К 50-му дню памяти Ярослава Смелякова
БОЛЬШЕ ЖИТЬ НЕ МОЖНО…»
Ярослав Смеляков – русский поэт советской эпохи
В работе, выполненной мною, как в
зыбком сумраке кино, моё лицо немолодое
неявственно отражено.
Ярослав Смеляков
1.
Видимо, есть некая незримая закономерность в том, что теперь, когда русская литература вытеснена из общественного сознания и, по сути, упразднена, нам припоминаются те или иные имена писателей. И особенно относительно недавнего прошлого, советского периода истории, послевоенного времени, когда русская литературная традиция, после её революционного погрома начала миновавшего века, наконец-то, не без потерь, но была всё-таки восстановлена. Когда литература уже перестала всецело поверяться марксистской идеологической догматикой и с трудом возвратилась к народному самосознанию, к духу человеческому и народному.
Закономерность же эта проявляется и в том, какие именно писатели нам теперь припоминаются, творчество которых как бы вдруг, всплывая из небытия, становится особенно необходимым. По всей видимости, в первую очередь те, поэтический мир которых в своё время остался недостаточно уяснённым, а теперь многое может рассказать нам как об относительно недавнем прошлом, так и о происходящем ныне, о нашем духовном, мировоззренческом состоянии и положении. Подлинная поэзия оживает в последующих поколениях, как своими прежними смыслами, так и новыми значениями, ввиду вновь обретённого нами опыта.
Кроме того, как думается, их поэтический мир выникает из небытия ещё и потому, что без него продолжения русской литературной традиции у нас явно не получается…
Но оказалось, что это естественное, закономерное и востребованное возвращение писателей предшествующей эпохи в нашу нынешнюю «пустыню мрачную», а значит – и восстановление порушенного «рынком» литературно-художественного процесса не такое простое. На его пути стали новые неистовые идеологические бойцы, неореволюционеры нашего времени, столь же самонадеянные и упрощённые, как и прежние, не ведающие никаких сомнений. Во всеоружии новой, а, по сути, прежней догматики, лишь слегка видоизменённой и припудренной. Всецело ею, а не литературной традицией поверяющие творения духа.
Понятны их чисто прагматические, утилитарные устремления. Ведь им во что бы то ни стало надо представить советский период истории России как «тупиковый», как не принадлежащий «исторической России». И понадобилось это вовсе не для утверждения идеалов демократии или справедливости, а для оправдания варварства нового разрушения жизни, подавления культуры, перерыва преемственности, откровенного грабежа национальных богатств и, по сути, для обмана народа. И тут основным препятствием варварству, революционному анархизму и беззаконию оказалась русская литература с её идеалами справедливости и нестяжательства. Кто припомнит теперь, что «перестройка» началась с низвержения её… С помощью не столь уж хитрых догматов «рынка». Как и во всякую революцию происходит сбрасывание культуры с «корабля современности», так же произошло и в «демократическую» революцию нашего времени. Разумеется, в иной форме. О том же, что революция всё ещё продолжается, свидетельствует нещадное изгнание литературы из системы образования. Планомерное и варварское, несмотря на протесты научного и педагогического сообществ.
Благие намерения адептов революционности здесь абсолютно не при чем. Во-первых, таким путём высокие цели никогда не достигались. Во-вторых, перед нами встаёт извечный вопрос: ну коль решили «улучшить» жизнь, «реформировать» её, культура и литература, в частности, почему этому «мешают»? Почему это «благое» дело должно совершаться непременно через их уничтожение? Это очень важный аспект, свидетельствующий о том, что всякая революционность не есть явление только социальное, но прежде всего – духовно-мировоззренческое, представляет собой специфический психологический и даже психический комплекс. По причине этого революционность не может не быть атеистической. Ведь её исповедники дерзают не на познание мира, а на создание «нового мира», то есть берут на себя задачи Божеские. Ясно, что в таком самонадеянном «деле» им «мешает» и Бог. И они непременно его снизвергают. Правда, это может, как в наше время, сопровождаться и строительством храмов…
Именно поэтому и была предпринята идеологическая кампания по дискредитации русской литературы советского периода истории, как якобы всецело обслуживающей прежнюю идеологию и политику, а потому-де никакой ценности не представляющей. Литература мешала, так как свидетельствовала о прямо противоположном тому, что насаждали «реформаторы», а точнее – новые революционные разорители страны. Причём, мешала вся литература – как классическая, так и советского периода истории.
Иными словами, литература выставлялась как дело исключительно «партийное», хотя в своих вершинных проявлениях она таковой не была и сопротивлялась идеологизации. А теперь она снизвергается, как якобы только и занимавшаяся тем, что обслуживанием идеологии. Но это же – обыкновенное искажение фактов, шулерство.
Нигилисты на революционной волне, как и всегда, восторжествовали. Теперь два десятка их представляют великую русскую литературу на всех международных книжных выставках-ярмарках. Кстати, за счёт средств налогоплательщиков, фиглярствуя и издеваясь над самим существом русской литературы…
Патриотические же писатели, кажется, всецело занялись воспоминаниями о противоборствах в литературе советской эпохи, новому поколению читателей уже непонятных в принципе. Собственно до литературы никому не оказалось дела…
Представлять же русскую литературу советского периода насквозь «советской», то есть идеологизированной, нет абсолютно никаких оснований. Если существовала установка метода «социалистического реализма», требующая от художников «правдивого и исторически конкретного изображения действительности в её революционном развитии», то это не значит, что литература творилась исключительно в согласии с ней. Более того, вершинные произведения русской литературы этого периода созданы не в согласии с догматикой метода «социалистического реализма», а невзирая на неё. Гораздо любопытней и значимей проследить то, как русские поэты оставались истинно таковыми в советское время, а не то, как приспособленцы от литературы послушно следовали методу «социалистического реализма». Это посложнее, чем огульное уничижение почти века русской поэзии, идеологическая мотивация которого очевидна. И те, кто сводит теперь русскую литературу советского периода истории к идеологии, тем самым свидетельствуют, что идеология для них ценнее и поэзии, и самой живой жизни.
