Зимняя пыль

Стоял мороз. Впервые за всю зиму, именно сегодня, была рекордно низкая температура. Минус, кажется, перевалил за 20 градусов, а за окном вовсю бушевала непокорная метель. Снег, подхватываемый необычайно быстрым ветром, бился об стекло с глухим треском, оставляя после себя ледяные следы. Я продолжала наблюдать за этой притягательной картиной, совсем не думая о том, как пойду в такую бурю.

Мама неслышно вошла в комнату и, присоединившись к наблюдению, осторожно произнесла:

- Может, зайдешь к ним в другой раз?

Ветер бешено задувал сквозь щели подоконника, беспощадно обдувая все вокруг. Нужно было прочнее заклеивать деревянные балки. Я растерла руки и натянула свитер по самое горло. Неспешно отклеилась от окна и отрезала:

- Другого раза не будет, - она лишь только вздохнула, -  совсем.

Поудобнее укутавшись в халат, она проводила меня взглядом до самой двери, ожидая прощальной речи и конца моих сборов. В последние дни, молчание стало обыденностью, не удивляло и не раздражало. Время останавливалось, а вместе с ним и желание налить лишней слезливой воды. Не скажу, что это меня изменило. Руки все также дрожали, а мысли в голове испарялись с каждым часом все больше. Место оставалось лишь для давящих воспоминаний и апатии.

Я, кажется, укуталась так, что плохо слышала и разбирала слова, из-за полного отсутствия свободного места под меховой шапкой и огромным шарфом. Все это обилие меха грело лишь на словах, а флисовые джинсы можно было носить летом – эффект абсолютно одинаковый. Неловко надевая сумку, я запуталась еще сильнее и, оторвавшись от стены, мама все же распутала меня. Теперь я в удобном положении, а она не убирает руки с моих плеч. Мы глупо смотрели друг другу в глаза, пока из моих не потекли слезы, и она поспешила их утереть. Я не была уверена в глубине этой боли, тем более, в ее правдивости. Все что мне оставалось - это заглушать ее посторонними вещами, но эта тупая ноющая привязанность возвращала все на свои места, включая в бесконечный круговорот необратимости и меня.

- Как только войдешь – не смей плакать, ясно? – мама смотрела на меня очень строго, - если так больно тебе, то, представь, какого ее матери.
 
Я помотала головой, унимая дрожь в руках. Я не могла сказать ни слова, ком в горле давил лишь на слезные канальцы, ограничивая речевые способности. Оно, полагаю, к лучшему.

- Иди, скоро стемнеет. Если сможешь – отзвонись как придешь.

Повернув ручку, я вышла в сырой холодный тамбур. Немного ледяного воздуха ударило в лицо, и я поежилась. Стоило мне вдохнуть полной грудью, как тут же образовалось огромное облако пара, и я поняла, что на улице плакать точно не лучший вариант. Я осторожно спускалась по ступеням вниз, оставляя после себя приглушенное эхо. Звук отскакивал от поверхности стен, и я улавливала их небольшую дрожь на нижних этажах, возле лифта, около почтовых ящиков.  Сам подъезд, скорее, напоминал постапокалиптические мотивы с темными углами и тусклыми (дай Бог) лампочками. Столетние цветы в горшках и сигареты, как удобрение, явно отражали посылы борьбы за экологию. И все эта угрюмость лишь нагнетала и угнетала, хотелось бы не видеть ни единой такой вещи, но предстояла неблизкая дорога в такое же по-настоящему страшное место. Туда действительно не хотелось идти.

Распахнув железную дверь, меня встретили резкие порывы ледяного ветра и крупные снежинки, врезающиеся в уязвимые незакрытые части лица. Стоило мне податься вперед, как что-то удерживало на месте, не давая пошевелиться. Небольшая дрожь прошла по телу, а я развязывала шарф, чтобы пронизывающий ветер отвлекал мутное сознание от накатившей тревоги. Снежинки быстро кружились в белом вальсе, увлекая за собой такие же хрупкие пары, постепенно опускаясь все ближе к земле. Чарующе красиво. Смотря на их падение, на такой короткий и завораживающий миг, сразу мелькала мысль о скоротечности всего происходящего.  Ничто не может быть вечно, насколько бы красивым и ценным ни было. Весь темп жизни, казалось, приостановился этой зимой, и только недавно я это поняла. И эта внезапная остановка, возможно, несла свой определенный посыл для небезразличных к произошедшему людей. Только вот, изменится ли вся сумбурность и скомканность дальнейшего? Больше мне не у кого спросить.

