Рильке. Цветаева. Пастернак. Ты меня еще любишь?

Обычно мы встречаемся виртуально: переписываемся по электронной почте, а в реальном мире нас иногда заносит на какую-нибудь вершину, потому что Хансруэди – альпинист. Он также преподаватель немецкого и литературы в бернской гимназии Кирхфельд. Он как-то рассказал мне об одном австрийском поэте. Поэт родился в Праге, много скитался по миру, а в конце жизни обеспечил себе двойную защиту - камнем средневековой башни и гранитом швейцарских Альп. Он умер, уколовшись шипом в саду – Рильке очень любил розы.

А Цветаева любила Рильке. Ее письма к нему - сильные и самоуничижающие, гордые и незащищенные, обнаженные, расхристанные, проложенные почтовыми конвертами, –  лежат передо мной в Национальной библиотеке в Берне, в литературном архиве. На голубой почтовой бумаге почерк без наклона; их девять - с мая по август двадцать шестого года. И неотвеченная открытка, не открытка – вопль: «Райнер, ты меня еще любишь?».
 
Райнер – это Рильке. Полностью – Райнер Мария Рильке. Он не ответил - наверное, разлюбил. Но это было потом, а началось все весной, вот так.

Во французскую провинцию Вандея скоро приедет муж Цветаевой Эфрон, она часами ходит за детской коляской, чаша любви к Пастернаку еще не испита, и в этот момент - выстрелом без предупреждения – появляется Рильке.

"Знаешь ли ты, почему говорю тебе Ты и люблю тебя и – и – и Потому что ты – сила. Самое редкое. Чего я от тебя хочу, Райнер? Чтобы ты позволил мне каждый момент твоей жизни  глядеть на тебя, как на гору, которая меня защищает. Такой вот каменный ангел-хранитель. Ты можешь не отвечать мне, я знаю, что такое время, что такое стихотворение. Знаю также, что такое письмо."

Это из первого письма, майского, ответ Рильке: он написал Цветаевой первым, по просьбе Пастернака. Дипломатической и почтовой связи у Советского Союза со Швейцарией в эти годы не было, и нужен был посредник в третьей стране. Борис просит своего самого любимого поэта, чтобы он послал Марине Цветаевой что-нибудь из своих книг, может быть «Дуинские элегии», и письма для него в Москву, тоже отправлял через Марину.  Леонид Осипович, отец Бориса, живший в Мюнхене, был уверен, что переписка должна проходить через его руки, ведь Цветаевой Рильке и в глаза не видел.  И, кстати, никогда не увидит.

"Райнер Мария, еще не все потеряно, в следующем году (1927) мы приедем к Вам – где бы Вы ни были. Швейцария не впускает русских. Но горы должны посторониться (или расколоться), чтобы я и Борис приехали к Тебе! Я верю в горы".
 
Пастернаки - они знали Рильке целую вечность. В первой поездке по России за год до двадцатого века Райнер Мария познакомился с Леонидом Осиповичем, профессором Училища живописи. Их неожиданная встреча через год  случилась на Курском вокзале. Десятилетнему Борису молодой поэт в черной тирольской разлетайке, с непонятным и оттого загадочным акцентом в немецком, представляется существом внеземной цивилизации. Этой встречей как раз и начинается автобиография Пастернака «Охранная грамота», а посвящена она Рильке. Пастернак признавался, что во всем своем творчестве он только переводил и варьировал мотивы гениального творца немецкоязычной поэзии, «плавая всегда в его водах».
 
Цветаева и Пастернак переписываются с двадцать второго года. Она – из Чехии и Франции, он – из Берлина и Москвы. Все, что происходит между ними, почти полностью укладывается в формат письма, потому что их любовь в течение многих лет – это любовь-невстреча, а исписанный лист в почтовом конверте – предел их близости. Весной двадцать шестого года отношения накаляются запредельно: Пастернак называет Марину «своим единственным законным небом и женой», пишет ей иногда по пять писем в день, а его по ЗАГСу законная жена поговаривает о разводе.
 
Одним мартовским утром Борису случайно попалась цветаевская «Поэма конца»,  и они ошеломляют его – и автор (в который раз!), и поэма. В этот же день он получает письмо от отца из Мюнхена и узнает, что Рильке прочитал его стихи и обрадован его ранней славой. Пастернак отходит к окну: кажется, проходят прохожие, но он ничего не видит  - он плачет. Марина и Райнер Мария складываются в рифму, сливаются в мартовскую капель московской весны, растекаются благодатью по руслу вен и уходят талой водой и разлинованными под строки корабликами в европейские реки и океан Вандеи - там, в рыбацком поселке, Марина Цветаева снимает домик. А Рильке живет в Башне, и я как-то поехала в Вале, чтобы взглянуть на нее.