Теперь уже совершенно очевидно, что представить советский период истории, а заодно и литературу в искажённом свете было идеологической задачей «демократических» неореволюционеров. И эту «задачу» они исполнили исправно. Это общая установка всяких революционеров – выставить предшествующий период истории как обречённый, подлежащий уничтожению. Без этого не получается революционной «теории» и варварства разрушения, перерыва в исторической, духовной и культурной преемственности. Но печальнее всего то, что в этом идеологическом действе участвуют и писатели, во всяком случае, люди, считающиеся таковыми.
Если, конечно, иметь в виду не поэзию, а то массовое стихотворчество, к поэзии зачастую отношения не имеющее, но ставшее результатом общей высокой образованности общества, то «можно» дать и такую ущербную и даже примитивную характеристику поэзии советского периода, какую даёт ей некий Кирилл Анкудинов: «Советская поэзия была явлением в своём роде замечательным, но безнадёжно замкнутым. Советские поэты как бы жили внутри запаянной колбы. На переходе 80-х и 90-х годов колба советской поэзии вдруг лопнула. В те годы кто-то должен был взять на себя роль просветителя поэтов, оказавшихся на вольном ветру, рассказать им о глобальных тенденциях в поэзии, об американском авангарде и европейском поставангарде». («Литературная газета», № 9, 2010). Интересно было бы дознаться, откуда столь «прогрессивный» автор узнал, что «колба советской поэзии» действительно «лопнула»? Обычное произвольное допущение для оправдания умозрительной концепции, находящейся в полном согласии с новыми идеологическими поветриями «либерального» толка. И потом – в чём же «замечательность» поэзии этого периода, если ей выносится столь уничижительный приговор? К тому же – совершенно несправедливый…
Да неужто просвещение русских поэтов, а стало быть и народа, возможно только и исключительно, если не из Европы, то из американского континента? Совершенно очевидно, что перед нами – обыкновенное лакейство, причём самая его изощрённая форма – лакейство духовное… И не смущает это исповедников столь унизительного положения, обряженных в мундир «прогрессистов»…
Суждение несправедливое уже потому, что ставит поэзию в зависимость от идеологии - «запаянной колбы». А ущербно оно потому, что выводит состояние поэзии не из литературной традиции, а из побочных и совершенно необязательных понятий – якобы зависящей от «американского авангарда» и «европейского поставангарда». Это обычный внелитературный подход к литературе, когда ей вменяются закономерности развития не свойственные ей по самой её природе. Да и нарушение общего принципа самопознания человека и познания мира, при котором подобное может сравниваться лишь с подобным. Представление о поступательном развитии, а именно его являет нам автор, где последующее более совершенно предшествующего, а стало быть и отменяет его, справедливо применительно к прогрессу, но не к поэзии. И не «современностью» поверяется поэзия, ибо, как писал А. Блок, «несовременного искусства не бывает». Если, конечно, это искусство, а не некие словесные поделки. Именно таким представлением продиктовано другое суждение автора, когда он, не ведая сомнения, утверждает: «Я не вполне представляю себе смысл привычного словосочетания «традиционная поэзия» и, честно говоря, не очень люблю его» («Литературная газета», № 41, 2009). Ну откуда, скажите на милость, может взяться у автора представление о «традиционной поэзии», если для него главным мерилом поэзии вообще является «американский авангард» и «европейский поставангард»? В таком случае ему взяться просто неоткуда. И не ахти какую «новость» он сообщает нам таким утверждением. И кто действительно находится в «запаянной колбе» – ещё большой вопрос, на который автор «отвечает» с такой лёгкостью. Не находится ли он сам в «запаянной колбе» «американского авангарда» и «европейского поставангарда»? Для такого риторического вопроса есть веские основания. Так как его «колба» к русской поэзии даже советского периода никакого отношения не имеет…
Да и вообще дело вовсе не в поэзии, по мнению нашего знатока поэзии, а в пресловутой «социальности», памятной ещё со времён В. Белинского, ради которой «великому критику» не жаль было сотен тысяч человеческих жизней, разумеется, ради счастья миллионов. Но, как мы теперь знаем, такая «арифметика» счастья оказалась несостоятельной и, по сути, ложной. Но автор, как ни в чём не бывало, возвращает нас к неистовости Виссариона: «Дело не в поэтах и не в стихах. Дело в социальном контексте, в котором оказываются поэты и стихи». («Литературная газета», № 23, 2010). Конечно, никому не дано предугадать, как слово наше отзовётся, но сводить всё к «контексту», то есть к необязательности самого текста и самого слова, для этого надо иметь уж очень, скажем так, специфическое представление о литературе…
Сергей Филатов, президент Фонда социально-экономических и интеллектуальных программ «Словесность в переходную эпоху», один из основных организаторов расстрела Белого дома в 1993 году, управившись с революционным «переустройством» России, занят теперь литературой, проводя в Липках совещания молодых писателей, школя их в духе революционно-демократической догматики, в чём я убедился как встречаясь с его воспитанниками, так и читая их писания. Его суждения о литературе советского периода столь же далеки от её истинного состояния: «В ту эпоху, из которой мы ушли, для литератора была возможность выбора: для одних это была готовность верой и правдой служить своими книгами советской власти, и прежде всего её идеологии; других же отличало стремление противостоять диктату этой власти – либо активно (и тогда власть небезосновательно считала их диссидентами, врагами, от которых нужно избавиться), либо пассивно – уходя в переводы, в литературоведение – для заработка и обретения социального статуса, или сосредоточенно работать «в стол» – для самого себя, для Бога или для потомков» («Литературная газета», № 36, 2010).
