Одержимость. Глава 1. Непокорные волосы

«У человечества нет никакой цели. Никакой идеи. Человечество — это пустое слово. Есть множество мощных культур, у каждой своя идея, своя жизнь и своя смерть»
Освальд Шпенглер

* * *

Сегодняшнее утро началось не так, как прежние.

Ночами, когда соседи укладывались спать, стихал гулкий шум коммунальной повседневности, Настя зажигала светильник над кроватью, брала книгу с полки, ложилась в постель, и, полуприкрыв одеялом ноги, погружалась в те завораживающие, яркие миры, что завладевали ей, наполняли комнату звуками, тенями, лицами...

В то же время, её поражало то редкое ощущение, будто эта стихия, захватывавшая всё воображение, могла легко подчиниться её воле: даже самый подробный портрет не исключал возможности добавить в него что-то своё, знакомое только ей; а шум морской волны, порывы ветра, крики матросов на палубе вовсе не могли быть переданы словом, и она слышала их такими, какими не мог услышать кто-либо ещё, они были только её и принадлежали только ей. И ни один из этих миров, даже, казалось бы, самый близкий и знакомый, не был похож на окружавший её. Она бралась за каждый экземпляр отцовской библиотеки, за ветхие, утратившие давнишний лоск томики, за крепкие, не познавшие рук человеческих, новые переплёты, и все они, как ни были различны между собой, в ещё большей степени отличались от того, что было вокруг неё, не отступало нигде и никогда, кроме таких ночей.

К середине ночи силы покидали Настю, но она, пытаясь переиграть неумолимо шедшее время, не останавливалась. Глаза её закрывались, иногда она вставала, и, чуть слышно ступая по полу босыми ногами, ходила по комнате, описывая круги, не отрывая от книги глаз: это позволяло не заснуть, хотя следить за строчками становилось труднее. Доходя до конца главы, Настя, не без сожаления, откладывала книгу, гасила свет, и ложилась в кровать...

"Встава-ай, проклятьем заклеймё-ённый,
Весь ми-ир голодных и рабоо-ов!
Кипи-ит наш разум возмущё-ённый
И смертный бой вести гото-ов!",

— громогласно раздалось за окном. Настины глаза болезненно открылись, словно покрытые чем-то вязким и полупрозрачным. Настя ворочалась, пыталась укрыться от радостных возгласов, заполнивших улицу. Звуки не прекращались, но постепенно, вместе с ходом демонстрации, стройный хор голосов сменился шумной неразберихой из говора, криков и прочего гама. Даже спрятав голову под подушку, она чувствовала, будто все эти люди сейчас не там, за окном, за кирпичной стеной, а стоят здесь, вокруг её кровати, и пусть они не замечают её, но продолжают идти именно к ней, и от этого так отчетливо слышен топот их ног, ведь все они стекаются для того, чтобы встать вокруг неё и говорить-говорить-говорить о чём бы то ни было.

Настя встаёт. Её ноги тяжелы, тело невольно покачивается. Она раздвигает шторы, щурится. Хмурое летнее утро. Проспект рябит, заполненный людьми, серыми, чёрными, коричневыми костюмами, милицейскими мундирами, красными транспарантами. Настю клонит в сон, руки упираются в подоконник, она на мгновение закрывает глаза и голова её опускается, но там проскальзывают чёрные шляпы и роговые оправы очков, она вздрагивает, понимая, что стоит перед окном в ночной сорочке, а внизу текут шляпы, лица и глаза, значит нужно отойти иначе они поднимут головы и увидят её хотя вида не подадут как будто ничего не заметили вида не покажут, отходит.

Надев мамино домашнее платье до колен и шерстяные носки, Настя подходит к зеркалу. Вглядывается в своё отражение, в глаза изумрудного цвета. Слегка сжимает тонкие бледные губы, подносит руки к веснушчатым щекам, проводит пальцами по серым впадинкам под нижними веками. Она берёт расчёску. С волосами у неё тяжело, они непослушные от природы. Она с силой расчёсывает их. Если в чём-то она завидовала другим, то, наверное, только их волосам. Её пряди не хотели ложиться, принимать ту форму, которая показала бы их красоту. Из-за них она волновалась, хотя понимала, что, наверное, и парням, и, тем более, девушкам, нет дела до её волос, тем более, что она всегда старалась следить за ними. Но, не упуская возможности подойти к зеркалу и воспользоваться расчёской, она начинала беспокоиться: лишь никто не подумал, что она чересчур озабочена своими волосами и своей внешностью.

