Книга 1 Оковы
Валентин Маэстро
Ежегодно огромное количество невиновных осуждается к лишению свободы
и даже к высшей мере из-за несовершенства системы органов задержания, следствия и суда…
Данная книга — о части этой проблемы. Она написана на основе реального
события: произвола суда.
Вот цитата из жалобы незаконно осуждённого: «… суд… в лице судьи Холцманиса
и прокурора Спирковой… по оговору со стороны Грязнова и Куранова признал
виновным меня в том, чего я не делал, и лишил меня свободы, обосновав приговор
утверждением, что преступление я МОГ совершить…»
Так происходит и сегодня, только факты замалчиваются. Происходит сегодня
и так же будет завтра, если мы не наведём порядок. Не наведём, тогда завтра схватят тебя…
***
Сашке было не до сентиментальной болтовни теперь:
дверь раскрылась, на улицу вышли две женщины.
В висках застучало от ускоренной пульсации: «Она!»
Рука его медленно потянулась к пистолету, снял
с предохранителя.
Последний раз на тёмном, затянутом рваными тучами
небе памяти, словно освещённое всполохом яркой молнии,
промелькнуло в мельчайших подробностях, определилось
каждое сегодняшнее движение его, минувшие события…
***
«В некотором царстве, в некотором государстве, в некоторой державе с величественным названием Соловецкий
Союз Республик Советских жил-был царь-распределитель Никитов Брежний Лесталинович.
Опираясь на Тщеславие и Корысть, подпитываясь Раболепием подданных, он взобрался на трон, который был
вознесён в заоблачную высь. Трон-кресло в пуховых перинах, отделанный бриллиантами, был закреплён на высокой
горе. Гора-шар, наподобие огромного дирижабля, одним
концом была укреплена за землю и вознесённостью своей подчёркивала цареподобность распределителя, которого видели все жители державы. Находясь над всеми, он держал в руках скипетр-жезл и иногда, поглядывая вниз
по-отечески строгим взглядом, взмахивал им.
Царство сие отличалось от других государств не только
расположением трона и сидящим на нём. Было и другое,
приближающее на словах державу к Утопии — это объявленное для всех равноправие и необычное для других континентов, стран одностороннее движение по улицам,
дорогам.
Все дороги на земле радостной этой, как и улицы
в городах, были кольцеобразные и вели к постаменту.
Народ имел всеобщее право идти только вперёд, к держащему скипетр, и, если кто-то забывал что-то дома, позади
себя, путь был один: мимо постамента, по кругу, идя вперёд, добираться до жилья.
За порядком в колоннах и направлением движения следила шеренга выбранных всеобщим прямым голосованием
начальников, которые отличались от простых пешеходов
лицами своими. Правая сторона их физиономии, обращённая к идущим по кольцу, горела важностью всезнания,
взор глаза был строг; левая — глаз которой ловил малейшие указания с трона—была сама угодливость.
Люди организованно идут к постаменту, но… Стоп!
Взмах скипетра- жезла. На светофорах загорается красный. Все замерли.
Сверху доносится чёткая фраза: «Мы самый счастливый народ!»
Ликующим хором пешеходы и начальники скандируют
указанное: «Мы! Самый! Счастливый! Народ!»
Тишина. Взмах жезла. Зелёный. Движение продолжается».
1 ЧАСТЬ. КАРТИНА
ГЛАВА 1. ХОЛСТ
Транспортёр остановился. Перекур.
Санёк, сняв рабочие рукавицы, посмотрел на часы —
четыре утра — и направился к комнате мастеров, где он,
подгоняемый сроками сдачи, сочинял во время таких вот
перекуров курсовую по истмату.
Навстречу мчался дежурный по смене.
— Тебе звонили,—бросил он на ходу.
— Кто? — коротко, как можно спокойнее спросил
Саша, а чувства тревоги, беспокойства, нетерпения, прочно удерживаемые в узде сознанием, будто подстёгнутые сообщением, разорвали уже путы и понеслись в гущу занозистых предположений.
— Женщина. Ещё позвонит.
Стараясь восстановить душевное равновесие, Санёк зашёл в кабинет, устроился за столом, вытащил из шуфлятки
папку, раскрыл её.
На первом листе, кроме названия «Права и достоинство человека в рабовладельческом обществе», не было ни строчки.
Тяжело вздохнув, разложил перед собой исписанные
скорописью черновые наброски, выписки.
Взял одну из страниц и, стараясь освободиться от беспокойно- вопрошающих чувств—кто звонил?—заставил себя вчитаться, вникнуть в смысл написанного:
«…две тысячи лет назад случаи произвола не только не осуждались законом, а наоборот, считались нормой
в тогдашнем праве, что подтверждается описаниями в достоверных источниках.
В качестве конкретного примера автор приводит происшедшее с одним из свободных граждан, который, спасая свою жену — Мариам, — попадает вместе с ней в рабство, где дождался рождения сына и, внешне смиренно отзываясь на данную ему кличку «Скиф», исполняя тяжкую повинность раба, мучительно ищет возможные пути
освобождения…»
Прочитав и поняв, что волнение не только не проходит, а с каждой минутой всё больше овладевает им, отбросил ручку.
«Кто звонил, может быть, случилось что?»
Мрачные ассоциации, навеянные совпадением имени его жены и супруги Скифа, распалили воображение ещё больше. Настойчиво и упорно возвращаясь, они всё сильнее подчиняли его себе: разгоняя, раскручивали мысли и, словно предрекая приближение неотвратимой беды, вместо того чтобы отступиться, устать, навязчиво пытались закабалить слух, заполнить звоном кандальным и перенести Александра самого в ту, давно прошедшую, не нашу эру.
Санёк нахмурился, потряс головой. Закурил.
«Кто? Мариам? Но не пойдёт же она ночью к автомату. Соседка?..»
На исходе уже шестой месяц, как он, каждую вторую ночь отправляясь на эту работу по совместительству, неизбежно попадал под власть такого, как сегодня, настроения.
Мариам вот-вот должна родить, и он приходил сюда зарабатывать деньги. Приходил, а постоянное напоминание о насущном желании окружить её заботой, бережностью,
словно магнитом тянуло Сашу домой. Тянуло и, в последнее время всё чаще, будто неслышно шептало о какой-то грядущей потере.
Вздрогнул от неожиданного, пронзительно громкого звонка в сонной тиши.
Хватает трубку: в ней—голос соседки:
— Александр?
— Да-да, я!
— Мари отвезли в роддом. Началось…
Сбив дыхание, медленно охватывая всё тело обволакивающей волной, холодок прокатился с головы до пят.
— Как она?
— Всё хорошо. Надо ждать.
— Да, да,—растерянно подтвердил он.
— Если что будет, я тебе позвоню.
— Да, да, — машинально повторил Санёк, вслушиваясь, как в такт коротким гудкам бьётся сердце.
Кладёт трубку, но та падает. Поправляет. Опять мимо.
Наконец, положил на место.
Берёт сигарету, подносит её ко рту, но там ещё дымится
первая. Бросает в пепельницу, и тут его осенило:
«Не спросил, в какой роддом?!»
Вскочил и, широко шагая, заметался по комнате.
«Она уже там! Неизвестно, каково ей! А вдруг…?»
Он резко оборвал непрошеное движение мысли. Стараясь отогнать сомнения, пробежался памятью по событиям последних суток.
«Всё было нормально. Всё будет хорошо», — подумал Санёк, успокаиваясь, и, заново переживая их прощание, замер посреди кабинета, улыбаясь воспоминаниям.
Вечером, перед ночной сменой, намереваясь поспать хоть пару часов, он устроился на тахте, но, переполняемый знакомым сладким чувством разрастающейся радости, что он открыл в себе с первыми явными признаками становления его любимой матерью их будущего ребёнка, восхищённо наблюдал за Мариам. Совершенно забыв об усталости и, разглядывая её, будто впитывал, принимал в себя малейшее движение жены.
Вот она, одетая в непомерно широкий халат, забавно покачиваясь, подчёркнуто осторожно переставляя развёрнутые врозь носки ступней, оберегая того, кто уже
заявлял о себе в ней, направилась к секретеру и, перехватив взгляд Саши, остановилась. Дрогнули её тонкие брови, нежное свечение голубых глаз сменяется вопросительным, а затем тревожным блеском. Молча смотрит на него.
Санёк улыбнулся ей.
Она ответила: родные губы чуть приметно шевельнулись, но выражение взгляда не изменилось.
— Мариам, милая,—произносит он.
Она, всё так же молча, словно желая услышать уточнение, наклонила голову.
А ему хотелось остановить это состояние, видение. Хотелось, чтобы она всё время, так же мило и забавно—будто
не та стройная, весёлая невеста, которая на свадьбе танцевала без устали, — всегда ходила по комнате, радуя приближением часа, когда их будет уже трое. Хотелось, чтобы она не знала бед и тревоги.
