Под впечатлением прочитанной книги

«Ошибка узкого ума…»
Этот экскурс в русскую литературу здесь просто необходим, дабы прояснить обычные, традиционные представления о ней, которые оказались загромождёнными, заслонёнными какими угодно соображениями и устремлениями вульгарного толка. Это необходимо и для того, чтобы понять какую традицию в ней защищает Станислав Куняев. Это прежде всего – борьба за литературу, за народное самосознание, за народ, а значит – за Россию. Именно в такой нерасторжимой последовательности. Он весь выходит из этой традиции. Хотя вместе с тем глубоко и последовательно, как мало кто, защищает советский период истории, как закономерный этап нашей судьбы. Как уникальный период в нашей истории. И чем далее, тем это будет проявляться всё яснее.
Станислав Куняев защищает Россию в той мере, в какой защищает литературу, то есть народное самосознание. А это и есть для писателя главным. И тут у него особое положение в нынешней литературе. Ведь у нас немало писателей-патриотов, говорю именно о писателях, для которых литература – лишь средство в делах якобы более важных. Полагая, что высокая идеологическая или даже политическая цель это оправдывает. И, как правило, ни политики не делают, ни литературы. Всё это – приснопамятная «добролюбовщина» с её убеждением, что литература – это «помощница» в более важных делах… И никакие примеры из истории литературы при этом не идут впрок.
А. Блок 5 мая 1917 года заносит в записную книжку: «Если меня спросят, «что я делал во время великой войны», я смогу, однако, ответить, что я делал дело: редактировал Ап. Григорьева, ставил «Розу и Крест» и писал «Возмездие». Можно добавить, что поэт издавал в это время «Стихи о России», когда уже надвигалось как чума революционное крушение страны, уже явно уготовлялось уничтожение России. Но заметим, он не пишет о том, что он, как и многие, был мобилизован, призван в армию, служил в строительной дружине в Пинских болотах Белоруссии… Не пишет об этом, тоже важном в его жизни событии, перед  которым, он даже ездил прощаться с Шахматовым, потому, что у поэта – иное служение, стоять на страже духа, внешне и вовсе не броское, но крайне необходимое для народа, с которым решается всё.
Типичным примером «шестидесятника», с полным набором догматов, присущему ему, был безусловно, Е. Евтушенко. Поэтому Станислав Куняев и уделяет столь много внимания духовному диалогу с ним. Е. Евтушенко – редкий случай поэта, который как бы, всецело, занимался не столько собственно творчеством, в котором он был довольно небрежен, сколько популяризацией себя, полагая, что степень известности, быть постоянно на виду – это и есть масштаб дарования поэта. В этом смысле Е. Евтушенко был феноменален. Глеб Горбовский в своё время писал, что популярность его «была да и поныне остаётся, феноменальной», что его отличало «умение быть на виду, то есть – личная жажда популярности, культовое служение ей». Служение не литературе, а популярности… («Феномен поэта, «Аврора», № 9, 1988). «Шестидесятники», а теперь и последователи их всё ещё считают его «главным поэтом эпохи». Критерий-то какой, нелитературный – «главный». Как в какой-то организации. Хотя теперь совершенно очевидно, что «шумиха и успех» проходят быстро, не оставляя никакого следа ни на площадях, ни на эстраде, ни в душах, а «жалкие потуги «шестидесятников», прославляющих стройки коммунизма, окончательно обнаружили свою ничтожность» (Ст. Куняев). И уж тем более выглядят теперь самонадеянными и наивными потуги представить «шестидесятничество», а Е. Евтушенко в особенности, продолжателями русской литературной традиции: «Всё наше «шестидесятничество», все его идеологи и апологеты потратили немало сил и бумаги, чтобы объявить творчество Евтушенко прямым продолжателем и поэтических, и мировоззренческих традиций двух веков – пушкинского «золотого» и блоковского «серебряного» (Ст. Куняев).
