К 50-му дню памяти Ярослава Смелякова
Несмотря на то, что поэт говорил о своём постоянстве и старомодности, что он «в своих пристрастьях крайне стойкий», нельзя не заметить той разительной перемены, которая происходила в его поэтическом мире, когда оценки тех или иных явлений становились, по сути, прямо-таки противоположными. Как в последней книге «Декабрь». Это был всё тот же Смеляков и всё-таки новый.
Какая-то немыслимая огромность и значимость человека, личности:
Я строил окопы и доты,
Железо и камень тесал,
И сам я от этой работы
Железным и каменным стал.
…Я стал не большим, а огромным –
Попробуй тягаться со мной!
Как Башни Терпения, домны
Стоят за моею спиной.
Или как в стихотворении «Земля». Заметим, что это одно из немногих так называемых «лагерных» стихотворений поэта. Так ли пишутся лагерные стихи:
Но зато, словно юность вторую,
Полюбил я в просторном краю
Эту чёрную землю сырую,
Эту милую землю мою.
…Я возил её в тачке скрипучей,
Так, как женщины возят детей.
Ты дала мне вершину и бездну,
Подарила свою широту,
Стал я сильным, как терн, и железным –
Даже окиси привкус во рту.
Какая историческая значимость личности предстаёт в этих стихах Ярослава Смелякова. Это вовсе не то, что декларации о «правах человека». Ведь либеральное мышление потому и декларирует эти пресловутые «права человека», что на сущностном, на метафизическом уровне не содержит в себе личностного начала, и в конце концов оборачивается уничтожением личности:
Я устал от двадцатого века,
От его окровавленных рек.
И не надо мне прав человека,
Я давно уже не человек…
Владимир Соколов
Такая же значимость человека и в его знаменитой в своё время песне «Если я заболею». Напомню её давний текст:
Если я заболею,
К врачам обращаться не стану,
Обращаюсь к друзьям
(Не сочтите, что это в бреду):
Постелите мне степь,
Занавесьте мне окна туманом,
В изголовье поставьте
Ночную звезду.
Я ходил напролом.
Я не слыл недотрогой.
Если ранят меня
В справедливых боях,
Забинтуйте мне голову
Горной дорогой
И укройте меня
Одеялом в осенних цветах.
Порошков или капель – не надо.
Пусть в стакане сияют лучи
Жаркий ветер пустынь
Серебро водопада –
Вот чем стоит лечить.
От морей и от гор
Так и веет веками,
Как посмотришь – почувствуешь:
Вечно живем.
Не облатками белыми
Путь мой усеян, а облаками.
Не больничным от вас ухожу коридором,
А Млечным Путём.
И вдруг такое пронзительное стихотворение в книге «Декабрь», как бы отрицающее всю эту безбрежную романтику, пронизанную оптимизмом – «Я отсюдова уйду…» Более того называющее эту романтику «враньём». И на основании этого с прежней предельной смеляковской прямотой выносится приговор, в том числе и самому себе: «Ежели поэты врут, больше жить не можно…» Кажется, что если эти стихотворения разных лет, чем роднятся – то только «бредом». В раннем стихотворении: «Не сочтите, что это в бреду». В позднем: «Бормочу в ночном бреду фельдшерице Вале…»:
Я на всю честную Русь
Заявил смелея,
Что к врачам не обращусь,
Если заболею.
Значит, сдуру я наврал
Или это снится,
Что и я сюда попал,
В тесную больницу?
Медицинская вода
И журнал «Здоровье».
И ночник, а не звезда
В самом изголовье.
Ни морей и ни степей,
Никаких туманов,
И окно в стене моей
Голо без обмана.
Я ж писал, больной с лица,
В голубой тетради
Не для красного словца,
Не для денег ради.
Бормочу в ночном бреду
Фельдшерице Вале:
«Я отсюдова уйду,
Зря меня поймали.
Укради мне – что за труд?! –
Ржавый ключ острожный».
Ежели поэты врут,
Больше жить не можно.
О каком «сломе», о каком «надломе» поэта можно говорить после такого стихотворения?.. Что это – переоценка ценностей, отказ от прежних пристрастий и идеалов? Да нет же, так как: «Я ж писал, больной с лица, В голубой тетради Не для красного словца, Не для денег ради».
Многое бы иной диссидентствующий автор отдал за то, чтобы его стихи были непроходимыми, то есть, по сути, запрещены не по причине их политической прямолинейности, а стало быть и примитивности, выдаваемой за гражданскую смелость, а по каким-то иным причинам. У Ярослава Смелякова такое стихотворение есть, которое не вошло даже в его последнюю книгу «Декабрь». И было впервые обнародовано процитированным Владимиром Цыбиным в воспоминаниях о Смелякове, в «Дне поэзии» за 1980 год, посвящённом столетию А. Блока. Это стихотворение «Голубой Дунай».
Ну, казалось бы, что же тут такого «крамольного» может быть, если поэт говорит о простой женщине, Машке «из рабочей слободы»? Нет, не падшей, но всё же проявляющей слабость, которой Смеляков не позволял себе и не прощал другим. Ну ладно стихотворение «Жидовка» было непроходимым из-за той известной «горечи», из-за того, что были в нём те самые «неудобные» вопросы. Но тут-то простая рабочая женщина. Что же тут такое уж «крамольное» высказал поэт? Не то ли, что в связи с её судьбой, и с «Голубым Дунаем» он расслышал «колокольчики России из степей и от саней»?..
По свидетельствам очевидцев Ярослав Васильевич читал это стихотворение в аудиториях чуть ли не со слезами на глазах, с обидой за Машку, за её какую-то добродушную и нелепую жизнь:
После бани, в день субботний
Отдавая честь вину,
Я хожу всего охотней
В забегаловку одну.
Там, степенно выпивая,
Я стою наверняка.
В голубом дыму Дуная
Всё колеблется слегка.
Появляются подружки
В окружении ребят.
Всё стучат сильнее кружки,
Колокольчики звенят.
Словно в небе позывные,
С каждой стопкой всё слышней
Колокольчики России
Из степей и от саней.
Ни промашки, ни поблажки,
Чтобы не было беды.
Над столом тоскует Машка
Из рабочей слободы.
Пусть милиция узнает –
Ей давно узнать пора –
Машка сызнова гуляет
Чуть не с самого утра.
Не бедна и не богата –
Четвертинка в самый раз –
Заработана лопатой
У писателя сейчас.
Завтра утречком стирает
Для соседа бельецо.
И с похмелья напевает,
Что потеряно кольцо.
И того не знает, дура,
Полоскаючи бельё,
Что в России диктатура
Не чужая, а её…
Вот в чём состояла «крамольность» этого стихотворения. В народном взгляде поэта на жизнь, в том, что оказывается простая Машка и есть хозяин жизни в своей стране. Но, к сожалению, о том не ведающая… И что доказывается как текстом самого стихотворения, так и его гонимостью…
Теперь, после очередной революции в России, «демократической», после новых бедствий, пережитых нами за эти годы, разве не понятно то, о чём болела душа поэта и разве большинство граждан не оказались в положении той же Машки из рабочей слободы?.. Что для нас было важнее – красивые декларации об освобождении от «тоталитаризма», или же реальное положение дел? Давнее стихотворение поэта с учётом вновь приобретённого опыта, открывается новым смыслом.
8.
