Гвоздь

Максим приехал в родной город на пару дней, случайно встретил Вячеслава Ивановича. Неужели это он, командир роты, капитан третьего ранга? Продолговатая плешь хищно вклинилась до затылка, усохшая грушка лица, на стесанном подбородке рыжеватая щетина. А одежда? Длиннополая черная шинель без погон, облепленные грязью и жвачкой осенних листьев ботинки.

Вячеслав же Иванович сразу узнал своего прежнего подопечного курсанта, схватил за руку:

— Как я рад!

— Я тоже.

— Не врите. Ради бога, не врите!

Они спустились к морю, завернули в небольшую пивнушку. Пиво всегда здесь водянисто, рыбка с сомнительным душком, но не говорить же на улице, где ветер гудит в полуголых акациях.

Вячеслав Иванович стал сразу жадно пить, не сдувая пены. Опорожнив кружку, печально посмотрел на Максима:

— Вы не любили меня. Из всех ста человек роты вы были самым стойким моим врагом. Зачем-то делали мне гадости…

— Молодость, самоуверенность.

Я ничего не забыл, хотя минуло двенадцать, нет — тринадцать лет. Тогда я был командиром в инженерном морском училище! Теперь на пенсии... А год назад я развелся с женой. Грустная история. Она уехала с двумя дочками в другой город. Девушки — вашего возраста. И представьте, они совсем вычеркнули меня из памяти, не звонят и не пишут. Жестокость юности? Не пойму!.. Вот и вы были таким. Я тогда хотел добиться демократичности управления. Своеобразное новаторство. Вы не захотели понять!

Пить гадкое пиво Максиму не хотелось. Ему вдруг стало стыдно за свое новое пальто, щегольские полусапожки, стыдно за свое молодое лицо с холеными усами, стыдно за широкие плечи... Ему захотелось стать таким же низеньким, усохшим, как его прежний командир.

— И жена не понимала меня. — Вячеслав Иванович разрывал на полоски вяленую ставриду. — Ей казалось, будто я просто заколачиваю деньги. Женское понимание! Что вы молчите? Ничего не рассказываете о себе. Плаваете? Уже бросили?! Ну вот, в вас и тогда бродил анархист. Из-за этого я и придирался к вам. С тех пор минула целая вечность...

Да, целая вечность отделяла их от той жизни. Когда-то Максим всерьез видел средоточие всего зла в Вячеславе Ивановиче, прозванном курсантами Гвоздем. Меткая кличка! Тщедушный, тощий человечек с горестными складками губ, зачаточным подбородком гордо носил огромную, упруго растянутую пружиной фуражку, смахивающую на шляпку гвоздя.

Максим сейчас уже не мог точно припомнить, с чего началась их вражда. С неуловимой ерунды, наверно. Встречаясь с Гвоздем, Максим до хруста хрящей позвоночника вытягивался, каменел в гримасе казарменного идиота. «Как настроение?» — «Отлично! — оглушительно рявкал Максим. — После самоподготовки нахожусь в расположении роты. Жду ваших приказаний!» Вячеслав Иванович бычился, нервозно перекатывал кадык.

Каким Максим тогда был? После школьной безудержной разболтанности он чувствовал себя в училище страшно униженным и к тому же обманутым. Они, будущие командиры флота, драили смердящие писсуары осколками стекла, раня пальцы, циклевали паркет коридора, а на вечерней «прогулке» час кряду с показной лихостью отдавали честь фонарям: «И-и-и рра-аз! Здрав желам, товщ капитан!» Из-за частых нарядов Максим все время хотел спать. Он готов был упасть хоть на холодный кафель гальюна и забыться, заснуть. Спозаранку опять приходилось вскакивать под хриплый рев динамика, изрыгающего «космическую» музыку группы «Спейс», и бодренько трусить вокруг училища.

На первом курсе командиром у них был Федор Федорович, квадратный человек, закоренелый матерщинник, свято убежденный: «Весь флот на кулаке держится! Зазываешь к себе мичмана, дабы приказ дать. Просто так он его, каналья ленивая, ни за что не выполнит. А ты его для закваски — садок по физии. Он — брык на пол, отдыхает. Встанет, еще раз — садок!.. Потом уже приказывай. Все будет в срок сделано!..» Потом Федь Федь стал преподавать на военной кафедре, и явился Вячеслав Иванович, как поначалу показалось,— обаятельнейший человек. Ни грубого окрика, ни хамских анекдотов. Вячеслав Иванович даже по-товарищески предложил приносить ему чайники, кастрюли, если надо подлатать, он умеет. Ну разве тут не возликуешь!