Вздохнув, я уверенно перешагнула ступеньку.

………………………..

- Здравствуй, ты совсем что-то заморозилась, - хрипло протянула Елена Сергеевна, выдавливая слабую улыбку, - проходи. Чай налить?

Я переступила порог семьи Цвилёвых. Окинув взглядом помещение, мне стало не по себе. Вполне приемлемая и понятная реакция. Внешних перемен здесь заметно не было, а вот копни глубже, и увидишь, как весь быт изменился от и до. Пусть в доме все было узнаваемо, но коснуться или вмешаться своим присутствием для меня было уже не так легко, словно я вторгаюсь во что-то новое и абсолютно личное. Стоял привычный аромат ванили и сырого дерева вперемешку. Зеркало напротив блестело от чистоты, а все шкафы были с небольшими разводами от моющего средства. Непривычно чистые полы и новый половик. Вот и изменения, хоть и вынужденные - багровые пятна с трудом выводились с коричнево-бежевого ковра. Ваза в почти человеческий рост лишилась искусственных ветвей сакуры, а ее рисунок был наспех докрашен маркером.  Казалось, что жизнь еще не успела покинуть уютную квартиру, оставляя свой последний вздох в теперь ужасно тесных стенах.

- Здравствуйте, нет, - я неловко подняла на нее глаза, - я не сильно замерзла.
 
Она устало выдохнула и потерла красные глаза. Смотреть на ее синяки под глазами было тяжко, особенно когда она касалась лица своими тонкими и неестественно худыми руками. Она всегда была хрупкой женщиной, особенно это касалось телосложения и природной бледности, но сейчас, вся ее хрупкость стала, скорее, надломленностью. Пустые глаза лишились живости и зеленого блеска, будто выцветая с каждой пролитой слезой. Потупив взгляд в пол, ей было непосильно сдерживать слезы, и я начала первой:

- Я искренне соболезную, в первую очередь, Вашей утрате, Елена Сергеевна, - я коснулась ее дрожащих плеч.

Такие слова – ножом по сердцу. И я это знала. Но рана, скорее, была уже поверхностная, просто легкий порез на и так истерзанной поверхности.

- Мы почти ничего у нее не трогали, в записке она это запретила, - она унимала всхлипы, - до твоего прихода.

Ответный удар был нанесен без расчета на это. Казалось, что лезвие ножа вошло слишком глубоко. Я сглотнула подходящий к горлу ком, вместе с ним и жалость – она была лишней.

- Если хочешь, возьми что приглянется, коробки в комнате. Все равно скоро ремонт.

Я с трудом оторвалась от одного места и благодарно произнесла:

- Спасибо.

……………………………….

Войдя в комнату, первое, что бросилось в глаза, так это отсутствие плакатов и картин на стенах. Они броской стопочкой были сложены около стены, вместе с рамками от них. Я коснулась руками стен. Казалось, со снятыми постерами пропал и привычный творческий хаос, уступив место тупой серости. Бывшие когда-то бледно-розовые стены тускнели на глазах. Гладкая поверхность легко поддавалась пальцам, и я вела рукой прямиком вниз, к полу, надеясь на сохранность выцарапанной надписи. Найдя шершавые углубления, я присела на корточки и выводила до боли знакомые буквы: «Дека Брина» и забавный смайл рядом. Она всегда смеялась с разных интерпретаций своего имени, но больше всего ей запомнилось придуманное мною случайно, такое глупое, «Брина». Я почти дошла до буквы «И», вспоминая тот вечер и несчастный выкрученный шуруп, чтобы удобнее было писать. Выводя острием слоги, она криво улыбалась новому, закрепившемуся за собой имени, серьезно прося себя так звать. Я пыталась отшутиться своим богатым воображением, но она, сдувая лишнюю побелку с импровизированного холста, запретила другие вариации, корячась и заканчивая на букве «А». Закончила и я, пальцем ставя окончательную точку на кличке, что преследовала ее посмертно, нагоняя и после. Я искренне была удивлена решению ее отца, дописать на памятнике несчастное «Брина» в скобках, сразу после полного ФИО. В тот день я действительно поняла, что потеряла.