Как видим, литература опять, по образцу революционных демократов ХIХ века, напрямую связывается с пресловутой «социальностью», как якобы от неё всецело зависящая и ею определяемая. Опять – литература не самодостаточная величина, выражающая народное самосознание, а всего лишь «средство», в делах якобы более важных и, как правило, неприглядных – будь то «освободительное движение» или же «освобождение» России от коммунизма. Служения же литературе опять-таки не предусматривается в принципе.
Примечательно, что истинным писателям, всегда творящих вопреки всему, а в советский период в особенности, согласно такому шаблону С. Филатова места как раз и не находится. Или приспособленцы или сорвавшиеся в политику, но только не собственно писатели…
По логике С. Филатова наиболее талантливыми должны быть писатели диссидентствующие, идеологические бойцы. Но это ведь далеко не так. Даже вовсе не так. Более того, наиболее посредственные писатели можно сказать в равной мере как служили своими книгами идеологии, так и впадали в диссидентство. Это им как бы «компенсировало» недостаточную собственно литературную одарённость. Истинная же картина литературы этого периода истории была иной, не связанной напрямую ни с «социальностью», ни со старой, ни с новой идеологией.
Да и много ли вытащили «из столов» неопубликованного, когда в целях идеологических и политических пришло время являть запрещённое? Увы, пожалуй, каждая строчка, во всяком случае «шестидесятников» была опубликована и неплохо оплачена в советское время. Ничего «в столах» у них запрещаемого не оказалось… Но фронда, кукиш в кармане, лубочная «оппозиционность» им была необходима для своеобразного статуса «свободомыслия».
Я привёл наиболее характерные примеры внелитературного подхода к литературе. И мы видим то, как один автор из своих «прогрессистских» представлений об искусстве, презирая традицию и не стесняясь признаваться в этом прилюдно, поверяет поэзию исключительно «современностью». Другой из убеждений в том, что литература есть «сила служебная» пытается приспособить её к идеологии. А оба вместе творят одно и то же, общее революционное дело – вновь пытаются вернуть литературу к вульгарному социологизму, столь памятному и с таким трудом преодолённому, когда раздавалась не только трескотня пустопорожних политических деклараций, но и треск человеческих костей…
2.
Вовсе не случайно, а по той незримой закономерности, о которой сказано вначале, нам теперь не просто припоминается имя выдающегося русского поэта советского периода истории Ярослава Васильевича Смелякова (1912(13) – 1972), но пред нами предстаёт его поэтический мир во всей его глубине и величии. И что примечательно, сначала возникла потребность возвратиться к его творчеству, а потом уже припомнилось, что приближается столетие со дня рождения поэта и сорок лет со дня его кончины. То есть, во всяком случае, у меня, не было никакого внешнего, формального повода снова обратиться к поэзии Ярослава Смелякова, но было именно некое внутреннее необъяснимое желание вновь его перечитать.
Читать же стихи Ярослава Смелякова я начал с юности, с его последних книг «День России» и «Декабрь». До этого я знал его разве что по популярной в то время в литературных кругах песне «Если я заболею, к врачам обращаться не стану…» То есть перипетии его необычной, поистине драматической судьбы тогда мне не были известны. Но меня поражали в его стихах точность определения тех или иных явлений и характеристики людей, исторических личностей, к которым он постоянно обращался.
Представляли же официально творчество Ярослава Смелякова обычно как исполненное романтики комсомольской юности, темы труда, преемственности поколений, сочетания лирической патетики с разговорными интонациями… Впрочем, это было общее обыкновение - в аннотациях к книгам или в справочных изданиях давать самые общие, самые обтекаемые характеристики поэтам и их творчеству.
Каково же было моё удивление потом, когда со временем я знакомился с такой трудной судьбой Ярослава Смелякова. Поражало несоответствие к тому времени уже устоявшейся характеристики поэта с тем, что ему в действительности довелось пережить. При всём при том, что эпоха была трудной и трагической, и прошлась почти по каждой человеческой судьбе, Ярославу Смелякову она отмерила испытаний сверх всякой меры:
Мир был разъят и обесчещен,
Земля крутилась тяжело.
Ах, сколько их, тех самых трещин,
По сердцу самому прошло.
Оно ещё живёт покуда
И переваривает быт,
Но, словно с трещиной посуда,
Весёлым звоном не звенит.
Вот так певец революционности и «комсомольской романтики»: «Мир был разъят и обесчещен…». Прямо-таки в противоположность революционной догматике о сотворении «нового мира».
С первых же шагов на литературном поприще он попадает в жесточайший идеологический переплёт. В 1932 году Ярослав Смеляков выпустил сразу две книги «Стихи» и «Работа и любовь», которые стали поводом резкой полемики в литературных кругах. Молодого талантливого поэта обвиняли ни в большем, ни в меньшем, как в недостаточно чётком пролетарском мировоззрении. Обвинение по тем временам грозное. И не безопасное для поэта, судя по трагическим судьбам многих и многих молодых русских писателей.
В 1934 году М. Горький выступил с резкой статьёй в «Правде», «Известиях» и «Литературной газете» - «Литературные забавы», в которой, по сути, вынес приговор талантливому поэту Павлу Васильеву, назвав его «врагом». А заодно упрекал Ярослава Смелякова в том, что он поддаётся его влиянию: «На характеристике молодого поэта Яр. Смелякова всё более и более отражаются личные качества Павла Васильева. Нет ничего грязнее этого осколка буржуазно-литературной богемы. Политически (это не ново, знающим творчество Павла Васильева) это враг».
На первом съезде советских писателей, состоявшемся в августе 1934 года, А. Безыменский вослед за «великим пролетарским писателем», в своей «митинговой речи» (по определению И. Сельвинского) выносит, по сути, политический приговор и Павлу Васильеву, и Ярославу Смелякову», а заодно – и Николаю Заболоцкому: «И Заболоцкий и Васильев не безнадёжны. Перевоспитывающая мощь социализма беспредельна. Но не говорить совершенно о Заболоцком и ограничиться почтительным упованием и восхищением талантливостью и «нутром» Васильева невозможно.