Ярослава Смелякова пытаются теперь, задним числом выставить этаким прямолинейным трубадуром социализма, певцом советского строя и даже его идеологом, не ведающего сомнений. Более того, судя по себе, унижают невозможным, что он якобы писал «верноподданнические» стихи. Или наоборот, якобы входящим в противоречие с советской действительностью. Не выходит, не получается, так как он таковым не был:
Не знаю, как там будет дальше,
Но возраст свой в своём краю –
Без фанфаронства и без фальши –
Я никому не отдаю.
Поразительна эта постоянная тяга Ярослава Смелякова к истории. Причём, истории России на всю её глубину, а не только советской. Он даже считал, что поэтическое ремесло «созданию истории подобно», даже когда поэт – «радиостудий рядовой пророк, ремесленник журнальный и газетный». Есть у него стихотворение «История», в котором он и современность рассматривает не иначе, как исторически значимой:
И современники и тени
В тиши беседуют со мной.
Острее стало ощущенье
Шагов Истории самой.
Она своею тьмой и светом
Меня омыла и ожгла.
Все явственней её приметы,
Понятней мысли и дела.
Мне этой радости доныне
Не выпадало отродясь.
И с каждым днём нерасторжимей
Вся та преемственная связь.
Как словно я мальчонка в шубке
И за тебя, родная Русь,
Как бы за бабушкину юбку,
Спеша и падая, держусь.
А в стихотворении «Надпись на «Истории России» Соловьёва:
История не терпит суесловья,
Трудна её народная стезя.
Её страницы, залитые кровью,
Нельзя любить бездумною любовью
И не любить без памяти нельзя.
И в этой тяге поэта к истории чувствуется явное стремление «уточнить» тот или иной факт или событие. А они в поэтическом мире Ярослава Смелякова очень даже расходятся со стереотипными, преобладающими в обществе. Этим же стремлением объяснимо и его обращение к историческим личностям – от Иоанна Грозного до Лермонтова, Есенина, Гагарина… И его представление об исторических личностях – удивительно точны. Но вместе с тем и непривычны, отличающиеся от расхожих и искажённых в общественном сознании. Как, скажем, в стихотворении «Кресло», когда автор или персонаж «безрассудно смел по-хулигански в кресло это, как бы играючи присел» (кресло Иоанна Грозного):
Урока мне хватило слишком,
Не описать, не объяснить,
Куда ты вздумал лезть, мальчишка?
Над кем решился пошутить?
Мало кто из современников поэта имел такую историческую осмотрительность и такую трезвую самооценку. Не говорю уже о нынешних авторах идеологизированных и спекулятивных писаний о первом русском царе, кажется, заполонившие всё информационное пространство – от так называемых исторических исследований, книг до кинофильмов…
Или в стихах, посвящённых М. Лермонтову:
Он был источник дерзновенный
С чистейшим привкусом беды,
Необходимый для вселенной
Глоток живительной воды.
А в другом стихотворении:
Он, этот Лермонтов могучий,
Сосредоточась, добр и дол,
Как бы светящаяся туча
По небу русскому прошёл.
Очень характерно в этом отношении стихотворение, посвящённое декабристам, «Декабрьское восстание», содержащее в себе полемику, противопоставление декабризма и народного декабрьского восстания:
Я не о той когорте братской,
нельзя которую забыть
и что на площади Сенатской
пытались ложу учредить.
…Я о декабрьской Красной Пресне,
о той, где ты, Советов власть,
подобно первым строкам песни,
в пеленках красных родилась.
И поскольку в стихотворении этом поэт касается наиважнейших аспектов нашей истории и главное – толкований её, а вместе с тем – и природы революций, что остаётся у нас пока не уяснённым, остановимся на нём подробнее именно с этой точки зрения.
Примечательно, что в этом противопоставлении революционеров и народа и даже полемике, «когорта братская» не отрицается напрочь: «Нельзя которую забыть». В отличие от «когорты», от «интеллигентного общества», которое и сам народ отрицало, коль он не соответствовал его о нём представлениям… То есть, Ярослав Смеляков не доходит до максимализма Ф. Тютчева в известном его стихотворении «14 декабря 1825» в котором декабристы – «жертвы мысли безрассудной»:
Вас развратило Самовластье,
И меч его вас покарал.
…Народ, чуждаясь вероломства,
Поносит ваши имена –
И ваша память от потомства,
Как труп в земле, схоронена.
И в то же время понимание декабристов Ярославом Смеляковым («пытались ложу учредить») далеко от той их романтизации и героизации советской ортодоксальной исторической наукой, согласно ленинскому «освободительному движению» в России: «…Мы видим ясно три поколения, три класса, действовавшие в русской революции. Сначала дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена…» Как это ни может показаться странным, (хотя и вполне понятным) но и досоветские и даже потом антисоветские авторы, по сути, в равной мере предавались романтизации и героизации декабристов, смыкаясь в этом с советскими ортодоксальными историками. Иллюстрацией чего может послужить цикл стихотворений Зинаиды Гиппиус «14 декабря», «14 декабря 17 года», «14 декабря 18 г.».
На первый взгляд трудно понять, по какой такой логике в мировоззрении интеллигентов той поры, в том числе и Зинаиды Гиппиус, сочеталась романтизация и героизация революционеров-декабристов с ненавистью к той революции, которая совершилась. Ведь, казалось бы, именно этого они жаждали и его приближали. Ан нет. Декабристы для неё – «первенцы свободы», «чистые герои» в «саванах святых», явившие «ослепительный завет». Революция представлялась в образе «Невесты», как некий «освободительный костёр». И вот революция совершилась, но она оказалась вовсе не такой, какой представлялась, «нехорошей»:
Простят ли чистые герои?
Мы их завет не сберегли.
Мы потеряли всё святое:
И стыд души, и честь земли.
Мы были с ними, были вместе,
Когда надвинулась гроза.
Пришла Невеста… И Невесте
Солдатский штык проткнул глаза.
Ночная стая свищет, рыщет,
Лёд на Неве кровав и пьян…
О, петля Николая чище,
Чем пальцы серых обезьян!
Революционерка, жаждавшая «освободительного костра», а значит и крови, становится вдруг рьяной контрреволюционеркой, так как революция не оправдала её надежд, оказалась такой ужасной: «Россией сейчас распоряжается никчёмная кучка людей, к которой вся остальная часть населения, в громадном большинстве относится отрицательно и даже враждебно. Получается истинная картина чужеземного завоевания. Латышские, башкирские и китайские полки (самые надёжные) дорисовывают эту картину. Из латышей и монголов составлена личная охрана большевиков: китайцы расстреливают арестованных – захваченных. …Чем не монгольское иго?» («Черная книжка». В кн. «Под созвездием топора», М., «Советская Россия», 1991). Ну а разве может быть иначе, когда во имя неких романтически-людоедских идей порушена государственность и воцарилось беззаконие? Как, пробуждая беззаконие, можно ожидать некой «Невесты»?
Что же произошло? Совершилась «не такая» революция? Произошло прозрение, эволюция во взглядах? Но история человечества не знает революций без насилий, в образе некой чистой «Невесты». А значит, никакая это не эволюция во взглядах, а обыкновенная непрозорливость… И эта, столь резкая перемена во взглядах – от революционных к контрреволюционным – является всего лишь свидетельством ложной мировоззренческой установки. Неразличением того, из какой идеи или слова что неизбежно проистекает в действительности.
