Тихая усадьба 4

                Глава 4
                ВРЕМЯ   ЛЮБВИ
“23 февраля 1861 года.                Москва, собственный дом.
Тетрадь моя осталась в усадьбе, так что пишу на листах, которые вложу потом среди прежних записей. Не могу не излить свих чувств, мыслей и впечатлений, хотя и велик круг общения, много новых знакомых, много светской суеты, отчего устаю душой.
Первое -- это реформы, манифест об отмене крепостного права. Сердце моё учащённо застучало девятнадцатого февраля, в великий день свободы простых людей! Да, теперь человеческую душу нельзя продать, нельзя купить! Правда, меня несколько охладил Николай Суворин, в радости своей он был сдержан и сказал слова, которые без конца вертятся в моих мыслях: «Всегда найдётся способ и купить, и продать человека, причём, не только крепостного». Коля умён, душа у него живая, горячая и отзывчивая, поэтому горечь, прозвучавшая в его фразе, особенно на меня подействовала. Я пошла в церковь к обедне, хотела сохранить первое радостное чувство, но и тут несколько огорчилась. Хотя диакон, читавший с амвона высочайший манифест о воле, подойдя к месту: «Православные, осените себя крестным знамением, приступая к свободному труду», – почти не сдержал слёз, голос его дрожал от волнения, но люди, страстно и ускоренно кланяясь, по окончанию службы расходились спокойно и даже равнодушно. Меня это поразило: двести лет жила мечта в народе, в умах и сердцах передовых людей, а произошло всё как-то буднично. Но всё равно, я думаю, император Александр Николаевич останется в истории, как царь-освободитель!
В обществе тоже витала какая-то недосказанность, мало говорили на тему реформ. Светские сплетни, во всяком случае, были на первом месте.
Павлик мой учится усердно и очень доволен – университетские товарищи теперь для него главные люди, матушка любима, но словно не до неё. Я не ревную, жизнь берёт своё, придёт срок и у сына будет своя семья, даст Бог, и мне в ней найдётся место. А теперь мне сорок лет! Как быстро прошла жизнь! Прошла-прошла, нечего и спорить с собой. Жизнь – это любовь, а без неё – только старость. Старость, конечно, жизнь биологическая, духовная, но не полётная, то есть бескрылая. Отчего такие мысли? Надо честно сказать, от соблазна, позднего соблазна этой самой жизни.
От Рождества Христова всё болит душа, мутятся мысли после разговора с Василием Петровичем Ланским. Граф признался мне в своих постоянных в течение почти четверти века чувствах, просил моей руки. Красивый, с богатой серебром густой шевелюрой, умница и, как говорят, верный супруг покойнице,  это, несмотря на неразделённые в юности чувства, он взволновал меня, заставил краснеть в его присутствии, мечтать наедине с собой. Но я ему отказала. Он в какой-то глубинной тоске спросил почему. Ответ мой был искренним: я не изжила ни чувства любви, ни верности мужу. Я  НЕ  МОГУ  принять другого мужчину.
Один мужчина, мой сын – вот смысл жизни, круг забот и мечтаний. А ведь меньше чем через  месяц юноше исполнится семнадцать! Думаю, чем его порадовать.
Наконец, о новых заботах и тревогах, связанных с нововведениями в хозяйстве. Василий Меркулович, конечно, человек надёжный, но и ему всё это внове.
Ох,  стало немного легче, выговорилась. Хочу, хочу в усадьбу!
          Москвичка, несостоявшаяся невеста,  Анна Княжко».      

                *    *     *
Таня купила баночку консервированной кукурузы и третью часть белого хлеба: буханка состояла из трёх «саек». Она пожалела, что вначале не зашла за хлебом, купила бы целую «тройчатку», но денег не хватило. Теперь пшеничный хлеб стал дефицитом, за ним выстраивались длинные очереди, а так хотелось простой булочки! «Сайка» была восхитительной: мягкой, как пух, напоминала домашнюю выпечку. Таня присела к столу, вскрыла жестянку и стала есть прямо из банки. «Так и потолстеть можно, – думала она, – крахмал и дрожжи. Но по бедности сойдёт, выбегаю энергию». Она теперь служила в Борском областном драматическом театре – всего месяц и две недели после выпуска из ГИТИСа, завтра у них зарплата. Мечты о великой славе, о красивой актёрской судьбе давно поблёкли, перестали томить. Летом ещё были попытки устроиться в Москве, но ничего не вышло, и она поехала, куда звали, что, в конце концов, было совсем неплохо. За годы обучения мечталось только «не вылететь» из института. Таня поняла, что искусство – это рабская зависимость от его управителей: у студентов – от мастера, у артистов от режиссёров. И самое для неё было трудное за все годы учения не высовываться, не возражать, не показывать свой характер, который бурлил в ней, как вулканическая лава внутри вулкана. Она всё время ощущала гнёт, словно попала под сокодавильный пресс, её потрясали бесцеремонные, подчас хамские, замечания педагогов, словно исключающих всякую личную жизнь студентов, их собственные мнения и взгляды.  То, приторно уважительное обращение на людях, в тесном  кругу «ОН и мы» превращалось в тиранию власти над зависимыми от тирана молодыми людьми. Таня просто возненавидела Олега Платоновича, как человека, конечно. Артист он был великий, признанно неподражаемый, прославленный во всём мире. Но его тон в обращении со студентами, особенно, со студентками поражал высокомерием и пренебрежительностью. Его словечки просто вызывали отвращение. Он мог позвать студентку: «Эй, шмокодявка, пойди-ка сюда! Мать, ты что, с печки упала?» Он называл студентов «мой народец», а те его – Карабас-Барабас. И вправду, он словно кукловод, дёргал их за верёвочки. Но надо было терпеть.
Таня знала, что её чуть не взяли в театр имени Вахтангова, но Платоныч что-то там вякнул. Конечно, его племянница туда и попала, длинная сухая Юлька, талантливая, конечно. А Таня вот вернулась на родину, почти домой. Она научилась не обижаться, решила: надо стать «первой девкой на деревне».
На третьем курсе её пригласил, тоже знаменитый, кинорежиссёр Ясин сняться в эпизоде фильма «Цыганочка», где она сыграла девочку, спасающую из бурной реки маленького брата. Головомойка от Карабаса была жуткая, чуть не выгнал с курса. Потом Ясин пригласил её снова в картину, но она, объяснив ситуацию, отказалась. Как она рыдала в подушку, как мечтала ещё хотя бы раз оказаться на съёмочной площадке! «Кончилась моя кинокарьера. Грядут серые актёрские будни. И всё-таки диплом у меня качественный, надо держать марку», – она подумала это так, словно проговорила с жёсткой, надменной интонацией. Вообще, Таня часто ловила себя на умении думать не просто, а словно входя в определённый образ: то она простолюдинка, то важная персона, то маленькая девочка…
Театр в городе был довольно новый – после войны его отстраивали немецкие военнопленные, на месте разрушенного до основания во время бомбёжки. Но это новое здание было точной копией довоенного. Белые рифлёные колонны подпирали портал с масками под крышей: одна смеётся, другая плачет, мраморные ступени вели в этот храм искусства. И внутри – словно в Большом, только уменьшенном до невероятности. Сцена с бархатным занавесом, бархатный же красный партер, бельэтаж с лирами на пузатых ложах, балкон… Круглая люстра из многочисленных хрусталиков была изготовлена по спецзаказу, другой такой в Борске не было. Таня однажды в детстве побывала в театре на ёлке, получила билет в школе за победу в смотре самодеятельности, тогда он казался ей огромным, сейчас, после московских – совсем не то, но это даже приятнее, теплее и уютнее.
Уже несколько выходных, а это были в театре понедельники, Таня бывала в Больших Дворах. В первый раз, приехав, она даже заплакала, такое всё было родное, маленькое и убогое. Они не виделись два года, потому что летом весь курс кочевал по «стройкам пятилетки» с концертами. Надо было и подработать, стипендии на жизнь не хватало. Мама показалась Тане совсем усохшей: «Словно старая соха, руки торчат раскоряками». А папка стал весь седой, отчего лицо, в обрамлении коротких плотных волос, казалось совсем чёрным, но словно помолодевшим. «Красивый у нас отец – экзотический какой-то! А мама такая нелепая! Жалко её. Хотя, прожила же не одна. А мне и жениха не находится!»
