de omnibus dubitandum 31. 39

ЧАСТЬ ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ (1662-1664)

      Глава 31.39. УЖАС И УДИВЛЕНИЕ ОТ УДАРА – АБСОЛЮТНО НЕОЖИДАННОГО…

Письмо первое

    Мадам!

    Я берусь за перо и тем даю Вам неопровержимое доказательство того, что Ваши пожелания, как приказы, я принимаю к неукоснительному исполнению. Как бы ни была неблагодарна задача, я извлеку из памяти и представлю на обозрение ту мою скандальную жизнь, пройдя по ступенькам которой я, в конце концов, обрела все благодарности, какие только в силах даровать нам любовь, здоровье и счастье; пока еще не увяли цветы моей молодости, пока еще не слишком поздно предаваться неге праздности, которую дают мне свобода и немалое богатство, я хочу добиться понимания, естественно, не презрительного, ибо, будучи брошена жизнью в круговерть фривольных удовольствий, я, узнала и поняла людей, их привычки и нравы больше, чем те, в несчастном нашем ремесле, кто любое размышление или воспоминание считает своим злейшим врагом, гонит от себя подальше, а то и, уничтожает безо всякой жалости.

    Я до смерти не люблю долгие предисловия и Вас пощажу, не стану более, понапрасну тратить слова на извинения за то, что взору Вашему предстанет безнравственная жизнь моя, о которой я пишу с такой же свободой, с какой некогда жила ею.

    Правда! Полнейшая и голая правда – вот что в слове моем, и я, не собираюсь изыскивать ухищрения и прикрывать наготу ее кисейным флером, нет, происходившее со мной я буду писать теми же красками, какие в те времена отбирала сама природа, не заботясь о соблюдении так называемых законов приличия, которые никогда не предназначались для проникновения в такую глубину интимности, как наша.

    В Вас достаточно здравого смысла, и Вы слишком хорошо знакомы с подлинниками, чтобы позволить себе наперекор собственной натуре жеманно фыркать при виде их отображения. Самые великие из людей, обладатели высочайшего и превосходного вкуса, без стеснения украшают свои апартаменты изображениями обнаженного тела, хотя, поддаваясь обыденным предрассудкам, могут полагать, что такие изображения неприлично вывешивать по стенам лестниц или в гостиных.
Оговорив – раз и навсегда – это, я перехожу сразу к истории своей жизни.

    В девичестве меня звали Имхэйр Фрэнг (Мэри)(1649 г.р.). Родилась я в небольшой деревушке близ Ливерпуля, в Ланкашире. Родители мои были чрезвычайно бедны и, верю я благочестиво, чрезвычайно честны.

    У батюшки моего, тело было изувечено, и он, не мог тянуть обычную для жителей наших мест лямку тяжелого труда, – средства к пропитанию, весьма скудные, он добывал плетением сетей. Ненамного увеличивали доходы семьи и деньги матушки, которая содержала маленькую дневную школу для девочек нашей округи.

    У родителей моих было несколько детей, но все они, кроме меня, умерли в младенчестве, мне же природа даровала превосходное здоровье.

    К четырнадцати годам я получила обычное для простонародья образование: все оно сводилось к умению читать, точнее – разбирать по складам, царапанию неразборчивых каракулей и немногим навыкам самых обиходных занятий; что до основы моих представлений о добродетели, то ею стала почти полная неосведомленность о грехе и зле, а также застенчивая робость, свойственная нашему полу в нежную пору жизни, когда необычное больше тревожит и пугает своей новизной, нежели чем бы то ни было еще.

    Надо сказать, от такого рода страхов часто излечиваются за счет чистоты и целомудрия по мере того, как девушка понемногу перестает видеть в мужчине хищного ловца, готового ее пожрать.

    Бедная моя матушка все свое время без остатка делила между заботами об ученицах и немногими домашними хлопотами, заниматься моим воспитанием ей было почти вовсе некогда, к тому же, сама защищенная от всяческого зла ей присущим целомудрием, она и помыслить не могла, что я, нуждаюсь в предостережении или защите от чего-либо недоброго.

    Мне шел четырнадцатый год, когда на меня обрушилась худшая из бед: я потеряла нежно любимых родителей, их обоих в несколько дней унесла оспа; батюшка умер первым и тем ускорил смерть матушки. В одночасье я стала горемычной сиротой, лишенной друзей и участия.

    Надо Вам сказать, батюшка мой появился и осел в тех краях недавно и случайно, сам-то он был родом из Кента. Жестокое поветрие, унесшее в могилу родителей, и меня задело своим страшным крылом, но моя болезнь была столь слабой, что я оказалась невредимой и даже – цены чему я в то время не осознавала – нисколько не помеченной оспинами.