Присев поудобнее, я принялась копошиться в вырезках из журналов, рисунках, снятых со стен. Последние, кстати, были скомканы и кое-как расправлены после (сразу видно – дело рук матери), лёжа с изогнутыми и порванными краями, что уже не склеишь. Взяв первый попавшийся, я узнала ее первый портрет, со своим особенным стилем, который она рисовала в подарок одной своей подруге. Подарен он не был, со слов автора: «Глаза портили весь вид», но это ошибочное утверждение, позже, станет ее индивидуальной фишкой – все рисуемые ею личности буду с разными по форме и диаметру глазами. Выглядит жутковато, да и она этого не отрицала. Не сразу полюбившийся всем стиль, как никогда ясно отражал всю ее натуру. Она говорила глазами. Что в своих работах, что в реальной жизни. В действительности, родившись с обычным, распространенным их цветом (карий мало кого удивит), она одним лишь взглядом давала отчет о происходящем внутри нее – каждое движение выражало или пламенный настрой, или грустное разочарование, или несвойственную злобу. И рисовала она их пусть и молча, но стоит лишь вглядеться, и странные формы расскажут о нарисованном всю его подноготную.

Это был мой день рождения. Она преподнесла свой рисунок очень робко, боясь критики и осуждения, с опаской на меня смотря. На красной бумаге был мой портрет. Нарисованный только черным акрилом. Все было проработано и схоже до мелочей – плечи, длинная шея, форма волос и овал лица, кроме...глаз. Точнее, они были в точности как мои, без чудаковатых изгибов и цвета. Я, растерявшись, спросила, почему же она изменила своим вкусам, ведь, это ее особенность. Она лишь опустила голову и грустно улыбнулась: «Я слишком плохо тебя знаю».

Последующие рисунки были исключительно портретами наших общих друзей. Я перебирала их с пугливой осторожностью, узнавая каждого написанного. В корне отличающиеся друг от друга, на меня смотрели бледные лица с разноцветными глазами. Губы слегка дернулись, а руки снова задрожали. Все они улыбались. Все.
 
Она не любила рисовать пейзажи. На стандартный вопрос: «Почему?», отвечала, что в таком обилии яркости, живости и движения она не видит ни капли из того же перечисленного. Ее привлекала загадочность именно людей и, обжигаясь об нее, она выплескивала всю пламенную страсть на бумагу, творя шедевры. В ее художественном классе ей постоянно перепадал критицизм опытных мастеров, поэтому и приходилось рисовать природу, только вкладывая в это нечто свое – угрюмость и мрачность от нежелания. Она использовала только один цвет, отнюдь не яркий. Я редко замечала за ней такое, только по надобности преподавателей, но в последние мои нечастые визиты, кажется, самым ходовым цветом был именно черный. В ее альбомах были лишь несвязные последовательности грязных мазков, а за темным акрилом она ездила в город два раза в неделю. Это было самым очевидным звоночком из всех существующих, но я упрямо не замечала за ней ничего подозрительного, пока не увидела, что все яркие цвета красок просто высохли. А следом за ними высыхала и она – луч света на собственном хмуром пейзаже.

Смахнув слезу, я, не глядя, пихнула все вырезки и рисунки в коробку, толкая их на самое дно, подальше.