Тем более это невозможно, что влияние Заболоцкого сказывается и на творчестве Смелякова и даже в некоторых стихах такого замечательного и родного нам поэта, как Прокофьев. Не потому я обязательно говорил бы о Смелякове, что боялся бы пропустить одно имя в списке поэтов, а потому, что Смеляков представляет серьёзное поэтическое явление, выражая то поколение, которое не знало гнёта царизма. Он подвергается не только влиянию богемно-хулиганского образа жизни, образцы которого даёт П.Васильев и которые так мощно заклеймены в замечательной статье Горького «О литературных забавах» («от хулиганства до фашизма расстояние, короче воробьиного носа»), но и вредным творческим влиянием» («Первый всесоюзный съезд советских писателей 1934». Стенографический отчёт, М., 1934). При этом надо полагать, что сам А.Безыменский мощью социализма уже «перевоспитан».
А 22 декабря Ярослава Смелякова так и «неперевоспитавшегося» беспредельной мощью социализма, арестовывают. При обыске у него была изъята книга Гитлера «Моя борьба» на русском языке, изданная небольшим тиражом и выдаваемая для ознакомления только особо доверенным людям по списку, утверждённому ЦК ВКП(б).
Обвинялся Ярослав Смеляков в антисоветских разговорах, антиобщественном поведении, моральном разложении. На следствии с юношеской прямотой и бесстрашием он говорил о том, что «Горький не любит советской поэзии, его творчество выдохлось, он является пугалом для талантов… Человек не может подгонять своё творчество всегда под радость, человек имеет право отражать в своём творчестве не только схему, навязанную ему, но имеет право на творчество слёз, а нас заставляют писать о машинах, газгольдерах, когда хочется писать о слезах…». И разве Ярослав Смеляков был не прав и в характеристике М. Горького, и той атмосферы литературной жизни, которая тогда всецело царила?..
Эта трагическая страница биографии молодого поэта Ярослава Смелякова убедительно свидетельствует о том, как следовали и следовали ли наиболее талантливые писатели догматике «социалистического реализма». Ей следовали наиболее бездарные, Безыменские и прочие. Да ещё вносившие в литературную среду не просто атмосферу скандала, но выносящие политические обвинения, которые по суровости тех лет могли закончиться физическим уничтожением поэтов. И заканчивались…
Ярослава Смелякова 4 марта 1935 года особое совещание «за участие в контрреволюционной группе» приговорило к трём годам исправительно-трудовых лагерей. Как видим, уже не антиобщественное поведение и моральное разложение вменяется в вину в приговоре, а – откуда-то взявшаяся контрреволюционная деятельность. А это обвинение – более чем суровое.
После выхода на свободу, с началом Великой Отечественной войны поэт был призван в армию и направлен в Карелию. Через несколько месяцев он оказался в финском плену, длившемуся для него с 1941 по 1944 год…
В третий раз Ярослав Смеляков попадает в тюрьму в 1951 году. Стали якобы известны какие-то подробности его «недостойного поведения» в плену. За такое обвинение грозила самая высокая мера наказания.
Ярослав Смеляков, в отличие от своих сотоварищей – Бориса Корнилова и Павла Васильева, репрессированных по нелепым идеологическим обвинениям, остался в живых, можно сказать, случайно. Жена поэта Павла Шубина Г. Аграновская вспоминала: «Самое страшное было то, что смертная казнь ещё не была отменена, а какой срок уготовят Ярославу, не знал и Господь Бог. Спустя пять лет, когда вернулся Смеляков, вот он мне что рассказал: «Жизнью я обязан следователю. (Он и фамилию называл, а я за давностью запамятовала). Я сиделец опытный, вижу – тянет и тянет. Последнее время и на допросы вызывать почти перестал. Спрашиваю: что волыните? А он мне говорит, что, мол, на том свете побывать успеете, куда торопиться… Видно, знал он, что «вышку» должны отменить, а я тянул на эту меру…». И получил Ярослав свой срок – 25 лет лагерей – вскоре после отмены смертной казни» («Сопричастность», «Вопросы литературы», сентябрь-октябрь, 1991). И только в 1955 году поэт выходит на свободу.
О том же, что третья отсидка для Ярослава Смелякова могла действительно закончиться трагически, свидетельствует и его стихотворение «Письмо в районный город», представляющее собой поэтический ответ на письмо Т.М. Корниловой, матери репрессированного поэта Бориса Корнилова. Стихотворение любопытное, написанное с некой раздражительной болью:
…Получил письмо я от старушки
И теперь не знаю, как мне быть:
Может быть,
пальнуть из главной пушки
Или заседанья отменить?
Не могу проникнуть в эту тайну,
Не владею почерком своим.
Как мне объяснить ей,
что случайно
Мы местами обменялись с ним?
Поменялись как, не знаем сами,
Виноватить в этом нас нельзя –
Так же,
как нательными крестами
Пьяные меняются друзья.
Он бы стал сейчас лауреатом,
Я б лежал в могиле
без наград.
Я-то перед ним не виноватый,
Он-то предо мной не виноват.
Хорош же «певец» комсомольской романтики и рабочей темы, вся молодость которого прошла, по сути, на нарах… Между тем, Ярослав Смеляков в общественном сознании представлялся эдаким насквозь советским поэтом, певцом социалистической системы. И это теперь якобы даёт право уничижать и «развенчивать» его с точки зрения идеологической догматики и в полном согласии с новой революционной «демократической» идеологией…
Кстати, что имел в виду поэт под «главной пушкой», из которой, вроде бы, можно было «пальнуть»? Высказать, так сказать, всю «правду-матку», со всей диссидентской упрощённостью? Но он к ней никогда не прибегал.