Да и не ново это для «интеллигентного общества», раздувающего «освободительный костёр» революции, затем разочаровываться в её результатах. Так ведь было и после Французской революции. Так бывает, пожалуй, после каждой революции.
В самом деле, трудно представить – что это такое – «освободительный костёр», как «костёр» может быть «освободительным»? Уничтожительным он является, но не «освободительным». Да и как слепая стихия может уразуметь и выбрать – сжечь только ненужное, а оставить лишь необходимое?.. Да и кто определяет, что ненужно, а что необходимо?..
Неслучайно об этом «костре», о котором Зинаида Гиппиус писала в 1909 году, желая его, пробуждая его, с такой жестокостью напомнит в 1918 году Александр Блок в статье «Интеллигенция и революция». И думается, что именно это напоминание о «костре» революции, а не призыв слушать «музыку революции» вызвало такую ненависть к поэту со стороны либеральной интеллигенции. Ведь, по сути, поэт с беспощадной логикой уличает интеллигенцию в недомыслии, непрозорливости… Кому же понравится такое обвинение, тем более, что оно являлось совершенной правдой: «Горе тем, кто думает найти в революции исполнение только своих мечтаний, как бы высоки и благоразумны они ни были… Я не сомневаюсь ни в чьём личном благородстве, ни в чьей личной скорби; но ведь за прошлое – отвечаем мы? Мы – звенья единой цепи… Значит, рубили тот сук, на котором сидели? Жалкое положение: со всем сладострастьем ехидства подкладывали в кучу отсыревших под снегами и дождями коряг – сухие полешки, стружки, щепочки; а когда пламя вдруг вспыхнуло и взвилось до неба (как знамя), - бегать кругом и кричать: «Ах, ах, сгорим!»
Ну а эта якобы заранее «обречённость» декабризма, дабы явить пример последующим поколением, содержит, во-первых, изрядную долю безответственности, во-вторых – эгоизма, при котором думается вовсе не о народе… И это декабристы выразили вполне определённо в своих воспоминаниях.
Ну а как же быть с самоотверженной борьбой декабристов за чаяния народа, за «освобождение рабов», «рождённых в среде палачества и раболепия»? Как же быть опять-таки с благородством, когда якобы «они теряли всё и не приобретали ничего» (Н. Скатов), то есть шли на заранее обречённое дело, дабы явить «пример» грядущим поколениям и «ворваться в свою отечественную Историю»? Все эти вопросы, которые может задать любой школьник, основаны на неточном понимании природы революций в истории человечества вообще, а у нас в России в особенности. Никакая революция не разрешала и не разрешает проблем социальной справедливости, а уж тем более равенства, невозможного в человеческом обществе в принципе. Это, как уже отмечено, явление духовно-мировоззренческого порядка, а не социального…
Но мы можем теперь задаться вопросом: а сами декабристы, неужто они жили «в среде палачества и раболепия»? Нет, этого решительно невозможно утверждать. Но в таком случае, не является ли эта «среда палачества и раболепия» всего лишь идеологемой, которой они оправдывали свои действия? Так и есть.
Справедливо отмечала доктор исторических наук Оксана Киянская: «В какой-то чрезмерной любви к крестьянству членов российских тайных обществ того времени – аристократов, в большинстве своём прагматиков, реалистов – трудно заподозрить. Практически никто из них, владельцев разной величины поместий, не отпустил крестьян на волю… Тот же Пестель планировал после революции установить десятилетнюю военную диктатуру именно для того, чтобы не допустить массовых народных выступлений, бунтов «бессмысленных и беспощадных» («Литературная газета», № 52, 2005). Разве то же самое, но уже не в «планах», а практически не осуществлялось Лениным по самому жестокому подавлению народа, чтобы ни о каком бунте он даже и подумать не мог?
Эта декларативная приверженность декабризма пресловутым «чаяниям народа» не несла в себе сущностной составляющей, так как «со времён декабризма начался новый раскол России: между правительством и просвещённым обществом» (А.С. Панарин) Появилась оппозиционная интеллигенция, - как пишет далее выдающийся философ нашего времени, - «ищущая социальной поддержки в народе, а идейной на передовом Западе». При таком странном и неестественном положении и при таком идеологическом обеспечении могли ли быть эти «чаяния» действительными? Разумеется, нет. Мы говорим именно о смысловой, метафизической основе декабризма, а не о добрых намерениях и благородстве его участников, сомнению не подлежащих. А это ведь и есть основное.
Конечно, главным побуждением декабристов к заговору были не пресловутые «чаяния народа», на которые, как на основной довод бесконечно ссылались потом задним числом. Судя по их высокому, вельможному положению, причиной была неудовлетворённость иного порядка, - желание более высокого положения в обществе, гордыня и т.д. Мы нисколько не сомневаемся в личном благородстве каждого из участников тайных обществ, не можем отрицать их образованности и одарённости, так же и того, что потом, оказавшись «во глубине сибирских руд», они внесли большой вклад в развитие общества. Мы говорим о характере явления, о революционном движении, в котором они участвовали. Выводить же благородство из понятной жалости и сострадания к пострадавшим – значит не совсем точно описывать явление. Ведь реакция власти к тем, кто стал на революционный путь должна была быть именно такой. Иначе что же это за власть, себя не защищающая?
История, как известно, сослагательных наклонений не знает. Но представим себе, что довольно обширный слой высшего света, людей образованных, благородных, души которых страданиями человеческими уязвлены стали, начали бы отпускать своих крестьян на волю. И это приобретало бы массовый характер… Да, это тоже был бы вызов самодержавной власти, но не революционный, и реакция на него была бы иной. В таком случае история освобождения людей от крепостного права в России была бы совсем другой… Но тогда не было бы благородных мучеников, воспевание которых более ста восьмидесяти лет служит, кажется, единственной цели – поддержанию в обществе, в науке, в литературе революционного сознания, как несомненно единственно прогрессивного и положительного…
О том же, до какой степени природа революций остаётся в общественном сознании не уяснённой и тщательно скрываемой, свидетельствует и то, что апологией революционности декабристов в равной мере были заняты, как антисоветские исследователи, так и советские учёные. Так в оценке революционного декабризма с Зинаидой Гиппиус, по сути, смыкается член-корреспондент Российской академии наук Николай Скатов («Фаланга героев», «Литературная газета», № 4, 2011). Такое совпадение может свидетельствовать только об одном: люди оперируют одним и тем же понятием революционности, но вкладывают в него прямо противоположный смысл.
Рассматривать же декабризм как «эстетический феномен», «как великое явление человеческого духа» выискивать эстетику в революционном варварстве можно лишь при условии, если иметь в виду их деятельность уже после восстания. Но собирались они творить дела далеко не эстетические, а кровавые… И никто не знал, каким будет исход, предпринятого ими «дела».
Пережив две революции, два крушения страны на протяжении одного века, мы уже, вроде бы, должны были признать, что теория «освободительного движения» в собственной стране, причём с полным подчинением ей литературы, не является ни универсальной, ни верной, является скорее провокационной. Но нас как ни в чём не бывало снова понуждают признать, скажем, Радищева представителем «передовой русской публицистики и литературы». И лишь потому, что это был этап «освободительного движения». Но, как известно, А.С. Пушкин невысоко ценил Радищева. И для нас это гораздо важнее, и значимей, чем мнение политика Ленина, для которого литература была лишь средством в делах далеко не эстетических. А потому мнение политика о литературе не может быть принято в качестве абсолютного и универсального довода. Но в том-то и дело, что в общественном сознании присутствует только оно.