Я приподнялась и оглядела стоящий слева письменный стол, на котором, кажется, были все ее тетради, дневники и блокноты разного содержания. Немного помедлив, я принялась сортировать их по размерам и содержанию, чтобы облегчить задачу и себе и другим. Всего стопок набиралось три, из которых самой объемной была стопка дневников. Самым бледным из них был небольшого размера дневник, датировавшийся, как раз, на последние месяцы. Страницы до сих пор пахли кофе, а листы изогнулись от влаги, которой она их пропитывала. Специально для запоминающихся цвета и запаха. Светло-коричневая бумага выглядела по-своему эстетично, по крайней мере, совпадала с обложкой. Мне, в какой-то степени, было совестно вторгаться в ее пространство, даже с условием того, что она не узнает. Набравшись смелости, я открыла с самой первой страницы, сосредоточившись исключительно на чтении.

Она очень любила писать. Не зная ни одного правила грамматики, она просто исписывала по несколько листов в день, красочно расписывая пережитое за день. Ошибок было целое море. Она, в целом, училась плохо, особенно трудно ей давались гуманитарные науки. Она любила стихи, но не могла выучить ни одного. Она писала сочинения по нескольку листов, но ошибок было больше, чем слов. Гораздо проще она решала уравнения и чертила фигуры. Если бы не пристрастие к рисованию, ей пророчили дорогу в профессора математических факультетов как минимум. Слишком хорошо она разбиралась, даже не прикладывая усилий.

Я с трудом разбирала буквы. По ним сразу можно определить, в каком состоянии она это писала. Практически все дни, до начала зимы, были выведены ровно и, в среднем, описание занимало лист. Красивое оформление и заметное старание присутствовали до начальных чисел декабря. После, вместо красивых переходов от одной темы к другой были лишь обрывочно рассказаны события и ее переживания, сопровождающиеся кривыми буквами и следами от капавших слез на абзацы. На смену цветным гелиевым ручкам пришли обычные шариковые, цветом как в школе – синие и черные. А названия дней сопровождались  неизвестными мне иероглифами, вместо привычных наклеек с котами.

Периодически всхлипывая и шмыгая носом, я пыталась разглядеть хоть один намек на внутреннее состояние, но натыкалась лишь на бессвязные слова в середине текстов, причем, абсолютно случайные. Я с трудом перелистывала страницы в поиске заметок о гнетущем ее, но ни единой записи или плана не было. Я перебрала минимум десять тетрадей, вчитываясь в каждую запись, пока не отрыла маленький блокнот с непримечательным рисунком на обложке. Открыв его, я видела почти ту же самую картину, что и в других, но на самой последней странице был небольшой рисунок и такая же по размеру надпись. Это был ее автопортрет. Без причудливых глаз. Самый обычный и точный, срисованный будто с отражения в зеркале, с чужой стороны. Она была красива. Для меня – абсолютно. По крайней мере, я любовалась ею украдкой, особенно когда она не замечала этого. Ровным почерком было выведено: «Все видят меня иначе, жаль, не так как я».  Я вырвала лист с корнем и сложила в коробку, не успевая утирать лицо рукавом.

Я практически не помню похорон. Все остаточные воспоминания – это лишь всеобщая немая скорбь. Именно немая. Люди плакали настолько тихо, что, казалось, они не плачут вовсе. Краткие фрагменты собственных переживаний всплывают в памяти слишком медленно. Мне не было грустно. На место бессмысленной, неглубокой печали пришли боль и пустота. Всё время, что я смогла простоять поодаль от всех, было ужасно долгим. Минуты тянулись бесконечно медленно, а секунды приравнялись, скорее, к часам – без желания сна и отдыха. Я не подходила к гробу ни на метр. На меня сыпались тонны осуждающих взглядов, а я, взвалив их на спину неподъемным бременем, потупила взгляд на памятник со светлой улыбкой, которую не смогла бы разглядеть в теперь чужом лице. Я не могла смириться с тем, что лежа в своем любимом выпускном платье, она никогда не сможет показать его миру, как мечтала, на первой выставке своих картин. Вся эта темно-фиолетовая роскошь висела на ней тряпкой, а растрепанные естественные локоны искажали восприятие еще больше. Я не узнавала ее. И не хотела узнавать.