Выйдя из поезда на вокзале Сьерра, – без адреса, без карты, я стала подниматься по склону, чтобы найти там башню, для солидности Райнер-Мария называл ее шато. Листья на виноградных лозах пожелтели, урожай собрали, но нездешнее тепло кутает меня в пеленки света и любви. Наверное, просто дует ветер со Средиземноморья.

Я знала, что шато стоит над городом, что Рильке нашел его на фотографии в витрине парикмахерской, прогуливаясь жарким летом по Сьерру. Аренду в сто семьдесят пять франков в месяц согласился платить миллионер, меценат и коллекционер Вернер Райнхарт, но поэт долго не соглашался, боясь связать себя с недвижимостью, и, прежде чем принять решение, даже заболел. Таким же он бывал и с женщинами – отступал в одиночество, как только дело доходило до близости, до обязательств. В пространстве, очерченном стенами тринадцатого века, не было ни электричества, ни водопровода, но к новому двадцать второму году быт как-то наладился.  В сочельник прислуга, тихая, почти прозрачная Фрида, ушла из башни Мюзот, оставив Рильке наедине с подарками, которые ему прислали друзья – свечами, канделябрами, факелами и керосиновыми лампами.
 
Рильке не любил горы, но он восхищался игрой света и тени на склонах, розовым закатом на вершинах, сочетанием природы, мягкого климата и культурного ландшафта Вале.  Мог подолгу любоваться часовней, каскадом водопада или каменной стеной, разделяющей наделы виноградарей. Сидя у такой пригретой солнцем стены, он сочинил элегию: « Так зачем нам скупиться, Марина? Будем щедры без оглядки. Разве мы чем-то владеем? Лишь иногда прикасаемся тихо К шеям невинных цветов». В ответ  Цветаева настаивала на встрече и требовала чувства Рильке в эксклюзивное пользование. В это время над Сьерром чешуя ящериц отталкивала солнечные лучи, а в саду Мюзот уже скалилась роза, от укуса которой он скоро умрет. Но Цветаева не отпустит его и после смерти.


Сидя у окна в литературном архиве Национальной библиотеки – третий этаж, вход слева, лысоватый научный работник в очках и несколько пустых столов, – я смотрю в класс Хансруэди и на фронтон гимназии с поучительным латинским афоризмом. И на деревья возле школы. И на письма передо мной. Как странно подсматривать в замочную скважину чужой души!
 
14 июня, Сан Жиль

"Любимый! Хочу послать тебе одно слово, может быть, ты его не знаешь.
Больно — вот правдивое слово, больно — вот доброе слово, больно — вот милостивое слово".

"Первая собака, которую ты погладишь, прочитав это письмо, - я. Обрати внимание на ее взгляд".

На прекрасную элегию – Рильке сочинил ее для Марины в июне - Цветаева ответила болью. Наверное, это была боль одиночества,  непризнания, унизительной нищеты эмиграции и чувства, что где-то за версты есть близкий и родной человек, но их разделяют четырехтысячники. Со стихотворением Рильке она не расставалась, срослась с ним, как с сиамским близнецом и много лет никому о нем не рассказывала, даже Пастернаку. Даже на пике их почтово-виртуальной любви.
 
"Твоя Элегия. Райнер, всю свою жизнь я раздаривала себя в стихах — всем. Поэтам — тоже. Но я давала всегда слишком много, я всегда заглушала возможный ответ. И вот, Райнер, твое стихотворение. Ах, люблю тебя, я не могу это назвать иначе, первое явившееся и все же первое и лучшее слово".

Цветаева говорила (не говорила – писала; слова произнесенные забываются, написанные остаются), что из равных себе по силе встретила только двоих – Рильке и Пастернака. Три поэта совпадали эмоционально и духовно, и были в их творчестве перекликающиеся мотивы. Но в письмах из Франции в Швейцарию другая грань близости и любви – физическая – проступает все резче и острее, и болезненнее. Однажды я до крови порезалась письмом, его острым краем, но у этих края рваные, будто обглоданные.


"Если бы я умела бросаться простыми, дозволенными словами: переписка, дружба – все было бы хорошо! Но я-то знаю, что ты не переписка и не дружба. Слушай, Райнер, ты должен знать это с самого начала. Я – плохая. Борис – хороший.Борис подарил тебя мне. И, едва получив, хочу быть единственным владельцем. Довольно бесчестно. И довольно мучительно – для него".
 