Расчесавшись и улыбнувшись самой себе, она поворачивается к окну, за которым отсюда видны только стены соседнего дома, а толпы идут где-то внизу. Они точно есть, они шумят, но не могут увидеть её, даже если поднимут головы и будут пристально смотреть в её окно. Она идёт вдоль комнаты, упирает руки в подоконник, оглядывает демонстрантов, читает белые надписи на красных знамёнах: «Да здравствуют Советы!», «Завершаем перестройку! Да здравствует курс Ильича!», «Изменников Родины под суд!» и т.п. Всмотревшись, Настя замечает, что белый цвет имеется не только у надписей: из-под бурых детских курточек еле заметно во взрослой толпе мелькали белые колготки.

Настя отходит от окна, надевает тапочки, выходит из комнаты, проходит по коридору, умывается, не забывая осмотреть свои локоны, заходит на кухню. У плиты стояла тётя Вера, соседка и мамина подруга:

— О, проснулась? Завтракать будешь? — спросила она. Настя кивнула в ответ.

— Вам помочь?

— Да нет уж, бери тарелку, садись вон, сейчас омлет будет.

Настя открыла шкафчик, выбрала тарелку, что принадлежала ей, села за стол и повернула голову.

В дальнем углу, в старых, поставленных поближе к телевизору креслах сидят старики: Лаврентий Иосифович и Феликс Владимирович. Телевизор принадлежал Лаврентию Иосифовичу, но он решил поставить его на кухне, чтобы, в случае чего, все жильцы могли собраться в одном месте и узнать все новости, а затем обсудить их и тем самым выразить почтение Лаврентию Иосифовичу за возможность узнать всё и всем вместе обсудить услышанное. Никому, кроме Лаврентия Иосифовича, телевизор включать не дозволялось.

Феликс Владимирович же, переняв инициативу своего товарища, предложил поставить кресла для них двоих как для самых старых жильцов крыла, а остальные, в случае чего, возьмут стулья у обеденного стола или, в конце концов, постоят не присаживаясь. Жильцы не были против того, чтобы старики занимали общее место, но громкость, с которой ежедневно работал телевизор, зачастую становилась предметом перебранок и столкновений, потому что в выходные дни жильцы на работу не уходили, а телевизионные голоса доносились до любой из комнат и зачастую покидали даже их пределы, так что скрыться от очередного постановления ЦК вы не могли.

— Что отец-то? — скороговоркой бормотала тётя Вера. — Известно чего?.. Отец-то? Настя?!

Настя, вздрогнув, пикнула и повернулась. Тётя Вера, пристально моргая, ждала ответа.

— Спишь что ли? Отец-то твой чего? Известно чего?

— Да... Сегодня выписываться планирует. Поеду за ним скоро.

— Хорошо. Вот, ешь. — Тётя Вера поставила на середину стола тарелку хлеба и сковороду с дымящимся омлетом. — А чего, всё, уезжаешь от нас? Ты погоди уезжать, я вам солений заверну, Михайловна чего подбросит. Папе гостинец от нас.

Настя молчаливо ела.

— Молчишь? Ну ладно, молчи, ешь, а то подавишься.

Настя кивнула, приподнялась на стуле и вновь повернула лицо к покрытому рябью экрану. Там был плотный, увесистый мужчина в круглых очках. Его выдающиеся плечи не вмещались в узкое пространство телевизионного окошка. Кивая круглой головой без единого волоса, мужчина, не отрывая взгляда от глаз невидимого зрителю собеседника, убежденно, медленно и отчётливо проговаривал тяжелевшие в его устах слова: «… Михаил Сергеевич хотел оставить должность по собственному желанию, это всё задокументировано, понимаете. Вы же знаете, — экран показал журналиста, казавшегося, по сравнению со его большим собеседником, ещё не до конца сформированным юношей. Затем журналист исчез, на экран вернулся большой мужчина, — Михаил Сергеевич публично признал свои ошибки, а свои идеи, при всей их направленности, к нашему общему сожалению, — мужчина пальцами обеих рук указал куда-то в центр собственной грудной клетки, — признал провальными. Формально он остаётся президентом Советского Союза, но Верховный Совет принял решение назначить меня председателем и дать мне чрезвычайные полномочия. Это не моя инициатива, понимаете, — он отрицательно покачал головой, — но я выполняю свой долг… Что касается Бориса Николаевича, то вот многие и у нас в партии говорят, что нужно судить его как госизменника. Они имеют право говорить об этом, у нас свобода слова, но вот, извините меня, как это изменник мог стать секретарём ЦК партии? Тогда весь ЦК надо судить. А Борис Николаевич, он, признаюсь, неприятен мне как человек, особенно теперь. Но это не преступник. Я работал в Комитете Государственной Безопасности, я знаю, как выглядят, как действуют и как думают преступники, и он — не преступник. Он человек идейно потерявшийся, понимаете?» — мужчина покачал увесистой ладонью.

— Правильно, правильно, всё правильно, — звонко поддакивал Феликс Владимирович.

— Да, — вдумчиво подтвердил Лаврентий Иосифович.

[Продолжение следует]


Рецензии