У нас появилось уже целое поколение литераторов, которое судит как о предшественниках своих, так и друг о друге не по текстам, не по книгам, а по неким мнениям, неизвестно на чём основанных – то ли на внешних впечатлениях, то ли на слухах. Не подлежащие сомнению, в виду их очевидности, литературные факты для таких «литераторов» ничего не значат. Так В. Огрызко пишет о последних годах Ярослава Смелякова следующее: «В последние годы жизни Смеляков как поэт, мне кажется, сломался. Да, к нему пришло официальное признание. В 1967 году он за книгу «День России» получил Государственную премию, которая по иронии судьбы носила имя одного из первых его гонителей – Максима Горького. Спустя год ему вдогонку дослали за очень слабую поэму «Молодые люди» ещё и премию Ленинского комсомола. Поэта стали в качестве свадебного генерала приглашать почти на все правительственные мероприятия. Но град наград никак не повлиял на уровень мастерства». («Литературная Россия», № 11, 2007). Видимо, редактор литературного еженедельника «Литературная Россия» столь был занят несуществующей интригой, вынесенной в заголовок – «Соперник Твардовского: Ярослав Смеляков», – что Александра Трифоновича Твардовского называет Александром Трифоновым… Понятно, что – это небрежность. Но только она очень уж характеризует уровень данного литературного издания, да и автора…
В то время как в творчестве Ярослава Смелякова проявилась иная, прямо противоположная закономерность. В творчестве истинных поэтов бывает так, что к концу своего творческого пути их поэзия открывается новой глубиной, новым духовным зрением. И они создают в этот период, может быть, главные произведения всей своей жизни. Так произошло и с Ярославом Смеляковым, о чём свидетельствует книга «День России» и особенно последняя книга «Декабрь» (М., «Советский писатель», 1970).
Тут скорее поверишь Владимиру Цыбину, знавшему хорошо и поэта, и его творчество: «Мне было ясно, что второе дыхание, что так называемая вторая молодость, проявляются обыкновенно у финиша. Так было и у В. Луговского с его «Серединой века», и у А. Твардовского с его «пейзажно-философскими» стихами, так было и с «Декабрём» Ярослава Смелякова. В этом прощальном обилии мобилизуются все творческие ресурсы. Природа торопится реализовать себя. Даже в этой книге Ярослав Смеляков не позволил себе расслабиться. В ней есть всё – и боль, и горечь. Нет только чувства увядания, стихов «ни о чём» («День поэзии», М., «Советский писатель», 1980).
«Комсомольская поэма» же «Молодые люди» (М., «Молодая гвардия», 1968) поэмой вовсе не является. Это цикл стихотворений в результате чисто издательского приёма соединённых в книгу в связи с 50-летием комсомола. И уже только поэтому эта книжица «очень слабой поэмой» быть не может.
Никакого «воспевания» комсомола в ней нет. Скорее – укор ему и ирония:
Я юность прожил в комсомоле,
Средь напряжённой прямоты.
Мы всюду шли по доброй воле,
Но без особой доброты.
И уж никак нельзя назвать «воспеванием» комсомола, в строчках, перефразирующих известные стихи Сергея Есенина.
Я сам, оставив эти долы,
Как отоснившиеся сны,
Задрав штаны, за комсомолом
Бежал по улицам страны.
Внетекстовой подход к поэтическим творениям ставит их сторонников в неловкое положение, так как при этом, может быть, и без злого умысла искажаются факты.
Как видим, предпринята попытка переоценки поэзии Ярослава Смелякова. Уничижительная и абсолютно не соответствующая действительности. Никакого «слома», никакого понижения мастерства в последние годы у Ярослава Смелякова не было. По логике В. Огрызко получается так, что это «официальная критика» врала нам о том, что Ярослав Смеляков – большой поэт. Да и его «моральный облик» она же приукрасила. На самом же деле он был вовсе не таким, о чём и решил поведать представитель неофициальной критики, надо полагать, критики настоящей. Перед нами – ещё одно сбрасывание литературы с «корабля современности». Разве что имеющее иную мотивацию.
Русское и советское в поэтическом мире Ярослава Смелякова не противопоставлены альтернативно, а находятся в преемственной связи. Советское является продолжением русского, но не подменяющее и не отрицающее его. Какой всё-таки сложной и тонкой была общая идеологическая картина в Советском Союзе, в России. Во всяком случае, в послевоенный период. Но теперь-то, двадцать лет спустя после «демократической» революции, мы можем и должны признаться самим себе – что практически выходило из такого альтернативного противопоставления русского и советского – исподволь уготовлялась идеология нового революционного анархизма, а вовсе не «освобождение от коммунизма». Ведь таким противопоставлением, признанием ХХ века «тупиковым» и якобы не принадлежащего «исторической России», этот самый, пожалуй, сложный и трудный век вообще вычеркивался из истории, чем совершался перерыв в исторической преемственности, как основа для всякого революционного беззакония.
Ведь эта убийственная формула – целили в коммунизм, а попали в Россию – свидетельствует только о том, что мы так и не разобрались, кто куда целил, что в образованной среде общества оказалось слишком уж мало людей понимавших эту взаимосвязь. Свидетельствует о том, как ни печально в этом сознаваться, что нас просто переиграли интеллектуально, подсунув губительные и ядовитые идеи, которые были приняты большинством людей без анализа их сути и последствий их преобладания. Так создавалась идеология нового революционного разорения страны. В форме такого соблазнительного якобы преодоления былых несправедливостей, которые в значительной степени были уже преодолены.
И самое печальное состоит в том, что такое альтернативное противопоставление русского и советского долгое время почиталось чуть ли не вершиной патриотизма. Но какими упрощёнными, примитивными, интеллектуально несостоятельными предстают теперь, на развалинах нашей жизни, эти идеи…
Убедительно обосновать на историческом и метафизическом уровнях, а не на отвлечённо-идеологическом советский период истории это поколение образованных людей оказалось не в состоянии. И ввергло народ и страну во тьму нового революционного анархизма. Неужто оно не несёт за это никакой ответственности? Формальное, дозволенное «освобождение», а по сути ложное, обернувшееся новым беззаконием, оказалось дороже самой жизни, стяжаемой столь большими жертвами и страданиями людей.