Татьяна сама себе не хотела признаться, что личная жизнь у неё как-то не выстраивается, но иногда досада прорывалась изнутри. Почти все с их курса девчонки выскочили замуж или сошлись с парнями, а она просто не находила никого, кто понравился бы. Вот влез в голову этот Ясин, женатый и для неё староватый, засел занозой, выбил клином Севку Разлатого, который готов был для неё на руках ходить… А до того с Георгием целовалась, с Колей Бодейкиным погуливала… Ничего хорошего, стабильного, так, первые любовные опыты, одно любопытство. Хотя она себя боялась – чувствовала огонь внутри, сокрушающий препоны и поджигающий её подопытных. Оттого и прощалась с парнями, вроде, ни с того ни с сего. А Глеб Ясин стоял перед глазами: высокий, весь налитый силой, с холодными серыми, как сталь, глазами. Как тихо и твёрдо он руководил съёмками, спокойно и уважительно говорил с артистами! От его уважения исходил свет большого самоуважения, и люди безоговорочно принимали его распоряжения. Таня тогда сравнивала Ясина с Карабасом  и всё думала: «Можно же без визга и капризов, спокойно и достойно работать!»
В театре Татьяна ещё держалась насторожённо. Ей было несколько одиноко. На курсе она дружила с везучей Юлькой и невезучей Лидой Гридневой. С Юлькой всё ясно – та и сама понимала, что обошла подругу, имея родственные связи, а Лидуха прямым ходом отправилась в Кировский ТЮЗ, поскольку была мелкого телосложения, порох порохом, изначально попадая в амплуа «травести» – на роли детей и подростков. Но по натуре Лида была романтичной, страстной и способной к  передаче трагических ситуаций. Таня, да и все понимали, что несовпадение внешних и внутренних данных – нелёгкая доля для актрисы. Лида написала сразу, письмо её, хоть переписывай, содержало все Танины мысли и сомнения.
Коллектив Борского областного драматического театра только что окончил гастроли по области – самое нелюбимое актёрское кочевье по медвежьим углам с убогими гостиницами, где удобство, в лучшем случае,  одно на этаж, а то и на улице, где столовые пахнут так, что теряешь аппетит, где зрители набиваются в залы до отказа, реагируют, словно дети, и одно это скрашивает все трудности быта. Несколько дней отдыха, и начинается читка новой репертуарной пьесы. Таня ждала, немного волнуясь. Пьесу написал местный автор, не драматург даже, а журналист. Но говорили о ней в театре даже с каким-то трепетом: тема была волнующая, обещала театру своё особое место в театральной афише страны. «Песня Борского леса» –  рассказ о партизанском движении во время Великой Отечественной Войны. Татьяна получила роль разведчицы Тани (хорошая примета – совпадение с именем героини!) во втором составе спектакля. «Я им покажу второй состав! Не даром я пять лет Карабаса терпела, сама окарабасилась!» Она мысленно меняла интонации этой фразы от грозной до насмешливой, даже тихо засмеялась наедине с собой.
И, правда, настоящая актёрская школа – это вам не хухры-мухры! Первые же фразы при читке пьесы поставили Таню в глазах коллег на достойное место. Её героиня сразу обрела свой характер, сквозь застенчивость и простоту пробивался внутренний жар героизма и самоотдачи. Печатались афиши и программы, и Таня впервые увидела своё имя напечатанным, открытым всем.
Театр после Нового года поехал в столицу на театральный фестиваль, где получил главный приз фестиваля за спектакль и актёрские работы Виталия Прохорова – исполнителя роли командира партизанского отряда и Татьяны Княжко за роль героини-разведчицы. В жюри фестиваля Таня сразу, с захолонувшим от волнения сердцем, увидела Глеба Ясина. Во время представления членов жюри убедилась, что, конечно, не ошиблась. А когда отыграли спектакль и вышли на поклон, увидела, что он ей улыбнулся и слегка кивнул, значит вспомнил. Таня сидела в гримёрке и не могла ни о чём думать, только его лицо витало в сознании. Она знала, что ещё увидится с ним на подведении итогов, и мечтала, чтобы её отметили не просто для конкурсной победы и  самоутверждения, но для того, чтобы он разделил с ней это.
После окончания церемонии награждения был фуршет. Татьяна тщательно разгримировалась, нанесла минимум косметики на лицо и надела своё чёрное платье с ниткой, увы, искусственного жемчуга. Она смотрела в зеркало и с сильным чувством думала: «Хочу, хочу ему нравиться! Хочу, чтобы он от меня с ума сошёл! Хочу хотя бы один этот вечер!» К ней уже заглянул Вася Матвеев, театральный «герой», сладкий, как патока, с первых дней знакомства  оказывающий ей знаки внимания. Режиссёр стукнул в дверь и проворковал: «Не задерживайтесь, Княжко!», а она всё стояла, упорно и страстно глядя в зеркало, и мысленно молила судьбу дать ей вечер внимания Глеба.
Кто-то там, в вышней выси, услышал её мольбы. Только она вошла в зал, сразу увидела его, увидела, что он её ждал и рад её явлению. Жюри и призёры фестиваля оказались рядом. Ясин перешёл к её месту, взглянул в глаза.
— Добрый вечер. Я вас поздравляю, хотя, это просто справедливо. А по кино не скучаете?
— Как же не скучать? Кино это такой алкоголь! Попробуешь, и пропал.
— Точно. Как вы к классике относитесь? Я вот задумал Достоевского экранизировать, так вы в моём представлении просто вылитая Настасья Филипповна. Попробуетесь?
Татьяна онемела. Она смотрела на режиссёра и молчала. Потом с яростью кивнула головой так, что заколка отскочила, упала к ногам, а густые чёрные локоны рассыпались по плечам. Ясин удержал её за предплечья, не давая нагнуться за заколкой. Несколько мгновений он смотрел на неё с рассыпавшимися волосами, потом сам поднял заколку, отдал ей, отвёл к настенному зеркалу.
— Вам пришлют вызов на пробы. Перечитайте  Достоевского. Я бы хотел, чтобы было понятно, что, несмотря на все жизненные испытания, Настасья Филипповна ведь совсем молодая женщина, что ей нужна опора и защита. А вам?
— Это каждой женщине нужно. А, впрочем, любому человеку, даже очень сильному. Спасибо вам, Глеб Константинович!  Даже если не вызовете, всё равно, спасибо. Всё-таки таких минут радости в жизни немного. Вот я и побыла на седьмом небе!
Он улыбнулся немного грустно, снова, взяв за локоть, привёл к столу. Были тосты, шампанское кружило голову, но Татьяна, стараясь прятать взгляды, наблюдала за Ясиным, ловила его внимание к себе. Ему дали слово.
— Искусство, конечно, обогащает жизнь. Кто-то ищет в нём развлечения и отвлечения от действительности. Но русское искусство всегда взывало к человеколюбию, к сочувствию. Ради такого искусства стоит жить и творить, стоит служить ему. За вас, людей искусства, несущих свой божественный дар в общество!
Так они и расстались, без прощания. Просто надо было уезжать, до Борска три часа на автобусе, а уже десятый час вечера. Сразу подхватились, режиссёр дал команду, и вышли толпой. Только Глеб незаметно чуть сжал её руку.
И вот она ждёт. Работает, растягивает скудную зарплату, экономит на еде, чтобы купить что-то новенькое из одежды, пробует подружиться с артистками, но все ей завидуют, льстят в глаза, а за спиной шепчутся, отбивается от ухаживаний Васи, женатом на товароведе из Центрального универмага и помогающего актрисам «достать» что-то для экипировки. И ждёт. Носит в душе, как гранату за пазухой, томительное и опасное ожидание необыкновенного чуда.
                *     *     *
Борис не знал, как сказать Вале о диагнозе Михаила. Прошло четыре года после травмы, казалось, всё в порядке, но начались обмороки – на секунду, две, Миша словно выпадал из жизни, не успевал даже пошатнуться, но после такого момента начиналась головная боль. Он пока ничего не говорил Вале, а вот Борису сказал, когда зашёл за женой на работу и встретился с доктором Лунёвым в коридоре. 
— Зайди-ка ко мне, присядь. Итак, повтори симптомы.
Борис сразу всё понял. Затосковал, сильно пожалел Валентину.
— Я позвоню своему другу, он нейрохирург в областной больнице. Тебе надо там обследоваться, Миша. Тянуть нельзя. Зря ты терпел целый месяц. Завтра зайди ко мне, обязательно. А сейчас пришли ко мне Валю, нечего от неё скрывать.
Валя посмотрела в глаза брата, и сердце у неё защемило. Борис обычно умел «держать лицо», а тут сочувствие так и переполняло взгляд. Борис откровенно высказал все свои предположения.
— Ты не беременна? Это хорошо. Нельзя от Миши сейчас рожать, имей ввиду. Как его мать?
— Ой, Боря! Беда за бедой! Старушка совсем без ума: куда-то всё рвётся, палкой разбила стекло на кухонной двери, поранилась. Таблетки помогают на короткое время, потом снова становится неуправляемой. Мне кажется, у Миши на нервной почве ухудшилось самочувствие, каждый день мы в напряжении. Он  и работает около дома, чтобы, чуть что, прибежать на помощь. Два года с такой больной маемся.
