Санька

ГЛАВА 1.
        Небо обнимало Мир. Несмотря на расползавшееся по синему пастбищу стада жирных облачных овец, день обещал быть жарким. Не успевшее войти в силу, ласковое до поры, утреннее Солнце только-только приподнималось над дальними сопками, как бы подглядывая за раскинувшимся вдоль речной низинки древним селом, с его приземистыми старинными избами, казалось бы вцепившимися в родную землю своими, почерневшими за века бревенчатыми стенами и соседствующими рядом с ними, поблескивающими стеклопакетами, одетыми в тонкую броню сайдинга двухэтажными новостроями... Отражаясь в желтом поликарбонате теплиц, оно мягко расплывалось по огородам и выплескиваясь за заборы стекало по улицам и проулкам на узкие тропки большого зелёного луга, которые в какой-то момент сплетались в одну, довольно широкую тропу, ведущую к изрисованной корявым граффити, подржавевшей автобусной остановке со стоящим на ней рыжим, долговязым мальчишкой лет тринадцати-четырнадцати.       Мальчишка опирался спиной на поддерживающую остановочный козырёк опору и подняв конопатое лицо к небу, улыбался чему-то, ведомому только ему.

          — Санька! Рыжий! Санька! — прервал его мысли звонкий мальчишеский окрик. — Санька! Поехали на реку, окунёв таскать! Батька с зорьки возвернулся! Клёв, говорит — зашатаешься! Ещё бы, говорит, сидел, да у него с собой кроме ведёрка ничего-то и не было... Полное ведро притащил! Сам видел!
       Мальчишка открыл глаза. К остановке на всей скорости, приближался видавший виды, подростковый велик, непонятной китайской фирмы, с сидящим на нём и вопящим во всё горло, раскрасневшимся от возбуждения пацаном.
            – Не могу... – не меняя положения ответил он и повторил, – Не могу. Дела у меня. К Тёмке заедь. Дома должен быть. Заедь. Он пойдёт.
           – Ну и ладно! Ну и заеду! – не останавливаясь прокричал пацан и начавший было замедлять ход велосипед, вновь набирая обороты помчался дальше, а рыжий мальчишка, запрокинув голову, вновь прикрыл глаза, возвращаясь к внезапно прерванным мыслям.

         А мысли были одновременно и обо всём, и ни о чём. А ещё о том, что неспроста нынешнее утро выдалось каким-то особенным. Ну или по крайней мере не таким как прежде. Нет, конечно же и яркий солнечный свет, и роса на не полностью ещё распрямившейся с ночи траве, и даже пересвист приветствующих начало нового дня птиц грели слух и радовали глаз, но не более того, ибо, несмотря ни на что, являлись чем-то вполне обыденным. Вот только кроме видимого в этом утре было и ещё что-то эдакое. Что-то особо светлое и вместе с тем восторженно-тревожное. То, от чего ему почему-то хотелось улыбаться. Некое предвкушение радости, наполняющее мир, сегодня отражалось и в витрине небольшого магазинчика с многообещающим названием "Жуйка", и в журчании бегущего по дну небольшого овражка ручья, и даже в бликах стёкол подъезжающего к сельской остановке автобуса. И было это предвкушение ничем иным, как предвкушением радости от предстоящей встречи.
      Вообще-то, мысль поехать сегодня на кладбище, пришла в Сашкину голову внезапно, в тот самый момент, когда он проходил мимо остановки. Вот просто шёл, шёл себе в сторону магазина, задумчиво пересчитывал собранную по карманам мелочь размышляя, хватит ли её на печенье и бутылку кваса и вдруг... И вдруг, он понял, как давно не был на кладбище. Как давно не заходил к бабушке. Как давно, не навещать могилу своего, погибшего чуть более года назад друга. Это даже не произошло, а снизошло на него как некое озарение. Он просто вдруг понял — надо. Именно сегодня. Сейчас.
      

       Бабушку Санька помнил довольно смутно. Умерла она рано, когда ему только-только исполнилось семь и не смотря на то, что большую часть своего детства он провёл именно с ней, сегодня память отзывалась в Саньке  неким сумбурным, калейдоскопическим набором пропитанных теплом образов и сюжетов, в которых Буся (так он называл её в детстве) то будит его на заре с кружкой только что надоенного парного молока, то стряпает что-то в добротном зелёном сарае, из покон веков носившем гордое звание летней кухни, то неуклюже семеня к лестнице ведущей на чердак со спрятавшимся там непоседливым внуком, негромко и по стариковски ворчаливо кричит-дребезжит запрокинув голову к чердачному окошку: "А ну живо слезывай, ирод шалопутный!", – и добавляет после паузы – "Ишь, порода гончая, с шилом в заде! Весь в папку пошёл! Сам слезывай! А то я вот залезу да распишусь крапивой по жопе твоей непослушной!"  А Сашка не боялся. На самом деле, Буся никогда его не наказывала. Она его любила и только говорила, что выдерет. Да и ворчала она тоже не по-настоящему. Скорее для проформы или как она сама объясняла возмущённым до крайности родителям: "Для соблюдения воспитательного момента". Отец понимающе качал головой, по-видимому припоминая нечто подобное и из своего детства, а мама обиженно дула губы и уходила в дом. Она тоже прекрасно понимала, что всё это конечно же не по-настоящему.
       Сашка тоже очень любил Бусю. Очень любил и очень по ней скучал. А вот на Бусиной могилке бывал все-же редко. Ну да ничего. Вот сегодня и заедет. Прямо сейчас заедет. Им, умершим, спешить некуда, но вот он то живой. И ему почему-то это нужно именно сегодня. Ну не мог он объяснить почему. Нужно и всё. И к Ромашке, тоже нужно.


ГЛАВА 2.
        Ромашка, был вообще отдельной, причём довольно долгой темой. Или было бы правильнее сказать не темой, а целой вереницей историй как самого Ромашки, так и историй Санькиных, по-юношески обидных и безобидных, весёлых и грустных, но так или иначе вызывающих в Ромашке неподдельную заинтересованность, сочувствие, а иногда даже необидный дружеский хохот, сопровождаемый словами: "Ну брат, насмешил!" или "Эхма — горе от ума! Порадовал брат, деда!"
         На самом деле, дедом он ещё не был, а был Антоном Спиридоновичем Романовым, бобылём пятидесяти "с копейками" лет от роду, живущим на самой окраине села и прозванный односельчанами Ромашкой, то ли за его доброту и безотказный характер, то ли за пытливый и рассудительный ум. Но по личному Санькиному мнению, скорее всего, прозвище "Ромашка" было не более чем производным от фамилии. Как бы то ни было, иначе как Ромашкой, Антона Спиридоновича не называл даже он. Да и было в его характере что-то такое, что дарило ему схожесть с этим простым, русским полевым цветком. А тот и не обижался. Друзья же. А на друзей обижаться по пустякам нельзя. Иначе какая это дружба?

           Сторонних наблюдателей сначала даже забавляло то, что старый да малый всё вдвоём да вдвоём. То за грибами намылятся, то мастерят что-то непонятное, а то гляди ж — чуть свет, а они уже с удочками, на речку за окунями бегут. И невдомёк было вечно суетящейся молодёжи, упаханным в полях мужикам, ворчащим дедам да местным бабам сплетницам, как это, не смотря на огромный разрыв в возрасте, Санька и Антон Спиридонович смогли подружиться.
       Ну не может такого быть, чтобы совсем зелёный пацан и дядька возрастом, переваливший за полтинник тянулись друг к другу как ровесники, находящие для себя, не только кучу увлекательных занятий, но и интересных тем для долгих бесед.
       Гораздо позже, уже после гибели Ромашки, Санька стал вдруг понимать, что же означает таинственное выражение "Быть на одной волне", а спустя ещё какое-то время и то, как трудно найти того единственного человека, друга, которому будет вполне комфортно мчаться с тобой плечом к плечу, стоя на гребне этой "волны" в совершенно иные дали, в мечты, в новые миры осознаний и рассуждений. Ну и кроме прочего, иногда подхватывать замечтавшегося попутчика, который вот-вот соскользнёт с этой самой, их общей "волны", в ревущую и бурлящую пучину запутанных взрослых проблем в купе с наивными детскими переживаниями.
       Впрочем, в их взаимоотношениях все было проще пареной репы. Они оба любили как рассказывать, так и слушать, а после самой истории, поднимать ту или иную ситуацию, пытаясь рассмотреть её со всех сторон как под микроскопом и естественно делать выводы. По сути — они оба учились, перенимая друг у друга видение окружающего их мира. Хотя всё-таки не совсем так. Ромашка больше рассказывал, так как Ромашкиного жизненного опыта хватило бы на десять, а то и двадцать жизней, а потому и историй у него было хоть завались. А вот Санька больше слушал. Слушал и впитывал прожитую Ромашкой жизнь.
       А жизнь Антону Спиридоновичу досталась мягко говоря не медовая и было в этой жизни воистину всё — и оборванное, голодной детство, и война с последующей демобилизацией по ранению, и многолетняя работа в различных строительных артелях связанная с бесконечными странствиями по городам необъятной Родины, и тюрьма (по недоразумению), и даже несколько лет послушания в одном из больших подмосковных монастырей. А вот детей у Ромашки не было. Да и откуда им взяться у тёртого жизнью бобыля. Может быть потому-то он и привязался к Саньке как родному, хотя сам Ромашка объяснял это не иначе, как "родством пытливых душ".
       А ещё Ромашка писал. Писал в основном стихи, хотя долгими зимними вечерами переходил и на прозу. Очень своеобразную прозу. Он описывал человеческие жизни. Вспоминал кого-нибудь из людей, с которыми его некогда сводили странствия и описывал всю его жизнь вместе с характером, мыслями, известными ему, Ромашке, поступками, при этом не делая о человеке ни каких выводов, не осуждая и не поощряя его в глазах возможного читателя. Вот только и читателей, кроме Саньки, у него не было... Не до стихов было людям и тем более не до прозы. А он и не навязывался. Ведь прекрасно понимал, что не нужны изнурённому тяжелым трудом, современному человеку, его неразборчивые каракули в прогрессивный век интернета, приправленного дешёвым пивом, Тик-Током и Камедиклабом.
       А Санька читал. Читал сначала неохотно, через "не хочу", только для того, чтобы не обидеть хорошего человека, которым он собственно и считал Антона Спиридоновича, но со временем уже с искреннем удовольствием, вновь и вновь погружаясь в пучину человеческих судеб с их страданиями, трагедиями, печалями и радостями, с удивлением осознавая, что каждая жизнь есть ни что иное, как целый, ни кем ранее не познанный Мир полный загадок и новых открытий. Ну какая, даже самая научная фантастика, может сравниться с таким многообразием вселенных расположенных так рядом, прямо вокруг нас?
       А ещё, Санька ловил себя на том, что несмотря на свой по-юношески вспыльчивый характер, он сумел перенять от Ромашки его главную, отличную от прочих черту — хроническое неосуждение окружающих его, Саньку, людей с их видимыми и невидимым пороками. Поначалу, становясь очевидцем того или иного, не особо хорошего на первый взгляд поступка, он как будто даже слышал тихий Ромашкин голос, звучащий где-то в глубине собственной головы:

       — А ты поставь себя на место этого человека. Проживи мысленно за него хотя бы один день, пронеси на себе его тяготы, беды, почувствуй его радости. Пропусти через себя хотя бы частичку его жизни. Ну или просто взгляни на жизнь его глазами. А потом подумай, как в этой ситуации поступил бы ты? И я уверен, что тогда ты сам всё поймёшь.
       — Вот послушай дружок одну историю, – часто всплывали в Санькиной голове очередные слова Антона Спиридоновича, у которого и правда, на каждую ситуацию была у своя история. Не думай, это будет не осуждение и даже не порицание. Это будет всего лишь рассуждение. — Тут он прикуривал очередную папиросу, глубоко с наслаждением затягивался, выпускал густое облако сизого табачного дыма и наблюдая как расползаясь по комнате, оно медленно тянется к распахнутому настежь окну, продолжал, — И так, ты готов? Слушай:

       — Был у нас на стройке один рабочий. Гришка. Мы его Гриня звали. Простой был этот Гриня мужик. Не интеллигент. Без понтов и без претензий к жизни. За спины не прятался и вперёд не лез. На работу приходил без опозданий, а коли требовалось оставался сверхурочно. Не пил от слова совсем и даже не сквернословил. В друзья никому не набивался, но если его просили о помощи, то не отказывал. Денег мог занять, подменить, когда нужно ну и вообще... И вот однажды, повысили Гриню, сначала до бригадира так как долго он в этой бригаде работал, а потом, не прошло и полгода — в прорабы. Незаслуженно, но... Других кандидатур просто не было. Да и образование Гринино позволяло.
       Повторюсь, что как человек он был по-своему хороший. Ну или по крайней мере не плохой. А как прораб — ноль. И как управленец, тоже ноль. Глядя со стороны, невооружённым глазом было видно, что не нравится ему соответствующая должности ответственность. Не любил Гришка решать задачи, отвечать на вопросы, держать всё под контролем и тем более думать — ну не его это. А вот зарплата ему нравилась. И название нравилось. Ну а что — ведь целый прораб.
       Когда он чего-то не знал (а не знал он многого) то просто и честно говорил мужикам: "Не знаю"...
       Вот только и узнавать не спешил. Апатичный. Безразличный. Одно слово — ту@бень. Надежды на такого нет. Такой любое дело завалит своим бездействием. Да ещё и хорошим хотел быть для всех. Но то уже скорее по привычке... Нужно одному уйти на пол дня? Иди! Просидели целый день мужики на гибочном станке, ни "Пэ-шек" не нагнули, ни "О-шек", ни "Птичек". Весёлые все, с перегарчиком. Ему бы топнуть ногой, вдарить кулаком по столу, да влепить засранцам по выговору. Ан нет. "Ай-яй-яй", – говорит. – "Что же вы меня, братские сердца, подводите? Из-за вас стройка встала. Колонны не вяжутся, опалубки не собираются. Ай-яй-яй."
       Так какой он? Плохой или хороший? Мы считали, что он никакой. Отсюда вопрос — а никакой, это хорошо или плохо? А мужики? Хорошие? Скажешь — лентяи? Нет. Не лентяи. Безответственные — это да. Но они сюда пришли совсем не за ответственностью. Им за неё не платят. Им за работу платят. За тупой, монотонный, часто изнурительный физический труд. А в данном случае всё ещё проще — раз деньги платят, а спросу нет, то значит и так можно. А если можно, то почему бы и нет? Вот смотри, сколько сразу возникает вопросов. Во-первых — может ли быть вообще плохим бездействие? Ведь бездействие не добро, однако и не зло. Во-вторых — стоит ли считать злом бездействие человека, от которого что-то зависит? От него ждут результата, иногда помощи, на него надеются. А он? Думай Санька, думай. Учись думать.

       И Санька думал. А Ромашка продолжал, как дрова в огонь подкидывал:

       — Вот возьми дружок, к примеру монаха. Монах зачастую тоже является существом бездейственным и миру бесполезным. Нет, конечно же он молится за мир, трудится на благо монастыря да собственного прокорма ради, но что он делает для окружающего его мира? Для человечества? Ведь многими мирянами, его молитвы воспринимаются не более как сотрясание воздуха. Есть конечно отдельные индивидуумы, для которых всё Евангелие заключается в двух простых словах и слова эти звучат как: "Твори добро" или "Помогай людям". И они творят. Они помогают. Они отрывают от себя то немногое, что у них есть и отдают ближним, считая ближними абсолютно всех. А вот само слово "монах" в переводе с греческого означает "одиночный" или "единичный". А если совсем по-простому, то монахи, это люди ищущие уединения. Когда-то давным-давно, в поисках оного, они уходили в пустыни, селились возле какого ни будь источника влаги, будь то родник или ручей, и жили в нищете, не заботясь о хлебе насущном, посвящая всё своё земное существование посту и молитве, преподнося страдание тела как бескровную жертву единому Богу. Так сказать — "смиряли дух свой и умерщвляли плоть свою". К слову сказать, именно из-за любви к пустынному уединению, таких монахов называли пустынниками, а некоторые монастыри в последствии стали называть пУ'стынями. Но что-то я отвлёкся... Как думаешь ты, Санька, является ли такой "подвиг" или как они сами говорят "духовный подвиг" угодным Богу? Ну вот смотри — Бог вдохнул жизнь во всё живое, сделав его живым, а потому именно Богу все мы обязаны наличием в нас души, которая и есть то самое дыхание Божие. Не значит ли это, что в каждом человеке заложена малая частица Бога Живого? И не следует ли отсюда, что вовремя смазанная тобой зелёнкой, разбитая детская коленка, для Бога намного значимее, нежели сотня, а то и тысяча подобных "духовных подвигов"? А знаешь, ведь в монастырях учат смирению и бесстрастию... Но как быть бесстрастным? Как заглушить в себе порывы своей страстной души, особенно если знаешь, что данные стремления идут от Бога? Если не кто иной как Сам Бог говорит с тобой через твою совесть? И если в священнике есть хоть капля совести, то как может такой священник благословлять людей на войну, коли война есть ни что иное, как смертоубийство и как следствие преступление перед Создателем? Сложно все это. Знаю. Наверное, потому у буддистов и бытует пословица: "Легко быть святым сидя на горе Тайшань. Гораздо сложнее оставаться святым сидя на базаре". Вот и думай Санька. Думай. Размышляй...

ГЛАВА 3.

       Автобус оказался почти пустым. Этот факт не вызвал в мальчишке никакого удивления, ибо кому и куда ехать из их села в такую рань, да ещё и в свой законный выходной день? Водителем оказался незнакомый, молодой парень восточной внешности, который тем не менее приветливо кивнул задумчивому Саньке и приняв оплату за проезд, улыбнувшись, без всякого акцента пожелал ему хорошей дороги.
       "А ведь утро действительно необычное, — подумал Санька. — Вот и водитель улыбается, и вроде даже без повода.", — и подойдя к первому же установленному у приоткрытого окна сидению, мальчишка сел, с удовольствием вытянув уставшие от долгого стояния ноги.
       Автобус шёл плавно покачиваясь. "Как на волнах", — мелькнуло в голове невольное сравнение. В окошко дул созданный движением тёплый ветерок, а из похрапывающего динамика играла тихая, убаюкивающая разум музыка. Приятный девичий голосок переливисто выводил какую-то современную попсу, бессмысленную, наполненную причмокиваниями и томными вздохами, но если не вслушиваться в бессвязное содержание, то в целом довольно мелодичную.
       "— Это не автобус, — лениво думал Санька. — Это корабль. Огромный торговый корабль. А я усталый от долгого плаванья, капитан этого корабля. Я не видел суши уже полгода. И вот, лето. А я возвращаюсь домой и уже совсем скоро обниму родных, пожму руки друзьям, а потом, мы будем говорить, говорить, говорить... Я расскажу им про свою морскую жизнь, про дальние края, про чужие обычаи и про летучих рыб."

       Почему ему пришли в голову именно летучие рыбы, Санька не знал. Наверное, просто прочёл где-то и вот, выплыли "летучие рыбы".

       "— А ещё, я расскажу Бусе об отце. О том, как он долго скучал по Бусе. Как плакал, тихонечко ускользая от мамы и закрываясь летней Бусиной кухне. Как он думал, что его никто не видит и не замечал меня, притаившегося за приоткрытым маленьким окошком и тоже тихо плачущего, хоть и помнившего, что наша Буся никогда не одобряла слёз."

       "— Не стесняйся своих слёз, — прозвучала вдруг в его голове память. Прозвучала неожиданно, негромким Ромашкиным голосом. — Запомни дружок, что плач мужчины подобен плачу льва. Мужчина никогда не плачет по пустякам, а если подобное и случается, то это значит только одно — ему очень, очень, очень больно. Это боль не физическая и идёт она не от раны и не от обиды. Эта боль гвоздём вколочена в его сердце. Это великая боль его души."

       "Эх, Ромашка-Ромашка... И тут ты, — улыбнулся про себя мальчишка. — Ну куда же я без тебя... Без твоей поддержки и без твоих нескончаемых историй... Вот я сейчас приеду к тебе и скажу тебе спасибо за всё, за всё, а особенно за то, что ты был."

       Ехать было ещё долго, а потому Санька снова прикрыл глаза и сам не заметил, как погрузился в сон.

       «— Ну, что дружок-позолоченный рожок, нос крючком повесил», — говорил ему невесть откуда появившийся в его сне, улыбающийся Антон Спиридонович Романов. — Чего пригорюнился? Всё хорошо, Солнце светит, ветер дует. Живём!
 
       — Живём... — уныло отвечал Санька. — Живём, да не очень... Батька обещал с получки велик купить... А её снова задерживают... Слышал как говорит мамке, что опять начальник "завтраками" кормит. Дал аванс для затравки и кричит, мол: «Крепанитесь, ребятки ещё недельки две. Все деньги в работе. Деньги вообще должны "крутиться", а когда они "крутятся", то и прибыль от них хороша. И зарубите себе на носу — коли у меня всё хорошо, то и у вас всё со временем будет. А кому чего не нравится, так дверь вон там!». Ну что тут ответишь... Он же наёмник... Хлопнет дверью, так совсем без денег останется... Ну вот только когда оно будет, это "И у вас все будет"? И что нам от его "хорошо"? Мамка говорила, что пашем, пашем, а всё одно в долг живём...