    Не стану описывать состояние горя и скорби, в которое я само собой впала в столь безрадостных обстоятельствах. Малый возраст и присущее ему легкомыслие скоро развеяли мои мысли о невосполнимой утрате. Скажу, что ничто так не помогло мне преодолеть горькую безысходность, как намерение – сразу пришедшее мне на ум – уехать в Лондон и поступить там, в услужение, в чем мне были обещаны всемерное содействие и советы некоей Мэгги Рэдклифф, молодой женщины, приехавшей повидать друзей и собиравшейся, погостив несколько дней, возвращаться в столицу.

    По всей деревне не было живой души, кого хоть сколько-нибудь беспокоила моя судьба или мое будущее, так что отговаривать меня от моей затеи было некому; женщина же, которой после смерти моих родителей пришлось приютить меня, не только не отговаривала, а скорее даже подталкивала меня к тому, чтобы затеянное осуществилось. Надо ли удивляться, что вскоре я, твердо решила познать обширный мир, отправившись в Лондон, с тем, чтобы ОТЫСКАТЬ СВОЕ СЧАСТЬЕ. Между прочим, эта фраза, поломала судьбу куда большему числу деревенских искателей приключений, чем помогла кому-нибудь из них устроиться в жизни или преуспеть в ней.

    А тут еще меня слегка успокаивала и вдохновляла на совместную поездку Мэгги Рэдклифф, она прямо-таки распаляла мое детское любопытство описаниями всяческого великолепия, которое можно увидеть в Лондоне: гробницы, львы, король, королевское семейство, прекрасные спектакли и оперы, – короче, все те развлечения, к которым получают доступ люди ее круга и, любая мелочь в которых, могла вскружить мою юную головку.

    И еще прибавьте – до сих пор не могу без смеха вспоминать об этом – то невинное восхищение, чуть-чуть приправленное горчинкой зависти, с которым мы, бедные девочки, чье представление о выходных, для церкви, нарядах не поднималось выше прямого платья из грубого полотна да шерстяной мантильи, созерцали модные атласные платья Мэгги, ее чепцы, аляповато украшенные кружевами и цветными лентами, ее шитые серебром туфельки. Такие роскошества, казалось нам, в Лондоне росли прямо на деревьях и вызывали упрямое желание попасть туда и сорвать свою долю.

    Путешествие в компании с горожанкой по тем временам было явлением обычным, и Мэгги, чтобы решиться взять на себя попечение обо мне во время поездки, хватало уже того, что она сможет всю дорогу в столицу рассказывать мне, как, по ее собственному выражению, «служанки некоторые из деревни и себя, и всю родню свою, на всю жизнь обеспечили: ЦЕЛОМУДРИЕ блюли и так с хозяевами дела повели, что те на них женились, – стали в каретах ездить, зажили счастливо в свое удовольствие, а иные, говорят, и в герцогини вышли; все от удачи зависит, так почему бы ей и мне, как любой другой какой, не улыбнуться?..».

    Были и другие россказни, заставлявшие меня всей душой стремиться навстречу многообещающему путешествию, не оглядываясь на место, даром что родное, где меня все больше угнетал переход от тепла заботы к холодной атмосфере благотворительности в доме приютившей меня из жалости женщины, от которой я меньше всего ожидала заботы и участия.

    Она, однако, была столь добросовестна, что сумела обратить в деньги разную мелочь, оставшуюся у меня после уплаты долгов и, расходов на похороны, так что перед отъездом она вручила мне все мое состояние: немного платья и белья в удобном для переноса сундучке, а также восемь гиней* и семнадцать шиллингов серебром, уложенных в кошелек с защелкой, – богатство, никогда мною не виданное, я и помыслить не могла, что его можно будет когда-нибудь растратить.

*) Гинея (см. рис.) — английская, затем британская золотая монета, имевшая хождение с 1663 по 1813 год. Впервые отчеканена в 1663 году из золота, привезённого из Гвинеи, отсюда и появилось её неофициальное название. Впервые монеты данного типа отчеканили в начале правления короля Карла II. 27 марта 1663 года Карл II провозглашает гинею основной из золотых монет его владений. Первоначально монету приравняли к фунту стерлингов или 20 шиллингам. Но рост курса золота относительно серебра привёл к тому, что цена гинеи быстро увеличилась до 21 шиллинга, а в период сильных колебаний за гинею давали 24, а то и 25 шиллингов. Традиционно гинея на аверсе всегда имеет портрет правящего монарха. Под профилем короля на иллюстрации выше видна маленькая фигурка слона. Это символ Королевской африканской компании (Royal African Company или RAC), ставшей поставщиком драгоценного металла из колонии в метрополию. Слон чеканился не на всех монетах. Его можно увидеть, к примеру, на некоторых гинеях с датами «1663», «1664», «1665» и «1668». В целом эта монета прошла долгий путь, меняясь под давлением исторических событий, прежде чем потеряет свою ценность.