Я приземлила коробку с вещами на подоконник, двигая засохшие кактусы в сторону. Они, гремящей кучей, встали в ровный ряд. Среди этой колонны я заметила один, вполне живой и даже цветущий. Он стоял в глиняном расписном горшке, с яркой надписью «Боб».Усмехнувшись, я вертела его в руках, рассматривая детально каждый уголок среди этого разноцветного сумасшествия.

Почти на каждом из горшков был свой посыл и имена. На «Маргарет» - все усеяно птицами и семенами, абсолютно в разной цветовой гамме, на «Гордее» - дракон и, кажется, синее пламя. На «Жуже» пчелы со смешными ушами, на «Марке» гномы и полевые цветы. Все также сохранили свой цвет и яркую привлекательность, вызывая улыбку, столько времени спустя. Кроме «Боба».

На его горшке рисунок со мной. Мы держались с ней за руки, пока я широко и странно улыбалась. Был там и пейзаж. Все было, будто, по-другому – природа, я, да и картина в целом. Я роняла слезы прямо на почву еле живого друга, пока он укоризненно смотрел на меня своими иголками. Мы бежали навстречу реке, протекающей вдоль всего периметра горшка. Ее цвет был ярко-лазурным, а отблеск нарисован так профессионально, будто смотришь наяву. Я была в своем застиранном зеленом свитере, в котором хожу обычно, а она в простой белой футболке. Я и не замечала этот рисунок раньше. Солнце было нарисовано огромным пятном, что немного растеклось, а зелень подчеркивала всю выразительность общего портрета. У меня совсем пересохло в горле.  И тогда я вгляделась в себя – глаза были удивительно чудаковатыми. Даже слишком. А вот ее – нет. Меня захлестнуло волной жалкой злости к себе. Никогда бы не подумала, что отдалившись от нее настолько – все еще буду главным персонажем ее жизни. Практически завядшие небольшие бутоны, будто человеческие глаза, смотрели на меня так холодно и пусто, молча указывая на мои недостатки. Утерев нос, я невнятно произнесла:

- Пошел ты к черту, «Боб», – после чего кактус стоял у меня в коробке.

 Это было холодное осеннее утро, когда разбудил меня не и так поставленный на ранее время будильник, а ее звонок. Я, еле как разлепив глаза, не увидела на часах и восьми, пока настойчивый рингтон заставлял проснуться окончательно. Взяв трубку, я услышала звонкий и бодрый голос на другом конце, причем, на фоне был отчетливый уличный шум, и я поняла, что договоренность на подъём в 09:00 и встречу в 11:30 не был оправдан, и она как всегда встала раньше. Она что-то говорила про извинения и бессонную ночь, пока я натягивала джинсы и бежала в ванную, попутно грея чайник на плите. Меня, порой, раздражали жаворонки, ведь от учебной недели было лишь два выходных, а вставать в привычное ранее время не хотелось никому. Но на нее невозможно было злиться – она щебетала о том, какой хороший журнал по садоводству ей удалось забрать у бабушки, и какую все-таки породу кактусов она выбрала. Сказать честно, я долго не могла выговорить фамилию человека, в чью честь был назван этот гибридный вид. Помнится только, что он обычно цветет с конца ноября до конца зимы, что полностью устраивало Брину. Пришлось тащиться сначала в один конец города, а потом в другой – проклятый кактус, казалось, не продавали нигде. Объездив порядка 4 рынков, на одном из них мы все же нашли захудалый прилавок с полумертвыми цветами. Не внушал доверия ни товар, ни продавщица, которая то и дело обильно поливала растения, которые просто плавали в горшках. Я откровенно ждала подвоха от проданного кактуса, все время предполагая, что он может болеть или переносить какую-то заразу на себе, пока она неловко везла его на коленях, выдумывая в какой горшок она его пересадит и как назовет. К слову, я до сегодняшнего дня не знала, какой все-таки она выбрала горшок, а вот с именем все было гораздо проще. Спустя день после поездки, она прислала мне фото с землей от того же растения, куда была запихана какая-то фасоль, подписав это как: «Кажется, имя само просится ;».
С этого дня, гибрида во всех смыслах, мы звали «Бобом», со смехом вспоминая тот день.