       — Ну, во-первых, не мать, а мама, — как-то резко посерьёзнел Ромашка. — Уясни себе раз и навсегда, что мама, это женщина, которая подарила тебе твою жизнь, которая научила тебя ходить, вытирать задницу и держать в руке ложку. Если человек без должного уважения относится к своей маме, то грош цена такому человеку. Теперь об отце. Вчера ты кажется как-то вскользь обронил, что ведёт он себя не как мужик? Что давно дал бы своему начальнику по его хитрой, розовой морде, да и ушёл бы как подобает настоящему мужчине? А не думал ли ты, что он до сих пор не ушёл на иные хлеба только потому, что он и есть настоящий мужик? Потому, что за ним стоите вы, а вы есть самое дорогое, что у него осталось. Только ради вас он смиряет свою гордыню и довольствуется теми крохами, что скидывает ему этот вурдалак, со своего барского, как он сам считает, плеча. Я уверен, что не имея семьи, твой отец ушел бы не задумываясь ибо одному что-то менять гораздо проще. Но сейчас, он предпочитает каждое утро вставать с рассветом и пахать весь световой день лишь для того, чтобы суметь купить вам хотя бы хлеба. Он — настоящий мужик, несущий на себе огромную ответственность и честно признаюсь тебе в том, что я бы так, скорее всего не смог. Что, стыдно тебе? Это хорошо, что стыдно. Значит осознаешь, — и не удержавшись передразнил мальчишку. — Эх ты, вееелик...

         А Саньке и впрямь было стыдно. Ведь и правда, не ему, сопливому пацану, не ведающему взрослой жизни, судить своих родителей. Нос у него не дорос... Но начальник... И словно отвечая его мыслям, Ромашка продолжил:

       — Теперь то, что касается отцовского начальника. Да. Он поступает плохо. Очень плохо. Но ведь и ты не знаешь его жизни. Его обстоятельств, если они конечно существуют, эти обстоятельства. А коли не знаешь — то и не спеши осуждать, ибо возненавидеть человека просто. Труднее простить. А этот начальник, на самом деле не такой уж и большой начальник. Под его рукой всего то ничего — два водителя да пять рабочих и это вместе с твоим отцом. Он тоже крутится, ищет заказы и заказчиков. А потом выбивает из них заработанные его людьми деньги... И да, деньги портят людей, ведь человек есть существо весьма слабое и порочное. А деньги, это не что иное как ключ, открывающий двери порокам. Любым. Всё зависит только от количества этих денег. К сожалению, в нашем Мире можно купить практически всё. А ещё, человека портит власть. Даже микровласть. Не имея полной финансовой свободы, практически любой микроначальник, будь то поместный "князёк" или мелкий бизнесмен имеющий под рукой пару магазинчиков, компенсирует эту несвободу тем, что упивается своей властью. Упивается зачастую неосознанно, создавая для себя некий маленький мирок, в котором только он царь и бог, имеющий полное право казнить и миловать.

       Санька слушал его слова уставившись в какую-то, только ему видимую точку. И ведь всё в Ромашкиных словах было правильным. И рассуждение, и вывод. Правильной была сама суть и Санька понимал это всем своим сердцем. Ну иначе же и быть не могло, ведь каждое утверждение Антона Спиридоновича мягко ложилось на разум, животворящей влагой впитываясь в душу мальчишки, не вызывая при этом никакого отторжения. А Санька привык доверять своей интуиции и в этом тоже была заслуга Ромашки. А он тем временем продолжал:

       — Я расскажу тебе про настоятеля одного монастыря. Звали его... Ну пусть он будет отец Дурандотий. Получив когда-то техническое образование в одном престижном московском ВУЗЕ, в чудеса отец Дурандотий не верил. Но при этом, он верил в Бога. Ну или так он утверждал сам, иначе какой бы он был игумен, без веры? А ещё, он верил во власть, связи и деньги. Бывало выйдет отец Дурандотий после воскресной литургии на амвон, произнести положенную воскресную проповедь, окинет гордым орлиным взором притихшую паству и начнёт вещать о том как спаситель наш изгнал некогда торговцев из Иерусалимского храма. "Вон из Дома Отца Моего!!!", — раскатисто разносится под сводами собора громогласное восклицание Дурандотия. — "Изыди проклятое семя фарисейское!" А после, заканчиват проповедь словами о том, что завезли в соборную лавку новые кресты серебряные, рубахи крестильные без которых таинство крещения "невозможно", да платочки наголовные с образом Христа да Матери Божией на затылке. Эдакая православная мода. Ну да дело не в этом, а в том, что это, ежили не фарисейство?

       Антон Спиридонович помолчал, задумчиво почесал в затылке и неспешно продолжил:

       — Ездил отец Дурандотий на Лексусе свежего года, с монахом-водителем. Ну а как же игумену монастыря да без водителя? По статусу положено, особенно если в Москве, где что ни поп, то крутая тачка. А в Московии он бывал часто — то в епархию, то на телевидение, где Дурандотий вёл телепроповеди в специальной программе с обязательным его участием. Отвечал в прямом эфире на звонки и письма прихожан, грозил маловерущим карами земным и небесными, болючим пламенем Адовым и прочими посмертными "Ай-яй-яй-ями". "Богатство?!! – гремит Дурандотий, — Стяжательство?!!! А знаете ли вы, презренные овцы Христовы, что деньги есть зло великое?" А после — снова-здорово: "Несите деньги в церковь и зло ваше звонкое будет пущено на Дело Божие! Всё несите и живите в смирении да в чистоте духовной, ибо развращают души богатства многие и малые!" И ведь несли. Бабки некоторые последнее отдавали... Да и как не отдать, коли без денег и свечки боженьки не поставить... А вот нищих отец Дурандотий не жаловал. Встанет бывало убогий у монастырских врат просить у людей добрых копеечку на хлеб, да замёрзнет по причине зимы. Войдёт в собор или в иной монастырский храм, молится, греется, а послушники, наущённые Дурандотием уже тут как тут. Хвать его под не белы рученьки, да вон за пределы стен монастырских. Сам игумен объяснял это тем, что нечего добрых прихожан пугать. Даст Бог и не замёрзнет вусмерть. А коли замёрзнет, так на то Великая Воля Божия! Задал я однажды ему вопрос о многих противоречия в его словах и в действиях. «Мудрствуешь?» - ответил он, в тот раз как-то непривычно негромко. — «А знаешь ли ты, что вся мудрость от лукавого?»
        И получил я тогда епитимью, с отлучением от вечерней трапезы, зато со многими молитвами и поклонами, сроком с на сорок дней.

       Ромашка прикурил папиросу и словно забыв о ней уставился в закат. На этот раз он молчал долго, а когда понял, что папироса давно потухла, вновь заговорил:

       — Братию отец Дурандотий держал, как говорится, в ежовых рукавицах, хотя на трапезе баловал. Пища была обильная, вкусная да питательная. Ешь от пуза, и никто слова не скажет. Да и обходить Законы Божие он умел как опытный юрист. Пост? Нельзя рыбу есть? Будем есть гадов морских! И идут на стол кальмары, осьминоги да прочие креветки. Молоко нельзя? Соки будут да воды газированные. И знаешь, дружок, как забота о нас это воспринималось с благодарностью, но... Мысли, те, которые от лукавого, не давали покоя. Именно тогда-то я и написал эти строки:
 
    
А вроде-бы и жили по закону...
В грядущий век прокладывая путь
Блюли как светоч древние каноны,
Но на ходу утрачивали суть...

Мы пели вслух про скорби и смиренье,
Ведя подчас бесчестную игру -
В посты меняя мясо на варенье,
А сало на зернистую икру...

Не замечая собственной бравады,
Чтобы и впредь быть с Господом на "ты" —
Ваяли храмов тяжкие громады,
В пучине мрака, лжи и нищеты...

Голодным братьям милостыню сея
Из потных складок кормящей руки
Мы как потомки древних фарисеев,
Трубили вновь в карманные рожки, *

Чтоб от щедрот всевидящего Бога,
Как пару тысяч лет тому назад,
У самых врат Господнего чертога
Успеть купить удобные места...

А после, томно лежа на диване,
Вздымая к Небу свой нательный крест,
Вскричать: "Элои! Ламма савахфани!!!..." **
Не находя ответа у Небес....

Лишь иногда, обрывочные мысли.
Нам говорили:
          - Воя о судьбе,
Вы Вечной Жизни молитесь о жизни,
Искореняя жизнь в самих себе...


       *Во времена относящиеся к Ветхозаветным, подавая (как и было заповедано Господом) милостыню нуждающимся, фарисеи трубили в специальный рожок, который они постоянно носили при себе, дабы обратить внимание Бога на небе и что самое важное - людей на земле, на свой праведный, богоугодный поступок... Сейчас, эти рожки, довольно успешно заменяют средства массовой информации (газеты, журналы, телевидение, радио, интернет и т.д.), которые "трубят" гораздо громче, чем все те устройства, что были у фарисеев в моде более двух тысяч лет назад......

**Или, Или. лама савахфани — Или, Или! ламасавахфани? (Элои, Элои! ламма савахфани) Возглас Иисуса Христа на кресте (Пс 21:2:) "Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты оставил Меня?" (Мф 27:46; Мк 15:34).
(Примечания автора).

       А позже, когда я понял, что мы сами должны вносить Бога в стены храма, через свою веру и искреннее чувство любви к тому, кто создал этот Мир, кто дал жизнь нашей планете, нам самим и всему тому, что растёт, журчит, мычит, лает и щебечет, ибо Бог есть сама жизнь и без нас, без нашей любви и веры в Него, даже самые богатые стены самых прекрасных соборов остаются всего лишь молчаливым, холодным камнем, я добавил ещё и это:


Всё точно те-же серые квартиры,
Всё точно та-же греча и кефир,
Всё точно также лживые кумиры
Под точно тем-же небом делят Мир,

Всё в том-же свете нового налога
Поёт "с душой", как кум на веселе,
Нам про любовь, смирение и Бога
Всё тот-же жирный поп из "Шевроле",

Всё тот-же миф зашоривает разум
И вновь под чьё-то нервное: "хи-хи"
Мы точно также слизываем стразы
Как крохи хлеба, с кормящей руки,

Питаем мозг раскрашенной отравой,
Сжигая души точно на показ.
В фальшивый мир сверкающего "Вау!!!"
Опять уводит будущее нас...

Всё также бодро щерясь (по Карнеги)
За россыпь злата впаривая медь,
Мы снова канем в чуждой сердцу неге,
Что бы заснуть, забыться, умереть,

И не понять грядущей перемены,
И не увидеть траурную тень,
В которой плед из плесени и тлена
Готовит нам «цветущий», новый день...