Увы, Е. Евтушенко, как и все «шестидесятники», был преемником и продолжателем совсем иной мировоззренческой традиции, той традиции, которой, доведённой до предела, и литература становится ни к чему, которая смотрела на дарования «почти враждебно». Это, конечно, критика революционных демократов после В. Белинского. Об этой традиции убедительно писал В. Розанов: «Страшная бедность мысли, отсутствие какой бы то ни было вдумчивости – вот что сильнее всего поражает нас в этом поколении, одном из самых жалких и скудно одарённых в истории» («Почему мы отказываемся от «наследства 60-70-х годов»). Не грубость чувства даже, а «ошибка узкого ума» поражала в них В. Розанова, читать труды которых, нормальному человеку сегодня невозможно: «В этой душевной скудости, и заключалось главное зло»: «С возникновением критики Добролюбова произошло раздвоение нашей культуры: всё слабое и количественно обильное подчинилось ей; напротив, всё сильное отделилось и пошло самостоятельным путём, собственно, только этот второй поток и образует собой новый фазис в развитии нашей литературы». То есть, совершалась попытка представить литературу собственно без истинной литературы. Ложность почти всех литературных оценок, которые давал Н. Добролюбов поражает и теперь. (Выделено мной – П.Т.)
Словом, «это были дети, которые найдя в поле яблоко, поняли только то, что его можно съесть»: «Простая ошибка в умозаключении была причиной, что мир поэзии, религии и нравственности остался непонятным и навсегда закрытым для поколения, которое должно бы сетовать на себя только, а между тем сетует на других» («В чём главный недостаток «наследства 60-70-х годов»?). Но это имело, конечно, не только мировоззренческую, но прежде всего, духовную природу и причину.
Это – очень важное наблюдение В. Розанова: литературное направление в силу определённых мировоззренческих допущений начинает бороться с самой литературой… Это важно отметить теперь потому, что такое «раздвоение нашей литературы» сохранилось потом, по сути, в неизменности, разумеется, изменяя названия. Особенно оно было острым в революционном ХХ веке, во второй его половине – между «шестидесятниками» и традиционалистами, патриотами.
Отстаивая только «социальность» в литературе под предлогом того, что такая литература и отражает «саму жизнь», они отрицали  «эстетическую» критику, выразителем которой был Ап. Григорьев. Но это означало отрицание литературы вообще, и ничего более: «В самом деле: что значит восставать против эстетиков, как не утверждать в конце концов, что писать плохо лучше, чем хорошо» (В. Розанов). И о них, и о наших «шестидесятниках можно сказать только это: «Им всё казалось, что они лучше всех других узнали человеческую природу, хотя, в действительности, они только беднее всех её поняли».
Порча литературы, слова, сознания, нравственности – всего начинается тогда, когда по причине малого таланта писатели начинают вменять литературе практические, утилитарные задачи, которых она не призвана решать по самой своей природе. Внешне это так соблазнительно и привлекательно, что находит многих и многих сторонников. Какая, мол, «связь с жизнью»! Но связь литературы с жизнью такой прямой, вплоть до натурализма, не бывает. На деле это оказывается обманом. В этом ряду – и броская, зацитированная фраза Е. Евтушенко: «Поэт в России – больше чем поэт!» Но «больше», выше поэта – только Бог. В этой же фразе подразумевается, что он «больше» потому, что решает практические дела самой жизни. И эта летучая фраза в устах Е. Евтушенко на самом деле имеет значение прямо противоположное, что поэт «меньше» чем поэт. Видимо, он этого не хотел. По всему видно, что он хотел сказать о самом высоком, а вышло о низком. Утилитарные задачи, вменяемые литературе означают «штурм неба», снизвержение высокого на землю. Это – то, о чём писал Ап. Григорьев А. Майкову 24 октября 1857 года: «Везде папство, т.е. низведение царства Божия на землю, в определённые, прекрасные, но чисто человеческие идеалы». Он прямо-таки взывает в письме к тому же А. Майкову: «Любезные друзья! Антихрист  народился в виде материального прогресса, религии плоти и практичности, веры в человечество как в genus (род – П.Т.) – поймите это, вы все, ознаменованные печатью Христовой, печатью веры в душу, в безграничность жизни, в красоту, в типы – поймите, что даже (о ужас!!!) к церкви мы ближе, чем к социальной утопии Чернышевского, в которой нам остаётся только повеситься на одной из тех груш, возделыванием которых стадами займётся улучшенное человечество». И он, который никогда «не отделял мышления от жизни, слова от дела», в письме к Н. Страхову 18 июля 1861 года писал о том какие «вопросы жизни» должен и обязан решать писатель: «Есть вопрос и глубже и обширнее по своему значению всех наших вопросов – и вопроса (каков цинизм?) о крепостном состоянии, и вопроса (о ужас!) о политической свободе. Это – вопрос о нашей умственной и нравственной самостоятельности». Вот, по его же словам, великое дело порядка и правды: «Никакого нового искусства не будет. Оно вечное – как душа человека. Мечты о новом искусстве – судороги истощённого германо-романского мира…» Но утилитаризм в литературе и бездуховность по причине  своей упрощённости и поддерживаемые сильными мира сего, заполонили всё. И Ап. Григорьев горько жалуется Н. Страхову в том же письме: «Пока не пропердятся Добролюбовы… истинному и уважающему свою мысль писателю нельзя обязательно литераторствовать. Негде!»