— Почему в больницу не кладёте? Хотя бы время от времени…
— Её там так побили в тот раз, что мы решили – всё. Будем нести свой крест, а издеваться над больным человеком не дадим. Вот, братик, и забеременей тут. Разве можно ребёнка себе позволить?
— Да, сестричка, не повезло тебе. С Мишей, я думаю, дело совсем неважнецкое, надо лечь на обследование. И как ты со свекровью одна будешь справляться?
— Да вот поставили замок на спальню, запираю её, как в клетке. Еду оставляю, горшок. А она и мимо… Спасибо, квартира двухкомнатная, а то бы…
Валя получила квартиру, малогабаритную «хрущёвку», два года назад. Рада была освободить квартиру Бориса, не лишать же брата его родительского угла. Тогда и маму, Галину Тарасовну, привёз Миша, уже больную, но всё-таки что-то понимавшую. А теперь… Теперь Валя видела впереди только новые муки, но сжимала губы, становясь похожей на свою маму Нину, и словно наливалась сталью терпения и силы. Она любила Мишу до самоотречения, очень хотела детей, но вдруг осознала, что теряет всё и сразу. Пришлось за годы работы в больницах насмотреться на всякие болезни и страдания больных и их близких. Но  душа её  не очерствела, не огрубела даже. Просто, она научилась вести себя ровно и спокойно в самых тяжёлых ситуациях. А вот не думала Валя, что так придётся теперь держаться и дома, с дорогим ей человеком. Она лежала рядом с мужем, смотрела на его, тёмный на фоне просвеченного луной окна, профиль и не могла уснуть от ноющей боли в груди. Мыслей почти не было, только одно слово, слово-вопрос «неужели?». Ещё позавчера она думала, что вот ведь свекровь не вечная же, перетерпится её тяжёлое угасание, и родятся у них с Мишей детки, заживут они полной семьёй в любви и понимании. Очень ладились у них отношения, умели они дарить друг другу и тепло, и ласку, и понимание. Не приходилось даже уступать или перемалчивать – каждый стремился сразу помочь и поддержать другого. Мама смотрела на них и называла их «мои голубочки», приезжала несколько раз, даже с бабулей сидела. Но то было зимой, а теперь вот начало лета, работы в деревне невпроворот, и тут у Вали наступили тяжёлые времена, о которых и рассказать семье нельзя, чтобы не бросились помогать, ломая свою жизнь.
Миша поехал в Борск один, некому было и проводить. Стойкая Валя заткнула рот подушкой, чтобы не реветь в голос, не волновать свекровь. Но так она давно не рыдала, вся содрогаясь, с болью выталкивая из горла давящие звуки, изливая потоки слёз. Она не верила в чудо. Борис позвонил ей, он объяснил, что Мишу берёт под контроль заведующий отделением, тот самый его друг Гаврилов Сергей Станиславович. А ещё через день разговор был уже коротким, но очень конкретным: в мозге Михаила опухоль, операция через три дня, качество определится после хирургического вмешательства. Но по тону разговора Валя услышала тяжёлый приговор. Она закрыла на ночь Галину Тарасовну и выпила снотворное, боялась остаться совсем без сил.
А утром нашла свекровь мёртвой в постели. Видно было, что умерла она во сне, спокойно и без мучений. Только глаза были открыты. «Что ты там видишь, матушка? Что знаешь о нашей судьбе?» – подумалось Вале. Она стояла над телом и думала ещё, что вот ведь мать, словно сделала для них последнее своё материнское, спасительно доброе дело: освободила от заботы о себе в самую трудную минуту.
Борис помог с похоронами, Мише ничего не сказали. В день операции Валя сидела в коридоре, словно заледенев. Она не думала, не чувствовала, казалось, даже не мигала.
Сергей Станиславович вышел к ней. Он посмотрел ей в глаза, и она поняла. Но он сказал просто: «Опухоль не операбельна. Он умирает». Валя опустилась на стул, а врач прошёл к себе.
Эти прощальные два месяца, когда они были только вдвоём, и Миша попросил её не лгать ему, потому что точно знал, что доживает, Вале показались одновременно и вечностью, и мгновеньем. Зрелище мучений любимого, его постепенного угасания растягивало сутки, как мягкую, податливую резину, заставляло фиксировать каждую долю секунды, когда становилось чуть легче, держать, подобно Атланту на своих плечах, длительное напряжение нестерпимой боли. Валя даже не удивлялась, что всё её тело болело: мышцы, суставы, ныли кости – это была та непосильная тяжесть, от которой устаёт каждая клетка тела и души. Она, в первый месяц после операции, когда наступила даже некоторая ремиссия, работала, но теперь, когда Миша слёг, его нельзя было оставлять одного, и она взяла отпуск. Этот отпуск был их навечным прощанием, и снова Валя увидела, насколько сила любви способна держать человека на духовной высоте. Миша терпел, оберегал её всеми своими возможными усилиями, и всё глядел на неё, пока не потерял возможность видеть. Но и в предсмертной слепоте не хотел прерывать с ней связь, просил говорить или петь. У неё был красивый, словно бархатный, невысокий голос. Она тихо напевала, избегая и грустных, и весёлых песен, и выходило, что пела о любви. Это был любимый Таней «Уголок», где на словах «не уходи» сами лились слёзы, и прерывалось дыхание, и мамина «Ой цветёт калина», и ею самой очень любимая песня «Позарастали стёжки-дорожки», которая так скоро должна была стать её жизненной правдой…
А когда дыхание Миши вдруг остановилось, все два месяца их прощания превратились в самый короткий миг Валиной жизни. Она только осознавала, что это всё, что теперь надо как-то выживать в новом пространстве и времени, где нет у неё своей семьи, своего мужа, нет любви.
                *     *     *
Странно, но Валя, зная заранее, готовясь к трагическим событиям своей жизни, несмотря на это, почувствовала себя так, словно всё произошло вдруг, как обвал или взрыв. Она ощутила себя беспомощным ребёнком, брошенным в тёмном лесу, где страшно даже кричать и звать на помощь. Семья окружила её тесным кольцом. До конца отпуска было чуть меньше недели, и мама увезла её, испуганно-отрешённую, в деревню, там возле неё всегда были отец или мама, забиравшие её с собой то на склад, то в поле. Как-то в поле, глядя, как женщины убирают капусту, Валя и сама встала в ряд, начала орудовать ножом, отсекая качаны, она вдруг почувствовала какой-то злобный азарт, словно мстила судьбе за все тяготы. Даже слёзы брызгали из глаз, когда не поддавалась задеревеневшая кочерыжка. Она шептала тогда: «А, ты так? Нет, не получится у тебя, я одолею!» И впервые за пять дней полного отключения от всех событий, Валя почувствовала, что она может работать, способна действовать, пусть даже с горем в душе, но продолжает жить. За последний месяц она впервые почувствовала голод и вкус еды.
Нина смотрела на дочь и всеми силами держала себя в руках. Её поражала несправедливость жизни, когда такая чистая, добрая, трудолюбивая девушка не только лишена счастья, но и смолоду должна перенести столько горя! «За что? Зачем? Боже, она же сама, что ангел! Она мне в войну помогла выжить, сызмальства на себе тяжкий воз забот тащит, трудится не по силам! За что, Господи?» Она прошептала эти свои мысли Павлу, тяжко вздыхавшему в бессонной ночи.
— Не нам судить, Нина, не нам. Может, за наши грехи страдает…
И Нина вдруг вспомнила, что не любила мужа, когда зачала и вынашивала первенца, доченьку свою Валю, что все первые пять лет жизни ребёнка, чужой была Павлу, только терпела и скрывала свою бесчувственность к нему, исполняла долг без души и ласки. Она тихо плакала и мысленно просила: «Прости меня, Господи! Прости и не карай дитя моё! Спаси её и сохрани, Боже!»