       Эти стихи быстро разошлись в среде послушников и монахов, и если первые посмеивались, то вторые осуждающе качали головами, бубня себе под нос что-то типа: "Грех какой" и "Негоже". Ещё чаще всплывали слова: "Осуждение", а точнее "Он осуждает". И наконец, стихи с указанием моего авторства легли на стол настоятеля. На этом, моё послушничество и закончилось. Меня перекрестили и выставили из монастыря холодной январской ночью, в самый разгар Рождественского поста. Я сумел захватить с собой лишь булку хлеба, спортивную сумку с кое-какими вещами да некоторую мелочь, сунутую мне в ладонь кем-то из братии. Мелочи хватило на автобус и пропрыгав на остановке до утра, я поехал искать счастья в Москву.
       Но всё это лишь лирика. В последствии, я часто задавал себе вопрос о том, ненавидел ли я отца Дурандотия? Осуждал ли? Нет, ненависти не было. А со временем, я пришёл к выводу, что не было и осуждения. Была лишь жалость, пришедшая с пониманием, что он не более чем воздушный шарик с намалёванной на нём гордой и властной рожей. Придёт время, кольнёт Бог этот шарик небесной своей иголкой — бах и нет того шарика. Ведь всё его величие не более чем самообман. Самолюбование... Вот гордится он, возвеличивает себя в собственных глазах, а пройдёт немного времени так и осядет в прах. Останется лишь душа, беззащитная, голая и абсолютно изумлённая сиим внезапным поворотом. А осознал бы вовремя эту истину, так и жил бы проще. Ведь все мы есть в первую очередь души. А тело - так... Телу одна дорога, в прах. Раньше или позже — не важно. Ни мы первые, ни мы и последние.
       Но я буду нечестен, если положа руку на сердце не добавлю, что при всех своих пороках, Дурандотий был очень хорошим логистом, руководителем и администратором, а учитывая то, в каком состоянии он принял монастырь в самом начале "лихих девяностых", и вовсе можно сделать вывод, что ни кто иной, оказавшись на его месте, не смог бы сделать для монастыря больше. Ведь в советское время, на монастырской территории находилась большая туберкулёзная клиника, содержащая болящих со всего Подмосковья. Храмы и соборы были приспособлены под больничные корпуса, а на месте алтарей "красные" врачи устроили душевые и туалетные комнаты, для принимающих лечение людей и обслуживающего их персонала. Многие здания занимали склады, а тело полуразрушенной колокольни много лет служило водонапорной башней. Что и говорить — Дурандотий проделал гигантскую, просто титаническую работу! И у него получилось! А нетленным свидетельством тому, служили сверкающие бронзовые таблички на храмах да литые надписи на самых больших колоколах: "Отстроено/Восстановлено/Отлито, в таком-то году, под руководством/при участии либо по благословению настоятеля данного монастыря, игумена Дурантотия"... Ну да как Дурандотию без этого...
       Вот сколько всего, может быть намешано в одном только единственном человеке! И только Творцу дано знать, чего в человеке больше, света или тьмы… Или всё-таки непроглядного для нас тумана?
       И это я ещё не говорю о том, что является более угодным Богу — больница для страждущих душ с осквернёнными алтарями или позолота храма с сытыми и надменными людьми, отрешенно повторяющими запутанные слова написанных кем-то, непонятных им молитв...


       — Парень! Эй, парень! — ворвался в сон чей-то громкий голос. — Парень, хватит спать! Поднимайся! Приехали! Конечная!

       Санька открыл глаза. На него смотрело смеющееся лицо раскосого узбека-водителя.

       — Просыпайся, засоня, — весело и без акцента сказал он. — Ты у меня так всё Царствие Небесное проспишь!
        — Не просплю, — Санька потянулся и встал с сиденья. — Не просплю. Конечная, моя и есть.
       — На кладбище? — уточнил любознательный узбек. Или таджик.
       — На кладбище. — ответил мальчишка и двинулся к выходу, но замешкавшись в дверях почему-то решил спросить напоследок:
       — А откуда вы так хорошо наш язык знаете? Даже акцента нет. Давно у нас?
       — Бурят я! Бурят! — крикнул в закрывающиеся двери расхохотавшийся парень. — Буряяят!

       Санька на секунду опешил и тихо повторил вслед удаляющемуся автобусу:
       — Бывает же... Бурят... Ну извини, бурят...

ГЛАВА 4.

       Кладбище находилось недалеко, сразу за Новым Микрорайоном, лежащим в получасе ходьбы от остановки и так и называющемся — Новый Микрорайон. Пыльная, в меру бугристая и относительно кривая дорога к Микрорайону не была покрыта асфальтом и совсем не отличалась от сотен тысяч прочих таких же дорог. Дорога как дорога, с канавами вдоль и со стоящими по обочинам, недовезёнными до свалки мешками с мусором. Саньке всегда казалось нелепым и нелогичным то, что хоть остановка и называлась «Кладбище», автобус не доезжал ни до Нового Микрорайона, ни тем более до самого кладбища, и если бы кому-то из его односельчан почему-то не захотелось мерять этот отрезок пути своими двоими, ему пришлось бы сначала долго ехать в противоположную сторону, а потом, добравшись до города, садиться уже в другой автобус, идущий конкретно на Микрорайон. Самое интересное, что таких индивидуумов в их селе хватало, ибо многие жили по простому народному принципу: «Лучше плохо ехать, чем хорошо идти».
       Санька предпочёл «хорошо идти», а потому, после недолгого раздумья, дабы отвлечь свои мысли от однообразного пейзажа навевающей уныние дороги, он решил разнообразить путь, читая вслух некогда написанные Ромашкой стихи. Благо, что раз за разом перечитывая его поэтические тетради, многое из написанного в них, Санька заучил практически наизусть. Погружаясь в Ромашкину поэзию, Санька словно бы абстрагировался от окружающей его действительности, чувствуя, что где-то здесь, совсем рядом, существует и ещё что-то. Что-то совсем иное, ему, пацану пока не совсем понятное, но очень-очень важное. А ещё это «Нечто» было наполнено такой неземной или скорее даже небесной глубиной, что у Саньки перехватывало дух.

       Вообще, тетради Антона Спиридоновича, оказались у Саньки не совсем случайно. Сам Ромашка, словно предчувствия скорую беду, как-то сказал ему:

       — Знаешь дружок, а ты забери мои записи... Ну... Ну, если со мной вдруг что… Я-хату-то не запираю... Просто приди да забери. Сохрани. Это ведь всё, что у меня есть… Может почитаешь, когда подрастёшь… Сейчас то мож чего и не поймёшь… А вот вырастешь, прочтёшь, глядишь и меня вспомнишь…

       Санька тогда ещё подумал, что ослышался:
       — Что? — выпучил глаза он. — Ты это чего, Ромашка? Помирать собрался? Ты живи! И закрывай дом! Закрывай, пожалуйста!
       — Не собрался… — как-то странно произнёс Антон Спиридонович. — Не собрался... Но ты это… Если что, тетрадки-то забери… Весь я там... В них… Всё там… Вся жизнь… А насчёт дверей... Я их никогда не закрываю. Сам же знаешь — у меня и брать то нечего. Стул, стол, печь да кровать, вот и всё моё богатство. Да и свои здесь все.
      
       Санька в тот вечер пришёл домой подавленным… Он впервые видел Ромашку таким... Таким неуверенным, что ли... Или потерянным… И грустным. Он не понимал. Ничего не понимал...

       А Ромашка на следующий день, объяснял ему, будто бы извиняясь:
       — Понимаешь, дружок, все мы под Богом ходим… Приходит время подумать и о завтрашнем дне…

       А ещё через два дня, Ромашки не стало.

        Отбросив эти мысли, Санька набрал в грудь побольше воздуха и ускорив шаг продекламировал:


Творец двадцать первого века…
Без ложных понтов и затей,
Я словно блаженный калека
Влюблённо гляжу на людей,

Взрастаю по вашим дорогам
Как горькая травка полынь,
Табачным дымком над порогом
Мараю прозрачную синь,

Среди человеческой массы,
Среди не своих и чужих,
Я ваши плевки и гримасы
Рифмую с пинками под дых,

Валяюсь в какой-то берлоге,
Бомжам отпускаю грехи,
Скорблю об утерянном Боге
Слезой разбавляя стихи,

Жру спирт как непризнанный гений
Себя приближая к нулю,
И словно усталый Есенин,
С восторгом гляжу на петлю…

Хожу словно тень, незаметно,
Стихами по вашей душе.
И в небо кричу безответно…
И кто я — не знаю уже….

И просто расту по дорогам,
Как горькая травка полынь…


       Дорога была пустынна и потому, не боясь быть услышанным кем-то посторонним, Санька во всё горло продолжил:
      
Ну что глядишь, усталый ангел мой,
Сквозь синь небес прозрачными глазами?
Раздвинь крылом пространство между нами.
Спустись ко мне. Поговори со мной.

Скажи, что я всё бегаю, кричу,
И что оставив высохшие корни
Давным-давно уже себя не помню…
А может просто помнить не хочу…

Плююсь, дерусь, ругаюсь сгоряча,
Крушу каноны, сбитые из фальши…
А знаешь ты, что будет с нами дальше,
Когда совсем сгорит моя свеча?

Когда в потоке следствий и причин,
Разрушив стены внутреннего храма
Мой дух уйдёт в иные панорамы
Забыв про вашу, солнечную синь,

Оставив миру свой унылый быт,
И тонкой струйкой копоти и дыма,
Я полечу незримо «над» и «мимо»
Амбиций, целей, треснувших корыт,

Круговоротов подлости и лжи,
Чем я дышу, но сутью не приемлю…
А ты, как раньше, созерцая Землю,
Продолжишь жить… А может и не жить….

Парить без чувств, без слёз, без суеты,
Взрывая грудью синие барханы…
А знаешь, что? Возьми с собой стаканы,
Налей в бутылку чувственной мечты,

Спустись во чрево старого села,
Окинь глазами пыльную дорогу,
И сев со мной у ветхого порога
Скажи: «Антошка, здравствуй. Как дела?»

       Несмотря на упоминание в своих стихах алкоголя, пьяницей Антон Спиридонович отнюдь не был. Пьяным и «на веселе» его никто и никогда не видел. А однажды, на заданный Санькой тематический вопрос, Ромашка усмехнувшись ответил:

       — Ну, бывало… А сейчас вроде как и незачем... Жизнь и без того достаточно красочна.

       Больше похожих вопросов Санька не задавал.

         За чтением стихов минуты летели незаметно. Набрав хода, задумчивый Санька сам не заметил, как над его головой тяжело нависли панельные десятиэтажки Нового Микрорайона. Большая часть пути до кладбища была уже позади и теперь, ему оставалось только обогнуть панельки и выйти на финишную прямую. Нет, Санька конечно же мог проскочить сквозь Микрорайон, тем самым значительно сократив оставшееся расстояние, но в желании как можно дольше сохранить идиллию своего одиночества, он как-то неосознанно выбрал более долгий путь, отдав предпочтение безлюдности пыльной дороги. Поразмышляв пару минут, не сбавляя шага, он продекламировал последнее написанное Ромашкой стихотворение:


Лети на Солнце, на свет, на запах,
На зов, на звук.
Иди на Север, спеши на Запад,
Беги на Юг,

Туда где в далях холодным светом
Сверкает лёд,
За синим небом! За свежим ветром!
Несись вперёд!