Вообще революционность, рассматриваемая как главное содержание российской истории и национальной жизни – явление довольно странное. Уже хотя бы потому, что это – обоснование нескончаемых революций в России, а, значит, нескончаемых социальных катастроф и бед. Кроме того, это – какая-то человеческая и гражданская безответственность. Всё многообразие многовековой народной и государственной жизни свести лишь к «освободительному движению», лишь к истории бунтарства и революции… Словно ничего иного за эти века в России не происходило… Такое положение утвердилось в идеологии и в советский период истории. Во многой мере – вынужденно, так как, как мы уже отмечали, революция оказалась национализированной и иначе в то время, видимо, и не могло быть.
Почему же народ, во имя освобождения которого вроде бы раздувался «освободительный костёр» вдруг становится неким стадом «серых обезьян»? – «О, петля Николая чище, чем пальцы серых обезьян» (З. Гиппиус). Не потому ли, что пресловутые «чаяния народа» были лишь декларациями, за которыми в действительности стояли совсем иные цели, желания и мечтания? Ведь в самом этом представлении о революции как о некоей светлой «Невесте» есть какая-то романтическая безответственность и какая-то человеческая глухота. Неслучайно А. Блок, в стихотворении, посвящённом З. Гиппиус, писал: «Рождённые в года глухие, Пути не помнят своего…» А в этом прямо-таки дежурном разочаровании результатами революции, есть непроизносимое, безмолвное признание того, что цели революции представлялись иными, никакого отношения к судьбе народа не имеющими…
В таком упрощённом представлении сказалось, кроме того, или недопонимание или преднамеренное сокрытие природы революций вообще. Ведь вот и Иван Бунин со всей ядовитой злостью писал в «Окаянных днях» об обезьяне. Но ведь совсем в ином смысле, представляя революцию не как «освободительный костёр», но как несчастье, «повальное сумасшествие», как удар, прежде всего по психике человека: «Всё это повторяется потому прежде всего, что одна из самых отличительных черт революций – бешенная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна»…
Ах, не знали, что так может быть? Ну в таком случае следует согласиться с А. Блоком: «Значит, рубили тот сук, на котором сидели?..» Или не ведали о том, что после всякой революции неизбежно наступает «неистовое мистическое похмелье» (А.Блок)? По самой природе революций, а вовсе не потому, что всё пошло вдруг «не туда»…
О возможности такой подмены истории страны и народа историей революционного движения, историей «интеллигентного общества» прозорливо писал Ф.М. Достоевский в «Объяснительном слове по поводу речи о Пушкине 1880 года». Логику и позицию этого, западнически настроенного «интеллигентного общества» он представлял так: «В народе русском, так как уж пришло время высказаться вполне откровенно, мы по-прежнему видим лишь косную массу, у которой нам нечему учиться, тормозящую, напротив, развитие России к прогрессивному лучшему, и которую всю надо пересоздать и переделать, - если уж невозможно и нельзя органически, то, по крайней мере, механически, то есть попросту заставить её раз навсегда нас слушаться, во веки веков. А чтобы достигнуть сего послушания, вот и необходимо усвоить себе гражданское устройство точь-в-точь как в европейских землях; о которых именно теперь пошла речь. Собственно же народ наш нищ и смерд, каким он был всегда, и не может иметь ни лица, ни идеи. Вся история народа нашего есть абсурд, из которого вы до сих пор чёрт знает что выводили, а смотрели только мы трезво. Надобно, чтоб такой народ, как наш, - не имел истории, а то, что имел под видом истории, должно быть с отвращением забыто им, все целиком. Надобно, чтоб имело историю лишь одно наше интеллигентное общество, которому народ должен служить лишь своим трудом и своими силами».
О, если бы Ф.М. Достоевский оказался не прав!.. Но мы ведь видим с тех времён и до нынешних, постоянное навязывание общественному сознанию как единственно прогрессивной и передовой лишь революционности и шельмование, отбрасывание всего традиционного, как консервативного и отсталого. Во все времена, в том числе и ныне – с помощью пресловутого «общественного мнения». А всего лишь пятьдесят лет спустя после этих пророческих слов Ф.М. Достоевского и на государственном уровне, - само слово Россия выставлялось «бывшим названием страны», а название «русская история», - насыщенным «великодержавным шовинизмом», «контрреволюционным термином» со всеми вытекающими отсюда последствиями для тех, кто думал иначе («Малая советская энциклопедия», 1930 г.). И разве такое варварское положение по отношению к стране и народу не стало результатом единоличного торжества истории лишь одного «интеллигентного общества», то есть торжества лишь революционного сознания? Увы, стало.
Почему же эта постоянная подмена истории страны и народа, историей революционных движений и бунтов всё-таки торжествует, хотя революционный ХХ век уже должен был внести в неё хотя бы коррективы, не говоря уже о её основательном пересмотре? Неужто по какой-то закономерной неизбежности? В какой-то мере да, ибо «как соблазнительны для развивающихся умов мысли и правила новые, отвергаемые законом и преданиями» (А.С. Пушкин). Но к ней вовсе не сводится. Мы ясно видим в таком представлении определённую мировоззренческую и идеологическую преднамеренность.
Ведь уже первая страница «освободительного движения», имеется ввиду А. Радищев и его книга «Путешествие из Петербурга в Москву» довольно неприглядна, о чём писал А.С. Пушкин. Но Пушкинская оценка Радищева и его книги общественному сознанию, по сути, неизвестна. Там издавна и всецело торжествует лишь Ленинская оценка – внелитературная и вненравственная, преследующая исключительно революционные цели. А.С. Пушкин даже полагал, что «влияние его было ничтожно. Все прочли его книгу и забыли её, несмотря на то, что в ней есть несколько благоразумных мыслей, которые не имели никакой нужды быть облечены в бранчливые и напыщенные выражения…». Увы, произошло совсем иначе, – вроде бы невозможное и немыслимое. Каждый школьник знал и знает, кто кого «будил» в «освободительном движении». Только не знает оценки великим русским поэтом А. Радищева и его книги.
«Истинный представитель полупросвещения», написавший «сатирическое воззвание к возмущению», результат «безумных заблуждений»: «Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извинительным, а «Путешествие в Москву» весьма посредственною книгою; но со всем тем не можем в нём не признать преступника с духом необыкновенным; политического фанатика, заблуждающегося конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарскою совестливостью… «Путешествие в Москву», причина его несчастия и славы, есть, как уже мы сказали, очень посредственное произведение, не говоря даже о варварском слоге. Сетование на несчастное состояние народа, на насилие вельмож и проч. преувеличены и пошлы. Порывы чувствительности, жеманной и надутой, иногда чрезвычайно смешны».
Да, и согласимся с тем, что человек, для которого «самоубийство сделалось одним из любимых предметов его размышлений», и который именно так и заканчивает жизнь свою, обладает специфическим психологическим и психическим комплексом, достойным внимания врачей, а не массового распространения в общественном сознании на протяжении веков…
Что стоит за этой, не прекращающейся подменой истории народа и страны историей революций – общая догматичность сознания, безответственность, своеобразная ментальность, почитающая передовым и прогрессивным только и исключительно революционное? Видимо, всё, вместе взятое…
Я понимаю, сколь далеко я отвлёкся от творчества Ярослава Смелякова, впав в объяснение декабризма. Но это, во-первых, очень важный аспект нашей истории. Во-вторых, для такого отвлечения даёт повод стихотворение Ярослава Смелякова «Декабрьское восстание», свидетельствующее о том, насколько глубоко понимал историю России поэт.