Нина понимала, что Павел тоже сильно переживает за свою любимицу, но даже не представляла насколько. Мужчины рода Княжко были внешне спокойными, сдержанными, но и у Антона Павловича, и у Павла было в душе много нежности и чуткости к родным и чужим людям, их чувства бурлили, терзали сознание и сердце, но мало изливались наружу, слёживаясь в чёрные, тяжёлые пласты боли. Как-то Павел увидел в магазине пачку плиточного чая и сразу подумал, что вот так в его душе скоплена горечь всех болей – плотный, неделимый концентрат. Он часто вспоминал отца, мысленно разговаривал с ним, нередко в памяти возникали «братья», действительно братья, по оружию, которые прошли с ним через войну и устелили своими косточками путь к победе, бесконечные думы о детях и жене теснились в голове. Вот ведь Нина нездорова, а в больницу не  хочет пойти, надо с Борей и Валей поговорить на эту тему. А Валя… Тут всё огнём запекало в душе, Нина права, нет у Вали никакой вины в жизни, чтобы так страдать. Может, за то она наказана, что отец, зная, что невеста не по любви за него идёт, всё-таки женился, дитя народил от неразделённого чувства. Но он-то любил! Неужели любви одного мало? «Прости меня, Господи!  Я и  подумать не мог… Прости, доченька любимая, прости…»
Ночь была впервые по-настоящему осенней, миновало «бабье лето», и тяжёлый северный ветер гудел в вышине, гнул старую берёзу, плескал по крыше её гибкими ветвями. Вот и дождь начался, словно кто-то невидимой рукой зашвырял в стёкла горсти гороха. Утром Вале надо возвращаться на работу, возможно, это и к лучшему. Она видела вчера, что от оврага отвалился пласт земли, обнажив почти красную глину, и ей подумалось, что вот так и в её судьбе отвалился кусок, зияя открытой кровавой раной. Нескоро зарастёт травой новый обрыв, ещё ненастная осень и холодная зима впереди… А у неё, у Вали? Что там, в безнадёжном сегодня, в будущем? Ей вдруг нестерпимо захотелось на работу – не спать ночами, вникать в назначения врачей и, как всегда точно и аккуратно, делать своё дело, от которого светлеют глаза людей, замутнённые болезнью, начинают свежеть лица, и звучат благодарные слова, давая смысл её работе.
Недаром в народе говорят: «Беда  не приходит одна» или «пришла беда – отворяй ворота». По приезде Валя узнала тяжёлую новость: их главврач Валерий Денисович Ворон только что похоронил жену. Случай произошёл ужасный – Александра Витальевна решила просушить помытые волосы над газовой плитой, вспыхнуло всё сразу и причёска, и полотенце на верёвке, и халат из ацетатного шёлка. Слабое сердце не выдержало ни стресса, ни боли. Её не спасли, хотя муж  и его коллеги приложили все возможные усилия. Дочка была в школе, но успела увидеть маму и теперь никак не могла отойти от шока, замолчала, замкнулась, отгородилась от мира и от отца. Валерий Денисович, хотя и работал по-прежнему безукоризненно, пока за сложные операции не брался, ходил, опустив голову, не разговаривал ни с кем не по делу.
Валю он встретил горькой улыбкой.
— Вот такие мы с вами товарищи по несчастью. Честно говоря, только с вами и могу общаться без натуги. Мы, конечно, больные темы трогать не будем, но вот о работе поговорим, без вас было туго.
Валя вдруг ощутила, что сочувствие к другому человеку немного притупляет остроту её переживаний. «Неужели несчастья других могут чем-то успокоить? Нет, не в этом дело! Просто, меньше думаешь о себе, понимаешь, что не одна ты такая».
Работа спасала. Но дома было так одиноко, тоскливо и даже страшно. Валя не была суеверной или подверженной мистическим ужасам, но порой ловила себя на том, что вот же, за занавеской стоит Миша, смотрит на неё, или слышались его шаги, кашель, а то кисть руки протягивалась к её лицу, стоило начать засыпать. Она не пугалась, но начинали ныть раны в душе, хотелось туда, к нему. Тогда она стала читать и перечитывать любимые книги. Новое как-то не воспринималось ни умом, ни сердцем, а вот известное ранее трогало по-новому, открывало не узнанное раньше. Так, перечитывая прозу Пушкина, Валя вдруг прониклась простой и кристальной правдивостью его повестей, красотой и доступностью языка, а у Чехова нашла множество небольших, но таких выразительных деталей, делающих описание жизни почти материальным. Она включала радио и слушала передачи «Театр у микрофона», поражалась, как зримо представали перед ней герои спектаклей, передающие чувства и события только своими голосами. Слушала и делала дела по дому, чинила одежду, готовила еду, вязала. Мама снова научила её вязать, теперь уже на спицах. В детстве Валя освоила крючок, но заниматься рукоделием было некогда, а теперь… Теперь на работе Люда Горянова показала девочкам журнал по вязанию, где были фотографии очень красивых и модных вещей. Девушки переписывали  и срисовывали узоры моделей, а Анечка сделала записи под копирку, и отдала Вале.
— Зачем мне? Не надо, Аня! Отдай Марине.
— Надо, надо! Тебе такая вот кофточка очень пойдёт, свяжи. Ты же покупала нитки в прошлом году, как раз такого цвета. А разве связала?
— Нет.
«В прошлом году! Боже, как давно это было! В другой жизни…» Все покупали, стояли в очереди, сменяя друг дружку, накупили, и Валя тоже, а потом просто забыла, совершенно не думала ни о чём таком. Теперь вечерами, слушая радио, вязала и чувствовала, что вязание её успокаивает, увлекает и помогает укачать тревожные воспоминания и навязчивые горькие мысли.
Ещё одна проблема встала перед Валентиной: как-то распределить вещи Михаила. Они попадались на каждом шагу, сразу били по нервам, лишая шаткого равновесия в мыслях и душе. Надо было убрать их с глаз. Она знала, что никогда ничего не забудет, но пусть память не имеет материальных символов, пусть, кроме фотографий, таящихся до поры в альбоме, ничего не внедряется в образовавшуюся жизненную пустыню. Вот, например, рубашка. Она чистая, а всё равно хранит особенный родной запах, никому не слышимый, только ей. Вот почти новые туфли, а едва приметные заломы сразу обозначают его, Мишину манеру ступать, вот куртка – в капюшоне она увидела короткую его волосинку и разрыдалась, не успев даже ни о чём подумать…
— Антоша! – Валя позвонила брату в общежитие, долго ждала, пока он подойдёт к телефону, – прошу тебя, братик, приедь по возможности ко мне, забери, что подойдёт из Мишиных вещей, ты с ним по размерам совпадаешь. Я не могу ничего видеть! Не откажи мне, Миша не болел, ты знаешь, ничем таким… Но его вещи… – Она не удержала короткого всхлипа.
— Ладно, ладно, Валечка, я приеду при первой возможности! Не плачь, пожалуйста.
                *    *    *
Антон учился в Борском педагогическом институте на втором курсе литфака, но учителем быть не собирался, а продолжал сотрудничать с редакцией областной молодёжной газеты.  Он пытался поступить в Московский университет на факультет журналистики, но недобрал всего один балл, подвёл немецкий, произношение было отвратительное. Что делать? Учительница в школе была слабенькая, выпускница Борского педвуза, куда в последнее время поступали сплошные троечники. «Вот и я такой, Москва мне оказалась не по зубам», – с горечью думал Антон. Он понимал также, что и о большой карьере мечтать не приходится: насмотрелся на абитуриентов, энергичных, всезнающих, разбирающихся в политических вопросах. Его провинциальность проглядывала во всём: в речи, хотя и правильной, видимо, слишком правильной для этого круга общения – у молодёжи в ходу были такие словечки, о значении которых он только догадывался из контекста, одежда тоже выдавала мальчика из деревни, даже его выходной костюм казался старомодным. Но, главное, Антон почувствовал, что он мыслит как-то по-другому, интересы у него не совпадают с интересами столичных и многих приезжих (в основном, из очень крупных городов России и республик СССР). Он отстал что ли? Разговоры касались статуса Западного Берлина, разногласий с «братскими» социалистическими странами, испытаний водородной бомбы… Антон, конечно, читал газеты, слушал радио, но рассуждать о таких проблемах не смел, своего мнения не имел. «Значит, большая журналистика не для меня. Надо сидеть в своей области и работать в своей газете, где есть определённые установки, направления. Видно, я не журналист. Но кто? Что я могу сделать в своей жизни такое, чего другие не сделают? А иначе, зачем я живу? Для чего родился?»
Он уехал из столицы даже с некоторым облегчением, словно выполнил нелёгкий долг и теперь свободен. У него был большой список современной, и ранее закрытой для читателей литературы, о которой молодёжь много говорила и спорила, а он был не в курсе. В Борске приняли его документы, и зачислил в ВУЗ по результатам экзаменов в МГУ. И в первый же день приезда Антон записался в городскую библиотеку, где просидел полдня в читальном зале, исследуя толстые журналы за этот год.
Валина беда заставила его несколько поменять ритм жизни и новые интересы. Литература литературой, но живая жизнь требует своё, и надо позволить себе жить не только умом, но и сердцем. Он наметил поездку в Северск на воскресенье, отказывая себе в наслаждении посидеть в читальном зале. Кроме того, в субботу пришлось посидеть подольше ночью за конспектами.