Сане почему-то вдруг стало боязно за неё; желание прикоснуться к любимой, ощутить теплоту её губ выразилось в тихом зове:
— Подойди ко мне…
Мариам, не сводя с него глаз, вперевалку двинулась к тахте и, заметив, что губы его неудержимо растягиваются в весёлую улыбку, обиженно надулась.
Он не выдержал. Отбросил одеяло, вскочил, кинулся к ней. Предупредительно остановился и, мягко обняв, привлёк к себе, губами коснулся волос, пахнущих лесом, свежестью.
— Я некрасивая, да?—чуть слышно спросила.
— Хорошенькая моя!—искренне восхитился.—Ты—самая красивая и никогда ещё не была так прелестна.
— Почему же смеёшься?
— Я?!—в удивлении он отодвинулся.
— В глазах—смех…
— Это — не смех! Я радуюсь, — говорил, целуя, вдыхая аромат кожи её. — Радуюсь, что ты у меня есть, —шептал, любуясь ею.
Память, красочной картиной словно отодвинув сомнения, вновь вернулась в реальность, и Саша, мучаясь неведением, корил себя за излишнюю сдержанность. Ему казалось, что он мало говорил о любви своей, что не до конца рассеял тревогу Мариам, что не успокоил её, не убедил окончательно в хорошем исходе всего.
Представляя, каково ей сейчас без него, не зная, что делать, куда деваться, ходил взад и вперёд вдоль стола.
Раскрылась дверь, и зашёл бригадир—высокий, крепкий на вид мужчина, лет пятидесяти, уважительно именуемый грузчиками дядей Мишей.
Посмотрел на Александра и, увидев на его лице тревогу, вместо того чтобы напомнить об окончании перерыва, сочувственно прогудел:
— Случилось что?
— Да, так… — складывая бумаги, неопределённо отмахнулся Сашок, но, взглянув на «дядю» — тот по-прежнему стоял, держа открытой дверь, за которой начали собираться ребята,—задумчиво добавил:
— Жену в роддом отвезли.
— А-а,—понимающе протянул и тепло улыбнулся,—ну, тогда скоро будешь отцом.
Сашок бросил папку в шуфлятку, со стуком задвинул её и, подумав, что надо бы ехать к Мариам, отпроситься с работы, хмуро продолжил:
— А что, если с ней… Вдруг ей там плохо?
— Глупости. Не терзай…
Окончание фразы Саша не услышал, он кинулся на звонок к аппарату.
— Да! Алло!?
— Это Александр Скифовский? — громко спросил незнакомый женский голос.
— Да, я слушаю…
— Из роддома. Ваша жена попросила позвонить…
«Роддом!.. Мариам!» — отмечало внимание, а волнение вновь вырвалось из рамок самообладания: ладони похолодели, и трубка стала влажной.
Чувствуя, что противная мелкая дрожь в ногах не проходит, сел, упал в кресло.
— О-о, — протянул, — да-да… Давайте, давайте, —говорил, чтобы хоть чем-то заполнить пугающую пустоту паузы; говорил, не контролируя себя; говорил, а сердце—удары его отдавались во всём теле, голове: «ввух! ввух!»—стучит в висках, груди, ногах; стучит громко, оглушающе громко.
— …поздравляем…
Он не расслышал: громко, слишком громко сердце стучит.
Кричит в трубку:
— Повторите! — кричит и задерживает дыхание, чтобы не пропустить, чтобы услышать снова то, что разобрал уже, но во что не поверил.
— Радуйтесь,—повторил женский голос, смягчённый невидимой улыбкой, и продолжал, — у вас сын, четыре двести.
— Ой-ё-ёй! — вырвалось у Санька ликование, не находя подходящих слов.
Он, словно марафонец, разрывающий финишную ленту, вскинул кверху руки, тут же, резко опустив, бросил трубку на аппарат. В комнату на крики забегали товарищи. Обвёл всех радостно горящим взором и, закрыв лицо ладонями, откинулся на спинку кресла.
— Сын! Сын!—шептал. Затем вскочил:—Ребята!!!
Все стояли и, улыбаясь, смотрели на него.
Сашок будто споткнулся; вспомнил, что даже не поблагодарил ту, которая звонила, но тут же, успокоив себя:
«Поймёт!»,—закончил:
— У меня—сын!
— О-о, загудели кругом,—не бракодел…,—все задвигались, — поздравляем…, — начали подходить к нему, — с тебя причитается.
Улыбки, улыбки, улыбки вокруг.
Саша полез в карман за портмоне:
— Чего хотите? Угощаю всех!
Спокойный бас дяди Миши перекрыл разрастающийся гвалт:
— Будет разумнее, если отложим: поработаем, помоемся и —в кафе…
Только перед обедом Саньку удалось вырваться из кафе.
Явились они сюда сразу после ночной.
Шумная компания со смехом и шутками завела Сашу в помещение и сразу, после первого же слова «Сын!», здесь всё задвигалось, завертелось.
Смеялись, улыбались, подначивали и, пригубив шампанское, стали по-родному близкими незнакомые работницы кафе. Сразу же были сдвинуты, накрыты столы.
Вперемешку с анекдотами и серьёзными пожеланиями звучали тосты.
На веселье и шум заглянул постовой, понимающе расплылся в улыбке, и Санёк возбужденно, с радостным блеском в глазах, сам не помня, который раз за последние часы, рассказывал принимаемый всеми с сочувствием,
удивлением непредвиденный поворот в событиях:
«Все, все говорили—будет дочь. Врачи уверяли, утверждали. Мы уже и коляску — розовую, и одеяло, и пелёнки—всё на дочь купили, а тут—сын. Сын—понимаешь?!»
Говорил, делясь сюрпризом, который превратил, преобразил этот день, обычный майский день—в праздник.
Его слушали, перебивали, говорили сами, опять слушали, и все праздновали.
Мужественно преодолевая сильную качку, держась за стол, долгий напутственный тост с грузинским перчиком, заикаясь, произнёс вовремя пришедший, уважаемый
всеми председатель общества трезвости «Алкеист». Завладев всеобщим вниманием, он поднял до краёв наполненный стакан над головой, опустил и, жадно опустошив его,
убедительно заверил Санька в крепком здоровье малыша: из опрокинутой двухсотграммовой ёмкости не капало.
Товарищи по работе, сочетая приятное с полезным, обменивали через продавщицу кафе вынесенный с завода опоек — выделанную кожу — не на остограммление, а на неотразимо действующее успокоительное для жён—продукты.
Сашок, захмелевший от ликования, опьянённый счастьем, заражённый общим весельем, дружеским окружением, как и подобает виновнику торжества, проглотив под громогласные требования содержимое первой рюмки, не принимая, не поддерживая и не замечая последующих приглашений, с соучастием непьющего, потчевал, угощал,
расплачивался. Взахлёб говорил, рассказывал широко, пел громко и смеялся заразительно, но в то же время порывался уйти к Мариам. Желал кинуться в поток действий, чтобы разделить поскорее долгожданную весть с близкими: тёщей,
родственниками. Ловил себя на этом желании и, внутренне чувствуя единение с Мариам, словно купаясь в сказочном море сопереживания, шептал про себя тихо, восхищённо:
«Мило-милая моя! Ты — молодец у меня! Сейчас, скоро приду», — шептал, и будто дивная мелодия, украшенная плавным свечением цветограммы, вселялась в него.
Ночью он рвался к роддому, но его удержали, успокоили, объяснили: «Не пустят сейчас. Да и мать ведь отдохнуть должна…»
«Скорее, скорее всем своим сообщить!» — желание, убыстряя движения, словно подталкивало даже сейчас, когда он, выйдя из кафе, сопровождаемый прощальными,
дружескими хлопками ладоней по плечам, спине, забрался, наконец, в такси.
«Сын», — повторял это слово, как бы примеряя его к действительности, пробуя на вкус, а сам, улыбаясь, вспомнил, как они с Мариам в неведении гадали: кто же будет?
Она мечтала о дочери, а он хотел сына, пояснил, что первым должен быть мальчик: сестра будет защищена братом.
Загадывали. Он говорил, а сам представлял, как рядом с ним топает, переставляя ножки, рассуждает, щебеча, подобие его, и это было существеннее всяких доводов и даже тех, что шли к нему из далёкого, забытого детства, из того дня, когда отец повёз мать в больницу.
Он с двумя старшими брательниками растапливал печку и вдруг, широко распахнув дверь, с улицы в дом шагнул отец, весь в клубках мороза, в расстёгнутом тулупе, сильный и большой:
— Ну, детки, кого хотите, чтобы мама с папой купили в магазине? Братика?Сестричку?