9.
Мы видим, как в советский период истории, во всяком случае, в годы Великой Отечественной войны и в послевоенное время, шло последовательное преодоление революционного сознания. Это, пожалуй, с наибольшей полнотой, чем у других поэтов выразилось в творчестве Ярослава Смелякова.
Его постоянное и настойчивое обращение к истории, к историческим личностям разных времён, безусловно, было вызвано стремлением «уточнить» то или иное историческое явление, тот или иной период истории, дать его истинное, а не искажённое идеологией значение.
Книга стихотворений Ярослава Смелякова «День России», вышедшая в издательстве «Советский писатель» в 1967 году, свидетельствовала о том, что трудный путь от идеологического мародёрства в русской литературе к её восстановлению был в основном пройден. И пройден был со страшными потерями – уничтожением многих выдающихся поэтов. В этом смысле, без всякого сомнения, книга Ярослава Смелякова «День России» явилась событием огромной важности, некой вехой в русской литературе советского периода истории, в общественном сознании, обойти или не заметить которую невозможно.
Примечательно, что даже не за книгу, а за цикл стихотворений, опубликованных в пятом номере журнала «Дружба народов» за 1966 год Ярослав Смеляков был удостоен Государственной премии СССР.
Это возвращение от идеологической демагогии к подлинной истории и народному самосознанию не было простым и безоблачным. О чём свидетельствовала «оттепель» - новый рецидив революционного сознания. Для народа это было, конечно же, «похолоданьем», а для идеологически озабоченной интеллигенции – «оттепелью», которая с этого рубежа перестаёт быть в полной мере с народом…
Обращаясь к той или иной странице русской истории, Ярослав Смеляков, тем самым, конечно же, говорит прежде всего о своём времени, о современности, о понимании им судьбы России и её истории во временном развитии.
– Но как обстоит дело в стихах поэта с собственно современностью? – может спросить нынешний читатель. Хотя, как понятно, современность в оценке поэтических творений не является ни универсальной, ни обязательной. Вопреки мнению распространённому о том, что именно современность и только она является оправданием значимости литературных писаний. Но это совершенно не так, уже хотя бы потому, что для постижения современности есть много иных и более надёжных способов и форм, помимо художественного творчества, помимо литературы.
Но уж коли требование современности в литературе стало у нас таким повсеместным, с этой точки зрения – постижения современности – мне представляется примечательным небольшой цикл стихотворений Ярослава Смелякова «Один день». Попутно отметим, что наша публика, ещё совсем недавно активно читающая, хорошо помнит лагерное писание «Один день Ивана Денисовича», находя в нём какие-то невероятные откровения, но вряд ли помнит цикл стихотворений Ярослава Смелякова «Один день». Но такая перекличка названий неслучайна, в ней чувствуется внутренняя полемика. Не знаю только, сознательно ли пошёл на неё поэт или интуитивно. Впрочем, это не столь важно. Главное состоит в том, что «Один день Ивана Денисовича» А. Солженицына знала и всё ещё помнит читавшая публика, а «Один день» Ярослава Смелякова она, кажется, и вовсе не заметила. Между тем, как в этом небольшом цикле стихотворений поэт касался самых насущных проблем того времени. И они ему представлялись не в том виде, в каком они получили преобладание в литературе и общественной мысли. И касался проблем более важных, чем лагерная тематика в нашей литературе.
Вроде бы, странно, что название цикла - «Один день» для него вовсе и - необязательно. Это – один день автора или лирического героя, который «с писательской командировкой попал в сибирский городок». И более того это – воспоминания его пятилетней давности о том, что же он увидел в том городке в течение одного дня. Дело в том, что автор или – опять-таки лирический герой «смотря неловко, и в тайной жажде новых строк» оказался в этом сибирском городке, который ещё совсем недавно вёл свой быт по старине, но для которого наступили совсем иные времена:
Но вот по заданному сроку,
Под гром литавр и шум газет,
Здесь началась неподалёку
Большая стройка наших лет.
Она с конторами своими
Самонадеянно смела,
Его неведомое имя
Себе решительно взяла.
Она, не спрашиваясь, сразу,
Желая действовать скорей,
Его пустынные лабазы
Набила техникой своей.
Ирония по отношению к этой большой стройке («под гром литавр и шум газет») и даже некоторые осуждение её («самонадеянно смела»), которая даже исконное имя городка «себе решительно взяла», – всё это свидетельствовало о том, что поэт относился к этим большим стройкам и большим переменам вроде бы так, как это было распространено, с точки зрения экологической, а значит, протестной и не более того. Но в стихах Ярослава Смелякова здесь обнаруживается совсем иной аспект проблемы, неведомый социальному, позитивистскому и бытописательскому подходу. Это скорее некий психологический и даже психический аспект, непременно сопровождающий все эти великие стройки и большие перемены, всякие социальные потрясения:
У каждой славы есть изнанка:
Как, надо думать, не с добра
У забегаловки цыганка
Плясала пьяная с утра.
И эта барахолка, ходившая «то чуть не плача, то смеясь» – психологический аспект того же потрясения:
Она задаром отдавала –
Ей прибыль нынче не с руки –
Свою герань и одеяла,
Свои корыта и горшки.
Ведь не в далёкости, а вскоре
Весь городок убогий тот
Под волны будущего моря
В пучину тёмную уйдёт.
Оно одно самодержавно
Ходить на воле будет тут,
И только полочки и ставни
Со дна глубокого всплывут.
Что ж делать, если это надо?!
И городок последних дней
Находит горькую усладу
В заздравной гибели своей.
«Заздравная гибель» – это, конечно, нечто совсем необычное в той, скажем так, проблематике, которой поэт касался в цикле стихотворений. Но в целом, казалось бы, остался в пределах общепринятых представлений: надвигающаяся цивилизация, разрушительная и безжалостная и – протест против неё. Если бы поэт не поведал и об ином, вроде бы не имеющем отношения к судьбе этого обречённого сибирского городка. Он, «не тратя времени задаром», прогуливаясь по городку, вдруг увидел «рубленную башню»:
Она недвижно простояла,
Как летописи говорят,
Не то чтоб много или мало,
А триста с лишним лет подряд.
В её узилище студёном,
Двуперстно осеняя лоб,
Ещё тогда, во время оно,
Молился ссыльный протопоп.
…Мятежный пастырь, книжник дикий,
Он не умел послушным быть,
И не могли его владыки
Ни обломать, ни улестить.
Казалось бы, причём тут протопоп Аввакум? Неужто лишь потому, что автору случайно и вдруг попалась на глаза рубленая башня, то узилище, в котором он пребывал? Да нет, конечно же. Судьба этого сибирского городка представлена в стихах как бы прямым продолжением той далёкой духовной драмы, в которой протопоп Аввакум оказался столь стоек и непреклонен. Да, конечно, «Другой какой-нибудь народ» в своей истории «полупохожих и подобных средь прародителей найдёт». И всё же личность протопопа Аввакума есть нечто особенное, не встречаемое в других народах, кроме как в нашем русском:
Но этот – крест на грязной шее,
В обносках мерзостно худых –
Мне и дороже и страшнее
Иноязычных, не своих.
