Караганск

«Караганск»
из предисловий к неизданным книгам

Так случилось, что за жизнь свою я издал всего-то одну единственную книгу. Хотя столько лет самозабвенно и не щадя себя провел за письменным столом. «Корова на Луне».
А вот рукописей сделанного, но далее стола дорогу не нашедшего, набралось-накопилось, сам тому удивился, десять внушительного размера папок с написанной в трудной изматывающей работе за минувшие годы прозы.
Прочего, написанного мною — я в расчет не беру.
Сегодня уже нет желания суетиться и что-то куда-то пристраивать и подвигать.
Жизнь, на все вопросы, над которыми билась пытливая мысль моих героев, как бы разрешились и получили ясность, порой к несказанному моему удивлению, сами собой.
Хотя сама по себе жизнь во всей совокупности своей — по-прежнему — загадка.
Да и отпылал жар вдохновения, водивший моим пером.
А вот к каждой такой папке, к этому многотомному моему сочинению,  предисловие  лишним, пожалуй, не будет.
...
Тем более есть мне тут в литературной истории прецедент, когда Иван Гончаров, кое-как дописав свой «Обрыв» — а писал он его ни много ни мало, лет двадцать — он к нему приложил потом добрый десяток предисловий и послесловий.
Но он то, слава Богу, свой роман все же опубликовал.
В отличие от меня, взявшегося теперь писать предисловия к рукописям неизданного.
...
Что до произведений, представленных здесь, то это поздняя моя проза.
Или как бы можно сказать — поздняя моя проза.
Когда я с полной самоотдачей на рубеже 2000-2005 работал в этом жанре.
Особо эти вот три вещи.
Повесть «Караганск».
Рассказ «Корни старого дерева».
И рассказ «Краповый берет».
Где-то на эту же пору, копаться в вычисления нет уже тоже ни малейшего желания, приходится и время написания повести «Все возвращение на круги своя», предвосхитившей все то, что происходит сейчас с нами, и особо моей самой заветной повести — «Ариэль», где как мне кажется, выложился  тогда я весь. Ничего в чувствах своих — не пряча. И  ни на что не глядя и не оглядываясь. До последнего грошика своего волнения.
Все это было заострено на вопросах, на которые герой деятельно глядя вокруг себя на жизнь не может дать ответ. Что собственно и составляет сюжетную канву всех бдений и хождений героев моих повестей по житейскому кругу.
В «Стрельникове» же я отдал дань, нет, не мистике, но полной раскрепощенности своей фантазии, менее всего относящейся к фантастике, ибо можно ли гоголевского «Вия» или его «Страшною месть» отнести к тому, что ныне называется это всюду и денно и нощно и мощно фантастикой и еще разного рода склонениями этого слова. Или тот же гоголевский «Портрет». Да тот же «Медный всадник» Пушкина, сам себе задаю вопрос — это мистика или не мистика? Чем то навеянная снамм, в той перевязи их с реальным, когда уже и не знаешь, где что и что почем? И когда впору от всего этого стоит либо ошалеть, либо взяться за перо.

А после 2005 года я почти ничего психологического не писал, отдав этому жанру внушительную дань, и своими предыдущими повестями (а я их написал, ни много-ни мало,  боюсь сбиться со счета штук 12, роман «Пара строчек не из Хафиза», да еще страниц на 500  фрагментов и глав так мной и незаконченного романа «Сары-Сарайск», возвратясь, как и в молодости, к привычному жанру бытовой полуфантастики-полубуфонады салтыковско-щедринского формата, чаще всего с  социальным подтекстом. Тем более, что жизнь давала тут поводов писать такую прозу более чем с избытком.

Исключение тут составил, наверное, только рассказ «Улыбка крокодила», который я даже как-то шутя и незатейливо опубликовал, или уж правильнее ли сказать опубликовали меня, в журнале «Алтай».

Все эти вещи — это было не только переосмысливанием личной, не будем тут бояться и этого слова, драмы, хотя сюжет моих вещей этих был шире личного и не только все эти вещи мои о личном. С элементами догадки. И философского подтекста. Когда я в хаосе и смятении жизни пытался отыскать на худой случай хотя бы ось, вокруг которой он, этот еще Гесиодовских времен хаос, вращаясь, превращался хотя бы минимумом в недоумение. Менее всего следуя канонам привычной прозы. Больше прислушиваясь к интуиции и волнению собственного сердца.
Что прозе моей широкой столбовой дороги — и слава Богу! — не сулило.

Повесть «Караганск», скуповатым и жестким, и несколько для меня непривычным  языком написанная была привычно об отношения «он – она» зашедших в неразрешимый  и трагический тупик. Это жесткая повесть о взаимоотношениях людей, жаждущих на этой земле счастья, но в рамках этой парадигмы ее же и не находящих. Да и не могущих, по определению, его найти. С мучительным вопросом этого вечного экзистенциального позыва — почему?

Написанная в реальностях уже полностью свершившихся 90-х, но с истоками еще из вчерашнего дня.

