Путешествие двадцать первое

Честно говоря, на однообразие жизни в детстве Алёша никогда не жаловался, ведь каждый день приносил что-то новое, а повторение старого, подчас, оказывалось нисколько не менее увлекательным. Но периодически случались вещи, которые, так или иначе, но всё равно выходили за рамки повседневности.
Практически ежегодно, когда улетали последние птицы и прилетали первые «белые мухи», из соседней деревни самым надёжным беспроволочным телеграфом доходили вести о том, что скоро надо ждать бродячего портного.
Это был среднего роста и среднего возраста еврей, таскавший на спине, перевязав футляр широкой тесьмой, зингеровскую швейную машинку. Заходя в деревню, он начинал с первого дома, и, если там нуждались в его услугах, становился на постой. Проживание в доме и кормёжка были частью будущей платы за работу. Ткани покупались заранее, исходя из первоочередной необходимости, либо перелицовывались старые вещи.
 В тот год и Алёшины родители залучили его к себе: обновы предполагались для всех троих. Алёше из перелицованного маминого пальто сшили пальтишко чуть на вырост, мама шила себе выходное платье, а отец – френч из чёрного сукна. Мода на мужскую одежду полувоенного образца, шедшая от уже почившего «отца народов», в деревне всё ещё сказывалась. Не было даже никакого намёка на обязательность, но отцу это шло, как и брюки галифе, тем более что в таком варианте удобнее было подворачивать пустую штанину и заправлять её конец за брючный ремень. Потом, с появлением первого, тяжёлого и очень неудобного протеза, он перейдет на классический вариант костюма. Швейная машинка водворялась на круглый стол, на полу валялись обрезки тканей и обрывки нитей, дом наполнялся убаюкивающим шепотком неубиваемого зингеровского творения. За этим следовали примерки, вечером какие-то разговоры, поскольку портной был словоохотливым. Пусть он и путешествовал всё время по кругу не дальше, как на расстояние одного дня пути, но отплатить хозяевам за гостеприимство в таком варианте любил. Это происходило как в силу своей, в буквальном смысле, расхожей профессии, так и по причине особенностей национального характера, - а спустя несколько дней вся эта суматоха благополучно переходила в другой дом.
Вне зависимости от времени года, но чаще, всё-таки, с весны до осени, деревню навещал ещё один заезжий коробейник. Это представляло собою довольно живописное, но какое-то всё равно унылое зрелище. Плелась не первой свежести кобылёнка, уставшая от бесконечного бездорожья и случайного корма. За нею тащилась телега, несколько расширенная за счёт так называемых ределей, на которой, очень условно разделённые между собою, помещались самое разное барахло и деревянная бочка со ржавой селёдкой. Среди всего этого и ютился, наконец, хозяин – маленький бородатый еврей неопределённого возраста, вне зависимости от сезона и погоды, кое-как, но потеплее одетый, чаще всего с накинутым на плечи дорожным кафтаном и, кажется, насквозь пропахший этой самой ржавой селёдкой. Убогим выглядело всё: сам промысел, хотя и нужный, по сути, промысловик, которого, похоже, самого собирались сдать в утиль, но временно передумали, жители, тащившие барахло по принципу «на, Боже, что нам негоже» в расчёте на пресловутую ржавую селёдку.
Он и являлся самым настоящим барахольщиком, методично объезжавшим деревни и собиравшим, точнее, всё-таки, скупавшим, а ещё точнее менявшим на свою ржавую селёдку то, что потом становилось вторсырьём в приёмном пункте сельпо. Потенциально он брал три вида отходов: макулатуру, если вдруг у кого-то она водилась; старое тряпье и металлолом, не разбирая его происхождения, но в зависимости от вида металла менялась его ценность, - всё в переводе на селёдку; самым ценным, пожалуй, оставался конский волос. Механизм пересчета старой одежды в старую селёдку был известен только ему одному, но торг был и уместен, и необходим.  Тем, у кого находилось, что отдать и обменять, если везло, то к селёдке получали ещё и порцию ржавого рассола в свою посуду. Но мог быть и худший случай, поскольку к металлу в хозяйстве относились бережно, как к дефициту, а одежду носили до последнего. Роскошь выписывать газеты могли позволить единицы, а конский волос был доступен только тем, кто был к лошадям приставлен. И в этом худшем случае, когда обменять удавалось совсем какие-то мелочи, еврей рассчитывался за них одним только рассолом. Но и это приносило почти маленький праздник: тогда в доме варилась в чугунке мелкая картошка, Алёша усердно чистил её, а потом все дружно макали картофелинки в рассол, и это было невероятно вкусно. Этот вкус полуголодных хрущёвских лет оказался настолько врезавшимся в память, что долго помнился и потом, позднее, когда стали прочнее становится на ноги. Иногда, в охотку, под настроение в райповском магазине, покупая бочковую селёдку, подчас даже хорошую, атлантическую, просили налить в баночку рассола, уже не ржавого, с плавающими перчинками, но отдающего не только ароматом, но и воспоминаниями о лакомстве от странствующего еврея.