Сестра сильно осунулась, выглядела старше, хотя прошло всего четыре месяца с их последней встречи. Валя попросила Антона посмотреть вещи, а сама ушла на кухню накрыть стол. «Не может видеть Мишину одежду. Мне тоже как-то не по себе, но при нашей бедности капризничать не приходится. А мне всё сгодится, от родного же человека, от хорошего», – уговаривал себя Антон. Валя дала ему белый матерчатый мешок и багажные ремни. Он аккуратно сложил одежду и упаковал её, крикнул сестре: «Готово, Валечка!» Они обедали на кухне, глядели друг на друга и оба отмечали перемены в родных лицах. «Какой братик у меня взрослый! Папины глаза – большие, лучистые, под высокими бровями, а овал лица мамин – узкое лицо, резкие черты, но как это мужественно! Он похож на артиста, что Павку Корчагина в кино сыграл. Они с Татьяной у нас красивые, лучшее у родителей взяли и перемешали…И на дедушку чем-то похож, дедушка был такой… не простой, особенный, и Антон, не скажешь, что деревенский, плечистый, рослый, в маму. Да мы все рослые». Она старалась не отвлекаться от этих добрых мыслей, додумывала каждую до словечка, проговаривая в уме по несколько раз. А Антон ловил в её глазах мягкие, нежные оттенки, ласковые огоньки и радовался, что встреча с ним размягчает и несколько успокаивает сестру. Антон не мог остаться ночевать, утром с вокзала на занятия никак не успеть. Он ушёл на последнюю электричку, не давая Вале проводить себя на вокзал: «Нечего ночью одной возвращаться, я и не усну, если буду это знать». Он ехал, смотрел на пронизывающее его отражение в окне мелькание редких огоньков и чувствовал, после тревожного ожидания встречи с трагедией сестры, некоторое умиротворение. «Валя переживёт, она стойкая. Ей доброта к людям поможет».
И Валентина, попрощавшись с братом, впервые ночью спала крепко и без тяжёлых сновидений.
                *     *     *
Борис, с точки зрения врача, был недоволен своей личной жизнью. Мужчина, к тридцати годам не устроивший своё семейное гнездо, оценивался им, да и обществом, как не совсем полноценный. Опять же с точки зрения врача, у него не было никаких тревог по поводу собственной физиологии, всё было в норме, согласно его полу и возрасту: он не прыгал из постели в постель, возбуждая себя новизной связей, но встречался с женщинами подолгу и регулярно. Душа его спала, не откликалась ни на чью любовь, а любовь ему предлагалась не раз. Он, не специально, видимо, инстинктивно, не вступал в романтические отношения на работе, хотя горячие, влюблённые глаза медсестричек, а порой и пациенток, неоднократно встречал его взгляд. Но персонал знал: Борис Петрович – скала неприступная, о чём и окружающих влюблённых дам оповещали. Три года его встреч с замужней бывшей однокурсницей из Борска  Тамарой Ганиной, окончились сразу, в один их последний вечер, когда она поставила вопрос ребром, желая уйти к нему от мужа. Борис не прятал глаза, а просто спросил, едва скрывая разочарование:
— И ты можешь отнять сына у отца? Ради нового увлечения?
— Увлечения? Вот как ты называешь три года лжи, в которой я прожила, все мои страдания без тебя? Ты не понял, что я люблю тебя на грани преступления?
— А та, первая любовь к мужу? Куда она подевалась?
— Если бы знать – куда. Но с твоей стороны это даже неумно: нравоучения мне читать. Кончилась моя любовь  к мужу, ты её истребил.
— Так и ко мне – истребится. Ты натура горячая, увлекающаяся, я в быту скучноват, обыден. Думаю, не меня ты любишь, а тот адреналин, что присутствует в нашей истории. Ты без него завянешь. Я же вижу твою потребность в победительной радости, в поиске яркого тонуса жизни. Нет, Томочка, я хочу настоящей семьи, надёжного человека для жизни.
— Вот как? Значит, я изначально для тебя – развлечение, эпизод! Зачем ты меня унижаешь?
— Прости. Зная, что у тебя семья, я сразу так и подумал – эпизод, инициатором которого была ты. Вспомни! Я пошёл на поводу, скверно. Но так вышло. Прости.
— Да пошёл ты к чёрту! – она вскочила с места за столиком на веранде кафе и ушла, прямая и стремительная, как летящая стрела.
Борис почувствовал грусть, пустоту в душе, сидел, опустив голову. Но постепенно, словно прохладный августовский ветерок вдувал в него свежесть, наполнился сначала облегчением, потом покоем, а затем пьянящим чувством свободы. Вот это чувство потом, дважды в его последующей жизни, и беспокоило его больше всего. Он опасался, что любовные отношения для него путы, из коих он станет рваться всегда. «Вот и заведи тут семью, а потом тащи её, как тяжёлый воз в гору. Тяготись до конца дней. А как же мама с отцом? А Нина с Павлом? Что я, как капризный ребёнок, желаю прожить только в удовольствие! Надо и потягать воз, и втащить его на свой пригорок», – раздумывал Борис, уже примеривая статус невесты на третью свою подругу. Вторая разочаровала довольно скоро: художница, яркая и своенравная, она увлекла его, закружила, заполнила сразу всё его жизненное и душевное пространство! Катя, Катрин, как просила себя называть. Она была чем-то похожа на сестру Татьяну, только глаза синие, притягательные, словно море в жару. Чёрная грива, подвижная мимика, резкие жесты… Борис, словно приручая дикого зверька или обуздывая норовистую лошадку,  горя в пламени из обоюдной страсти, пытался направить их отношения в более определённое и спокойное русло, но Катя, шёлком на ветру, рвалась из рук. Курила, выпивала лишку, буянила в кругу друзей-художников, куда постоянно водила Бориса, устраивала маленькие истерики по поводу не свершившихся капризов… Борис не просто устал, не просто тяжело переносил эту богемную атмосферу, он вдруг однажды, словно отрезвев после буйного пира, понял, что может скатиться в пучину безрассудства, утратить профессию, лишиться собственных убеждений. Он ахнул внутренне, словно облил себя ледяной водой, трудно, с болью, но с хирургической точностью и отвагой отрезал Катрин от своей судьбы. Странно, но она, такая буйная и отчаянная, достаточно спокойно восприняла его решение, даже с пониманием.
— Правда, Барсик (так называла его), мы разные. Я тебя люблю, поэтому, лети сокол, отпускаю.
Он перебаливал долго. Сначала в толпе прохожих всё чудилась ему тонкая фигурка и танцующая походка, когда оборчатая юбка летит из стороны в сторону, силуэт возникал за витриной магазина, синие глаза сверкали из-под полей чужой шляпки… Потом мир опустел, стал тусклым, как туманное окно, скука наваливалась – давила, сушила… И так полгода.
Странно, но Валина беда словно встряхнула его, взболтала осевшие на дно души чувства. Борис сначала забеспокоился о Мише, потом горел усилиями ему помочь, потом горевал вместе с Валей. А когда узнал о болезни Михаила, в тот самый день, он в троллейбусе заметил девушку, которая смотрела на него пристально и ласково. Она кивнула ему, он поздоровался в ответ. Движением пассажиров (они оба стояли) их сблизило. Она заговорила с ним.
— Вы меня, конечно, не помните, Борис Петрович, а я вам на всю жизнь благодарна. Вы маму мою оперировали. Она, благодаря Вам, жива и здорова. Спасибо, от всей души.
Её звали Александра, Саша. Она работала  в школе учительницей начальных классов. Вот о ней-то он и раздумывал, как о невесте – хорошая девушка, достойная. Его смутило, что она легко с ним сблизилась, рассказала о первом неудачном романе. «Я что, ненормальный? В тридцать лет девственницу ищу? И Сашеньке уже двадцать шесть, не семнадцать»… Но что-то тяготило, мешало. Её скромность была какой-то слишком видимой: ну, почему надо носить старомодное удлинённое платье, когда даже пожилые дамы урезали юбки до колена? Эта косичка… Хвосты и причёски «под Бабетту», чёрные стрелки на верхних веках, юбки на крахмальных подъюбниках – приметы времени, мода – всё было как бы не для неё, не для Саши. Он пробовал поговорить с ней об этом, она твердила одно: «Я учительница».
Теперь же, когда Борис почти решился на брак, началось что-то совсем непонятное – вечерами она куда-то уходила, стала избегать их близости. Он пробовал разговорить её, она замыкалась и повторяла, что скоро ему всё-всё расскажет и проверит, любит ли он её. Если любит, поймёт и будет с ней во всём.