Ярослав Смеляков был одним из немногих, кто понимал это, сложившееся соотношение русского и советского. И это ему не прощается. Именно поэтому он выставляется певцом советского строя и даже идеологии его, а не большим русским поэтом советского периода истории.
Но, к сожалению, совсем иначе мыслило подавляющее большинство образованных людей, «образованцев», к которым принадлежал и сам автор этого определения А. Солженицын. Оно ожидало крушения «режима», превратившись из советской, народной интеллигенции, в ту интеллигенцию, которая у нас уже была в ХIХ веке, предпринявшей «освободительное движение» в своей стране…
Но жить с ощущением, знанием и ожиданием того, что «режим» рухнет, то есть рухнет страна, в которой ты живёшь, это похоже всё-таки на некий комплекс смердяковщины. Не могли же интеллигенты новой поры не знать того, что отдельно «режимы», то есть идеологии не рушатся. Они рушатся вместе со страной.
И потом, не могли же они не помнить о том, какими огромными жертвами и страданиями человеческими этот «режим» стяжался… И живя уже пусть и в относительном, но благополучии, во всяком случае без варварства революционного анархизма и массовых репрессий, ждать «крушения режима» – это всё-таки безответственность.
Да, «слишком уж противоестественной была государственная идеология – в кричащем противоречии с историей страны и её культурой» (Станислав Джимбинов. «Коэффициент искажения», «Новый мир», № 9, 1992). Но каково должно быть это соотношение в новых условиях, разве об этом в первую очередь должны думать не деятели культуры? Разве они должны в столь важных вопросах всецело доверяться политикам? Однако такая мысль им, кажется, не приходила в голову. Было избрано самое простое, примитивное «разрешение» кричащего противоречия – крушение «режима», при этом понимаемое как-то умозрительно, без крушения судеб миллионов людей, в том числе и их собственных.
А ведь был пример преодоления этого противоречия предшествующими поколениями. И во время ещё более сложное, чем наше. Когда с середины тридцатых годов революция была «национализирована», произошла, как писал Г. Федотов контрреволюция сверху. У ретивых сторонников перманентной, постоянно длящейся революционности революция была таким образом отобрана. Да, идеология осталась прежней, но за невнятной идеологемой «революционных ценностей» реально в обществе происходили уже совсем иные процессы, во всяком случае, не революционные. Да, эта реставрация тщательно утаивалась. Ведь признав её, было невозможно совершить новую, очередную, на этот раз «демократическую» революцию. Ну так что было важнее – реально происходящие перемены в обществе или же декларации о них? Но, не заметив той реставрации, начавшейся в тридцатые годы и требуя её в 1991 году, наши интеллектуалы сами того не заметили, как стали идеологами новой, «демократической» революции. Ведь свергался не «режим», а предпринималось очередное революционное разорение России.
Тот советский строй, как выразился поэт, – стиль жизни, который был объявлен в «демократическую» революцию «тупиковым» и не принадлежащем «исторической России», а стало быть, подлежащий разрушению, стал результатом долгого и мучительного преодоления революционного сознания и нового государственного созидания. И мало чего общего имел с первоначальной советской эпохой с её революционной догматикой.
Привожу суждения Станислава Джимбинова, как наиболее характерные, преобладавшие в образованной среде в то время. Признав наличие «духовного Чернобыля», многие интеллигенты тем самым стали идеологическими бойцами новой революции. И тут пошла в ход литература, как «средство», как «помощница», как сила «служебная»: «Можно ли рассматривать так называемую советскую литературу как продолжение русской литературы? Без колебаний отвечаешь: нет, это весьма отдалённый мутант русской литературы». Да неужто, творения М. Шолохова, М. Булгакова, А. Твардовского, Я. Смелякова, А. Ахматовой, М. Цветаевой, В. Шукшина, В. Белова, В. Соколова, Н. Рубцова и многих других писателей – это не русская литература? Ну был поток средних писаний, как и во все времена, но литература-то определяется по её вершинным творениям.
Убедительным доказательством опрометчивости и несправедливости таких представлений и суждений является то, что в результате чаемого крушения «режима» русская литература не только не осталась в состоянии «мутанта», но вообще была изъята из общественного сознания. Вот когда действительно наступил «духовный Чернобыль»… Значит, не смогли его предусмотреть, потеряв даже то, что имели? Значит, не оказалось достаточной прозорливости для этого? Выходит, что так. Как это ни печально осознавать.
Но удивительно, что даже получив вместо демократии беспредел, не сотворив никакого саркофага на «духовный Чернобыль», но пробудив новый, автор тем не менее исполнен радости, – даже счастья: «Однако счастье мы уже обрели – освобождение от чудовищной, калечащей душу идеологии».
Но как человек образованный и глубоко мыслящий (знаю его не только по статьям, но и по лекциям в Литературном институте) Станислав Джимбинов задавался наиважнейшим соотношением русского и советского, темой, так и оставшейся никем не исследованной. А по поводу известной песни:
– А куда же напишу я?
Как я твой узнаю путь?
– Всё равно, – сказал он тихо –
Напиши куда-нибудь.
Даже заметил: «Прислушайтесь внимательно – и в словах комсомольской песни вы рассмотрите христианское смирение и веру в чудо».