Санёк зыркнул на братьев.
Губы у них растягиваются в какие-то непонятные, таинственные улыбки. Смотрят на Сашку, и он спешно, чтобы не опередили, звонко крикнул:
— Сестрёнку!
Отец подходит—глаза искрятся весельем—подхватывает Санька на руки, подкидывает к самому потолку, ловит, обнимает и, сев на скамью,устроив на коленях, разворачивает лицом себе:
— Ну, тогда так! Сыновей у меня хватает. Купим сестрёнку! А ты, сынок, как вырастешь, обязательно купи сына.
— Почему?
— Сын—правая рука, защита…
Мариам ничего не доказывала, не объясняла, она только улыбалась и шептала о дочери, а Саша, с каждым часом всё явственнее, видя, чувствуя, воспринимая её как хрупкое составляющее одного целого, имя которой Любовь, начал уступать.
После осмотров, заверений врачей он уже вместе с Мариам искренне радовался, что скоро у них будет крошка: маленькая Мариам — красивая, нежная, весёлая… И на тебе—сын!
«Как она там? Что с сыном? — всплывали в сознании пропитанные беспокойством вопросы. — Какой он? Похож?»
Санёк порывисто наклоняется к таксисту и заставляет развернуть машину, мчать к роддому.
Подъехали, остановились. Выскочил…
Из вестибюля Сашу решительно выпроводили и он, покружив у стен корпуса, вернулся в такси: «Домой. Сказали завтра, приеду завтра — главное, что у них всё в норме.
У них! Да, нас уже трое!»
Оббегал вдоль и поперёк рынок. Набил спортивную сумку соками, фруктами. Пуская в ход красноречие, полное обещаниями переплаты, купил сервелат и другую необходимую всячину. Позвонил в Саратов тёще. Отбил в Вентспилс телеграммы братьям и сестре, которые после смерти родителей регулярно напоминали о себе только праздничными открытками. Заскочил с коробкой конфет и «Моккой» к соседке и, наконец-то зайдя в свою комнату в коммунальной квартире, Саша почувствовал, что ноги стали непривычно тяжёлыми и будто гудят. Оставив сумку у дверей, направился в ванную. Выслушав характерное урчание труб, что напомнило об обычном времени появлении воды—ночью, через минуту вернулся. Вскипятив чайник, поднял тонус чашкой кофе и принялся за дела.
Половину ночи, непрерывно меняя кассеты на магнитофоне — «Иррапшн», Высоцкий — «АВВА» — «Машина времени»,— он, то и дело улыбаясь, целуя мысленно любимую свою, словно пронизаемый тихо звучащей музыкой, писал, передавая - выражая чувства, писал письмо Мариам.
Сопереживание и ощущение разлученности после восторга и благодарности заставило его спросить о состоянии, о боли, лишний раз успокоить, что всё организует как надо.
Закончил просьбой ответить сразу короткой запиской, а письмо подготовить к следующему посещению.
В пятом часу, после тёплого душа, довольный, забрался в постель: «Всё приготовил, даже отдохнуть успею!» —закрыл глаза и моментально заснул.
Выходной день—как по заказу: чистая синь неба и яркое, тёплое солнце.
Услышав объявление: «Следующая — «Детский мир»», — Саша заставил себя «встряхнуться» и открыть глаза.
Он опять стоя, крепко держась за поручень, заснул в троллейбусе, что в последние месяцы повторялось часто.
Вгоняя в тело бодрость проверенным на практике допингом — удалым прошептыванием «Движение — это жизнь», поднял с полу сумку и дружески улыбнулся рядом стоящей женщине. Та, так и не поняв, почему Санёк без видимого повода хватался за её платье, провожала его наполненным подозрительностью взглядом. Саша сожалел, что нет возможности пояснить ей свои порывы, ведь, чувствуя сквозь сон, что падаешь, поневоле ухватишься.
Сожалея и лавируя в тесноте, он пробрался к передним дверям. Вышел на красочную по-летнему улицу, вышел, не зная ещё о том, что прошлое через сегодня переходит
в завтра и ведёт его к событиям, от которых ему никак не уйти.
Солнце, словно подтверждая своё участие в создании праздничного настроения, ласковым теплом лучей коснулось лица. Лёгкий ветерок, гладя приятной прохладой,
забрался под рубашку. Ряд деревьев вдоль обочины будто
приветствует его светло-зелёным танцем листьев на ветках, приветствует шелестом, утопающим в шуме суетливого бега дня. Натужно пыхтя открытыми дверями,удаляется троллейбус. Фырча моторами и блестя лакировкой салонов, проносятся машины. Переклик голосов, отрывки разговоров, шум и мелодии ансамблей из приёмников,
кассетников.
Солнце, ветерок, листик каждый; все, кто навстречу, рядом идут, знают, куда он спешит, с готовностью отвечают на свечение улыбки его и вместе с ним радуются, что с каждым шагом он ближе и ближе к Мариам, к сыну.
Улыбается милиционер, довольный от предвкушения получить премию за квартал. Он передаёт опыт двум дюжим молодцам с красными повязками на руках, которые
с осознанием добросовестно выполняемого долга сопровождают в отделение извлекшую нетрудовые доходы, торгующую полевыми цветами старушку.
Улыбается дородная мать семейства, в руках у которой две объёмистые сумки, а шею натирает бечёвка с рулонами дефицитной туалетной бумаги.
Улыбается, заполучив долгожданный ордер, новосёл: из озорного принципа не нанимает левака и тащит на себе трёхдверный шкаф.
Даже очередь, изредка спрашивающая у прохожих монетку для телефона, что растянулась под вывеской «Напитки», в ожидании начала дебатов по теме «А меня уважаешь?», улыбается ему.
Всё улыбается Сане, и только здания стоят в недвижности.
Дома, словно ощущая на себе тяжесть пыли веков, плотно прильнув друг к другу, удерживали в каменных берегах сегодняшний поток Жизни и молчаливой отстранённо
стью тенью-эхом вклинили в мелодию торжественной симфонии, что всё громче пели чувства Саши, далёкий вскрик Скифа о боли.
Санёк не слышал Эха, не видел тени. Он шёл по солнечной стороне улицы, и всеохватывающее чувство любви, чувство зарождающегося отцовства участием в движении Жизни будто грели его изнутри и окрашивали в сказочный праздник то, что вокруг, где всё ликовало, принимая и отражая настроение его.
«Имя какое дадим мы ему?—из мыслей вопрос уходит в улыбку.—Вместе, вместе решим».
Приближается к перекрёстку. Непрерывно катят машины по проезжей части. «Вот, и больница видна…»
В скором шаге он уже на обочине. Вглядывается в расположенный за площадью, на той стороне улицы, поблескивающий окнами роддом. Ступает на дорогу и тут же
назад!
Визг тормозов. Натужный рёв моторов машин, что резко рванулись мимо светофора. За первой — вторая и следующая: колесо в колесо. Они, будто пытаясь поглубже
вдавить в мягкий асфальт растрёпанные ветром волосы, катят через голову, пересекают грудь его.
Сумка, туго набитая сумка исчезла под капотом «Жигулей», исчезла, но тут же её отбрасывает на бок салона.
Тело изгибается, причудливо ломается скоростным перемещением, а он стоит и с интересом наблюдает, как тень его, словно живая, мечется: то ложится на дорогу,
то скользит по салонам проезжающих машин.
Саша быстро пересёк улицу и, сдерживая себя, борясь с желанием сменить ходьбу на бег, идёт, спешит к Мариам.
ГЛАВА 2. МОЛЬБЕРТ
— Итак, в шесть вечера, — пожимая руку, закончил Николай череду прибауток напоминанием.
— Давай, до встречи, — коротко попрощался Санёк, и они, разойдясь в разные стороны, расстались.
«Хороший парень»,—по-прежнему находясь во власти праздничного настроения, на ходу отметил про себя Саша, подумав о Николае, кто, как и Санёк, работал наладчиком, но только в «Ладедоте», так же, как и он, заочно учился,
но не в университете, а в техникуме лёгкой промышленности.
«Только на выпивку слабоват», — определил, всматриваясь в витрины магазинов, и улыбнулся, вспомнив, как они познакомились.В вестибюле роддома сестричка вручила ему записку от Мариам.
Развернув сложенную вчетверо бумагу, он пробежал глазами текст и опешил.
Не своим почерком Мариам писала ему как ребёнку: просила экономить деньги, спрашивала, много ли пьёт —но ведь он не пьёт вообще!—и заклинала не гулять, не пускать в квартиру Свету.
«Что за Света?»—Санёк в недоумении перевернул листок и увидел фамилию адресата: Николаю Решетову.
Поняв, что сестричка перепутала послания, он обратился к читающим записки от жён и так познакомился с Николаем, его одногодкой, у которого так же, как и у него, вчера родился сын.