Борис решил проследить за Сашей, натянул на свои роскошные кудри завалявшуюся кепку и пошёл к её дому. В окнах её квартиры горел свет. Он постоял с полчаса напротив её подъезда за кустами и увидел, как она вышла из дома. Следуя за девушкой тенью, он, прячась за пассажирами, проехал на троллейбусе пять остановок и вышел на окраине города, пошёл на горушку. Там стоял большой одноэтажный дом за высоким забором с колючей проволокой по зубцам. «Какая-то частная тюрьма», – усмехнулся Борис про себя. Он быстро нырнул за раскидистую сирень у забора, потому что к дому шли и другие люди, довольно много людей. Их поглощала небольшая, бесшумная калитка, видимо, их ждали. Борис боялся поверить своей догадке: женщины все были в длинной одежде, в платках. «Это секта! Молельный дом! Точно, в газете писали, что в городе есть такой, что баптисты вовлекают молодёжь… Саша, Саша! Как тебя вытащить? Как помочь?»
Разговор с девушкой состоялся на другой день. Борис попросил Александру прийти к нему на работу после уроков в школе. Как раз в обеденный перерыв он и встретил её на пороге своего кабинета. Здесь, в больничных стенах, как нигде больше, он умел владеть собой, не проявлять свои глубинные чувства. Он посмотрел ей прямо в глаза и заговорил без предисловий.
— Саша, я знаю, ты ходишь к баптистам. Ты понимаешь, что это секта? – Саша молчала, смотрела ему в глаза без тени смущения. — Неужели ты, решившись связаться с ними, не прочитала никакую литературу, не посоветовалась с уважаемыми тобой людьми? Прошу тебя, не молчи, ответь мне.
— Что мне читать и советоваться, если мама спивалась, и никто не мог помочь? Зачем мне искать чьей-то поддержки, если люди сами пришли, сами поддержали и, буквально, вытащили маму из пропасти?! Мы с ней теперь совершенно понимаем друг друга, у нас в семье мир покой, достаток, которого я после её операции не знала совсем. Мы голодали, Борис! Мама стала пропивать домашние вещи, не осталось даже стальных вилок. Ты не представляешь, как страшно терять близкого, единственно родного человека!
— Я не понимаю? Мой отец пропал без вести, а мама расстреляна фашистами. Я больных теряю, которым смотрел в глаза и обещал помочь… Разве ты обращалась к кому-то за помощью? К специалистам по лечению алкоголизма, например? Я понимаю верующих людей, сам в детстве воспитывался таким человеком. Есть церковь, православная вера народа, следуй ей. Ведь, будучи учительницей, ты не побоялась пойти в секту, так уж в церковь шла бы…
— Я пришла. Но я там в сторонке так и простояла, никому до меня не было дела. С бабушкой одной заговорила, а она сразу: «Ты крещёная? Причащалась?». Я и понятия не имею. Потом мама сказала, что тайно крестила меня, а крестик спрятала среди белья в комоде, показала мне. Нет, церковь мне показалась, что дворец царский, чужой. А тут… Меня люди сами нашли, всё объяснили мне и маме, приняли, как родных… Я, наоборот, хотела с тобой поговорить, чтобы ты к нам пришёл. У нас никто не курит и не пьёт, все уважительные, помогаем друг другу. Я просто ожила, ни за что не откажусь от своей веры!
Борис пробовал её убедить, приводил примеры баптистского влияния на людей, зачитывал из брошюры, которую нашёл и проштудировал заранее, но Саша слушала, снисходительно улыбаясь, смотрела на него с жалостным недоверием, как на неразумного ребёнка. Тогда он спросил прямо:
— А ты любишь ли меня?
— Люблю. Но Бога больше. Я с ним буду, не с тобой. Прощайте, Борис Петрович. – Его имя с отчеством словно разделило их, снова поставило на места лечащего врача и родственницы его пациентки.
Теперь Борис, оставшись снова в одиночестве, решил даже не думать ни о какой женитьбе, смириться с судьбой и, в этом вопросе, плыть по течению. Сразу стало просто и легко, даже весело: этакий беззаботный, ветреный пробег по личной жизни.
                *    *    *
В Больших дворах стояла тишина. Осень наступала медленно, золотила кроны деревьев, словно бережно подновляя мазки на великолепной картине. Паутинки всё ещё летали, и даже красная бабочка промелькнула перед глазами и затерялась на фоне листвы краснотала. Борис сидел на пригорке и смотрел в сторону усадьбы. Хотелось туда пойти, но времени не было. Там деревья были могучие, старые, и пёстрый от отпадающей штукатурки дом терялся среди них, сливаясь по цвету. Борис знал, что Антон отдал в газету его статью с предложением реставрации поместья и использования его под санаторий. Он, с помощью друга, московского профессора, получил результаты лабораторных исследований воды из местного источника Белый колодец и предложил их обнародовать. Источник, в самом деле, был целебным, содержал группу полезных для лечения желудка и печени минералов. «Наша здравница» – так назвала статью редакция, что Борису не очень нравилось, но он смолчал. Когда ещё будет эта здравница и будет ли вообще? До того он неоднократно поднимал этот вопрос на разных уровнях, в разных кабинетах, но, соглашаясь на словах, на деле всё оставалось, как есть. На его письмо в Совнархоз ответа пока не поступило, но и надежды большой не было, что ответ этот будет положительным. Все новшества и преобразования в стране казались Борису скоропалительными и ненадёжными, Нина и Павел говорили ему, удивляясь, что колхоз снова укрупняют, а зачем? Только-только наладилась крестьянская жизнь, а тут новые преобразования… Генсека Хрущёва народ любил, его простота и горячность были такими понятными и свойственными русскому человеку, но часто вызывали и досаду: кукуруза вместо хлеба не всем была в радость, в райцентрах сараи по дворам сломали – нельзя в городской черте животинку держать. Горожане теперь своей свинины, птичьего мяса и яиц не имели, козьего молочка детишки не видели… Интеллигенция тоже была шокирована высказываниями и даже угрозами главы государства, его оценками произведений искусства и посулами поставить на место тех, у кого «мозги набекрень».
Борис понимал, что вписать санаторий в планы руководящих органов дело почти невыполнимое, он надеялся на случай, на чьё-то властное решение, потому и бил во все колокола.
Он возвращался в Северск последним рейсом, сидел в конце автобуса, подскакивая на колесе, и думал о предстоящем дне. Плановая операция его почти не тревожила – всё было ясно в диагнозе, благоприятно по анализам. Женщина была такая необычная, такая… «Нечего думать о ней, как о женщине! Надо твёрдо соблюдать свои принципы! Больной – врач – вот и всё». Но впервые за годы практики Борис боялся увидеть это, её тело, обнажённым. Надеясь на свой профессионализм,  боялся разволноваться по-человечески. Его поразило совершенное спокойствие и выдержка пациентки с первых мгновений общения. При назначении операции, она выслушала рекомендации, поблагодарила и не задала ни одного вопроса. Он даже переспросил, всё ли понятно, на что услышал тихое «да, спасибо». В палате на тумбочке не было ни одной лишней вещицы, она читала толстую книгу, и ему хотелось знать, что она читает. Он заглянул зачем-то в её палату во время дежурства после обхода позавчера, ещё раз пересмотрел её документы. Светлана Игоревна Васильева, преподаватель английского языка в автотранспортном техникуме, не замужем.  А лет ей, о, двадцать восемь. И уже язва.
Борис сидел за столом, обхватив голову руками, даже потёр глаза, чтобы удалить отпечатанный на сетчатке её образ. «Красивой её не назовёшь: простое, несколько скуластое лицо, серые глаза, крупноватый рот. Волосы лёгкие, пепельные – красивые, это да». Но вот трагическая складка у рта, одна, нарушающая симметрию и, казалось бы, портящая красоту, сразу стала для Бориса притягательной и милой. Никогда ещё он не болел так душой, ни разу не стремился к женщине, словно притянутый прочной нитью. Он с первого взгляда почувствовал волнение от её вида, голоса, манеры слушать. Имея не слишком удачный любовный опыт, Борис охолаживал себя, «ставил на место», приструнивал, стыдил и уговаривал, но сам себе проигрывал в этой борьбе. Это напоминало болезненный недуг, а лечение не спасало, даже вечернее, домашнее, коньячное.
Сегодня – ни капли. Он никогда не злоупотреблял, даже и не позволял себе просто, без повода выпить, хотя повод найдёшь, если ищешь. Нет, слишком ответственно и уважительно относился к своей профессии. Но так его скрутило, что он пообещал себе после операции крепко выпить.
Он вошел в операционную, и чувство гордости собой накатило волной: на столе лежал пациент – без пола, имени, особенностей характера. Только его болезнь интересовала врача, только задача справиться с ней. Он работал блестяще. Только когда наложил последний шов, взглянул на её тело, увидел его хрупкую нежность, изувеченную свежим разрезом и пунктиром шва, и боль прошла по его груди, отозвалась в шейных позвонках. Он ушёл, опустив голову, чтобы спрятать повлажневшие глаза.