Пусть за плечами бумажной пачкой
Горят года,
Ведь ты однажды устав от скачки
Придёшь сюда,

Меняя музы и акварели
Поблекших дней,
На мир, где вечность растёт на прели
Календарей,

Где нет причины искать причину
Былых кручин.
Здесь всё так просто, здесь всё так чинно.
И без причин.

Но сотворяя свою обитель
В густом лесу
Ты будешь помнить. Ты будешь видеть
Как там, внизу,

Темнеют фото, смывают годы
Твои следы,
Уносят воды в себе народы,
И топят льды,

Даруя миру иное бремя.
Да как-то вдруг
Холодным вихрем заходит время
На новый круг.

Но ты не станешь вливаться в этот
Круговорот.
А будет больно — глотнёшь из Леты
И всё пройдёт.

Ну а пока что беги на запах,
На зов, на звук.
Пусть будет Север, пусть будет Запад,
Пусть будет Юг.

       Закончив, Санька вдруг замер как вкопанный, пораженный осенившей его неожиданной мыслью. А ведь этот последний, написанный буквально за несколько дней до своей гибели стих, Ромашка написал ему! Да, да! Ему, Саньке! Как же он не догадался раньше?! Тем более, что Ромашка ничего не говорил и уж тем более не писал просто так!

       Смахнув тыльной стороной ладони как-то вдруг набежавшие на глаза слёзы, Санька тихо произнёс:

       — Эх… Антон Спиридонович, Антон Спиридонович… Ну почему… Почему ты ушёл… Ведь мы с тобой так и не договорили… Не договорили о многом. Ох как о многом…

       Он сам не заметил, как, наверное, впервые в жизни назвал Ромашку по имени и отчеству.

       — Ты же талант… Ты же такой талант… Такой человек… Был... Или есть… Ну ты же где-то сейчас есть? Ну не может же быть, чтобы такой человек, такой умный и хороший, так любивший жизнь и людей человек просто взял и пропал бесследно! Я верю, что сейчас ты смотришь на меня и всё-превсё слышишь!

       И память, словно бы не пожелав оставаться в долгу, накрыла Саньку новой волной воспоминаний:

        Июль. Тихий речной затон. Солнце только-только показало из-за сопок свой алый бок и багряная борозда на зеркальной глади тёмной с ночи воды расплывается к берегу огромным огненным морем, изредка расходящимся кругами от просыпающейся рыбы. Хрустальная тишина не отошедшей от оцепенения ещё природы лишь изредка нарушается отдалёнными всплесками. Сидящий на бревне, сонный, зябко ёжащийся от влажной свежести Санька и наживляющий на крючок червя Ромашка, попыхивающий неизменной папиросой, зажатой в самом уголке губ.
Рано. Очень рано.

        — Помнишь, дружок, как вчера ты рассказал мне о том, что сосед твой, ну который Фёдор, ваш школьный библиотекарь, сетовал, что нынче совсем не те времена, — нарушил тишину Антон Спиридонович. — Не те люди и совершенно иные ценности. Знаешь, а я с ним согласен, но только отчасти. Ценности те же, вот только мы разучились их ценить, поменяв почти всё стоящее на нечто пустое, зато облачённое в яркую обвёртку. Истинные ценности остались, но к сожалению, они никому не нужны. Не будем сейчас рассуждать о том, кто нам подменил эти ценности. Так или иначе, но и без нашего участия, это дело не обошлось. Человек изменчив. Зачастую даже предательски изменчив. Так уж устроен его разум. Измождённому непосильным трудом мужику испокон века не нужно было ничего большего чем хлеба и зрелища. А спрос всегда рождает предложение. Отсюда и новомодный, не утруждающий разум Тик-Ток, и пресловутый Камедиклаб с неизменным юмором «ниже пояса», и целое болото прочих развлекательных программ, пошлых картин, почему-то именуемых «полотнами» и пустых, бессодержательных песен. Человека разучили думать. О том кому и зачем это нужно, мы с тобой побеседуем позже, а сейчас, давай поговорим о нас. О людях.

       Ромашка раскрутил леску и описав дугу, налаженная снасть скрылась из виду. Несколько секунд спустя послышался отдалённый всплеск.

       — Помнишь, примерно год назад, я написал стих, который ты тогда не понял?
       И Антон Спиридонович процитировал:


Здесь не играют больше в дурака.
Сегодня дурь для нас недостижима.
Скрывая суть за блеском страз и гримом
На нас она, сквозь бархат и шелка,
Взирает со своих HD-платформ
Да запивает славу Кальвадосом,
Воротит рот, брезгливо водит носом,
Пленяя лоском перешитых форм.

Когда не вникнув в логику вещей,
Мы вновь врачуем мутным самогоном
Усталость, стресс, простуды, аденомы
(За недостатком прочих панацей).
Но блажь приемля за благую весть,
Вдруг различаем сквозь иные сферы
Как Ариэль премудрому Просперо
Поёт: «Ад пуст. Всё черти нынче здесь…»,
И как вращая пальцем у виска
Немая тень Уильяма Шекспира
Глядит на мрак потерянного мира,
Где не играют больше в дурака…


       А после продолжил:
        — Понимаешь, дружок, искоренять прекрасное вокруг себя можно и неосознанно, причём на любом уровне. Расскажу-ка я тебе про одного человечка. Слушай:

       Звали этого человечка Вениамин Геннадьевич Морозин. В своей советской юности, господин Морозин был ярым комсомольским активистом со всеми вытекающими из из этого последствиями и насколько мне было известно, получив высшее образование, одно время даже сам выступал где-то с лекциями по научному атеизму. Творчество его абсолютно не интересовало. Более того, во время своих выступлений, разбивающих в пух и прах творческую интеллигенцию, он неоднократно и во всеуслышание заявлял, что он реалист и всякого рода стишки служат лишь красивым прикрытием для махровых бездельников, являющихся по сути своей не более, чем скрытыми врагами пролетариата, ибо поэтические бредни призваны лишь для того, чтобы размягчать холодные умы ярых строителей социализма.
       А вот уже в девяностом и девяносто первом годах, господин Морозин был в первых рядах тех личностей, кто сотрясал воздух совсем иными лозунгами. Да-да… Он кричал и: «Долой Советы», и «Даёшь самодержавие», пел гимны царизму, демократии, а нового президента новой страны, пытался величать не иначе как «Борис первый».
       Я познакомился с Морозиным, когда только-только пришёл трудником в монастырь, в котором на тот момент, он был довольно известной личностью. Будучи уже в преклонном возрасте, Вениамин Геннадьевич получил второе высшее образование, окончив заочно Московский Литературный Университет Имени Горького и благодаря дифирамбам которые он не забывал периодически напевать игумену Дурандотию, получил место главного редактора монастырской газеты под названием… Ну, пусть будет называться «Дурандотьевский Вестник». Но и этого ему оказалось мало. Будучи семидесяти одного года отроду, Морозин решил заделаться писателем, причём и поэтом, и прозаиком одновременно.
       Справедливости ради стоит добавить и то, что человеком Морозин был действительно очень грамотным. А вот писателем и поэтом… Никаким. Приведу в пример запомнившееся мне первое четверостишье одного морозьевского стихотворения посвящённое оптимистам и пессимистам:

Я бродил по лесам и горам
И везде я встречал тех и этих
И бывал я везде — и тут, и там,
И как много встречал тех и этих.