Редким, но ярким воспоминанием ложились в котомку памяти дни, когда в низине, обочь деревни, на краю мелколесья располагался цыганский табор. Это были, наверное, уже последние, затухающие искры многовекового костра их странствий. Кибитки ставились станом, лошади выедали окрест всё, что можно, не считая потравой и находившиеся рядом посевы. Цыганки, подхватив с собой побольше маленьких детей, отправлялись просить подаяние, цыгане искали занятия посерьёзнее. Первым, несмотря на то что люди жили по преимуществу бедно, а деревенские женщины на фоне цыганок в цветастых многоярусных юбках, платках и с броскими украшениями, по преимуществу золотыми, на шее и руках, выглядели вообще простушками и нищенками, всё-таки что-то подавали. Чаще всего по принципу «от греха подальше», а то ещё сглазят или порчу наведут. Что же до вторых, то на всякий случай, уже по поговорке «бережёного Бог бережёт», мужики резко повышали бдительность: коней в ночное не выводили, конюшню и ферму сторожили в две пары глаз, домашние хлева срочно закрывались на замки с секретом производства местного кузнеца. Всем врезался в память прошлый наезд табора, когда к одному из сельчан цыган напросился помочь по хозяйству за плату. Хозяин по неопытности согласился, чтобы тот почистил от слежавшегося за зиму навоза хлев. Не успели ударить по рукам, как цыган, вооружившийся вилами, вдруг вернулся из хлева в дом.
«-Хозяин, там у тебя беда: баран застрял головой в загородке и задохнулся!»
Удавленину, как известно, крещёный люд не ест. Убитый горем хозяин уже стал думать, как ему избавиться от потери, а цыган тут, как тут, предлагает свою помощь, дескать, утащу в лес, а там волки быстро разберутся.
Надо ли говорить, что шею барану свернул именно он, и по этому поводу в тот вечер песни в таборе звучали громе обычного, когда на костре жарился баран.
По счастью для местных милиция следила за передвижениями таких непрошеных гостей, и через день, максимум два-три, табор снимался, а потом и просто перестал появляться. Как его отголоски ещё случались такие массовые перемещения цыган по железной дороге, и тогда стихийное бедствие обрушивалось на вокзал в райцентре, который, как саранча заполняло шумное племя. Об этом, как о событии местного значения рассказывали те, кому доводилось быть свидетелями, ожидая своего поезда. Одно такое ожидание выпало и на долю Алёши с матерью.  Они нашли местечко в той части вокзала, где сгруппировались и жались друг к другу обычные пассажиры. А в остальной части, превращенной и в столовую, и в кухню, и в спальню одновременно, и чуть ли не в туалет, с учётом многочисленной ребятни, шла обычная таборная жизнь, обращавшая внимание на остальных пассажиров только с точки зрения психологического изучения, а не подвернется ли лёгкая добыча. Она и подворачивалась по людскому извечному легковерию. Алёша с матерью с сожалением и горечью наблюдали, как одна из женщин согласилась узнать всё по известному принципу «что было, что будет и чем сердце успокоиться».  А совсем досадно это выглядело с подгулявшим мужичком, которого обчищали, как липку, а когда он, всё-таки, сообразил, что это за друзья-товарищи, началась ссора, а потом потасовка и уже на этом этапе вмешалась милиция, дежурившая возле вокзала и внутри и наблюдавшая за перемещением табора. Как только поднялся гвалт, Люба взяла Алёшу за руку и вывела на улицу от греха подальше, и они устроились на грузовой тележке у пакгауза, где им ещё и повезло. В тот раз в грузовом багажном отделении дежурил как раз товарищ по лагерному сидению Сергея, и он пустил их погреться до подхода поезда. Зато сколько пересказов и сколько вопросов, не говоря уже о завистливых взглядах со стороны мальчишек в деревне, обеспечило это вокзальное сидение Алёше на ближайшие дни! 
Впрочем, скоро ушли в историю, и кочующие цыгане, и селёдочный возок, и бродячий портной, и вряд ли Алёша сожалел по этому поводу…


Рецензии