Ведь он оставил русской речи
И прямоту, и срамоту,
Язык мятежного предтечи,
Светящийся, как угль во рту.
Конечно же, протопоп Аввакум предстаёт тут, в этой новой трагедии, совсем неслучайно.
Затем автор, вроде бы, и вовсе ни к чему описывает похоронную процессию, попавшуюся на его пути. Он даже не спросил у жителей, «кого тем утром непоспешно к последней пристани везли». Его лишь поразило то, что за нестройной маленькой толпой, к последней пристани сопровождали человека длинным цугом «строительства грузовики»:
Надолго в памяти осталось,
Как все домишки шевеля,
Под их колёсами шаталась
И лезла в сторону земля.
…Я всё стоял с пустым блокнотом
И непокрытой головой,
Пока за дальним поворотом
Эскорт не скрылся грузовой.
Итак, автор остался «с пустым блокнотом». То есть всё увиденное им тогда, в течение одного дня, оказалось то ли не столь значимым, то ли непостижимым. И вот пять лет спустя, припоминая увиденное, автор, надо полагать, и воплощает его в этом небольшом цикле стихотворений «Один день». Но и тут он прямо-таки озадачивает читателя:
За малый труд не ожидая
Ни осужденья, ни похвал,
Я сам не очень понимаю,
Зачем всё это написал.
Всё это могло бы показаться лишь прихотью поэта, если бы за ним явно не просматривалась общая закономерность искусства в миновавший революционный двадцатый век. Об этой закономерности писал Александр Блок в статье «Три вопроса». Писал о том, что перед художником встаёт три вопроса. Это вопрос о формах искусства – как; вопрос о содержании – что. Но когда «улица ворвалась в мастерскую», когда наступает время «всеобщего базарного сочувствия и опошления искусства», – «В такие дни возникает третий, самый соблазнительный, самый опасный, но и самый русский вопрос: зачем? Вопрос о необходимости и полезности художественных произведений». И Ярослав Смеляков задаёт этот самый трудный вопрос, не находя ему оправдания. Он пишет о вероятном и возможном оправдании:
Мне б оправданьем послужило
Лишь то, скажу накоротке,
Что это в самом деле было
В том, утонувшем городке.
Да то ещё, что стройка эта,
Как солнце вешнее в окне,
Даёт сегодня море света
Не городку, а всей стране.
Всё было бы просто, если бы здесь у поэта была утвердительная интонация. Тогда его вполне можно было бы отнести, так сказать, к певцам индустриализации. Но у него здесь – и сомнение, и железная необходимость, и неизбежность происходящего. И это придаёт полноту изображаемому.
Как видим, это – нечто совсем иное, чем мы встречали в подобных сюжетах, хотя бы в той же повести «Прощание с Матёрой» Валентина Распутина: не только плач по тому утонувшему городку, по Матёре. Но и не безусловное оправдание такой индустриализации со всей её неизбежностью. Перед нами – трагедия, стоящая в одном ряду с трагедией протопопа Аввакума, как бы являющаяся продолжением её. Словом, это – далеко не «Один день Ивана Денисовича», а просто «Один день»… Совершенно очевидно, что в этом цикле стихотворений с таким популярным тогда сюжетом, Ярослав Смеляков не оправдал ожиданий ни патриотов, ни тем более либералов, которые на этой теме великих строек и больших перемен почему-то сошлись в общем критицизме существовавшего порядка вещей, доставшегося нам такой дорогой ценой человеческих жертв и страданий…
Ярослав Смеляков не был интеллигентом в том смысле, какой была интеллигенция в России во второй половине ХIХ века и на рубеже веков. И какой потом она стала в поздний советский период. «Ругать власть» снова стало для неё мерилом интеллектуальности и гражданской смелости. Вне зависимости от доводов, объективных фактов и были ли для этого основания. То есть советская интеллигенция выродилась в «интеллигентщину», по словам Н. Бердяева, постепенно «дичающую» (А. Блок).
Совсем иным был Ярослав Смеляков, иначе понимавший гражданственность в литературе. Вовсе не как бунт непременно, зачастую беспричинный. По «традиции» издавна сложившейся в России, он не принадлежал к такой интеллигенции, точнее – «интеллигентщине». Был лишён интеллигентного мундира так же, как и его великие предшественники – Ф. Достоевский, Л. Толстой… Впрочем, – подавляющее большинство истинно русских писателей. Так что и в этом Ярослав Смеляков оказался в традиции русской литературы.
Да, Ярослава Смелякова можно назвать выразителем советской эпохи, но только не в том её идеологическом значении, который ей придаётся, когда советское уподобляется революционному, выставляются равнозначными, таковыми, конечно, не являясь. При всём при том, что в идеологии декларировались «революционные ценности», а не народные ценности и национальные интересы. Во всяком случае, советское, в годы Гражданской войны с её революционным беззаконием и остервенелой классовой борьбой, уж никак нельзя уподобить советскому же периода Великой Отечественной войны и тем более послевоенного времени. Но это, к сожалению, делается. Более того, на таком уподоблении, а, по сути, подтасовке фактов, строилась новая революционность – «демократическая».
Ярослав Смеляков был выразителем той эпохи, в которой уже не торжествовало «революции дело» в том виде, как оно представлено в стихотворении, отмеченном скандальной публикацией. «Дело» ведь страшненькое… Но когда уже была «диктатура» Машки «из рабочей слободы», о которой она, по простоте душевной не знала…
Можно ли при этом назвать поэта певцом революционных идеалов, этого самого «революции дела»? Конечно же, нет. Это «революции дело» он осуждает.
В мировоззрении Ярослава Смелякова чётко разделяется революция как народное действо – «народного гнева заря» – и революция как слепая стихия, анархизм и беззаконие. И тут поэт, как это ни может показаться странным, в определённой мере даже защищает царя:
Недолго, от радости спятив,
Присяжный болтун и нахал
Валялся на царской кровати
И роль
полководца
играл.
Фигляр беспощадный и жалкий
Не дал никому ничего;
Валяется где-то на свалке –
И чёрт с ней! –
фуражка
его.
Надо, безусловно, обладать невероятной силой духа, широтой души, остротой ума, чтобы свою юность, проведённую на нарах, назвать прекрасной:
Я знал, проживая в столице,
В двухкомнатном тёплом раю,
Что мне не дано возвратиться
В прекрасную юность свою.
Да, молодость поэта оказалась переполненной испытаниями. Но это была молодость – бурная и неповторимая и уже тем прекрасна. Поэт являет нам человеческое представление, а не идеологическое и уж тем более не политическое. Это – не апология и не оправдание советского периода истории, но изначально точное постижение его содержания и значения. И чем дальше мы удаляемся от него по бездорожью нового революционного беззакония, тем явственнее предстают вопросы, не находящие пока внятных ответов: почему с разрушением советского уклада жизни порушилась культурная, интеллектуальная и социальная жизнь?.. Ведь, вроде бы, намеревались изъять только чуждую идеологию и тем самым освободить человека и общество для нового развития. Почему же таким образом предпринятое «освобождение» обернулось несоизмеримо большей несвободой для личности и общества? Если, конечно, иметь в виду реальное положение вещей, а не пустопорожние декларации о «свободе» и «демократии». А мы ведь не можем оценивать мир поэта без этого нашего нового печального опыта.