       К слову сказать, ни по каким лесам или горам он сроду не бродил. Лес не любил и как будто даже опасался. Зато практически все его рассказы, были посвящены дикой дальневосточной природе. Причём не просто природе, а его героическим приключениям в дремучей тайге, штурмам высоких, упирающихся в небо сопок, его сплавам вниз по Амуру. В этих рассказах, он преподносил себя как яростного бунтаря и непримиримого борца с режимом… Его книги были ложью, а стихи (прости дружок) просто говном. А если ещё точнее выразить моё о них мнение — стихами не были. Они не были даже графоманией. Вообще ничем не были. Но это отнюдь не мешало Морозину выпускать книгу за книгой. Да-да, причём за монастырский счёт. Этими книгами и торговали тут же, прямо в соборной лавке. А прихожане покупали. Дабы продажи шли бодрее, Вениамин Геннадьевич не ленился подписывать свои книги пышными надписями, типа: «На долгую молитвенную память брату во Христе, такому-то и такому-то, от смиренного автора».
       На самом деле смиренным Морозин совсем не казался. Кроме прочих «достоинств», с годами, в Морозине появился высокомерный, барско-дворянский пафос. Позёрство. Допустим, увидев бегущего по монастырским делам послушника или устало бредущего с ночного послушания трудника, он любил подзывать его словами: «А ну-ка, подь сюды! Скорее, скорее голубчик!» или «Милейший, а не соизволишь ли ты...» Ну и так далее. А когда насельник, прервав свой путь подходил к восседавшему на скамье как на троне славному недописателю, тот начинал задавать ему вопросы, наподобие: «Ну и что ж ты, голубчик, думаешь об истинном монашеском смирении? А почему же тогда нет смирения в твоём взгляде? Плохо милейший! Пло-хо! Больше нужно трудиться! Больше молиться! Духовное делание и непрерывная служение Богу, есть наивысшая добродетель достижимая только трудом и молитвой. А ты? Посмотри на себя! Что ты такое есть? А есть ты существо ленивое, строптивое, да насквозь провонявшее плотским пороком! Пшел вон, мерзавец! Да чтоб глаза мои…»
       Я хорошо понимаю, что моё повествование выглядят как обычное очернение заблудшего, к тому же пожилого человека и в иной ситуации, я не стал бы этого рассказывать, но сейчас, я всего лишь пытаюсь нарисовать тебе портрет Морозина и перед тем как продолжить, я хочу, чтобы ты понял, что это была за личность так как к великому моему сожалению подобный человеческий психотип периодически встречается на жизненном пути каждого и особенно часто в творческих кругах, среди так называемой «богемы». Морозин не был богемой. Возможно в силу возраста, но он принадлежал абсолютно иному миру отличному от них, что собственно сути не меняет.
       Поехали дальше. Кроме статей, посвящённых новостям православного мира, жизни монастыря и лично игумену Дурандотию, два последних газетных листа, Морозин посвятил современной литературе и творчеству прихожан. Вот только «посвятил» очень своеобразно. Когда ему приносили более или менее подходящее по качеству и содержанию стихотворение, Морозин набрасывался на него как филин на мышку, коверкая, терзая и разрывая на клочки. Нет, самой бумаге естественно ничего не грозило. Доставалось содержанию стиха и в первую очередь, конечно же автору оного. Я думаю, что здесь имела место некоторая авторская ревность. Возможно ему было больно видеть, что какой-то пятнадцатилетний мальчишка, пишет лучше него, хотя написать лучше него, смог бы абсолютно любой умеющий писать слова прихожанин. Тем не менее, чем более стихи подходили к понятию поэзия, тем сильнее бесновался расстроенный Морозин, выискивая в тексте несуществующие ошибки, вытаптывая красивые образы, а удачные метафоры заменяя своей белибердой. Он вычёркивал целые куски стихотворений, менял названия, сбивал ритм и размер, называя горе-поэта безграмотным бездарем, бумагомарателем и так далее, пока раздавленный, еле сдерживающий слёзы автор не выскакивал из кельи, служащей Морозину кабинетом. Морозин не просто плевал в молодые окрылённые души юных писателей, но выжигал их вместе с желанием писать вообще что-либо и когда-либо. А если молодой автор, желающий увидеть своё произведение на страницах газеты, несмотря ни на что, всё-таки оставлял свой стих на Морозовскую, как он сам говорил «генеральную правку», то на выходе получался такой разъедающий мозг понос, что можно было только удивляться, как у читающих это, из глаз до сих пор ещё не хлынули потоки крови…
       Я тогда ещё не был знаком ни с этим козлищем, ни с его личным, созданным самим для себя «капустным огородом» и услышав о поэтической страничке, отдал ему несколько сохранившихся в моём потёртом дорожном блокноте, старых, написанных лет пятнадцать тому, стихов.
       Не буду говорить о том, каким дерьмом он измазал и меня, и мои строки. Добалю только, что я ещё долго выветривал из себя остатки «авторитетного мнения» этого «гения пера», но тогда, не удержавшись, я прямо на его глазах порвал подвергшийся «генеральной правке» блокнот, бросил его в стоявшую рядом урну для бумаг и даже, к последующему своему стыду, не удержавшись, смачно плюнул на него сверху.
       Вот такая история, дружок. Я рассказал тебе её лишь для примера, коих на самом деле, великое множество.
       Человек творческий, может быть талантливым в какой-то отрасли искусства принимая эту отрасль как дело всей своей жизни. Развив свой талант в достаточной мере и уже открывая совсем иные, свои собственные пути, сметая устоявшиеся границы, расширяя привычные горизонты этой «отрасли», такие люди становятся гениями литературы, изобразительного искусства, музыки и т.д. Посмотри — картины Айвазовского дышат морем! Глядя на пейзажи Шишкина, можно услышать, как листья шелестят на ветру, как пахнут таёжные ели и полевые травы. Стихи Есенина пропитаны не только запахами свежего хлеба и вспаханной земли. Иногда они дышат лихим угаром и кабацким дымом. В этих стихах живёт его неудержимая удаль, страсть, иногда даже порок. Времена года оживают в музыке Вивальди! Во всех этих творениях горит и дышит бессмертная душа их создателей!
       Но есть ещё один вид разумных существ, причисляющих себя к отряду людей творческих. Я называю их «администраторами». Они не одарённы ни какими талантами, но при этом живут по принципу «я хорош и без того».
       Хотя нет. Один талант у них есть. Талант энергично продвигать, пиарить, а в последствии и популяризировать корявые и бездушные порождения своего ослеплённого гордыней разума.
       Именно благодаря этой самопопуляризации их видят и слышат. О них знают. Многие люди даже воспринимают подобную «богему» и «творческую элиту» как сливки на поверхности молока, часто забывая о том, что к сожалению, сливок в «современном молоке» практически не осталось, а то, что плавает на поверхности, есть не более чем жидкое дерьмо, всплывшее по чьей-то очень недоброй воле.
       Именно к подобной «лит.элите» и относится Морозин, который благодаря протекции игумена, а так же собственным связям, уже давно состоит в двух Союзах Писателей и ещё где-то. А ещё, зарабатывает на написании статей о современной поэзии и (кто бы мог подумать!!!) хвалебных рецензий, по сути торгуя своим пропиаренным именем и «авторитетным мнением». Кроме того, один мой хороший знакомый однажды упомянул, что за определённую сумму, господин Морозкин даже даёт рекомендации в РСП, причём абсолютно всем, кто эту «определённую сумму» может заплатить. Морозкин породил и продолжает порождать подобных себе морозкиных и все эти отморозки уже давно заполонили нашу литературу, перекрыв собой все проходы, которыми могли бы воспользоваться истинные таланты, будущие первооткрыватели и окрылённые гении.
       Нет, дружок. Это я сейчас совсем не про себя. Я знал по-настоящему талантливых людей! В большинстве случаев, с первого взгляда можно было понять, что они не такие как все. Тяжёлый характер, абсолютно иные взгляды на жизнь. А главное, они совсем не знали насколько талантливы! Представь, если такой человек попадёт на обед какого-нибудь морозину? Его же просто растопчут! Выжгут! Испепелят!
       А ведь в стародавние времена, великие снимали шляпы перед великими, не взирая на благосостояние, социальный статус и прочую, пусть и позолоченную, но всё же пыль и знаешь, дружок, это только подчёркивало их величие.
       Но что мы видим сейчас? Разве бездарь отойдёт в сторонку, уступая путь таланту? Разве жюри серьёзного конкурса отдаст предпочтение никому неизвестному, нищему гению?
       Нет! Жюри выберет платёжеспособную пустышку с громким, возможно уже известным именем! Это, не говоря о том, что нищий в принципе не попадёт в серьёзный конкурс…
Вот такие дела, дружок… Вот такие дела…


       Погруженный в воспоминания Санька, сам не заметил, как проскочил распахнутые по случаю воскресного дня, большие, давно просящие покраски ворота. Он осознал где находится только тогда, когда позади уже лежало метров триста центральной кладбищенской аллеи.

        — Однако… — вслух проговорил мальчишка. — Однако…

       У Саньки просто не было слов, способных описать произошедшие вокруг него перемены. Тишина изредка нарушаемая негромким пересвистом редких, словно бы не желающих нечаянно потревожить вечный покой птиц, буйно растущая, местами цветущая зелень трав, кустов и молодых деревьев, заполняли кладбище, превращая его из обители скорби в некую тихую гавань. Даже облака, проплывая над этим местом, словно замедляли свой и без того не быстрый ход, как бы отдавая всем обретшим здесь последний приют, некую дань уважения. Замершему мальчишке вдруг показалось, что в этой обители спящих, время течёт гораздо медленнее, чем в той реальности, которую человек привык относить к миру живых и что он вдруг увяз в этом безвременьи точно так же, как превращённая в часть солнечного янтаря муха, миллионы лет назад увязла в текучей и липкой смоле.

       А ещё, его не оставляло ощущение того, что его здесь ждали. Помедлив немного, Санька набрал в грудь побольше воздуха и громко, вслух произнёс:
       — Ну, здравствуйте мои родные. Здравствуйте… Простите, что не навещал вас так долго. — И после этих слов, мальчишка вдруг отчётливо понял, что на самом деле ни Буся, ни Антон Спиридонович никуда и не уходили. Он всегда находились рядом с ним, незримо направляя, тихо советуя и незаметно поддерживая во всём.



ГЛАВА 5.

       Дорогу к Бусиной могилке, Санька помнил плохо. Тем не менее, ноги будто сами несли его по запутанным кладбищенским аллеям и на какой-то миг, мальчишке даже показалось, что его вёл вперёд какой-то невидимый невооружённому глазу поводырь.
       Очередная улочка, поворот, снова улочка, но уже покороче, вот тут нужно уйти в сторону, пройдя между несколькими могилами и вот она — заросшая травой, почти неразличимая тропинка, ведущая прямо к Бусе.
       Деревянный бабушкин крест, раскинувший лапы над невысокими жестяными и мраморными надгробьями, Санька заметил ещё издали и невольно ускорил шаг.

       «А ведь не покосился», - на ходу мелькнула в голове мысль. — «но вот могилка подзаросла. Да, давненько никто не навещал нашу Бусю.», — и тут же заливаясь краской осознал, что именно он то и не навещал её дольше всех остальных.
    
        Приблизившись постоял немного и сожалея о том, что не догадался взять с собой вообще ничего из того, что помогло бы ему навести здесь хоть какой-то порядок, Санька руками прибрал с могилки прошлогоднюю листву, повырывал сорную траву оставив на холмике небольшой зелёный пушок и вспомнив, что недалеко от тропинки видел брошенные кем-то за видимой ненадобностью заржавевшие грабли с обломанным черенком, не поленился сходить за ними, поправить каким-то булыжником гнутые в разные стороны щербатые зубья и вернувшись назад принялся неспешно сгребать листву уже по всей оградке.
       В процессе работы Санька не переставая разговаривал с Бусей, рассказывая ей и обо всех новостях и сплетнях их родного села, о жизни семьи и об отце в отдельности, о занятиях в секции, учёбе в школе и даже об одной девчонке, однокласснице, которая ему почему-то очень нравилась. Он не мог объяснить Бусе чего в ней было такого особенного и почему он, Санька, мог пялиться на её спину весь урок напролёт, совершенно не слыша голоса вечно унылой математички, долго и нудно вещающей им о способе нахождения какого-то «дискриминанта».
       Потом он отряхнул слегка запылившиеся штаны, огляделся в поисках того, что ещё можно было бы прибрать или поправить и постояв молча несколько минут, произнёс:

         — Ну, до свидания милая моя Бусечка. Мне ещё домой добираться. Вот только сначала нужно навестить ещё кое-кого. Это мой друг. Самый лучший друг. Ну да ты же его знаешь. Только тогда мы с ним ещё не дружили. Мы подружились уже потом, после твоего ухода. Ты же помнишь Антона Спиридоновича? Ну, это тот, который Ромашка? Я знаю, ты помнишь. Так вот он тоже сейчас лежит здесь. Он был очень-очень хорошим человеком. Хотя почему был? Он и есть очень хороший человек. Когда он ушёл, мне его очень не хватало. И сейчас тоже не хватает. Он поэт и писатель. Он очень умный. Или вернее — очень мудрый. А ещё он часто говорил мне:
        «— Жизнь — это дорога, брат. Дорога богатая перекрёстками, развилками и просто крутыми поворотами, и ты должен делать выбор на каждом следующем перепутье, да что я говорю — на каждом шагу! Как сделать этот выбор? А легко! Просто всегда слушай свою совесть и поступай так, как велит тебе сердца. Даже тогда, когда тебе нужно будет идти против течения. Богатств не наживёшь, но... Но, когда придёт твоё время, умрёшь с улыбкой на лице. Даже если твоя смерть будет неожиданна и нелепа.»