Распахнув шкаф, комнату окутал лавандовый запах от ароматических палочек, которые она всегда ставила на самую верхнюю полку. Эта слишком уж давящая на нос приторная волна заставляла поморщиться и поскорее закрыть шкаф, но в этот раз я даже не заострила внимание на отвратительном аромате, который она, почему-то очень любила. Дешевая упаковка всегда покупалась с запасом, как она шутила, на случай даже конца света. Все вещи были не тронуты от слова совсем. Кофты все также запиханы в шкаф огромной мятой кучей, футболки валяются на нижних рядах, а целая куча юбок неаккуратно висит на вешалках. Впрочем, привычный беспорядок меня порадовал - это было ее неотъемлемой частью, которую ни исправило бы ничто и никто. Меня на миг взяли сомнения. Я не была суеверным человеком, но с детства мне внушалась неносибельность вещей умерших, тем более непамятных. Я вздохнула, но все же потянулась за футболкой ее собственного творения. Будучи изначально молочного цвета, она пришила к ней пару разноцветных заплаток и бусин их обрамляющих, что ли. Выглядело это своеобразно, но чертовски интересно. Я прижалась к ней щекой, вдыхая въевшийся в ткань травяной запах.  На секунду мне показалось, что не было и нет никакой одинокой зимы, не было и нет двух бордовых георгинов на мраморе в честь дня ее рождения, не было и нет кровавых неотмытых капель на чужих кедах в прихожей. Эта футболка была одной из ее любимых, может быть, потому что она сделала ее сама, смешав творчество и хаотичность собственных идей, а может потому, что я победно отрыла ее в секонд-хенде спустя два часа поисков. Я не знаю. Секунда, и она покоится в коробке. Забрать что-то еще у меня не хватало ни сил, ни совести.

Продолжая рыскать среди кучи вещей, я вдруг обнаружила давно забытую жестяную коробочку, с приклеенной биркой «побрякушки». Открыв ее, я увидела обилие предельно аккуратно сложенных украшений – как самодельных, так купленных и подаренных кем-то. Всё сверкало и переливалось разными цветами, отливая то разноцветными перламутровыми волнами, то отражая потрясающий блеск. Разноцветные фенечки из бисера и мулине, лент, ниток; цепочки с громоздкими подвесками; кольца из разным материалов – начиная от дешевого пластика, заканчивая позолоченными витками. Крупные браслеты, времен так 2000-х, были скреплены резинкой, что сдерживало эту больно яркую гамму. Уголки моих губ дрогнули, когда я увидела мешочек с подписью «предельно важно». Я растянула ленточки и увидела свои когда-то сплетенные браслеты, подаренные просто так. Я вытащила их. Видимо, бывшие когда-то парными, они имели для нее определенную важность, раз она так надежно хранила все эти годы. Я провела пальцами по шершавым лентам. Будто все это было вчера. Сердце болезненно кольнуло, и я сунула их в коробку, что стояла со мной рядом. Растерла глаза рукавами свитера. Пора заканчивать.

Я поднялась с пола, подхватывая коробку одной рукой. Потупив взгляд, я не в силах оторваться и покинуть комнату. Тяжело дыша, я последний раз оглянулась и удостоверилась, что не внесла ненужную лепту, вдруг оставив штору задернутой, а дверцу шкафа раскрытой. Комната хоть и была теперь чужой, но все же по-родному провожала меня последний раз. Деревянные полы  хрипло скрипели, пока ковер щекотал ноги пушистым ворсом; ветки звучно бились о стекло, размахивая голыми палками, словно ладонями; кровать и письменный стол глядели на меня печально и безрадостно, бесполезно стоя, будто так было всегда. Было ощущение, что меня провожали с уважением даже бездушные вещи, по крайней мере – мне хотелось в это верить. Я тихонько улыбнулась и ее портрету, висевшему на пустой стене. Я улыбнулась ее темным кудрям, милым карим глазам, забавно торчащим ушам и широкой десневой улыбке. Я улыбнулась всему, кроме черной ленты в правом нижнем углу. Шаг, второй, и я вне уютного когда-то места, в которое хотелось приходить снова и снова. Вне всего, что случилось этой самой морозной зимой.