2 августа:

"Райнер – не сердись, это ж я, я хочу спать с тобою – засыпать и спать. Просто – спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку – на твое правое – и ничего больше. Нет еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И – его целовать. Иногда я думаю: я должна воспользоваться той случайностью, что я пока еще (все-таки) тело. Райнер, вечереет, я люблю тебя. Воет поезд".

За окном смеркается. Голубой конверт поворачивается ко мне треугольником с адресом отправителя: «Марина Цветаева-Эвфрон. Сан-Жиль, авеню де ля Пляж, Вандея». Библиотекарь по-заговорщицки шепчет: «На завтра эти письма заказаны. Приехали из Франции – готовят выставку в Сан-Жиле». Я тороплюсь.
 
14 августа:

"Райнер, этой зимой мы должны встретиться. Где-нибудь во французской Савойе, совсем близко к Швейцарии, там, где ты никогда еще не был (найдется ль такое никогда? Сомневаюсь). В маленьком городке, Райнер. Так долго, как тебе захочется – так коротко, как тебе захочется".

22 августа, последнее, не получив от него ответа, не зная, что он уже простился с ней:

"Что видела я от жизни? Вся моя молодость (начиная с 1917 года) – черная работа. Москва? Прага? Париж? Сен – Жиль? Все одно. Всегда плита, метла, деньги (их отсутствие). Никогда нет времени. Ни одна женщина из твоих знакомых и подруг не живет так, не смогла бы так жить.

Райнер, совершенно серьезно: если ты действительно хочешь увидеть глазами, ты должен действовать, а именно «Через две недели я буду здесь и здесь. Приедешь?» Это должно исходить от тебя. Да, и еще: денег у меня нет, все, что я зарабатываю – как только получаю – исчезает, хватит ли у тебя на нас двоих? Райнер, я пишу, и мне становится смешно: более чем странный гость!"

Рильке молчал. В октябре, приехав в Париж, она отправляет ему открытку с новым адресом и открытым вопросом: «Райнер, ты меня еще любишь?». Райнер Мария не ответил, а 31 декабря к праздничному столу она получает известие от друга – Рильке умер. Сын спит, она пишет. «Городок в Савойе - когда? Любимый, люби меня по-другому и больше, чем других». Бессвязное, нависшеее над реальностью, как персонажи Шагала письмо с новогодними пожеланиями тому, кто уже поднялся над самыми высокими вершинами Вале, она посылает Пастернаку.
 
Я зачиталась и напрочь потеряла время. Потом взглянула в правый уголок экрана ноут-бука. Несколько часов пролетели косяком перелетных птиц в небе, а Хансруэди прождал меня в классе гимназии всю длинную переменку и, наверное, думал, что я зайду к нему после школы. Страшно подумать, что за письмо я получу от него завтра. Но еще страшнее – никакое. Молчание смертельно.

P.S. Корреспонденция Рильке – около пятнадцати тысяч писем. Деловые письма-просьбы так хорошо удаются поэту, что, в конце концов, даритель чувствует себя одаренным. Есть такие, где он раскрывает сердце совершенно незнакомым людям и пишет им о детстве, отношениях с матерью, юношестве. Любовных писем много, очень много. Он был эмоционален и быстро воспламенялся, как и Марина, но есть письма, где он отступает. Когда женщина предъявляет на него права, вступает его теория интранзитивной любви. Она о том, чтобы давать любимому ту свободу, в которой тот нуждается, и то одиночество, которое ему необходимо. Приподнять любовь над объектом любви и растянуть ее на все человечество. И не пытаться никого к себе привязать.


Из «Элегии» Марине Цветаевой

О растворенье в мирах, Марина, падучие звезды!
Мы ничего не умножим, куда б ни упали, какой бы
новой звездой! В мирозданье давно уж подсчитан итог.
Но и уменьшить не может уход наш священную цифру:
вспыхни, пади, — все равно ты вернешься в начало начал.

Стало быть, все — лишь игра, повторенье, врашенье по кругу,
лишь суета, безымянность, бездомность, мираж?
Волны, Марина, мы море! Звезды, Марина, мы небо!
Тысячу раз мы земля, мы весна, Марина, мы песня,
радостный льющийся гром жаворонка в вышине.
Мы начинаем, как он, — осанной, но темная тяжесть
голос наш клонит к земле и в плач обращает наш гимн.
Плач... Разве гимну не младший он брат — но склоненный?
Боги земли — они тоже хотят наших гимнов, Марина.
Боги, как дети, невинны и любят, когда мы их хвалим.
Нежность, Марина, — раздарим себя в похвалах.


Рецензии