        Почему-то, Санька был уверен, что Буся его очень внимательно слушает, а потому помолчав, продолжил:

       — Знаешь Бусь, а он и сам умер очень нелепо. Ну по крайней мере все так говорили. Он полез на дерево за котом. Высоко полез. Добрался аж до самых тонких веток. А всё из-за Тимофеевны. Она сидела под деревом и плакала. Горько так плакала... Громко… Переживала за своего котика. Он один у неё был... Сын то её давно, ещё в Афгане погиб. А муж ещё раньше... Ну это то ты и сама знаешь. Мужики мимо Тимофеевны проходили… Смеялись над ней. И над котом её смеялись. А Ромашка за ним полез. Вот только обратно уже не слез…
       Я думаю, что он и без Тимофеевны, всё равно полез бы, если бы увидел… Да и не просила его Тимофеевна... Сам он… Котик ведь живой… И беззащитный… Он его спас — успел на тимофеевнину крышу перекинуть. А как стал слазить, так одна ветка и…


          Под ногой переступившего с ноги на ногу мальчишки что-то хрустнуло. Санька закрыл глаза. Перед его внутренним взглядом понеслись чёткие картинки прошлого, будто кто-то решил снова показать ему уже виденный им несколько лет назад, жуткий кинофильм:

       Вот беззвучно кричит от ужаса вскочившая на ноги Тимофеевна. Вот она уже пятится назад, прикрывая лицо руками. Вот бегут к ним проходящие мимо мужики, оттесняют его сначала куда-то в сторону, а потом и вовсе назад, за свои широкие спины. Он с воплями пробивается вперёд, видит Ромашку, замирает… И мужики, тоже замолкают. Стоят полукругом, бессильно опустив руки. Не пытаются уже помочь... Все всё понимают. Молчат. Не тревожат.

       Ромашка умирал тихо. Улыбался из растекающейся под его головой кровавой лужи, что-то шептал неслышно, с трудом размыкая непослушные губы, глядел куда-то в сторону, чуть левее стоящего перед ним, мордатого, вечно поддатого тракториста, Митяя. Глядел так осмысленно и так счастливо, будто в том месте, за Митяевым плечом, стоял кто-то ещё. Кто-то невидимый и не слышимый окружающими.
       А потом, Ромашкин взгляд застыл. Застыл навсегда…


       Санька тыльной стороной ладони смахнул набежавшие на глаза слёзы.

        — Вот Буся... Вот какой у меня друг. А все говорили, что он погиб нелепо. Говорили «по дурости», — мальчишка шмыгнул носом. — А я им тогда говорил, что сами они дураки! Они все мимо прошли! А вот Ромашка — не прошёл! Он никогда не проходил мимо! И котик жив. До сих пор. Его Антон Спиридонович спас. С крыши то на которую он его сбросил, тот уже потом сам слез. Значит не по дурости погиб. Значит во имя жизни! Наш Антон Спиридонович, он знаешь какой? Он такой один. Он — исчезающий вид!

        И прервав свою сбивчивую от волнения речь, Санька процитировал:


Исчезающий вид… Их уже не спасти…
Одиноко, как тени бредут между нами
Те, кто небо хранит в беспокойной груди,
Те, кто синюю даль оживляет мечтами,

Те, кто призван гореть фонарём на тропе,
Ярче Солнца пылать над житейским туманом.
Как же мало таких… Их не видно в толпе...
Их не слышно за хохотом, шумом и гамом.

Мир не смог оценить их великих идей
И они, отдаляясь, с улыбкою странной,
Всё глядели на нас, как на малых детей…
И ломали мосты… И сжигали романы…

Задыхались в хулЕ, замирали в петле,
Уплывали в закат тяжело и устало,
Позабыв о безумной, бездушной земле…
Впрочем, кто-то остался, но их уже мало…

Сколько ж сгинуло их… На кресте… Под крестом…
Всё, что грело умы унеслось без возврата…
Новый мир веселится, не зная о том,
Что их мало… И те утекают куда-то…


         — Это когда-то он сам написал. Антон Спиридонович Романов. Но не про себя написал. А получилось, что про себя… Ну всё Бусенька, пошёл я уже… Не хочу уходить, да уж времени, наверное, много. Пошёл, — окончив цитировать, продолжил Санька. — Пора.

       И резко развернувшись, зашагал к Ромашке.



       Найти могилу Ромашки было легко. Его похоронили у самого забора, в дальней, давно заброшенной части кладбища, куда несмотря на имеющиеся там старые и неухоженные захоронения, местные служки стаскивали весь ненужный погостный хлам будь то каркасы от изживших себя венков, жестяные, но со временем заменённые на мраморные надгробья или брошенные нерадивыми родственниками прямо у могил пустые банки от краски.
       Так уж случилось, что некому было позаботиться о Ромашке ни при жизни, ни после смерти, а потому все вопросы, связанные с погребением, взял на себя местный сельсовет, тоже, впрочем, особо не заморачиваясь. Кому было какое дело до одинокого и довольно странного мужика, тихо живущего себе где-то на сельской периферии? А никому... Вот и зарыли его по-быстрому там, куда указала кладбищенская администрация. А на месте могилы воткнули столбик с написанными на нём маркером именем и фамилией. Вот и все похороны.


        Часов у Саньки не было, но и невооружённым глазом было видно, что давно перевалило за полдень. Распалённая вошедшим в полную силу Солнцем жара давила на голову. Мёртвая тишь и без того тихого кладбища звенела в ушах. Ни скрипа, ни шороха, ни даже птичьего чирика. Очень хотелось пить.
       Тропинка закончилась, но несмотря на это, мальчишка продолжал упрямо двигаться вперёд.
        Продираться сквозь становящийся всё гуще и гуще кустарник, Санька думал об их с Ромашкой родстве.
       Нет, это было не то физическое родство, которое порождается кровью от крови и плотью от плоти. Это было великое родство человеческих душ.
       Как бы сложилась его жизнь, не познакомься он с Антоном Спиридоновичем? Каким бы он был сейчас? Читал бы книги? Любил бы поэзию?
       Были бы фильмы в стиле «аниме», популярная музыка, компьютерные игры... Возможно он бы уже курил какой-нибудь вейп, которые сейчас так модно курить в обществе его ровесников. А может и сигареты… А стихов в его жизни скорее всего просто не было бы, как собственно и многого другого.


       Кусты стали редеть, как-то незаметно переходя в негустой молодой ольшаник местами прореженный торчащими из-под земли старыми крестами и покосившимися памятниками. Вот и забор, и ржавое жестяное надгробье в форме пирамиды увенчанной давно обесцветившейся звездой и со смывшейся за десятилетия фотографией.
       Санька в недоумении огляделся по сторонам. Место то. Но где же Ромашкин столбик? Неужели сгнил?
       И тут, мальчишка заметил еле виднеющуюся из-под травы, криво сваренную из арматуры, низенькую оградку. Незамысловатая конструкция была не выше сорока сантиметров и если бы она не была окрашена в нелепый, ядовито-жёлтый цвет, то её вообще невозможно было бы различить на фоне дико растущей зелени.

       Санька приблизился. Трава внутри ограды была качественно выполота. На небольшом, аккуратном холмике росли какие-то цветы, а главное, в том месте где должен был находиться памятник, лежал до неохватности огромный валун с неуклюже высеченными неизвестным мастером словами:


АНТОН СПИРИДОНОВИЧ РОМАНОВ
19.05. 195?.. — 14.07. 2010.
И под этим, словно в шутку приписано:
(НАШ РОМАШКА)

        Санька вслух прочитал, а потом и снова перечитал надпись. Задумался. Никто не знал точно, сколько Ромашке было лет. А паспорта после его смерти так никто и не нашёл. Да и был ли вообще у Ромашки паспорт?
       Антон Спиридонович, официально не работал ни где, предпочитая пробавляться случайными заработками. Там — дров наколет, там старухе крышу залатает, а коли какой хозяин затеет строительство — дом ли, баню или сарай, то и Ромашка тут как тут. Кто забор поправит, когда у хозяина времени совсем нет? Кто дымоход прочистит или пень на участке выкорчует? Конечно Ромашка! А кто же ещё!
       С оплатой не артачился, не торговался. Брал столько сколько давали, а бывало так и вообще — смотрел на вручаемую ему крупную сумму, качал головой и говорил: «Много. Ну куда мне одному столько?», и перед тем как убрать деньги в карман, возвращал половину хозяину.

       «Дурак-дураком», — говорили люди. — «Чего не взял-то? У этого буржуа бабла, как у дурака фантиков!»
       Но Антон Спиридонович вновь качал головой, глядел на говорившего как на дитё неразумное и тихо отвечал: «Не о нём... О себе забочусь...» И уходил без пояснения. Уходил, чтобы уже на следующий день пол дня махать топором, раскалывая толстые чурбаки на участке какой-нибудь старухи за булку хлеба да за тарелку какого-нибудь вермишелевого супа.

Где по полю стелется
              В даль река –
Породила девица
              Дурачка,
Положила зёрнышки
               В кулачок
И пошёл за Солнышком
                Дурачок.

По пути до Солнышка,
                Говорят,
Раздавал Он зёрнышки –
                Всем подрят,
Чтоб по полю чистому,
                Вдоль реки
Зрели золотистые
              Колоски.

А людей скрипучие
               Голоса –
Раздирали жгучие
              Небеса…
И летели зёрнышки
               На песок,
И неслось под Солнышком
                - Дурачооок!!!!

Ведь и сноб, и пьяница
                Замечал –
Тем, кто к небу тянется
                Без меча,
Улыбнувшись Солнышку,
                Он любя –
Отдавал по зёрнышкам
                Часть себя…

Время нам отмеряло
                Дальний путь,
Что давно потерянно –
                Не вернуть…
Осыпаясь пудрою
             Сквозь века –
Позабыли мудрого
              «дурачка» …

С шелухой забитою
                Головой
Мы не знаем, сытые,
              Про того,
Кто сияет Солнышком
                Над Землёй,
Да бросает зёрнышки
                Нам с тобой…

       Стихи всплыли в Санькиной голове сами собой. Читал, читал их Санька. Давно читал. А вот особого значения не предавал. Он вообще тогда о многом не думал. А вот чуть подрос и стал задумываться. Не прошли даром Ромашкины беседы.


       — Ну, вот он я, Антон Спиридонович. Дошёл наконец. Прости меня. За всё прости, — негромко произнёс мальчишка. — И за глупость мою прости. И за то, что не был давно. А у тебя тут всё по-новому. Вот оградку тебе кто-то справил. И памятник. И видно — навещает. Чистенько у тебя тут. И вот, цветочки растут.


       И тут, в Санькиной голове, словно неким озарением промелькнула цепь, на первый взгляд ничем не связанных между собой событий:

       Вот Антон Спиридонович копает колодец для соседа по улице, за свой бойкий характер, хитрость и малый рост, прозванного односельчанами Чижиком. Копает глубоко. Несколько дней копает. И видел тогда Санька из-за невысокого забора, как расхаживает хитрый Чижик вокруг ямы в закатанных по колено чтобы не испачкать, джинсах, да знай покрикивал что-то типа: «Не ленись, халтура!» да «Пошире рой-то! Пошире!»
       За работу, Чижик обещал Ромашке что-то совсем уж символическое, но в итоге так и не заплатил. Денег, сказал, сейчас нет, но позже обязательно отдаст. Но так и не отдал. А Антон Спиридонович не напоминал.