Забрав у Николая записку и развернув её, он с первых же слов, будто слыша ласково звучащий голос, сопровождаемый тихим смехом Мариам, как бы наяву ощутил
ласку любимой. Даже намного позже, разговаривая с Николаем, отвечая на вопросы его и сам спрашивая, Санёк чувствовал мысленное единение с Мариам и видел перед
собой строчки, выведенные родной рукой.
Мариам сообщала, как её привезли, сколько ждала, как плохо и больно ей было. Поместили в операционную, и роды прошли быстро, без осложнений; писала, что опять у них не так, как у всех: «… представляешь, любимый. Врач говорит, что разное слышала. Даже бабушек зовут, а я звала тебя, тебя и всё время только тебя. Такого, чтобы звали мужа, у них ещё не было, вот…
Сынок—весь ты, но немножко взял и от меня…»
Сердце Саши сладко сжалось, но, увидев очередную витрину, он вспомнил, зачем оказался здесь, и остановился.
Оглядел изобилие выставленных товаров и, по вывеске
узнав, что магазин только для иностранцев, прошёл дальше, зашёл в пустующий гастроном.
«Опять ничего, — окинув взглядом полки, заставленные водкой, винами, ликёрами, сигаретами, подумал Саня и, посмотрев на просторные стеллажи, где расположились
рыбные консервы, в бледных фантиках конфеты, разочарованно вздохнул,—и здесь нет».
В дверях, ведущих в служебные помещения, откуда доносилась песня:
«В кабаках зелёный штоф, белые салфетки.Рай для нищих и шутов,
мне ж—как птице в клетке…»-появилась одетая в белый аккуратный халат продавщица, лет двадцати или тридцати: слой косметики скрывал не только возраст, но и истинное выражение лица.
Глаза её вопросительно уткнулись в Сашу, и после секундной оценки она ему подарила широкую с золотым свечением зубов улыбку.
— Что вам, молодой человек?
Санёк в тщетной попытке выполнить просьбу Мариам — купить морковный сок — обошёл уже пять магазинов. Чтобы расширить район поиска, он решил разделиться
с Николаем, — его жена просила о том же. Воодушевлённый столь редким явлением — улыбчивой вежливостью в магазине, Саня невольно поверил в удачу. Прошёл к прилавку и, считая, что блат в гастрономе в наше время не помешает, спросил:
— У вас есть морковный сок?
«Нет, ребята, всё не так,
всё не так, ребята…»— продолжала звучать мелодия, а продавщица со снисходительной разочарованностью протянула:
— И это всё?
— Нет, конечно, — в тон ей продолжал Санёк, —и ещё другой дефицит.
— Хо! — карие глазки вершительницы судеб игриво заблестели,—такие дела только через коньяк!
С многозначительным молчанием Саша поставил на прилавок свою сумку и выложил из портмоне двадцатипятку. «Завтра не надо будет рыскать по базару, достану
здесь»,—подумал.
Задребезжала входная дверь, и в зал зашла розовощёкая бойкая старушка.
— Рита, — представилась продавщица и, передав Саньку сдачу, узнав его имя, вручив бутылку армянского коньяка, что ловко была выужена из-под прилавка, пригласила пройти в открытую дверь, над которой красовалась интригующая воображение надпись «Посторонним вход запрещён». Сама она, бросив старушке: «Тётя Настя, нет сегодня. Завтра приходи», — догнала Сашу, и они оказались в помещении склада среди стоящих штабелями железных, деревянных, бумажных ящиков.
Здесь, в закуточке, где за маленьким столиком сидела, покуривая, и слушала выдаваемое кассетником коллега Риты Татьяна, быстро был разрезан на тонкие дольки лимон, невесть откуда появились бутерброды с красными бусинками икры, плитка шоколада. Юркие женские пальцы выдернули пробку из бутылки, и светло- коричневая пахучая жидкость на одну треть наполнила три гранёных стакана.
После шутливого призыва «вздрогнем!», подруги залпом выпили. Санёк, вежливости ради, пригубил.«Товарищ первый нам сказал, что, мол, уймитесь…» —тихо хрипело из магнитофона.
Рита с Татьяной по очереди выбегали к покупателям, возвращались, прикладывались к стаканам и, повторяя, что мужики на свете перевелись, предрекая уйму напастей
на сына, уговаривали Сашу выпить. Когда обе окончательно убедились, что он не от мира сего и хлещет только лимонад, привели, пританцовывая—«змеи, змеи кругом, будь им пусто…», — рабочего магазина — Игорька, красноносого, в лёгком подпитии мужчину лет сорока, облачённого в серый, видавший виды, халат.
«Ох, у соседа быстро пьют, а что не пить, когда дают…»—слушая песни, поддерживая разговор, поглядывая на часы, Санёк ждал удобного момента, чтобы напомнить о причине застолья.
В это же время, в таком же магазине, но в другом месте, тоже в надежде на приобретение морковного сока и дефицита, также с двумя продавщицами и рабочим, но только сизоносым, Николай очередной раз вместе со всеми «вздрогнул», что было первым, но не существенным отличием от Саши, после множества совпадений.
Шли минуты, убывал коньяк, опустошались стаканы, вбегали, выпархивали продавщицы. Отлучился, идя степенно, вразвалочку, рабочий.
«Дошло веселие до точки…»,—определил поэт.
Вернулись Рита с Татьяной, разделили остатки и, услышав грохот дверей, ринулись в торговый зал.
Саша налил себе лимонад и, удивлённо оглянувшись, застыл с бутылкой в руке.
Грозно крикнув: «Всё! Хватит пьянствовать!»—к нему, свирепо гримасничая, тараща посоловелые глазища, шёл Игорёк. Приблизился, протянул руку к лимонадной бутылке, миролюбиво просипел:
— Давай и иди отсюда.
С Николаем происходит то же, но только в руке он сжимает почти пустую бутылку из-под коньяка и указывает ему сизоносый, а не красноносый.
Игорёк, видя, что Санёк отводит руку, схватился за бутылку и пробует вырвать её.
«Меня схватили за бока…» — кричит магнитофон, а Саша, не желая уступать бесцеремонности, отдёргивает руку. По инерции она отходит назад, бутылка ударяется о металлический ящик и разбивается.
Саша растерянно смотрит на осколок, что остался в руке, на облитые брюки; встаёт, а Игорёк испуганно шарахается от него и куда-то исчезает.
У Николая такой же казус.
Санёк, положив на стол отбитое горлышко, стряхивает с себя жидкость, собирается идти к Рите, но вернулся Игорёк и, не дав шагу ступить, начал кричать—в горле будто чоканье стаканов, — что здесь не проходной двор, что доставит куда следует. Схватил Сашу за руки. Он вырвался.Вбегают Рита с Татьяной, и чуть позже входят два милиционера.
— Кто вызывал? — спросил один из хранителей порядка.
У Николая всё так же!
— Кто вызывал?—повторно звучит вопрос.
— Я! — победоносно сверкнув глазами, выпятив грудь, рявкнули каждый в своём магазине цветные носы и продолжили:—Вот,—указали на искателей дефицита.
Затем, понимая, что с милицией шутки плохи, замялись, оглянулись на продавщиц, которые напуганно таращились и соображали, что теперь будет за распитие спиртных напитков в рабочее время; оглянулись и, памятуя, что лучшее средство защиты — это нападение, твёрдо закончили:
— Хулиганит, пьяный, кинулся на меня с бутылкой.
Возбуждение, сопротивление, нежелание следовать куда надо как Саши, так и Николая было решительно смято умелыми действиями правохранителей, один из которых дружелюбно предупредил:
— Смотри. Одному—тоже сопротивлялся—оторвал с кителя три пуговицы—за неподчинение три года дали…
Николай с сизоносым тут же были отведены через дорогу в отделение.
Сашку, втиснув в машину жёлтого цвета, где отдельно разместили и красноносого, повезли в ту же милицию, где разбирались с Николаем.
Пока Сашу устраивали, усаживали в особое средство передвижения, везли, выводили, заводили, приводили в комнату ответственного дежурного по району, Николай,
уже опрошенный, оформленный по протоколу, был препровождён в народный суд Кирского района, где он и предстал, старательно отрезвляя глазища широким раскрытием век, перед председателем суда Виликовым.
— Так-а-к, — по-отечески строго протянул судья, выслушав повторение поклёпа сизоносым, и, глядя на рассказывающего о рождении сына, пытающегося опровергнуть клевету Николая, спросил:
— Раньше не привлекался?
— Нет, что вы!—бодро отвечает Николай.
«Ущерба нет»,—будто про себя бубнит судья и с громкой определённостью закончил:
— Штраф — тридцать рублей, но смотри: в следующий раз получишь пятнадцать суток.