«Краповый билет» погружен уже безоговорочно в осушающие коллизии тех 90-х, о которых порой и вспоминать-то не хочется, со всеми их чарами и коллизиями. Когда уже ничего  доводить  до абсурда не требовалось, ибо все вокруг если чем и было, то только абсурдом. На который, однако, долг житейский повелевал и понуждал глядеть, как минимум, весело, ибо только тогда у бытия могла быть хоть какая-то осмысленность.
...
Что же касается рассказов из серии «Лошкин-Мошкин», то это серия коротеньких на скорую руку сделанных рассказов, чаще написанных на одном дыхании, зарисовкой, сценкой или житейской сентенцией и в уста этих двух веселых, взятых из жизни персонажей, вложенные.
И которым было проще всего приделать  ноги для публикации в какой либо многотиражке.
Да и  будучи редактором, я мог уже и сам ставить их, затыкая в газете те или иные дыры, при этом не злоупотребляя своей фамилией, а чаще под псевдонимом каким либо. Тем  более их у меня было этих псевдонимов, куча и маленькая тележка. Да и Интернет тут уже открывал для подлобного жанра самые широкие и расторопные ворота и шлюзы.
И левая периодика их печатала легко, непринужденно и ненатужно.
«Стрельников», это фантасмагория тоже на старом сюжете непростого взаимоотношения одиноких людей из мегаполиса, жаждущих счастья, но найти его в исступлении одиночества и самокопания не могущих.

Представленные в этой папке рассказы — это самые заветные мои рассказы.
И то, что я их написал, уже это мне и сегодня, спустя столько лет, греет душу.
А вот повесть «Собор». Точнее ее наброски. Сделанные размашисто на первых подвернувшихся тогда под руку листах бумаги.
...

«Собор»

эту красивую и яркую
повесть, готовую в себе
я просто не успел
записать,
и от которой остались
только фрагменты.
...
Сюжет его встал из грез, чаяний, предчувствий, снов ли, пронзив и озарив вокруг меня весь горизонт пугающе ясно, молнией, как видение всего того, что происходит теперь (т.е сегодня!) с нами, чуть ли не до последней запятой, чему сам удивляюсь — а такое что, может быть?
Без всякой подтанцовки и мелочной перелицовки впечатлений.
Видением ли? Откровением ли? Книгой ли прочитанной романтической и разом бесконечно тревожной?
И который я был готов, как мелодию сесть и на фортепиано на одном дыхании не медля проиграть.
...
Из него, этого сюжета грезилась большая повесть. Может быть даже — роман.
....
Но так случилось, я его — не записал.
К лучшему ли? К незадаче ли?
Чтобы положить в стол еще одну рукопись?
Но вот сегодня, убрав десяток лет, отринув все доводы практичности, я бы его сел, и напрягши память, написал бы...
Ей Богу, написал бы...

Это был  сюжет о возвращении главного героя на Родину. Родину, объятую  бедой, через тернии испытаний, в мире охваченной хаосом и пожарами, с редкими  в нем лагунами покоя, где можно было бы ему, казалось, затаившись, до лучших времен как бы спрятаться и беду переждать.
Переждать беду...
Правда во имя чего и для чего? Вот  был вопрос?
И не просто вопрос. Но вопрос вопросов.
Если Родины нет, то и мы  тогда зачем в этом мире?  Такой перед героем моего повествования уже написанного в уме вставал вопрос.

Герой, захваченный новость о беде, навалившейся на Родину,  с парой своих единомышленников немыслимыми путями некоей Одиссеи почти пробивается, на  Родину.
И это не благостная история возвращения домой, как может показаться с первого взгляда, блудного сына. А сына, в силу обстоятельств, оказавшегося далеко Родины, в горький ее час на Родину движущегося неистребимым душевным порывом, возвращающегося.
И в финале — возвращающегося.
Чтобы день свой, встающий теперь в полный рост затем, вернувшись, встретить на поле боя.
Где он, в финальной главе ее сидит с другом в окопе.
И после жестокого боя припоминает всю эту свою одиссею возвращения.
В редкую минуту передышки.
А на окоп их вновь идут вражеские танки.
...
Возвращается же он, герой этой повести, из Юго-Восточной Азии,  но попасть на Родину прямо не может, пытаясь прорваться через охваченную пожаром войны Европу. Их интернируют. И они, томясь, отсиживаются потом в некоем подобии Магриба ли и разом как бы Средней Азии в сонном покое захолустного городка, где находятся в лагере интернированных.
Из которого они — бегут.
К этому стоит добавить, что помимо главной темы, темы любви к Родине, вторым планом в сюжете повести шла тема любви его к женщине-эмигрантке, которую он встретил там в этом полу-Магрибе, и которая могла бы его похоже как-то тут надолго, к счастью  даже, наверное, обоих, притормозить.
...
Главным же в этой повести  было  отчетливое, как видение, наравне с танками, в финале, идущими, все утюжа на своем ходу, в атаку на позиции их, о том, как  они с друзьями в самом начале своего дерзкого побега,  оказываются перед решающим рывком возвращения около какого-то подобия Гибралтара, Стамбула ли, на противоположном берегу залива, где вставал перед ними ясным и мощным видением  Собор, разом  все в себя вобравший, пожалуй, и от осязаемости Ай-Софии и до стройности членения и парения в выси Исаакиевского собора, и они стояли на берегу залива потрясенные этой картиной, которая мне помнится в череде промелькнувшего необратимо и ясно и сегодня.
И  это не дань моде, мне человеку менее всего тогда завязанному на религиозной проблематике и тематике. Но то было видением того ряда, почти во многом сбывшегося реалиями всех остальных встающих на дыбы лет деталей случившегося и их очертаний.

Сюжет ее в деталях утрачен. Но то волнение, которым я был охвачен и с месяц ходивший  с ним — осело. Нет уже и сожаления во мне о том, что я эту пьесу на пианино собственного волнения и прозрения так и не сыграл.
Все на этом свете, даже будучи очень впечатлительным человеком, не переиграешь.
Хотя разлядывая в лупу осколки того костра, пройти однако мимо того духовно опыта — было бы  и сегодня мне непозволительная наверное роскошь.
...
И об этом этот здесь мой рассказ.


Рецензии