Новый командир говорил:

— Я приверженец демократии.

Крохотный рост, скошенный подбородок, здоровенный кадык — вызывали тогда лишь симпатию: не красавец, но, несомненно, умница.

Грянула светлая жизнь! По нескольку раз в неделю у них теперь были собрания. Демократия же! Применяя бессмертный принцип «разделяй и властвуй!», Гвоздь разбил курсантов на группки — старослужащие и молодые, отличники и середняки, актив и пассив... Спорьте сами, я не вмешиваюсь. Я даже пойду на огромные уступки. Но затем, шажок за шажком, поверну вашу глупую башочку в угодную мне сторону...

— Нам надо учиться взаимоуважению,— терпеливо проповедовал Вячеслав Иванович. — Давайте постигать науку деликатного спора. Без эмоций, лишь голые аргументы!..

И мы дискуссировали... Ради грошовых выгод — отпуска с прибавкой двух-трех дней, внеочередного увольнения с ночевкой — мы натаскивались на предательства друзей, на славословие врагов. На собраниях мы стали походить на стадо коров. Разгневавшись, животное лягнет соседку, та в свою очередь приложится копытом к другой. Пошло, поехало!

Не сразу в Максиме проклюнулось желание мстить. На собраниях он научился угадывать тайное мнение Гвоздя и всегда тянул в обратную сторону. Командир подметил это, и наряды, благо повод всегда найдется, обрушились на Максима каменным градом.

Когда взысканий набралось более двадцати, а от недосыпания подташнивало и кружилась голова, Максим решил заболеть. По хрустящей изморози он отправился на январский пляж со страховщиком. Тот в шинели, в шапке-ушанке, в вязаных рукавицах — должен был спасти Максима, вдруг судорога скрутит. Обледенелые, свалянные коростой водоросли жгли босые ступни. Вздохнув до укола легких, откинув голову, словно прощаясь с белым светом, Максим нырял. Мозг костенел, пульсировал, тело ошпаривало кипятком.

Для зачина отчаянный курсант окунался на миг, через пару дней высиживал минуту, затем пять. Появился чахленький насморк, но строптивая температура не поднялась и на градус. Тогда Максим стал ходить на море в одних трусах, километра два туда и обратно. Вопреки страстным ожиданиям предательски прошел насморк, на щеках разлился клубничный румянец.

Заболеть — значит, спрятаться, на время захлопнуть створки раковины. А ведь можно быть и не хлюпиком, не размазней! Надо драться! Но как? Один из разводов на занятия ответил Максиму.

В тот знаменательный день дежурным по училищу заступил Вячеслав Иванович. Вместе с начальником строевого отдела Зябовым на разводе присутствовал сам контр-адмирал Гребешков, высший инспектор из столицы. Гребешков! Незамысловатая фамилия заставляла содрогнуться и курсантов, и офицеров...

Оркестр прервал свое «Прощание славянки». Истошный крик «Р-равняйсь! Смир-на-а! Равнение на-а... средину!», и Гвоздь на пружинках тонких ног заскакал к высокому начальству. Все было прелестно, благостная картинка лощеного иллюстрированного проспекта. Три тысячи курсантов выстроены буквой «П», небо демонстративно голубое, в морской бухте купается солнце. Гвоздь тянул нагуталиненный носок ботинка, воинственно выпячивал скошенный подбородок. И — о ужас, бред, галлюцинация! К Вячеславу Ивановичу пристроилась невесть откуда свалившаяся зеленоватая дворняжка. Она весело запрыгала за ним, небрежно почесывая по ходу задней лапой аскетическое брюхо. Дежурный чеканя отдавал рапорт, а псина села рядком, закинула башку и «У-у-у-у-у!» — завыла горестно, безысходно. Начальник строевого отдела кусал губы, но вдруг развел квохчущей курицей локти, взвизгнул что-то с обезображенным лицом. Собачонка панически отпрянула, озлобленно ощетинила холку, яростно бросилась выкусывать в паху блох. Все три тысячи человек сначала замерли, скомкав смех, а потом как-то сразу, не выдержав, загрохотали дружно, сладостно. Попробуй-ка накажи всех!