Вот результат того «болезненного уклонения», того «страшного переворота, который окончательно содействовал раздвоению направлений русской мысли», о чём писал Ап. Григорьев в статье «Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина». Об этом «страшном перевороте» можно сказать разве что словами Н. Страхова: «Эти умы пришли к полному отрицанию русской жизни и, несмотря на то, что уже существовала обманчивая история Карамзина, не усомнились вычеркнуть жизнь русского народа из истории всемирного развития…». Но Боже мой, как они неизменны во все эпохи и времена «эти люди», вплоть до сегодняшнего дня… Но не их сущность, хорошо известная теперь, поражает, а то, что они вновь и вновь получают абсолютное преобладание, способствуя вырождению человека… И, кажется, человеческая цивилизация никаких защитных, спасительных средств против этого мыслительного поветрия и нашествия пока не выработала…
Самое неглубокое, самое упрощённое и даже примитивное направление мысли, так называемое, «социальное» было раздуто до неимоверных масштабов, заполонило все сферы жизни, подавляя, ведя непримиримую борьбу со всем глубоким, духовным, настоящим, как «реакционным». Всю меру горечи от этого мыслительного нашествия испытал на себе Ап. Григорьев, дойдя до трагического ощущения своей «ненужности» и уйдя из жизни в 42 года… А потомки «шестидесятников», такие же плоские, как и их предшественники, всё ещё полагают, что он «убегал от действительности». Такое абсолютное преобладание под видом «прогрессивности» самой примитивной вульгарно-социологической мысли, продолжившейся и в последующие времена, конечно, было преступлением перед человеком и народом, так как тормозило их развитие, пресекло тот самый «прогресс», которым и революционные демократы, и «шестидесятники» клялись: «Суждены им благие порывы, но свершить ничего не дано»…
Но ведь и в нашу эпоху,  во весь послевоенный советский период портреты Н. Чернышевского, Н. Добролюбова, Д. Писарева, ниспровергателей А. Пушкина – во всех школьных классах. А выдающегося критика Ап. Григорьева узнали недавно, собрание сочинений которого выходит только теперь и то тиражом триста экземпляров, что не восполняет потребность даже людей науки, которое им крайне необходимо. А таких как Валериан Майков пока и вовсе не узнали по причине его неиздания. Такое тенденциозное и несправедливое дозирование мысли в обществе, и соотношение её разных направлений – дело ведь вполне рукотворное, а не стихийное, дело человеческое.
Но стоят эти события незримо и прочно, как некие вехи и маяки, указывая путь живым душам. А Пушкин – с назойливыми приставаниями к нему П. Чаадаева со своим мертвым фетишем «тайны времени». Н. Гоголь, обруганный В. Белинским, носящимся с «социальностью» как дурень со ступою или с аршином, которым ничего нельзя измерить. Ф. Достоевский с примирительной речью на открытии памятника А. Пушкину в Москве. И не приехавший на чествования А. Пушкина –  Л. Толстой. Молодой А. Блок, выслушивающий сектантские речи З. Гиппиус, которая пыталась вовлечь его в секту с внешне приличным названием: «Религиозно-философское общество». В нашу эпоху – дискуссия «Классика и мы» 1977 года, после десятилетий  издевательств над народным сознанием и литературой, когда одно только упоминание о русском тут же намертво накрывалось клеймом «великодержавного шовинизма». Дискуссия «Классика и мы» – уже с нешуточными оргвыводами и тайными доносами властям для расправы над своими оппонентами, с обманчиво лёгким звоном то ли тридцати сребренников в их карманах, то ли ключей от тюремных камер… А дальше – пока тишина. Но не та всегдашняя, «вековая», но эта зловещая, которая громче и опаснее всякого шума…

Продолжение следует


Рецензии