Вечером он не напился, как хотел. Просто лежал, глядя в потолок, думал о ней, так, как думалось, без запретов и ограничений. «А в чём дело? Почему я не могу приблизиться к ней? Существуют же исключения даже из самых жёстких правил! Исключения, подтверждающие эти правила. Так и я, один раз полюблю свою пациентку и больше никогда в жизни. Оловянный, деревянный, но серебряный… Серебряная моя! Только не окажись поддельной! Будь такой, какой кажешься моему душевному взгляду. Почему-то я уверен в твоей натуральности, естественности, простой искренности… Полюби меня, дорогая». Он, продумав всё это, перестал вслушиваться в свои мысли, только звучало в голове её имя: Светлана, Светлана, Светлана…
Статья «Наша здравница» в газете появилась. Потом были опубликованы письма читателей, восторженно, а порой и требовательно, поддерживающие идею реставрации усадьбы под санаторий. А вскоре пришёл официальный ответ на письмо Бориса в Совнарком. В копии на его имя было сказано, что областным властям рекомендуется рассмотреть возможность претворения в жизнь полезного предложения, обещана федеральная помощь. Потом оказалось, что чиновник Совнаркома, к которому попало письмо, уроженец Борской области. Вот вам и случай. Или Божий промысел? Борис и Антон ликовали.
Вскоре их вызвали в Обком партии, где они рассказали о задуманном и показали свои зарисовки, и дело пошло. Борис был постоянно занят на работе, так что Антон стал главным связующим звеном между ним и усадьбой, людьми, занятыми её реконструкцией. Но в обкоме дали понять, что на должность главврача санатория планируют Бориса Петровича Лунёва, просили настроиться и при внутренней планировке и отделке помещения активно подключиться к работе, на которую его и оформят.
Судьба делала новый крутой поворот, сбывалась мечта. А тут и личные дела начали закручиваться так, как мечталось. Светлана операцию перенесла хорошо, назавтра была переведена из реанимации в палату, но на четвёртый день какой-то вирус начал свою разрушительную деятельность: поднялась температура, затруднилось дыхание. «Господи, хоть бы не пневмония!» – молил Борис. Антибиотики кололи беспрерывно, у больной совсем пропал аппетит, капельницы ставили одну за другой, и Борис сам следил, чтобы её укрывали, сам проведывал её постоянно. Медсёстры зашептались: «То ли знакомая его, то ли родственница, то ли…» Три недели он каждый день видел её измученное лицо, брал в руку её тонкое запястье, мучительно любил складку у рта, потные спутанные волосы, блуждающие серые глаза… Она поправилась. Тут только Борис осознал, что надо расстаться. Он знал и то, что больную навещали коллеги, подруга, а родственников никаких. Он спросил её при выписке, кто есть у неё из родных, мол, надо поговорить о домашнем уходе. Она ответила, что приезжая, что мама живёт под Свердловском с семьёй брата, а здесь она одна.
— Я сама за собой прослежу, все рекомендации буду выполнять.
— Но до язвы вы же тоже сами себя довели! Я вам не доверяю.
— Язва от стресса, – просто сказала она, – у меня сын умер.
Борис содрогнулся. Он переждал паузу, чтобы не выдать своё волнение.
— По документам вы незамужняя…
— Я же говорю, сын, не муж. Я его без мужа родила, он был на родах травмирован и прожил только два года. Ребёнок – «инвалид детства», знаете такой термин? Вот и я еле жива осталась, – она горько усмехнулась. — Спасибо вам, Борис Петрович, вы необыкновенно внимательный. Необыкновенно…
— Да, вы правы, к вам у меня необыкновенное внимание, простите за смелость. Я прямо скажу, не хочу вас потерять из виду, очень хочу продолжить отношения.
— Неужели? – Светлана была так удивлена, что их обоюдное молчание длилось и длилось, но она овладела собой и вдруг прямо спросила, — я вам понравилась? – Он кивнул. — В крови и поту? В неухоженности и немощи? Сказка какая-то. Мне на себя смотреть не хочется, так я сдала. А вы, вы достойны самого лучшего в жизни, самой замечательной красавицы и умницы!
— Я желаю быть достойным той, что мне дорога. А это вы. Позвольте мне видеться с вами, не отталкивайте меня, вдруг и я вам приглянусь.
— У вас есть мой телефон, Борис Петрович. Я прошу вас только, погодите несколько дней, подумайте. Я не хочу новой волны горя, не вынесу её. Не спешите, ладно? Вы для меня стали ангелом-спасителем и хранителем, о другом и мечтать страшно.
Он терпел три дня, отдёргивал руку от телефона, но всё глубже проникался желанием видеть её. И вот позвонил. Её голос дрогнул, она волновалась. Ночью, засыпая, Борис думал, переливая радость в душе: «Она – моя женщина. Я нашёл её. Только она, одна, моя…»               
                *     *     *
Юрий Ильич Ерсин в тридцать с небольшим лет сделал успешную карьеру: он назначен на должность заместителя начальника областного здравотдела, стал видной личностью в Борске, засветился во властных сферах. Это было тем более значимо, что ясно видна была перспектива: нынешний глава ведомства вот-вот достигнет пенсионного возраста, многим неугоден, по причине великой принципиальности в вопросах медицины, и сам понимает, что надо освобождать место для человека нового типа. Этот тип за последние годы стал эталонным для руководителей крупного, да и некрупного масштаба: умей управлять людьми и делом, налаживай нужные связи, провозглашай ведущие политические лозунги, хвали и почитай начальство. Причём, умение прогнуться перед вышестоящим чиновником стало чуть ли не основным талантом, полным вдохновения и исполнительского мастерства. Тонкая лесть, улавливание желаний начальства, способность порадовать благами быта, постепенно перерастали в новую форму служебных взаимоотношений. Уже почти смешной стала большевистская честность и прямота, самоотверженное, порой жертвенное  служение делу, хотя всё это ещё провозглашалось с высоких трибун, как, впрочем, и раньше.  На кухнях начались разговоры, изобличающие пороки современного советского общества, кто-то прослушивал западные «голоса», до провинции доходили слухи о скрытых бунтах интеллигенции, когда возникали антиреалистические художественные выставки, издавались подпольные литературные альманахи… Да и уличная молодёжная мода в больших городах шокировала население: стиляги, так названы были демонстраторы узких брюк с отворотами, ботинок на толстой подошве, набриалиненных коков, женских причёсок «хвост» с чёлкой. И где брали модники заграничное тряпьё? Понятно, кем-то оно доставлялось из-за границы.
Юрий Ильич был натурой чувствительной и очень целеустремлённой. Ещё в школе у него проявилось стремление к превосходству над товарищами: он учился только на пять, был исполнителен, но никому из товарищей не помогал в учёбе, даже отказался от шефства над отстающим учеником Геной Лапиным, несмотря на уговоры учительницы. «Пусть сам учится, я ему не нянька. Я лучше в своё свободное время развиваться буду». Учительница попробовала его пристыдить, но в школу пришла Юрина мама и строго выговорила Анне Петровне, указав на то, что нельзя перекладывать свои обязанности на учеников.  Анна Петровна смутилась, она была молода и несколько ограничена, а мама Юры, родившая сына в зрелом возрасте, воспитывающая его одна, была дамой с высшим образованием, работала директором санэпидстанции, входила в такое общество, о котором учительнице, выпускнице педучилища, не приходилось и мечтать. Теперь она просто не трогала Юру, ставила ему его заслуженные пятёрки, хвалила его работы, но в пример не ставила. Юра затаил обиду.  Однажды, в четвёртом классе, Анна Петровна заболела и её пришла замещать учительница из параллельного класса Ирина Константиновна. Она провела три урока, отменив рисование. Юра вознегодовал.
— А почему не будет рисования?
— Потому, что у меня нет времени. А рисование вы сделаете дома: я задаю нарисовать нашу школу.
В Юре клокотала злоба: вместо удовлетворения от возможности указать учительнице на недоработку, он и все получили дурацкое задание, просто причину попусту потратить время. Он взял дома альбом и простым карандашом нарисовал двухэтажный дом с большой дверью и рядами окон.
Когда Ирина Константиновна стала смотреть и оценивать рисунки, она, увидев творчество Юры, молча начертала в углу листа огромную красную двойку. Юра покрылся красными пятнами, злые, но от этого не менее позорные, слёзы брызнули из его глаз. Всё в нём дрожало от ненависти и стыда – это была его первая в жизни двойка, до того и четвёрок не было. Его злые глаза сверлили учительницу, а та, ловя его взгляды, улыбалась и качала головой. На другой день в ножке стола как-то отогнулся гвоздь, и от бедра донизу учительница, буквально, располосовала платье.