Общая картина русской литературы советского периода последовательно искажалась. На переломе 1950-60 годов идея гибели русской культуры после Октябрьской революции сменилась концепцией «золотого века» советской литературы. Но «любопытно, что к нетленным шедеврам «золотого века» отнесены либо откровенно второстепенные книги, являющие собой боковую ветвь пореволюционного искусства… Либо произведения писателей, покинувших родину или ставших внутренними эмигрантами» (Л.Ф. Ершов, Е.А. Никулина, Г.В. Филиппов, «Русская советская литература 30-х годов», М., «Высшая школа», 1978).
Ярослав Смеляков принадлежал к той плеяде писателей, в творчестве которых русская литературная традиция после её революционного погрома, начала миновавшего века, наконец-то восстановилась. Сказать, что он был советским поэтом, значит только запутывать и состояние литературы, и его роль в ней. Он был большим русским поэтом советского периода истории.
«ДЛЯ СПРАВЕДЛИВОЙ КРАСОТЫ…»
Ярослав Смеляков действительно занимает особое место в русской литературе второй половины ХХ века. И не только собственно в литературе, но и в нашем общественном сознании. Причём, вплоть до сегодняшнего дня. И поскольку это его место в русской литературе советского периода истории, основное своеобразие его мира и его понимание своей эпохи и нашего времени всё ещё остаются не вполне определённым, а потому и не уяснённым, остановлюсь на нём. На этом его основном своеобразии среди других поэтов его времени. Речь о том, как его время отразилось на его личности и его творчестве. И как он выразил свою эпоху. А это слово – эпоха является излюбленным в его стихах.
Но ведь каждый поэт, так или иначе, постигает и отражает своё время. И его время сказывается на его личности, на его творчестве, на его поэтическом мире. Всё так. И всё же в творчестве Ярослава Смелякова есть такая особенность, какую мы мало у кого встречаем среди его современников. Сводится она к тому, что поэт постоянно переоценивает им же ранее созданное, пересматривает своё поэтическое хозяйство, вступает в полемику с самим собой. Нет, он вовсе не отрекается от ранее достигнутого, не кается, но именно переоценивает его, и порой довольно радикально. В самом деле, одно из самых характерных для него стихотворений, ставшее популярной в своё время песней – «Если я заболею, к врачам обращаться не стану…», казалось, уж никак не может подлежать авторскому пересмотру. Ведь не так часто бывает у поэтов, чтобы их стихи становились столь популярной песней. Часто – единожды за всю жизнь и бывает. Если бывает вообще, даже у талантливых поэтов.
Казалось, что такую несомненную удачу уж никак нельзя пересматривать. Ведь в этом стихотворении – безграничная романтика. Замечу, вовсе не «революционная романтика», не «романтика» людоедства, характерная для многих современников поэта, а просто – романтика. Исповедники «революционной романтики» оставались верными ей с начала и до конца, на протяжении всего творчества. Пели её даже тогда, когда она была уже ни к чему, так как разрушать даже под самые красивые лозунги было уже нечего и надо было переходить к созиданию. А тут – романтика, величие человека, которое останется в его стихах и далее, как в стихотворении «Моё поколение»:
Я строил окопы и доты, железо и камень тесал, и сам я от этой работы железным и каменным стал.
…Как Башни Терпения, домны стоят за моею спиной.
Или в стихотворении «Земля», о родной, о милой земле:
Ты дала мне вершину и бездну, подарила свою широту, стал я сильным, как терн, и железным – даже окиси привкус во рту.
И тем не менее это романтическое величие человека, даже его гуливерство, Ярослав Смеляков, вроде бы, вдруг пересматривает в стихотворении «Я отсюдова уйду…» в своей последней книге «Декабрь» (М., «Советский писатель», 1970).
Поэт не просто пересматривает предшествующее стихотворение, но даже называет его «враньём». Нам скажут, что последующее стихотворение это ведь – о бренности нашего земного бытия вообще, о быстротечности жизни человеческой, а потому и – пересмотр. Но поэт так же переоценивает не только личную жизнь, но и свою бурную историю, участником и свидетелем которой ему довелось быть. Заметим, что такую переоценку, предпринимает поэт, проживший всего лишь шестьдесят неполных лет, из которых дважды был в лагерях и мыкал длинный финский плен во время Великой Отечественной войны, что менее всего предполагало какие-то пересмотры и переоценки. На это у него, казалось, и времени не было.
Ярослава Смелякова обычно представляют то как «комсомольского» поэта, то поэтом «рабочей» темы. А значит – приверженцем «революционных ценностей». Ну какие уж там «ценности», если о революционном беззаконии он пишет как о «похлёбке классовой борьбы». И в то время, когда певцам революции грезился мираж «нового мира», для него происходящее имело иной, даже, противоположный смысл: «Мир был разъят и обесчещен, земля кружилась тяжело…».
Да, Ярослава Смелякова можно и должно назвать поэтом советской эпохи, но не «певцом» революции. А это, как понятно, не одно и то же. Это – исторические явления, последовательно идущие друг за другом. О «Рязанских Маратах», творцах революции, над кладбищем которых идёт «гул забвения и славы», он пишет без «традиционного» восхищения ими и без популярного ныне осуждения их, но потому, что они были: Вы жили истинно и смело под стук литавр и треск пальбы, когда стихала и кипела похлёбка классовой борьбы.
…Не потаённо, не келейно - на клубной сцене, прямо тут, при свете лампы трёхлинейной вершили следствие и суд.
Не раз, не раз за эти годы - на свете нет тяжельше дел! - Людей, от имени народа, вы посылали на расстрел.
Вы с беспощадностью предельной ломали жизнь на новый лад в краю ячеек и молелен, средь бескорыстья и растрат.
Казалось, что такие картины прошлого достойны только «разоблачения» и осуждения, как обыкновенно и бывает. Незадачливые умы опрометчиво впадают в это, не задумываясь о том, что этим уже ничего не поправить, а запоздалое «разоблачение» того, чего уже нет, приводит к отрицанию не только прошлого, но и настоящего. В конечном счёте приводит не к тому, «чтобы подобное не повторилось», а наоборот, воскрешает те страшные картины. В иных, разумеется, формах. Тут сатана умеет посмеяться над человеком… Иначе поступает истинный поэт, который «те воспоминания» не отдаёт никому на осмеяние: «Я ни на какое осмеянье никому сегодня не отдам». Поэт понимает и знает, что преодоление этого, недопущения «такого» лежит не на пути его запоздалого «разоблачения», когда всем уже всё ясно и без того, но на пути обращения к истинным ценностям, как в стихотворении «С закономерностью жестокой И ощущением вины…». Особая глубина «переоценки» ранее созданного предстаёт в стихах, посвящённых Наталье Гончаровой, жене А.С. Пушкина. Первое стихотворение «Натали»:
Уйдя с испугу в тихость быта, живя спокойно и тепло, ты думала, что всё забыто и всё травою поросло.
Детей задумчиво лаская, старела как жена и мать… Напрасный труд, мадам Ланская, тебе от нас не убежать!
То племя честное и злое, тот русский нынешний народ, и под могильною землёю тебя отыщет и найдёт.
Ещё живя в сыром подвале, где пахли плесенью углы, Мы их по пальцам сосчитали, твои дворцовые балы.