Николай, протрезвев от треволнений, выбежав от судьи, помчался к больнице, надеясь увидеть там Александра с морковным соком в руках, но необычные, хоть и естественные, совпадения разом прекратились после встречи с блюстителями общественного порядка: во взаимоотношения вклинились люди, взяв в свои умелые руки направленность событий, и жизненные пути Сани с Николаем разошлись.
Кирское отделение милиции, используя свой неповторимый опыт, своеобразное видение, восприятие мира, современное мышление, установки — что в их собственных глазах срабатывало как рентгеновский аппарат, после встречи с которым внешне одинаковые посетители чётко делятся на два различных потока: полно- и неполноценные — по-ударному трудилось… Используя весь арсенал
своих средств, оно работало и в данный момент в лице убеленного сединой, грузного, пенсионного возраста старшины производило оформление протокола задержания Александра Скифовского.
Сквозь звучание в памяти обрывков мелодий любимых песен: «Мы умудрились много знать, повсюду мест наделать лобных, и предавать, и распинать, и брать на крюк
себе подобных», через видение происшествия в магазине Санёк ловил себя на сладком замирании сердца от купания чувств в мирных волнах моря любви: «Мариям». «Я —отец». Влекомый воображением в день вчерашний: «курсовую надо писать, о Скифе материал готов»; знал о приближении дня завтрашнего. Сожаление о теряемом времени заставляло мысли торопливо метаться: «одеяло, коляску
другую купить, обменять…, работа…». Слыша в себе отголоски вчерашней тревоги, в сплетении гонки мыслей, пения чувств, обязательности долга, интуиции предупредительного шёпота, Санёк воспринимал своё нахождение в отделении и вопросы дежурного как нечто второстепенное, как минутную задержку, незначительную помеху.
Фамилия, имя, отчество, год рождения, место работы, проживания? Вопрос. Ответ. Вопрос.
— Судим?
— Одиннадцать лет назад, давно. Да, судим… за драку,—спешит Санёк.
Старшина оторвал взгляд от листа бумаги. Уставился на Сашу, и морщины на лице пожилого милиционера стали резче, складка губ—жёстче.
Затем ручка вновь заковыляла по бумаге, но в облике пишущего, а может, в окружении, в самом воздухе будто что-то передвинулось, неуловимо изменилось. Санёк, ещё не понимая, что же здесь сейчас произошло, почувствовал,
что радостное ощущение праздника, заботы, думы, беспокойство о самом важном вдруг начали отодвигаться, переходить в фон, а главным становится творимое тут.
Он, не соглашаясь с таким поворотом оценок, не видя причин для такого смещения; веря в прочность всего, что так долго, старательно созидал; воспринимая мысленно
встревоженное лицо Мариам, успокаивал, убеждал себя:
«Всё будет хорошо. Быть плохо не может!» Повторял это про себя, а вслух спешно излагал пустячную суть происшествия и сам, пытливо всматриваясь в старшину, искал в манерах, голосе его подтверждение своему пониманию, но тот сосредоточенно рисовал слова. Поставил точку, и, не поднимая головы, позвал:
— Распишись, — ткнул массивным пальцем в низ листа,—вот здесь.
Санёк старался понять, что же минуту назад случилось, и в бессознательном поиске ответа на вопрос: «Из-за чего изменилось отношение ко мне?»—молча расписался.
Старшина медленно, будто после тяжёлой работы, встал из-за стола. Прошёл в противоположный угол комнаты. Распахнул встроенную в стену маленькую дверь, узкую, с небольшим окошком, оббитую железом, — за ней выжидающая полутьма каморки — и, сопровождая слова служебным, недобрым блеском глаз, указал:
— Иди, пока, посиди.
«Пока?! — подумал Санёк, — посиди?» — и тут же недоумение, протест вырываются у него вопросом:
— Зачем?
— Давай, давай, — набычился недовольством старшина и, кивнув на Игорька, сидящего на стуле в позе смиренной готовности исполнить любое распоряжение, добавил,—надо ещё его опросить.
— Но зачем сюда? Отпустите и всё, ведь времени нет!
— Пока заходи, а там решат, — звучит повторный приказ.
«Чёрт подери! — Саша шагнул к каморке. — Не скандалить же с ним: ничего не добьюсь, только время потеряю. — Подошёл к двери и, слыша в себе, хоть и тихое,
но обнадёживающее мелодичное эхо: «Всё будет хорошо. Быть плохо не может»,—зашёл в слабо освещаемое тусклой лампочкой, расположенной в нише под высоким серым
потолком, помещение: узкую, с окрашенными в мрачный цвет стенами камеру, длиною в три шага.
За спиной глухо ударилась о косяк дверь, затвором лязгнул засов.
Грохот закрываемой двери, словно отметив переход от счастья к страданию, от радости к беде, болью отозвался в нём, будто перевернул его, рванул всё самое дорогое в далёкую высь, предрекая разрушительное падение, как бы ударом оборвал нити, связывающие Александра с тем миром, где он свободно жил, свободно любил, свободно работал, действовал. Перевернув, оборвав, определил вступление в другие, жёсткие взаимосвязи, где любой интерес, любое изучение его прошлого, настоящего, будущего делалось без учёта его мнения, желания. Делалось без спроса, зарождая в нём гнетущее чувство раздражения от понимания своего бессилия, от невозможности остановить, направить события.
Через час Александра допросил дежурный следователь.
Через два—отвезли в управление милиции.
Перемещения, допросы, опознание, неотвратимо следуя одно за другим, придавали делу всё более грозный, необратимый характер, и он, видя необъяснимую предвзятость по отношению к себе, потребовал вызвать прокурора.
Никто не явился.
В отчаянной попытке—на исходе третьи сутки—стремясь преодолеть цепкую инерцию движения, толкающего его к краю убийственно глубокой пропасти, Санёк просит
назначить ему защитника, адвоката.
Отказ.
Вечером, на третьи сутки, его переводят в тюрьму, в следственный изолятор.
Произошло невероятное: невиновного лишили свободы. Поместили к преступникам, и люди, долженствующие по месту, занимаемому ими в обществе, утверждать истину, стремились только к одному: скомпоновать, отобрать показания так, чтобы оставить его в неволе.
Теми, кто обязались выступать на стороне справедливости, совершалось чудовищное по сути деяние, преступление.
Парадоксальность ситуации требовала осмысления.
Сашок, мучаясь отстранённостью от семьи своей, с возмущением воспринимая смену окружения, потерю времени, старался найти ответ на важнейший вопрос: «Почему
у нас, в великой стране, которая первой на деле заявила и претворила в жизнь общественную справедливость, могли схватить невиновного и бросить в тюрьму?»
После долгого поиска разъяснение он нашёл в соединённости двух причин: клевета работника магазина и тенденциозность в действиях следователя. Сцепление этих
причин дало результат: несправедливость.
Найдя причинную связь обстоятельств, Санёк принялся за объяснение пристрастности следователя.
Он, допуская, что раньше они где-то встречались и теперь ему мстят, переворачивал в памяти своей целые пласты давней информации. Рылся в ней, но подтверждения этому не нашёл: следователя видит впервые.
Не нашёл подтверждения и, оставив в себе эту неясность, постоянно чувствуя её, словно занозу, понимая, что попал в ситуацию критическую, желая побыстрее вырваться из пут случайных, не имея другой возможности, он потребовал у надзирателя бумагу, ручку и сел писать жалобу.
Сокамерники, выслушав его страстный пересказ событий, коротко и мрачно определили:
— Всё, ты—приезжий гусь: дадут срок!
Сашок, услышав такое абсурдное утверждение, зная, что, в худшем случае, месяца через три состоится суд, где обязательно разберутся во всём; непоколебимо веря, что свободы лишают только виновных, отмахнулся от предсказания, не удержался и весело рассмеялся: «Осудят? Без вины? Чушь!!!» Посмеялся и затем, с тем же настроением, с оптимизмом начал составлять послание прокурору.
Он писал и, глядя на окружающих, удивляясь их разочарованности, веря в свою правоту, улыбался.
Улыбался, писал и чувствовал, что им овладевает состояние раздвоенности. Санёк, который три дня назад готов был обнять весь мир, сегодня, ощущая себя вещью,
спрятанной в каменный сейф, обращался за помощью к юристу.
Противоречие, несовместимость внутреннего настроя с неестественностью, серостью окружения поневоле заставляла его искать спасание в себе, в памяти своей, в ёмких образах, способных помочь ему сохранить душевное равновесие, не сорваться в безумие. Они, будто голосом Мариам лаская слух, словно теплом её ладоней поглаживая тревожно бьющееся сердце, лучами светлой надежды омывали горькую разочарованность.