Анна Петровна не поверила подозрениям Ирины Константиновны, но и ей пришлось засомневаться, когда она узнала от девчонок, что Юра возмущался, кода предложили собрать деньги на цветы для учителей ко Дню восьмого марта. Выпускавшая в пятый класс, к другому классному руководителю своих «птенцов», Анна Петровна не жалела о расставании только с одним из них – Юрой Ерсиным.
Мама Юры, Алла Илларионовна, родила сына, тщательно просчитав ситуацию: сошлась с мальчиком на пятнадцать лет её моложе, соблазнила солдатика из отряда военных шефов, убиравших территорию новостройки: санэпидстанция получила новое, современное помещение. Алла заступила на должность заместителя директора, точно, как теперь её сын, готовясь на высшую должность. Но тут ей пришлось постараться, поднажать, однако далеко не сразу. Сначала она решила создать семью. Мужчин  Алла не переносила. У неё в институте была связь с женатым преподавателем, который весьма поддерживал её и материально, и в учёбе: студентка была туповата. Приехав на учёбу из рабочего посёлка, из простой семьи, где росли ещё трое детей, Алла не собиралась никогда больше возвращаться жить в захолустье. Она пожертвовала «девичьей честью» во имя своих целей. Пожилой, замшелый на вид Семён Борисович, оценил её жертву. Её после выпуска оставили работать здесь, в санэпидстанции. Она попыталась порвать с любовником, но он пригрозил, что сломает ей карьеру. Ещё пять лет продолжались её, окончательно опротивевшие ей, отношения со старым брюзгой. Когда он слёг с инфарктом, злобная радость окрылила её. Алла не ошиблась, после болезни Семён, наконец, отстал от неё по причине мужской немощи. Она попыталась, хотя бы теоретически, присмотреться к окружающим  возможным женихам, но быстро поняла, что надеяться особенно не на что. «Врачих» было огромное множество, моложе и красивее её, ведь у неё было сто восемьдесят сантиметров роста, крупный с горбинкой нос и большие, несколько выпирающие, зубы. Она не была резко некрасивой, но чувствовала, что как-то отпугивает мужчин. Её Сеня был полным и коротким – кубик  и всё тут. Он был обуян манией величия, считал себя гениальным, только не оценённым, учёным. Говорил о своей докторской диссертации, как о великой работе. Его гигантомания проявилась и в выборе пассии, он просто восторгался габаритами девушки, а ей в постели казался омерзительным жирным клопом, сосущим кровь.
Время для замужества было упущено. На четвёртом десятке надо было только отбивать женатого, но Алла боялась повредить служебному росту, хранила репутацию очень серьёзной и целеустремлённой советской женщины. Её солдатик был наивным, честным парнишкой. У него была «нормальная» наружность – тёмно-русые, короткие волосы, светло-карие небольшие глаза, почти детская худоба и рост на два сантиметра выше её. Мальчик пришёл к ней домой, в комнату двухкомнатной коммунальной квартиры недалеко от центра города, выпил вина, покушал искусно приготовленной домашней еды, получил долго желаемую женскую близость… Их встречи продолжались полгода. Алла привязалась к Илюше, чувство, похожее на материнское, дополненное жаром юношеской страсти, украшало её одинокую жизнь. Но парень заканчивал срочную службу.  Оставаться не планировал – родители и брат ждали его в Ленинграде. Алла, осознав, что беременна, написала и заверила у нотариуса расписку, что отказывается от алиментов в обмен на то, что отец не будет претендовать на ребёнка, предложила Илье зарегистрировать, а потом быстро расторгнуть брак. Цель была ясная: ребёнок должен быть законнорождённым. Мальчик испугался, несмотря на расписку. Но Алла обладала даром убеждения, даже всплакнула на груди любовника. Он сдался. Надо заметить, что Алла и не собиралась его обманывать.
Расписали их сразу по справке о беременности, и три месяца Алла Илларионовна была женой Ильи Вадимовича Ерсина. Сын родился здоровым, роды прошли нормально. Тут же подали на развод. Алла заявила на суде, что разочаровалась в муже, что ошиблась, выйдя замуж за такого молодого человека. Судья, пожилая, чопорная дама, вполне с ней согласилась.
Они попрощались просто и холодно: Илья весь был устремлён в Ленинград, домой, а его бывшая супруга, получив сына, отбросила мужа, как ненужную шелуху.
Одно было в этом браке нелёгким для Аллы: молодой мужчина разбудил в ней, после многих лет физического равнодушия, яркую, ненасытную страсть. После отъезда Ильи, занятая новорождённым, она некоторое время была спокойна, но через полгода просто рвала и метала от рвущего плоть желания. Тут ей и подвернулся любовник. Она покупала на рынке первые абрикосы, продавец, лет тридцати пяти черноглазый азербайджанец с золотым зубом, сразу уловил кипевшую в ней жажду, спросил, не сдаётся ли квартира. А ей к тому времени удалось получить и вторую комнату в квартире по причине смерти соседки пенсионерки. Саади теперь всегда останавливался у неё, отдыхал от своей семьи, где росли пять дочек и сын. Юре со временем дядя Саади был представлен как муж маминой сестры тёти Наташи, которая, и правда, жила где-то на чужбине со своей семьёй. Даже став взрослым, Юрий не сомневался в достоверности этой истории: ну, приезжает дядя торговать, надо же где-то жить, конечно, у родственников. Но Юра не любил эти его приезды. Мама слишком хлопотала, очень уж заботилась о госте, а Юра ревновал.
Теперь Юрий Ильич жил отдельно со своей женой Мариной Львовной и пятилетней дочерью Катей. Женился он, обосновавшись в жизни, сделав карьеру и получив квартиру, на внучке известного профессора  Семёна Борисовича Исаковича, у которого, кстати, училась в  институте в своё время его мама, к этому времени одинокая пенсионерка.

                *     *     *
«15 марта 1861 года.                Москва.
В день рождения Павлика мы, отобедали с гостями, а это были Суворины и университетские друзья сына Алексей Щедрин и Лев Павловский. Очень милые, достойные юноши, дворяне такого же скромного положения, как и мы. Много говорили о Манифесте, радовались. Шутили постоянно о том, что Павловский, мол, потомок моего Павла, откровенно смеялись… Обед удался. Мы с Павликом спели два дуэта, много чудесных романсов, цыганских и русских песен  пел Николай, гитара его звенела и ныла, что-то в душе тосковало, словно там была трещина. Да и как ей не быть, как не проявиться вновь, если песня, словно про моё сокровенное: «И те ясные очи стухнули, спит могильным сном…» Но нельзя, нельзя показать свою тоску, которую научилась пересиливать радость за сына.
 Елена подарила крестнику свою новую картину – городской пейзаж с маленькой церковью, а перед входом, спиной к зрителям две фигуры, очень напоминающие нас с Павлом. Я преподнесла сыну  книгу стихотворений моего любимого после Пушкина поэта Фёдора Тютчева издания 54 года. Поразительно, что такой гений живёт совсем рядом, в соседней губернии! Не удержалась, чтобы ни прочесть несколько стихотворений. Ну, как не поделиться такими пронзительными строчками:
«Не знаю я, коснётся ль благодать
Моей души болезненно–греховной,
Удастся ль ей воскреснуть и восстать,
Продёт ли обморок духовный?» И ещё, и ещё…   Жду новую книгу. Тютчев меня поражает тем, что при его глубоких и страстных чувствах он постоянно напряжённо мыслит, задаёт вопросы в строках. Кому? Себе? Судьбе? Богу? Он не сочинят,  а изливает себя в стихи.
Василий Меркулович пишет, что крестьяне, словно не рады освобождению, не хотят проститься с барщиной, не принимают оброка. Да, теперь им надо думать, как прожить. Мы, помещики, сделали из них детей, не дали развиваться, управляя их жизнями. Это наш грех. Думая, что они дети, мы просто забывали, что они по сути рабы. А чего может желать раб? К каким он готов решениям? К бунту? А потом? Вот ведь и Пугачёвское восстание кончилось бесславно… Дети, они всё сломают и потом горько плачут. Всем будет нелегко и дворянам, и крестьянам, некоторые из помещиков громко заявляют, что их просто обобрали. А я не хочу утратить это чувство облегчения: не быть рабовладелицей.
Жду лета, мечтаю об усадьбе, тревожусь по поводу отношений с крестьянами – в общем, жизнь полна, словно свадебная чаша.                Остаюсь сама с собой, Анна Княжко.


Рецензии
Автор сложно смотрит на человека.
Беды и радости любви рассматриваются не с точки зрения - достоин герой или не достоин Любви.
Любовь даётся человеку - готовому принять её, как Божье благословение.
Как спасение. Как дар.
Душа человеческая рассматривается в романе, как нечто цельное, неизбывное, присущее только данному индивиду.
Очень нравится роман.
Читаю дальше...

Галина Леонова   23.12.2022 07:49     Заявить о нарушении