И не забыли тот, в который, раба страстишечек своих, толкалась ты на верхних хорах среди чиновниц и купчих.
…Мы не забыли и сегодня, что для тебя, дитя балов, был мелкий шёпот старой сводни важнее пушкинских стихов.
Да, конечно, это суд над Натали того племени «честного и злого». И вместе с тем этот суд творит «тот русский нынешний народ», «невзыскательные души». А другого народа в то время и не было. Отмеченного той «безслёзностью», о которой писала Анна Ахматова в стихотворении 1922 года «Не с теми я, кто бросил землю на растерзание врагам…». И пройдёт немало времени, пока уяснится, что речь тут не только и не столько о Натали, что как скажет Владимир Соколов, «Это, милые, чревато Волей Божьего суда».
Есть прямое указанье, Чтоб её нетленный свет Защищал стихом и дланью Божьей милостью поэт.
Прозревает это и Я. Смеляков в своём «Извинении перед Натали». Это - поразительное стихотворение – извинение без извинения в главном. Кроме разве радикализма и бестактности, свойственных «честному и злому» племени. А потому и вышел тот давний «стишок как отблеск чёрный».
Теперь уже не помню даты - ослабла память, мозг устал, - но дело было: я когда-то про Вас бестактно написал.
Пожалуй, что в какой-то мере я в пору ту правдивым был. Но Пушкин Вам нарочно верил и Вас, как девочку любил.
Его величие и слава, Уж коль по чести говорить, Мне не давали вовсе права Вас и намёком оскорбить.
Я не страдаю и не каюсь, волос своих не рву пока, а просто тихо извиняюсь с той стороны, издалека.
Я Вас теперь прошу покорно ничуть злопамятной не быть и тот стишок, как отблеск чёрный, средь развлечений позабыть.
Ах, вам совсем не трудно это: ведь и при жизни Вы смогли забыть великого поэта - любовь и горе всей земли.
Примечательно, что такие переоценки в мире Ярослава Смелякова, внешне, вроде бы, радикальные, нисколько не мешают цельности его миропонимания. Не создают впечатления каких-то перерывов. Это и сам поэт осознавал, скажем, в стихотворении «Постоянство», говоря, что он «без сомненья старомоден и постоянен как на грех»:
Кому – на смех, кому – на зависть, Я утверждать не побоюсь, что в самом главном повторяюсь И – Бог поможет – повторюсь.
Заметим, что неизменным поэт оставался «в самом главном». Но что для него было главным? Если сказать в самых общих чертах – то это служение, прежде всего, поэзии и народу, помня о том, что поэзия исполняет своё предназначение лишь в той мере, в какой она остаётся поэзией. Служение правде и справедливости, а не какой бы то ни было идеологической и политической силе. А задача поэзии вовсе не в том, чтобы «громить пороки смело». Как только для поэта это становится основным, он как однозначно убеждает опыт, и пороки не разгромит и себя потеряет. В творчестве Ярослава Смелякова, как и в его трагической судьбе, отразилось и воплотилось то, что происходило на самом деле в стране. Ведь после революционной катастрофы начала ХХ века осколки её разлетались ещё долго. Глубокий мыслитель, финансист В.Ю. Катасонов не без оснований считает, что Гражданская война у нас закончилась в 1941 году. Если конечно судить не по календарю, а по духовному и нравственному состоянию общества. Наивно же в самом деле, погрузив страну и народ в революционное беззаконие, когда обнажился звериный оскал анархизма, требовать на второй-третий день законности. Так не бывает. В творчестве Ярослава Смелякова как мало у кого из поэтов его современников, постигнуто то, как созидалась страна после революционной катастрофы, как происходила «смена вех», неизбежная после всякой революции. Когда «открылись двери и могилы, разъялась тьма, отверзлась гладь», когда «притихла ложь, умолкла злоба». А его «постоянство» в главном и в то же время такая переменчивость, переоценки уже созданного от которого он не отрекался, свидетельствуют о том, что он не просто «откликался» на время, но развивался вместе со своей трудной эпохой. А это дано совсем немногим поэтам, даже, безусловно, талантливым. А потому увидеть в Ярославе Смелякове лишь «продукт рабочего закваса», с некоторым уничижением назвать его так: «Эпохи сталинской осколок/ Советской выучки поэт» (Евгений Артюхов), значит не понять поэта в его главной особенности, довольствуясь расхожим и неточным представлением о нём. Но откуда такое упрощение и уничижение? Не потому ли, что этот «осколок сталинской эпохи» не зациклился, как многие, на разоблачении «сталинских лагерей», а заодно и всей советской эпохи, той эпохи, в которой он жил? Выходит так. Не прощается поэту эта его «старомодность» и непрогрессивность… Если же допустить что в этот век «предельно сложный» ничего кроме «тоталитаризма» и гулагов в России не было, то возникает вопрос: откуда же тогда взялась мощь, сокрушившая фашизм? Если допустить это, что и делали вполне искренне малые умы и мелкие души, то тогда, уже в наше время «можно» поднимать людей на борьбу с «тоталитаризмом», которого уже не было, который был уже преодолен. Лишь на том основании, что это когда-то было. На самом деле, такая запоздалая и уже безопасная борьба за «справедливость», стала орудием разрушения той жизни, которая была и была уже без «тоталитаризма» и без гулагов… Это глубоко, как никто из его современников понимал Ярослав Смеляков. Вот почему дважды прошедший лагеря, он так и не стал «либеральным» поэтом «лагерной» темы, зная, что это разрушительный путь. Но для этого надо было иметь широкую душу и глубокий ум. И вот теперь, когда иные из «лагерников» так и не сумели выбраться из-под гулаговских обломков, так и остались в своих духовных гулагах, обнажилась окончательно их несправедливая борьба за «справедливость», ибо итог её оказался печальным: умаление человека и разрушение уже было наладившейся жизни, созидавшейся такими большими страданиями, усилиями и жертвами. И наоборот, предстала праведность поэзии Ярослава Смелякова, такого переменчивого и такого постоянного в главном, творившего «для справедливой красоты»… И теперь, по прошествии лет и ввиду новых потрясений у нас в России, обнажилось, что Ярослав Смеляков затронул такие стороны своей эпохи – личности, общества, страны, постиг тот «времени стиль», без которых, теперь «жить не можно». И не его беда, свершившего свой подвиг, а наша, что добытое им таким трудом, оказалось заслонённым случайными, необязательными для жизни поделками «дешёвой эстрады», разного рода лицедейством. Возврат на истинный путь – к человеку в обстоятельствах новой эпохи труден, почти невозможен… И всё-таки неизбежен, ибо без этого заглохнет нива жизни.
Пётр ТКАЧЕНКО
Повесть убликовалась в духовно-мировоззренческом и литературно-публицистическом альманахе «Поход», выпуск второй, М., 2012 г. (Стр. 146 - 206). "История не терпит суесловья..." "Аргамак. Татарстан", 2012 г., № 4, стр. 144 - 185. Русский поэт советской эпохи: к 100-летию со дня рождения Ярослава Смелякова. "Наш современник", 2013 г. № 1. С.222-255.
http://www.nash-sovremennik.ru/archive/2013/n1/1301-1..
В книге «До разгрома и после него», М., У Никитских ворот, 2016 г. (стр. 522 - 574).
Материал к публикации подготовила Катерина БЕДА
Свидетельство о публикации №222112401386