Прошагав до коридора, я увидела Елену Сергеевну, с кем-то говорившей по телефону. Решив ей не мешать, я начала не спеша натягивать обувь, параллельно пропадая в своих мыслях. Количество обуви сильно уменьшилось, оставив из ее пар лишь яркие желтые кеды, которые мы вместе с друзьями расписали ей однажды, в шутку. Я наклонилась ближе, читая, что писал каждый из нас. Среди корявых надписей, сделанных буквально на коленях, можно было различить лишь смайлы и нецензурные прозвища, от коих я хихикнула. Было весело. Это хотелось помнить.


- Ты уже уходишь, да?

Я дернулась от внезапного оклика, тут же поставив пару на место. Откашлявшись, хрипло отвечаю:

- Да, мне пора, - глупо молчу пару секунду, - ой, посмотрите, пожалуйста, могу ли я забрать все, что в коробке?

Она оторвалась от стены и бросила один лишь взгляд на все вещи. Я понимала, что ей даже смотреть было тяжко, поэтому она снова глубоко вздохнув, отвернула голову в сторону:

- И кеды возьми, если хочешь, - она громко сглотнула.

Я немедля взяла пару, тут же до конца накрыв крышкой все собранное. Так было даже проще. Неловкость висела в воздухе, как и долг ее нарушить, но Елена Сергеевна меня опередила:

- Тебе не показывали записку?

Я опешила, случайно выронив шапку из рук. Вопрос будто лезвием вонзился в затягивающуюся рану, заставляя ронять кровавые капли горечи вновь. В участке, будучи приглашенной на небольшую беседу с психологом, мне предлагали прочитать длинное послание, половина из которого адресована мне. Не в силах выдержать наплывшего объема информации, мне стало плохо прямо в кабинете, после чего меня вывели на улицу, а вопрос о непрочитанном остался открытым. Даже сейчас, меня бросило в дрожь при упоминании злополучного письма. Я нервно теребила края шарфа, стараясь взять себя в руки. Получалось ужасно плохо. Я набрала воздуха в легкие и ответила:

- Нет, но хотели, - женщина вопросительно выгнула бровь, - я не смогла ее даже в руки взять.. – честно признавала я.

Она неспешно подошла ко мне, сунув свернутый в несколько раз лист. Я сразу поняла, что это за мятая бумажка. Полагаю, мой немой протест был написан на лице, поэтому женщина спокойно разъяснила:

- Копия у меня есть, а это, - она сжала мою ладонь, - будет у тебя.

Заметив мое смятение, она окончательно добавила:

- Она этого хотела.
 
В ответ я лишь сильнее сжала переданный клочок бумаги, шмыгая носом. Пробормотав слова благодарности и сунув записку в карман, на миг я забыла, что такое чувствовать что-то одно вообще – конкретики моих эмоций не было. Боль, жалость,  ранящая ностальгия – все смешалось в одну сумбурную кучу.

Застегнув, наконец, куртку, я взяла коробку, пока Елена Сергеевна открывала мне дверь. Справившись с замком, она толкнула ее вперед, пропуская меня и впуская в тамбур холодный воздух. Я повернулась к ней в последний раз, полагаю, в своей жизни. Мне не было жаль, но и не было все равно. Я не знала, что стоит говорить в таких случаях, но точно знала одно – я никогда больше сюда не приду.
- Ты если хочешь, - женщина запнулась, поправляя выбившиеся из пучка пряди, - заглядывай как-нибудь. Наши двери всегда открыты.

Я мутно улыбнулась, крепче ухватившись за картонные бока. Двери действительно были открыты все время, пока женщина взглядом провожала меня до первого этажа, вслушиваясь в мои звонкие и быстрые шаги по лестничным пролетам. Она заперла ее лишь тогда, когда увидела мою мелькнувшую в крохотном подъездном окне фигуру, впустив в тихую квартирку достаточно леденящего порыва ветра, вперемешку с зимней посторонней пылью от сказанных, но никогда не выполненных слов, от ушедших последних гостей, от такого чудесного имени Декабрина.


Рецензии