    Меня обуяла такая радость при виде столь несметной суммы, что я едва краем уха слушала уйму добрых советов, которые давали мне вместе с деньгами.

    Для Мэгги и для меня были куплены места в лондонском экипаже. Я опускаю незначительную сцену отъезда, когда я обронила несколько слезинок, в которых смешаны были и печаль и радость. По той же причине незначительности пропускаю все, что случилось со мной в пути, скажем, похотливые взгляды возничего или намерения в отношении меня некоторых пассажиров, которые были пресечены благодаря бдительности моей охранительницы Рэдклифф.

    Она, надо отдать ей должное, пеклась обо мне по-матерински, переложив в уплату за покровительство на меня все дорожные расходы, которые я несла с величайшей радостью и даже ощущением того, что остаюсь в большом долгу. Она и в самом деле бдительно следила, чтобы с нас не брали лишнего или не обсчитали, вообще все дела вела крайне экономно – порок расточительности был ей чужд.

    Летним вечером, довольно поздно, мы добрались-таки до Лондона на своем неспешном, хотя и запряженном шестеркой цугом, экипаже. Пока мы проезжали по огромнейшим улицам к нашему постоялому двору, шум карет, спешка, толпы пешеходов, короче, никогда прежде не виданная картина столичной улицы с ее магазинами и домами сразу же поразила и очаровала меня.

    Представьте, однако, весь мой ужас и удивление от удара – абсолютно неожиданного, – который обрушился на меня, едва мы прибыли в гостиницу и получили свой багаж. Кто бы, Вы думаете, нанес его? Мэгги Рэдклифф, моя компаньонка и защитница, которая так трогательно пеклась обо мне во время путешествия; моя, помню, единственная опора и подруга в этом совершенно незнакомом месте, вдруг стала обращаться со мной с такой холодностью, будто я стала для нее тягостнейшим бременем.

    Вместо того чтобы помочь мне продолжением своей опеки и добрыми советами, на что я рассчитывала и в чем как никогда нуждалась, она, очевидно, решила считать себя свободной от всех обязательств в отношении меня, доставив меня в целости и сохранности до конечного пункта нашего путешествия. И, представьте себе, она, полагая свое поведение совершенно естественным и нормальным, принялась обнимать меня на прощание, я же была настолько потрясена, настолько поражена, что слова не могла вымолвить о том, как надеялась или рассчитывала на ее опыт и знание места, куда она меня завезла.

    Я, стояла, застыв будто громом пораженная и лишившаяся дара речи, что она, несомненно, приписала всего лишь огорчению от расставания, пока немного не пришла в себя под выплеснувшимся из ее уст, как ушат холодной воды, целым потоком советов: дескать, теперь, когда мы благополучно добрались до Лондона и когда ей нужно возвращаться к себе на место, она советует, как можно скорее, найти такое же место и мне; что особо беспокоиться и волноваться нечего, поскольку мест в столице больше, чем приходских церквей; что она советует обратиться в контору по найму; что если она прослышит про что-то подходящее, то меня отыщет и даст знать; что мне тем временем нужно снять где-нибудь уголок и, сообщить ей свой адрес; что она от души желает мне удачи и надеется, что я, всегда буду вести себя достойно и не посрамлю памяти моих родителей.

    За сим, она удалилась, предоставив меня моему собственному попечению с такой же легкостью, с какой в свое время я была передана под ее покровительство.

    Оставшись, таким образом, одна-одинешенька, совершенно потерянная и без единого друга, я вдруг осознала горькую жестокость и реальность того, что могло со стороны показаться сценой расставания в маленькой комнатке постоялого двора, и, едва Рэдклифф, уходя, повернулась ко мне спиной, как охваченная беспросветным горем в чужом и неприветливом месте я разразилась бурным половодьем слез, которые омыли от великой печали мое сердце, хотя я, по-прежнему чувствовала себя не в своей тарелке и совершенно не могла представить, что мне делать и как поступить.

    В довершение всех бед ко мне пришел слуга и резковато спросил, не нужно ли мне чего? На что я простодушно ответила: «Нет». При этом спросила, не мог бы он сказать, где можно остановиться на ночлег.

    Слуга ответил, что пойдет и спросит у хозяйки, которая, не замедлила явиться и, сухо уведомила меня, не находя нужным поинтересоваться о причинах, вызвавших столь явное мое огорчение, что на эту ночь я могу получить постель за шиллинг, тут же, впрочем, она выразила надежду, что у меня, конечно же, имеются в столице друзья (я при этом издала глубокий и безнадежный вздох!) и поутру я смогу сама побеспокоиться о себе.
 


Рецензии