Станислав Джимбинов один из немногих интеллектуалов, кто в то время задавался вопросом о реставрации: «Никто из теоретиков «перестройки» не произнёс слова «реставрация», все говорили только о новой революции». Но, требуя «реставрации» в восьмидесятые – начале девяностых годов и не замечая «реставрации» уже свершившейся, начавшейся с середины тридцатых годов, и не наглядно-показательным образом, автор невольно, сам того не подозревая, становился «теоретиком» новой революции. Официальные же «теоретики» во главе с М. Горбачёвым и не должны были говорить о «реставрации», так как они прекрасно понимали, что свершают новую революцию. Но в таком случае, почему заодно с ними оказались люди образованные, интеллектуалы, состоявшиеся при этом самом ненавистном им «режиме»? Почему доверились столь хлипкой идеологии «освобождения от коммунизма»? В то время как их обязанностью было не просто развенчать «режим», но на историческом, философском, метафизическом уровнях уяснить «предельно сложный» двадцатый век в истории России. Но таких мыслителей оказались единицы. И они не могли повлиять на общее идеологическое поветрие, обосновывающее крушение «режима», то есть собственной страны.
Ну так был «духовный Чернобыль» или нет? Так и хочется спросить: если был, то откуда взялись столь образованные и умные авторы, какие теперь не могут появиться в принципе? Прошло всего два десятка лет и обнажилась вся опрометчивость подобных убеждений и суждений.
Но всё дело в том, что это соотношение русского и советского давно постигнуто и выражено с большой поэтической глубиной в стихах Ярослава Смелякова.
Таковой оказалась логика интеллигенции советского периода истории. В своём желании крушения «режима» она поступила точно так же, как и интеллигенция ХIХ века. России советской ей оказалось так же не жаль, как той интеллигенции – России самодержавной.
Парадокс, даже можно сказать идеологический «капкан», в который она попала, состояли в следующем: борясь с режимом, осуждая революционный вандализм и его последствия, она, тем не менее, стала исправной идеологической обслугой новой, «демократической» революции в России. Причём, революции криминальной…Неужто в этом и состояли её идеалы? Понятно, что идеалы на то и идеалы, чтобы никогда не быть достижимыми. Но когда между замыслом и выходящим из него реальным положением в обществе выходит такая разительная разница, изъян следует искать в замысле.
Таким оказалось в миропонимании интеллигенции той поры соотношение русского и советского. Русское ей не особенно было и нужным, она всецело занялась борьбой с советским. То есть с тем государственным устройством, которое было, а никакого другого, как видим, не было в её воспалённом сознании…
3.
Дело вовсе не в том, что Ярослав Смеляков был якобы фанатиком советской власти, а в том, что советский период истории он понимал как закономерный этап в трудной, трагической истории страны. Он исходил из того «режима», который реально был, а не из воображаемого. Ведь как оказалось, никакого другого «режима» у интеллигентов не было. Была только борьба с «режимом» существующим. И чем далее мы уходим от «демократической» революции нашего времени, тем более убеждаемся в правоте Ярослава Смелякова. Но ведь поэт постиг это уже давно, и довольно определённо и ясно. В этом отношении примечательно его стихотворение «Национальные черты»:
С закономерностью жестокой
И ощущением вины,
Мы нынче тянемся к истокам
Своей российской старины.
Мы заспешили сами, сами,
Не на экскурсии, а всласть
Под нисходящими ветвями
К ручью заветному припасть.
Ну что ж! Имеет право каждый,
Обязан даже, может быть,
Ту искупительную жажду
Хоть запоздало утолить.
И мне торжественно невольно,
Я сам растрогаться готов,
Когда вдали на колокольне
Раздастся звон колоколов.
Не как у зрителя и гостя
Моя кружится голова,
Когда услышу на бересте
Умолкших прадедов слова.
Но в этих радостях искомых
Не упустить бы на беду
Красноармейского шелома,
Пятиконечную звезду.
Не позабыть бы с обольщеньем
В соборном роясь серебре,
Второе русское крещенье
Осадной ночью на Днепре…
Особенно тут поражает это «ощущение вины», так как «Рязанские Мараты», впав в обольщенье, натворили, набедокурили много, в порыве строительства «нового мира», отвергая всё истинное, родное, национальное. Потому «гул забвения и славы» и плывёт над их кладбищем.
Но разве в этих стихах Ярослав Смеляков не оказался, к сожалению, пророком, когда в наше время, отвергнув такой трудный советский период истории, сотворили новую беду?.. Вот оказывается, по Ярославу Смелякову, когда начиналась «перестройка», и какая. А не та «революционная перестройка», которую мы знаем…
Это понимали, пусть и немногие, его современники. У замечательного поэта Владимира Леоновича есть стихотворение, посвящённое Ярославу Смелякову, в котором он выражает именно эту российскую суть поэта:
…А знают что? Такой он и сякой,
К тому ж ещё угрюмый и гундосый.
Согнётся, будто в поле над сохой,
И рот заткнёт всегдашней папиросой.
В газете напечатает стишок,
И в рукописи чистый лист оставит,
А между делом за вершком вершок
В историю российскую врастает.
«Дружба народов», № 12, 1983.
Немногие, совсем немногие люди обладают талантом жить настоящим, то есть распознавать его истинный смысл и значение, ценить своё кратковременное земное бытие. Это трудно, это требует работы души и разума. Чаще люди судят о настоящем по предшествующему, по стереотипам и догмам прошлого. Словно не замечая, что жизнь не знает повторений. Но так проще и легче, ибо в текущей жизни непросто распознать, где подлинное, а где мнимое и ложное. Умение жить настоящим – значит распознавать то, что в нём действительно происходит. Знать истинную историю – это одно, а ностальгировать о прошлом, убегая в него от настоящего, считая своё время неким «недоразумением» - это совсем иное. Последнее – признак интеллектуальной несостоятельности и слабости воли.
В то время как такое порывание в прошлое, чаще свершаемое на идеологическом уровне, не такое уж безобидное. Ведь оно, так или иначе, реанимирует давно пережитые беды, возвращает их в уже совсем иную жизнь. И становится, таким образом, помимо воли их исповедников идеологией разрушения существующей, настоящей жизни. Никакие даже самые красивые догматы об «исторической России» (поди, определи её параметры), в которую якобы можно и следует вернуться, не могут скрыть безволия и интеллектуального бессилия объективно оценить своё время.