Направив мысли на обращение, он в то же время чутко вслушивался в некий далёкий, но различимо звучащий в нём шёпот, дарящий силу и веру.
Он писал о перипетиях последних дней, а безмолвная смена видений тихо и ненавязчиво вещала:
«Учился ходить по земле, спотыкался и падал, вставал.
Дорогу нашёл и в гору пошёл—радость подъёма.
Коварный толчок—и в пропасть лечу.
Рывок — и повис: хватаюсь за камни, карабкаюсь
вверх, ногти ломая, за веру и правду держусь.
У края!
Вдруг вижу: костёр разожгли, горит он давно.
Полыхает жаркое пламя, что питают горячие страсти,
поиск выгоды личной, месть и жестокость.
Клевета огонь раздувает всё шире, а равнодушие ей
помогает.
В близи не найти спасательной влаги—чувств красоту.
Дымится верёвка в жаре…
Обуглены стебли цветов…»
Хаотичная, затем упорядоченная смена видений, картин, отразившись в разуме вопросом: «Что делать?», дала однозначный ответ: «Верить, бороться!»
2 ЧАСТЬ. ВЯЗЬ ВРЕМЁН
ГЛАВА 1. ПРИБЫТИЕ
Каждое утро Сашок, открыв глаза, просыпаясь на тюремных нарах и не желая верить в реальность бесчеловеческих обстоятельств, не веря в случившееся с ним, что
с неотступной навязчивостью подтверждала чёткая память, сразу опускал веки.
Обманывая, утешал себя тем, что вот сейчас, через минуту он раскроет глаза и незаслуженные страдания, чуждое ему помещение окажутся в прошлом, останется только горечь осадка от дурного кошмара.
Думал так, обманывал себя, но грохот сдвигаемых к столам скамеек, звяканье алюминиевых мисок, сочные ругательства врывались в уши, вновь утверждая, что происходящее здесь и сейчас—действительность.
Он натягивал на голову одеяло, но застиранная жёсткая ткань касанием своим, запахом своим опять возвращала к тому же—к беде.
Неприятие окружения, действительности, беды звало
к протесту, толкало на действия, которые сдерживал разум, подсказывая нечто другое, доказывая невозможность изменить что-либо именно сейчас.
Удерживал разум, и Санёк, чувствуя в себе нарастание нервного напряжения, ощущая в себе наличие активной силы для борьбы в «открытом поле»: скорость мысли,
мощность тела, стойкость нравственных основ — и осознавая свою отстранённость — преднамеренную со стороны следователя—от всякого участия в решении судьбы
своей, понимал, что как раз изоляция, это действие искусственно сделало его беззащитным.
Энергия, которая кипела в нём, вызывала недовольство, сталкивалась с разумом холодным один раз, и второй, ещё и ещё. Сталкивалась, и вот Санёк вскакивает уже, диким криком взрывается, рвётся к зарешеченным окнам, хватается за железные прутья, бьёт их, их и эти проклятые, ненавистные, отделяющие от всего — от жизни —прочные стены. Колотит кулаками, бьёт ногами, головой до крови, до боли, до изнеможения, до уничтожения. Он готов уже вскочить, взорваться, рвануться, бить, но остаётся на месте: лежит, как натянутая до предела струна.
Остаётся на месте, но желание взрыва не исчезает, остается в нём.
Сдерживая себя, Санёк с непроизвольным глухим стоном переворачивается лицом к подушке и впивается в неё зубами. Кусает её изо всех сил, чтобы не зарыдать,
не заплакать, и шепчет, шепчет неслышно: «Я—мужчина и не смею стенать! Я —мужчина и не смею рыдать…»
Успокаивая себя, убеждал в никчемности, бесполезности настойчиво требующего разрядки бешенства и, мысленно перенесясь к Мариам, неосязаемо чувствуя
её, словно омывался ощущением личного счастья. Воспоминания же, через сопричастность в делах его к деяниям великой страны, Родины, где всегда, что было видно на каждом плакате, главенствовало утверждение правды, где всегда должна побеждать правда—подкрепляли измученную веру в правду ощущением гражданской полноправности.
Единение это тёплым, родным свечением своим медленно возвращало ему уверенность, укрепляло волю, дарило надежду, что трагедия не может длиться бесконечно, что
достаточно он настрадался, и сегодня, обязательно сегодня, его, наконец, освободят.
«Да, да, такое продолжаться не может, не должно…
Сегодня, сегодня меня освободят, и я сразу приду к вам, прелесть моя и сын,» — каждое утро повторял про себя Саша и, заправляя постель, начинал новый долгий день в неволе.
Отмечал время по прибывающему в известные часы грохоту металлических бачков с едой. Провожал минуты уходящие, прощался с ними, пряча досаду и чувства свои
за маской спокойствия, беспомощность свою перед клеветой и предвзятостью — за бесстрашием умения противостоять насилию, горе своё—за жесткостью голоса, отчаяние—за угасающей к вечеру улыбкой.
А вечер приносил с собой очередной всплеск отчаяния.
Ещё одни сутки прошли в разлуке с любимой. Ещё одни
сутки из-за вынужденной бездеятельности пустотой отложились в нём, ещё одни сутки победу празднует ложь, произвол.
«А завтра? Что станется завтра? Почему никто никуда не вызывает меня?.. Вмешаются завтра? Разберутся?
А если нет? А как же последние одиннадцать лет, прожитые в труде, учёбе, в согласии с законами?»—мысли, укутанные в печаль сомнения, гонят прочь сон.
Болью отзывается в голове видение плачущей Мариам—лицо её, доверчивая красота её в слезах—она не хочет, не может быть без него и тянет к Саше распростёртые руки, протягивает их через решётку. Зовёт его, плача, зовёт и просит хотя бы посмотреть на неё.
В беспокойстве он вскакивает, открывает глаза, и образ исчезает, но рыдания всё так же слышны.
«Она там, за кирпичной кладкой стены, куда замуровали меня. А может, её?.. Что это?.. Кошмар или явь?..
Я сплю или грежу в бреду?.. Где? В чём смысл содержания меня под стражей? Я —опасен?..»
Вопросы, череда нескончаемых вопросов, тяжкая ноша вопросов, и все без ответа.
Сашок ворочается в постели, садится, курит, ложится, пробует забыться, и, в конце концов, спасение приходит: усталость берёт своё, он забывается до утра.
Утро, утро следующее такое же, как ушедшее, и снова терзающие память, чувства повторы…
За утром—день.
«Держаться, не сломаться!»—упрямо твердит он себе.
Не получив ещё сообщений о принятых мерах по первой жалобе, он пишет новую, где доказывает абсурдность обвинения, где требует заменить следователя, где просит
вмешаться или хотя бы позволить нанять адвоката…
Вечер приходит. Ночь. День.
Внимание привлекает очередной безнравственный поступок сокамерника, и Санёк, в который уже раз, спрашивает себя: «Неужели, неужели всё—наяву?!»
Ночь. День.
Ему вручают однотипные ответы на обращения: в требовании и просьбах отказать.
Месяц уже позади, второй…
Следствие объявлено законченным, и с этим известием исчезает возможность, уходит надежда разорвать путы до суда.
«Как ни старался, как ни спешил я, — устало подводит итоги Саша, — а всё-таки свободу вернут только на суде.
Придётся ждать.
Как медленно тянутся дни! Как незаметно, быстро и бесцельно прошли целых два месяца… начался третий.
Скорее бы суд и свобода! Суд, а там разберёмся во всем».
Суд и освобождение — другого исхода Сашок не допускал, да и может ли невиновный ждать от народных судей что-либо другое, нежели оправдание?
Нет, конечно, и он, стараясь забыть о гнетущем, предсказывающем гибель предчувствии, пытаясь внушить себе, что у Мариам с малышом всё в порядке, мысленно окунался в далёкое прошлое и, внимательно всматриваясь в проявления жизни Скифа, создавал курсовую.
Вскоре он настолько ясно стал воспринимать события тех лет, что иногда ему начинало казаться, будто это он, Александр, жил в той эпохе, участвовал в ней.
Это ощущение, подкреплённое состраданием, сходством той ситуации с его положением, отложилось в памяти, и Сашок, находясь среди предметов двадцатого века, среди достатка, известного достатка вещей и дефицита самостоятельности духа, что приводило к рабству мыслей, вдруг, словно озарённый открытием, увидел на душах современников своих оковы из цепко сплетённых живучих страстей, что не давали мысли расти вширь, а чувствам—стремиться ввысь.
Время безостановочно ткало, вышивало на ковре сознания причудливые, но понятные ему узоры. В удивлении он снова оглядывается на людей, затем опять возвращается к Скифу, сравнивает с днём сегодняшним и находит продолжение сути, тождество почти во всём.