       А уже осенью, в октябре, собрался пьяный Чижик с братом ставить сети. Отъехали они подальше от берега, но до сетей дело так и не дошло. Выпили прямо в лодке ещё по чарке, решили проехать чуть дальше и тут вывалился Чижик из лодки. А чижиков брат даже не заметил. Завёл с кнопки мотор, набрал скорость и продолжая что-то говорить тому, кого рядом то уже и не было, скрылся за излучиной.
       Рыбачившие на берегу мужики это заметили. Побегали по берегу, поорали что-то, да вот только в ледяную воду никто лезть не решился.
       А Ромашка решился. Недолго думая, скинул он свои худые сапожищи и не снимая одежды, прыгнул в реку прямо с возвышающегося над рекой утёса.
       «Время экономил», — пояснял он Саньке уже гораздо позже, когда тот отпаивал заболевшего Антона Спиридоновича какими-то таблетками да принесённым из дома малиновым вареньем. — «Времени ведь совсем тогда не было. Чижик-то наш, совсем уже пузыри пустил. Он же в сапогах был. А сапожки-то завсегда на дно тянут.»

       Долго тогда болел Антон Спиридонович. Больше месяца. Да всё же оклемался.

     А Чижику хоть бы что. Верно люди говорят: «Пьяному – море по колено, а лужа – по уши».

       Чижик его потом при всех, спасителем называл. Кричал вслед Ромашке кривляясь да добавляя в голос юродивые нотки: «А вон поглядите — мой спаситель дефилирует! И как же мне спасителя отблагодарить? А вот поклонюсь-ка я ему в ножки!» И обычно, сразу после этих слов, начинал Чижик дурашливо кланяться. Ну вроде как шутил.
       А Ромашка не обращал внимания. Просто шёл мимо, будто бы и не было за спиной никаких чижиков.

       А года два примерно назад, услышал Санька по случаю разговор соседских бабок. Одна, соседка Чижика, рассказывала со смехом:

       — Чижик-то наш совсем барахольщиком заделался. У слесарей говорят, всю арматуру повытаскал. А на днях, домой какой-то булдыган из поля припёр. Огроменный! Пузыря Митяю поставил, так тот и приволок его трактором.

       — Зачем он ему? — спросила непонятливая соседка.

       — А, наверное, статУю ваяет, — расхохоталась первая. — Бегает вокруг него уж который вечер. Сначала всё мерял да чертил что-то. Сейчас не чертит. Сидит перед ней подолгу. Стучит, стучит, стучит…


       «Вот и встало всё на свои места», – с грустной улыбкой подумал Санька. – «Чижик значит. Значит хорошим человеком оказался этот Чижик. Значит не ошибался в людях Ромашка. Значит это я в них ошибался», — и добавил вслух:
 
        — Не обижайся, Ромашка. Ничего я тебе не принёс. Когда из дома выходил, то не знал, что приеду. А я вот… Вырос… Ну, вроде вырос… А ещё, я читаю твои рассказы. И стихи читаю. Многие даже наизусть помню. Вот, послушай:


Без ожиданий и пророчеств,
Как безбилетный пассажир,
На стыке дня и зимней ночи
Вошёл я в этот странный Мир.

Свистели долгие метели,
Но звонко плача им в ответ
Я, из высокой колыбели
Вбирал глазами тьму и свет.

Крепчала плоть, твердело темя.
Как в речке быстрая вода
Струилось призрачное время
Слагая месяцы в года,

Сплетаясь пыльные дороги
Огнями таяли вдали,
Из облаков смеялись боги
И душу вёрстами влекли.

Мелькали долгие широты,
Глядел вращающийся Мир
Как в поездах и в самолётах
Я тихо с небом говорил,

Как брёл сквозь горы и равнины,
Больной, седой как школьный мел,
Как покорить свои вершины
Я, веже так и не сумел.

И как на стыке дня и ночи
Под Солнца меркнущим огнём
Без ожиданий и пророчеств,
Я возвратился в отчий дом,

Родные тени, с птичьей стаей,
Осев на старое крыльцо
Беззвучным смехом хохотали
Узнав дремучее лицо.

И у разбитой колыбели,
Я громко плакал им в ответ,
Что скоро вновь уйду в метели,
Рассеяв тьму и тихий свет…



       — Это ты про себя написал, да? Ты всё про себя писал? А что-то и про меня, и про тех людей, которые были рядом с тобой? Это же стихи — описание всей твоей жизни? Я только недавно это понял… Только вот-вот… Вот ещё, это, наверное, про всех нас:


Мы не ублюдки. Мы не лицемеры.
Во что-то верим. А порой без веры
Влача чужие горы на плече,
Обманутые дети казематов –
Мы всё летим, летим, летим куда-то…
Как мотыльки к мерцающей свече…

Проблемы современности решая,
Дойдя до края, мы не видим края
В изгибах кем-то выстроенных схем,
Меняя жизнь на мятую бумагу,
Бессмысленной, бесчисленной ватагой
Бежим, бежим, не ведая зачем…

И так из часа в час, из суток в сутки,
Строители, актёры, проститутки,
На поворотах не сбавляя ход,
Течём, течём к палящему закату.
И каждый третий мнит себя крылатым
Уверовав, что мчится на восход,

Где справив повседневные потребы,
Он очень скоро оседлает небо…
А из небес, сияя синевой
На нас с тоской побитого пророка,
Сквозь тусклый мир аптек, витрин и окон
Взирает кто-то грустный и большой…

Санька сам не заметил, как перешёл на крик.
       — А вот ещё, слушай:

Средь горьких лет и гибельных примет,
Унылых догм и глупых казуистик,
Взойдёт над Миром Солнце Новых Истин.
И это будет ярче чем рассвет.

Сквозь хлад оков и ложь былых веков
Согреет грудь внезапная надежда
И новый пульс забьётся где-то между
Застывших стрелок сломанных часов.

Придут цвета, отступит пустота,
Падут во тьму постылые химеры,
Осветит Землю Символ Новой Веры
Рассеяв тень последнего креста,

Погаснет страх в остуженных глазах,
Взрывая серость уличных артерий
Вдруг распахнутся призрачные двери,
Открыв дорогу прямо в Небеса.

Прольётся свет над мраком долгих лет,
Просохнут слёзы, истончатся беды.
И это будет больше, чем победа!
И это будет ярче чем рассвет!


       — Ведь ты в это верил, да, Ромашка?  Если ты верил, то всё обязательно именно так и будет! Именно так! Ты просто не мог ошибаться! Потому, что ты верил! Ведь ты же мог верить так, как не смог бы верить никто другой!


       Время клонилось к вечеру, а Санька всё говорил и говорил то расхаживая вокруг оградки, то вновь входя внутрь, то почти шепотом, а то опять срываясь на крик. Рассказывая о каких-то ничего не значащих пустяках, уже через минуту он со слезами выворачивал душу. Замирал, задумывался, но через миг уже вещал о чём-то весёлом. А ещё, он рассказал другу о всех своих мыслях, поведал о планах, мечтах, сомнениях и когда слова наконец-то закончились, обессиленно замолчал и сидел уже молча, не смея отойти от дорогой ему могилы.

       О том, что давно наступил вечер, Саньке напомнили комары. Прихлопнув пару кровососов, мальчишка засобирался домой.

       — До свидания, Ромашка, — грустно произнёс он. — До свидания. Я больше никогда не оставлю тебя так надолго. Я тебе это обещаю. А сейчас мне пора. Сегодня же воскресенье. Ты же помнишь, как рано у нас заканчивают ходить воскресные автобусы. Мне нужно успеть уехать домой. Ну хотя бы на последнем… Ну, ты же всё понимаешь. Я знаю, что понимаешь.


       Мальчишка прикрыл кривоватую калитку ограды, круто развернулся и уже через несколько шагов нырнул в наполненные комарами кусты.

       Выбравшись на более-менее открытый участок кладбища, он вдруг ощутил, что калённый жар наполненного Солнцем дня, давно сменил свою плотность, расплывшись в вечернем воздухе тяжёлой, липкой духотой.

       «Будет дождь…», - мелькнула в голове безразличная мысль.

       Уже подходя к воротам, Санька вдруг понял, как он сегодня устал. А ему ещё нужно было бежать к своей остановке. Бежать быстро, чтобы наверняка успеть на последний автобус. Часов у него не было, но несмотря на это, он знал, что смеркаться начнёт уже через час или полтора. И тогда он побежал.

       Никто и представить не мог, как же тяжело дался мальчишке этот забег. Пот застил глаза, дорожная пыль поднятая редкими проезжающими мимо него машинами въедалась в кожу, ноги не хотели нести, а он всё бежал и бежал. Второе дыхание открылось, когда он уже приблизился к Новому Микрорайону. Мальчишка ускорился и вот, из-за угла крайней многоэтажки, наконец показалась долгожданная остановка.
       Он успел очень вовремя, как раз в тот момент, когда из-за поворота, разгоняя быстро сгущающиеся сумерки жёлтым светом выпуклых круглых фар, показался его автобус.
       Времени у него оставалось как раз на то, чтобы хоть немного выровнять сбитое во время «марафона» дыхание.
       Мальчишка упёрся руки в колени и замер.

       Вдох, выдох. Вдох, выдох.. Вдох, выдох… Вдох…

         «Да, действительно необычный сегодня день», — подумал он, подняв всклоченную голову и увидев сквозь лобовое стекло приближающегося автобуса, раскосые глаза того же утреннего водителя-бурята.

       На этот раз водитель не улыбался.
       «Наверное устал», — подумал Санька. — «Наверное он тоже очень устал».

       Автобус развернулся на специально отведённой для этого площадке и уже открыл двери, когда Санька вдруг услышал какие-то звуки, доносящиеся с росшей прямо у остановки берёзы.
       Приглядевшись, мальчишка разглядел между ветвей, невесть как угодившего на дерево котёнка.
       Котёнок был рыжий. Его маленькое, худое тельце покачивалось в такт движению тонкой ветки, от чего малыш казался особенно лёгким и очень уязвимым.

       — Ну что, страшно тебе, маленький? — Спросил у котёнка слегка пришедший в себя Санька. — Как ты туда забрался? Вижу, что ствол толстый. См бы ты не смог. Неужели люди закинули?

       Котёнок уже не мог кричать. Он только открывал розовый ротик и невнятно поскрипывал.

       — Ну, что застыл? Едем? Не едем? — раздался раздражённый голос водителя.

       Первые предвестники июньского ливня, тяжёлыми каплями упали на разгорячённое Санькино лицо.

       Мальчишка посмотрел на небо, на автобус, потом снова перевёл взгляд на котёнка.

       — Нет, не едем. — Бросил он угрюмому водителю, а про себя подумал: «А ведь всё верно — жизнь необычных людей завсегда полна неожиданностей. А смерть до смешного нелепа».

       Водитель пожал плечами. Дверь плавно затворилась и последний воскресный автобус качнувшись, мелено отчалил от остановки.

       Санька проводил удаляющийся автобус грустным взглядом, подтянул сползающие штаны и подошёл к берёзе.

       — Держись рыжий! – Крикнул он котёнку, обхватил руками толстый ствол и полез на дерево.


Рецензии