Неслучайно Ярослав Смеляков, по свидетельству Владимира Цыбина, по дороге из Югославии обмолвился: «Одни кладбища и руины. Никто не видит своего настоящего. Настоящим никто не гордится».
Другая крайность ухода от настоящего – апелляция к неопределённому будущему, пока ещё никому неизвестному. Уход в этакую бесплодную мечтательность, где нет даже намёка на пророчество. В этом есть уже изрядная доля спекуляции, когда будущее предстаёт не в качестве идеала и неизбежности, а в качестве догмата.
Ярослав Смеляков обладал удивительным талантом жить настоящим. Постоянные же его обращения к истории имели иной смысл, собственно были подчинены потребностью жить настоящим. Это он с предельной лаконичностью и точностью выразил в «Стихах, написанных в псковской гостинице». Он мечтал, как Пущин, приехать к великому поэту «утром и зимой», обязательно с шампанским и, чтобы «полозья бешено скрипели и снег стучал из-под копыт». Но – «Всё получилось по-другому»:
Но из-под той заветной крыши
На то крылечко без перил
Ты сам не выбежал, не вышел
И даже дверь не отворил
…И, сидя над своей страницей,
Я понял снова и опять,
Что жизнь не может повториться,
Её не надо повторять.
А надо лишь с благоговеньем,
Чтоб дальше действовать и быть,
Те отошедшие виденья
В душе и памяти хранить.
И особенно поражает, пронзает, это такое беспощадное и вместе с тем такое простое и ясное: «Её не надо повторять», что у каждого человека – своя страница рукописи или судьбы. Ведь даже имя Пушкина в стихотворении не произносится, а лишь поминается «пушкинский дом», да «псковская гостиница». Каждый пишет «свою страницу», а не повторяет чью-то...
Среди выдающихся русских поэтов советского периода истории Ярослав Смеляков занимает особое положение и место. В его творческой судьбе, в его наследии, как ни у кого из его современников, ясно виден тот путь, каким шло во временном развитии народное самосознание в этот драматический, сложный, мировоззренчески запутанный период нашей истории.
Но благородство, человеческая мудрость поэта в том и состояли, что трижды пройдя испытания своего жестокого времени – лагеря, финский плен, он не ожесточился, как многие, не «зациклился» на этом, превозмог личную вполне понятную обиду. Более того, как видно по всему, усилием воли отстранился от этой «лагерной» темы: «Позабылось быстро горе, я его не берегу». И вовсе не из страха и не из осторожности, как полагают иные идеологизированные окололитературные публицисты, а, видимо, из глубокого понимания того, к чему это может привести поэта. Это очень сильный творческий и человеческий поступок Ярослава Смелякова, остающийся и сейчас не тускнеющим уроком. Остаётся он таковым потому, что многие писатели со сходной трагической судьбой не смогли удержаться на такой духовной и нравственной высоте. Так и не смогли психологически выйти из лагеря, из ГУЛАГа, навсегда оставшись там сознанием и душой… Более того, потащили за собой, в эту тюремную психологию и читателей. То есть остались в пределах обыденной логики. Далеко небезупречной с точки зрения творческой, да и просто человеческой.
Ведь продолжая писать о лагерях, о пережитом в них, выражая лишь свои обиды, они, как правило, мотивировали это следующим: ради установления правды; чтобы ничего подобного больше не повторилось. Все так. Они имели полное право на это. Но хотели они того или нет, так и не выйдя из лагеря, не найдя в себе сил преодолеть лагерную психологию, они продолжали удерживать лагерное сознание в своих современниках. А вовсе не способствовали преодолению его. Более того, - прививать его тем, кто его уже не знал. Такую коварную штуку сыграла с ними по-человечески понятная и вроде бы оправданная позиция критицизма. Декларируемые, вроде бы, благородные намерения обернулись своей противоположностью.
И о том, что это действительно так, свидетельствует то, что пока разоблачалась прошлая неправда, созрела новая, может быть, ещё более коварная. Стало быть, такой путь к освобождению от неправды не приводит. Ведь указание на зло само по себе не избавляет нас от зла. И они поступили точно так же, как и их предшественники, которых они разоблачали: негодуя над неправдой своего времени, не заметили нового бедствия, выпавшего народу и стране. Более того, стали представлять его как возвращение к справедливости. То есть новое разорение России выставили как её возрождение…
Ну а довод о том, чтобы ничего подобного больше не повторилось, какой-то и вовсе наивный, лишённый проницательности и мудрости. И потому, что история не знает повторений, и потому, что не таким способом создаются преграды от трагедий и социальных потрясений. Наоборот, такой способ создаёт предпосылки для их пробуждения. Духовная крепость достигается не воспитанием ненависти в человеке, но – любви, что русской поэзией постигнуто уже давно: «То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть» (Н. Некрасов).
В такой позиции Ярослава Смелякова действительно сказалось его человеческая и нравственная высота. А ещё – истинно православное отношение к людям и миру. И здесь уместно сопоставить его судьбу с судьбой архимандрита Иоанна (Крестьянкина), о котором рассказал в своей книге «Несвятые святые» и другие рассказы» архимандрит Тихон Шевкунов: «Отец Иоанн говорил, что каждый день поминает его (своего следователя – П.Т.) в своих молитвах. Да и забыть не может… меня всегда поражало, как он отзывался о временах, проведённых в лагерях. Батюшка говорил, что это были самые счастливые годы его жизни.
– Потому что Бог был рядом! – с восторгом объяснял батюшка. Хотя без сомнения отдавал себе отчёт, что до конца мы понять его не сможем» (М., издательство Сретенского монастыря; «ОЛМА Медиа Групп, 2011). О многом, очень о многом говорит это абсолютное совпадение в миропонимании известного духовного подвижника и поэта советского периода истории…
Продолжение следует
Свидетельство о публикации №222112401380