«Надо что-то делать, менять! — думает, всматривается в образы и в действительность,—вижу Скифа, вижу других. Когда и как изменить? Завтра—суд уже!»
Ночь. День. Сегодня—на суд.
Сашок собирается и представляет, как в такое же солнечное утро произошло всё там.
***
«В такое же осеннее утро, работая во дворе поместья господина своего, Скиф прошёл под навес, приблизился к бадье и начал наполнять искрящимся напитком огромный кувшин.
Молодое виноградное вино звучной струйкой перебегало из одной ёмкости в другую. Минута отдыха, и Скиф, прикрыв глаза, мысленно перенёсся в барак к своей
Мариам.
Представив, как она, тихо напевая песню, пеленает сейчас малыша, улыбнулся ей, нежно прикоснулся ладонью к распущенным, плавно спадающим до пояса волосам жены.
Приятная прохлада мягко объяла натруженные пальцы…
Свистяще- жгучая боль ободом раскалённого колеса прокатилась по спине!
Он вскакивает, глаза широко раскрыты, в них—недоумение.
Скиф—под навесом. Переполнен кувшин, вино—через край.
Надсмотрщик снова размахивается и резко опускает плеть на прикрытую рваной туникой спину.
Скиф вздрагивает от удара. Чувствуя, как кровь, суетливо пульсируя, будто отделяет след касания плети от остальной кожи, решительным взглядом, полным ненависти, останавливает новую попытку ударить и, вскинув на плечо кувшин, выходит из-под навеса.
Впереди он видит хозяина — Демофила. Высокий, широкоплечий, в тунике из тонкой белой ткани, с золотой пряжкой на поясе, где в ножнах висит короткий меч, он
величественно раскрывая-закрывая рот, объяснял что-то стоящему рядом, одетому в добротную одежду свободному юноше, сжимающему в руке горлышко изящной амфоры.
Оба они на фоне облачённых в серую рвань, обезображенных клеймом — силуэтом лошади на лбу — молча работающих рабов: одни старательно давили в огромных чанах
виноград, другие толкли хлеб — казались белыми орлами среди чёрных общипанных ворон. Крупный, выделяющийся на узком лице нос с горбинкой подчёркивал внешнее
родство Демофила с хищной птицей.
Услышав шум, хозяин обернулся к идущему в его сторону Скифу и глазками-буравчиками будто впился в него.
Надсмотрщик, боясь оплошать, желая показать своё рвение, размахнулся и вновь протянул плетью по спине Скифа:
— Я отучу тебя отлынивать!
Вздрогнув от неожиданного удара, Скиф споткнулся и потерял равновесие. Пробуя удержаться на ногах, он, миновав Демофила, сделал ещё два шага и почувствовал,
что кувшин, полный вина, не давит уже на плечо прежней
тяжестью.
«Падает!» — судорожно сжимая круглые стенки сосуда, успел он подумать и, поняв всю бесполезность своих запоздалых потуг, расслабил руки, обернулся.
Кувшин упал на вымощенную камнями землю и разбился. Вино окатило ноги Скифа, светлыми брызгами плеснулось на хозяина. Амфора выскользнула из рук испуганного
юноши и с мелодичным звоном рассыпалась на мелкие кусочки.
Рабы, по своему горькому опыту знающие, что последует далее, кто с сочувствием, кто с интересом, а кто и со злорадством взглянули мельком на Скифа и продолжали двигаться в прежнем темпе.
Скиф нагнулся, взял за ручку осколок горлышка, выпрямился и, подняв глаза на Демофила, увидел перед собой холёное, несущее в глубоких морщинах отпечаток буйства страстей, искажённое свирепостью лицо. Тонкие губы чуть шевелились и властно произнесли короткое, страшное слово «оймодзе» — стони, которое уже тем только, что оно произнесено, вело за собой неотвратимое наказание: будут бить плетьми или душить, давить или вздёрнут на дыбу, жечь или крутить суставы, уксус в ноздри лить или сдирать кожу—будут карать!
Демофил не скрывал своей враждебности, и Скиф, встретив этот взгляд, вспомнил поле брани, вспомнил глаза врагов и почувствовал, как тело его будто подобралось, проверяя готовность мышц к решительному, последнему смертельному удару в прыжке. Ему показалось, что он снова воин, что в руках у него меч.
Почувствовав себя на равных с противником, с которым надо сразиться, Скиф ощутил, что давнее неудовлетворённое желание рассчитаться за всё перерастает в нём в ненависть, способную разрушить любую преграду, способную сокрушить и дающую силу для уничтожения одного из тех, кто отнял свободу, постоянно унижал и оскорблял его в тяжкой неволе. С каждым мгновением ненависть всё больше овладевала им, наливала ноги, руки, тело силой неудержимой. Неутолённая жажда действия словно подталкивала его к броску.
Скиф всё крепче и крепче сжимает рукоять, рука уже медленно поднимается, но, не ощутив сопутствующей этому движению привычной тяжести длинного металлического лезвия, он чуть скосил глаза и увидел, что пальцы его, побелев от усилия, сжимают осколок кувшина. С досадой отшвырнул горлышко и разочарованно вздохнул.
Смех лаем вырвался из груди Демофила:
— Ничтожный раб! Дерзко смотришь! — сказал и, вспомнив недавнее восстание рабов, с угрозой в голосе громко добавил:—В назидание всем,—он положил правую ладонь на рукоятку меча,—накажу тебя! Заковать!—закончил приказом.
Надсмотрщики, повинуясь его указу, сворой голодных псов разом бросились на Скифа, сбили с ног и поволокли к хозяйственным постройкам в подвал.
Демофил удовлетворённо облизал губы, повернулся к спутнику своему и,выразительно посмотрев тому под ноги, на осколки амфоры, ободряюще кивнув, мягко потрепал юношу за ухо. Оба они рассмеялись и, беззаботно переговариваясь, направились к дому.
***
Сашок, отбывая на суд, неся в памяти своей ясное видение того, что случилось со Скифом, не мог уже остановиться, и каждое событие, происходящее с ним, тут же вырывало из далёкого прошлого новую красочную картину.
Сиюминутное и прошлое находили где-то в глубинах подсознания точку соприкосновения, переплетались поступками, словами и, упорядоченные слиянием сути своей, вели Александра к новому знанию.
Путь этот определялся всё явственнее, и он, без удивления принимая такое, с радостью заметил, что, когда его из камеры повели к машине, давняя эпоха будто снова ожила и позвала идти.
После осознания наличия постоянного соприкосновения с судьбой Скифа, Санёк излишним вниманием уже не мешал событиям напоминать о себе, принял путь, последовательность образов и, перемещаясь в пространстве, во времени, видел всё дальше и больше.
Спецмашина, или, как её называли постоянные посетители — «воронок», развозящая подконвой ных, выехала из тюрьмы, вклинилась в поток уличного движения
и вскоре, замедлив ход, притормозила у проезда, ведущего во двор здания нарсуда, остановилась, затем медленно двинулась назад, замерла.
Заглох мотор, и внутри фургона, где вместе с другими подсудимыми находился Санёк, потух свет. В темноте в такт дыханию красными точками попыхивали спешно
докуриваемые сигареты.
— Прибыли, — сплюнув на пол окурок, произнёс сосед и безнадёжно закончил,—сейчас окрестят.
Снаружи послышались голоса, заскрежетала ручка, используемая вместо ключа, и в утреннем свете вырисовался проём открытой дверцы, повеяло свежестью.
Из-за решётки можно было видеть, что машина вплотную встала к стене и проём выходит прямо в проезд, где до входа в подвал выстроились в два ряда вооружённые
солдаты внутренних войск.
Звонкий молодой голос начал повелительно выкрикивать фамилии. Отозвался и вышел первый, второй.
— Скифовский!
— Я-я, — равнодушно протянул Сашок, согнулся, чтобы не задеть потолок жестяной коробки, и начал пробираться к выходу.
Чуть помедлив, спрыгнул на асфальт, и тут же неожиданно расслышал радостный, с оттенками долго удерживаемого в себе рыдания, голос Мариам:
— Шурик!!
Он резко повернулся вправо, туда, откуда раздался зов, и сразу, не видя Мариам, выкрикнув имя её, желая обнадёжить, успокоить её, хотел сказать…, но боль сбила дыхание. Грозный окрик «Проходи!», последовав за ударом в солнечное сплетение, напомнил, что воспринимается он здесь, прибыв с преступниками, как нарушитель закона, кто может крикнуть недозволенное, может напасть, сбежать.
Не скрывая злобы, Сашок гневно полоснул взглядом стоящего перед ним милиционера и, удержав в себе рвущийся наружу крик: «Не смей! Я —такой же, как ты!»—
стиснув зубы, молча направился к подвалу.