После развода Зябов с миной отвращения орал на Вячеслава Ивановича: «Вы ее из дома привели? Пограничник с собакой! Позор! Чтобы через два часа в училище ни одной псины не было! Выполнять!» Громовержец Гребешков презрительно молчал, с головы до ног рассматривая провинившегося дежурного,

В тот день под смешки курсантов долго щелкали пистолетные выстрелы. Гвоздь послушно отстреливал бродячих собак. Пестрая шобла, воя и скуля, вольной рысью пересекала пустыри и перелески.

Тогда-то Максим понял — смех, вот лучшее наказание!

...Он разбудил своих верных товарищей глубокой ночью. Выведали — дежурный спит, и они по одному (конспирация!) прокрались к учебному корпусу. Возле него Гвоздь оставил свой «Запорожец». Муравьями облепив автомобиль, они тихонько крякнули, поднатужились и — понесли! Запорожское чадо приземлилось в мраморном зале с колоннами.

Утром сорвалась училищная зарядка. Столпотворение подле стеклянных дверей. Золотистый автомобиль беззаботно отражался в мраморных плитах пола. Мираж! Курсанты тренировались в остроумии. Это Гвоздь гараж выбил! Нет, так светлее ремонтировать! Братцы, да это же Гвоздю присвоили адмирала!

Вячеслав Иванович бесился. Он вызывал к себе в кабинет всех курсантов роты. «Кто? Кто?! Слово офицера, наказывать не буду!» Гвоздь и пугал, и умолял, но тайна осталась нераскрытой, душевное же равновесие командира было нарушено, он всерьез решил, будто и зеленоватую дворнягу науськали его враги.

Через несколько дней Максим кричал в телефонную трубку, захлебываясь неизбывным страданием: «Папе плохо! Перепил! С топором за мамой бегал. Сейчас упал. Дергается! Пена изо рта бежит. Приезжа-айте!» Ложился спать Максим счастливым, ему грезилось: двухметровые санитары вламываются в полуночную квартиру Гвоздя, топают грязными ботинками по вощеному паркету, принципиально не слышат лепет возмущения Вячеслава Ивановича, по-хозяйски окунают Гвоздя в смирительную рубашку с рукавами Петрушки...

Через час после звонка Вячеслав Иванович поднял роту по большому сбору.

— Какой подлец это сделал?! Ну?!

Гвоздь остановился подле Максима, но тот лишь сонно щурил глаза да с тревожной подозрительностью озирался на соседей.

Как давно это было... Сгинуло тринадцать лет, целая вечность...

— Я живу совсем один,— рассказывал Вячеслав Иванович, опустошая седьмую кружку пива. — Смотрю телевизор. Очень одинок. Вы понимаете? Когда работал в училище, то держал себя в руках. Теперь лень бриться, чистить обувь. На мои сердечные письма жена и дочери не отвечают. Почему жестоки люди? Объясните!

Где прежняя ненависть Максима к этому человеку? Недоумение лишь. Зачем он постыдно унижал его? Что он доказал этим?

— Однако вы правы, пиво разбавлено, — устало говорил Вячеслав Иванович.— Я стал гурманом, разбираюсь в оттенках вкуса. Раньше я совсем не пил. Помните, наверно? Теперь же столько дурацкого свободного времени, куда себя денешь? Я рад встрече с вами! Помянули былое. Не все же было плохо, правда? Наконец-таки я выговорился. Я говорил с вами, как с сыном. Спасибо! Жизнь помяла и вас. Хотя смотритесь — молодцом! Вы ничего не рассказываете о себе. Стали молчуном? Странно! Как все странно! Нет-нет... За пиво я сам заплачу. Приглашал я! Сколько, красавица, с нас? Две ставридки и десять пива. Но мелочи у меня нет, милая. Ну хоть режь, нет...

                *** Журнал "Север", 1991 г., №1, Петрозаводск


Рецензии