствою тебя потчует и по голове гладит, и улыбку тянет. Ничего не страшно уже, всё — пустые слова.


Рецензии