***
«Прошли три мучительно долгих для Скифа часа, когда томление неизвестностью, неопределённостью, наконец, было нарушено стуком железной щеколды: за ним пришли, его повели, ведут…»
***
Прошло не более получаса, когда за Александром пришли и он, в сопровождении конвойных, направился в зал судебных заседаний.
Подошли к дверям. Их раскрыли перед ним.
Санёк решительно, как на ринг перед боем, шагнул внутрь и встал, будто споткнулся: в метре от него на скамье сидела Мариам.
На одной из скамеек, занимающих левую часть просторного, с высоким потолком помещения (на противоположной светло- салатовой стене которого, пропуская широкие потоки тёплых лучей солнца, блестели чистыми стёклами два окна), празднично разодетые, холодно сверкая златозубыми улыбками, расположились знакомые ему продавщицы. Рядом с ними — трое мужчин в джинсах, сафари,
и в сером костюме при галстуке—ревностный блюститель порядка: красноносый Игорёк по фамилии, теперь уже известной Саньку, Грязнов. Они только что оживлённо переговаривались и теперь, повернув к вошедшему лица, так и замерли с открытыми ртами, угасающими усмешками.
Затих гул голосов.
Оглядев зал, Санёк облегчённо вздохнул: с работы и из университета никого не было. Не хотелось, чтобы видели его в роли обвиняемого, а когда оправдают, объяснить всё будет легче.
Мариам в лёгком розовом платье сидела на первой от входа скамье и, мерно покачивая, в нежном объятии прижимала к себе завёрнутого в синее одеяльце сына.
Чуть поодаль от них разместился и сочувственно улыбался Саше Николай.
«Мариам!!!» — плотно сжатые губы Саши дрогнули, сдерживая в себе ликующий возглас.
Он смотрел на неё широко раскрытыми глазами и молчал.
В первое же мгновенье, как он вошёл, взгляды их встретились; встретились и будто объединили обоих: всё остальное стало только фоном, далёким и незначительным,
а главным, единственным, самым важным и бесценным—была она, Мариам, чувство, сын, единение, встреча.
Он обнимал, целовал, ласкал её пылающим взором своим, любовался, впервые видя её матерью. Любовался, и восторженные чувства будто озарили его новым знанием.
От лица Мариам, окаймлённого волосами, уложенными
в волнообразную причёску, от губ алых, от улыбки родной, от глаз огромно-синих, от неё всей исходило невидимое им дотоле свечение.
Да, да, свет прорывался в комнату из окон от солнца, и, словно второе солнце, свет излучала его Мариам. Она светилась, и лучи эти были видны для него.
Он смотрел на неё растерянно, а чувства, определяя новое знание, выливались в слова, и эти слова просились на губы, чтобы слышали все: «Мариам! Ты прекрасна.
Ты—мать, и красивее нет ничего».
Краткое мгновение столь долгожданной, необычной встречи его с любимой оборвало чьё-то бесцеремонное прикосновение к локтю.
Сашок невольно повернулся.
Конвойный, открыв вход за барьер для подсудимого, строго, нахмурив брови, указал:
— Проходи.
Делая шаг к ограждению, он вновь обернулся к Мариам, оглядел зал.
Перед барьером за небольшим столиком сидел седой адвокат. На возвышении вдоль смежной стены расположена коробка большого, из тёмного дерева стола, за которым стояли три пустых разной высоты кресла с резными спинками, заканчивающиеся барельефом герба советской республики и таким же, но внушительней по размерам—на стене. Рядом с окном за столиком сидит девушка — секретарь и что-то записывает. Между ней и адвокатом на полу стоит трибуна, а рядом — ещё стол с пустующим креслом. Левая половина зала уставлена длинными скамейками.
Санёк огляделся, и все эти предметы, люди были такими же, как всегда: твёрдыми, холодными, обычными, а солнце и Мариам излучали свет, тепло.
Он прошёл за ограждение, справа и слева от него стали конвойные. Мрачная реальность происходящего на миг будто тенью туч скрыла от него свет, но —только на миг.
— Мариам, — вздохнул Саша чуть слышно, и в слове этом, в трудном шёпоте этом выразилась и боль за случившееся, и сострадание к милой, и чувство любви к родной, к сыну, смешанное с горечью отдалённости от них; и отчаяние зова к пониманию людскому, и величайшая просьба к ней, к Мариам, простить за жестокость происходящего, невольным участником чего он стал.
Сане захотелось успокоить, поддержать Мариам, сказать, как сильно любит её, рад за неё, но обстановка будто давила на него, и он просто смотрел на неё.
Они молча смотрели друг на друга.
Деловито и уверенно вышагивая, с независимо вздёрнутым кверху лицом в судебный зал вошла в синей форме с кубиками на петлицах и прошла к своему столу молодая
женщина-прокурор. Не обращая внимания на присутствующих, она разложила бумаги, начала переворачивать листы.
Санёк посмотрел на прокурора, и предчувствие о приближении неотвратимой гибели вновь овладело им.
Спохватился, что выражением своего лица он может передать это чувство опасности и Мариам, Санёк, переборов себя, повернулся к ней, улыбнулся и беззвучно, одними губами только, прошептал: «Всё будет хорошо…»
Мариам поняла его, радостно кивнула, улыбнулась и, как бы позвав его глазами, осторожно приподняла их сына и развернула лицом к Саше.
Малыш забавно вращал синими глазками и, словно узнав отца своего, остановил их на нём.
«Как у Мариам!»—обрадовался Санёк.
Он видит, как Мариам приклонила голову к головке сына, и сердце Саши, будто зажатое в чей-то кулак, забилось неровной болью.
На него смотрят две пары родных глаз, а он ограждён как бандит и разбойник, лишён соединения с ними, лишён даже права прикоснуться к тому, кто от плоти его.
Возмущение положением своим будит в нём ярость, и Санёк, в который уже раз преодолевая это дикое желание взорваться в действиях, опять поймал себя на мысли, что подобное с ним когда-то было.
Мариам, опустив сына, вновь прижала его к себе и смотрит взглядом лучистым на Шурика.
«Но такого ведь быть не могло! Впервые женат, впервые — отец», — улыбается Санёк любимой и борется с назойливым ощущением, но оно не сдаётся; отступая от прямых стычек с разумом, будто ныряет в некую пучину и там, соединяя один образ с другим, третий с четвёртым, упрямо повторяет: «Было!»
«Было, и никак не понять где, но как бы во мне или словно в дали далёкой жил я когда-то и так же видел свечение глаз, и так же боль рвала на части троих».
Скинув тесную упряжку сознания, чувства его живут одновременно в прошлом далёком и в сегодняшнем дне, ткут картины видений на ковре Времени, и вот уже слышит он;
слышит явно тихий звон — кандальный: оковы на руках и на ногах…
Образы становятся ярче, в самостоятельном действии сменяют друг друга.
Странная скорбная мелодия рыданием жён, матерей и сестёр доносится сюда сквозь века.
Санёк, успокаивая, улыбается Мариам здесь и в то же время находится там, далеко.
***
«Ликующим хором пешеходы и начальники скандируют указанное: «Мы! Самый! Счастливый! Народ!»
Тишина. Взмах жезла. Зелёный. Движение продолжается.
Вот очередной подданный приближается к постаменту и бросается на колени. Склоняет голову, подставляет шею. Почётный караул закрепляет на его шее нечто вроде педали.
Стоящий на коленях качает, будто поддакивает, головой, и действие это шевелит педаль насоса, который гонит воздух внутрь гигантского дирижабля-горы, становящегося ещё на вершок выше. Трон поднимается. Почётный караул выдаёт стоящему на коленях карточку, по которой разрешается приобрести в магазине самообслуживания кусочки хлеба, колбасы, маргарина…
Колонны идут и идут…
Стоп! Загорается красный…»
ГЛАВА 2. СОУЧАСТИЕ
ПОДГЛАВКА 1. ВЕРШИТЕЛИ СУДЕБ
***
«Как только Демофил появился в воротах, вилик-управляющий деревянным молотком ударил по медному, подвешенному к ветке дерева кругу. Звон на краткое мгновение перекрыл людской гомон, и воцарилась необычная для такого большого скопления народа тишина.
Опутанный цепями, под опекой двоих стражников с мечами наголо, Скиф стоял слева от ворот, чуть в стороне от дороги, посередине утрамбованной площадки у врытого
в землю свежеотесанного столба.
Напротив него, на расстоянии шагов пятидесяти, меж двумя деревьями был натянут тент из белой кожи, в тени которого стояли с высокими узорчатыми спинками два
кресла.
По обе стороны от тента, на почтительной дистанции столпились нестройными рядами в полукруг одетые в грязное и изношенное — кто в сандалиях, кто босиком — все
рабы имения: женщины, мужья, дети.
Указав своему молодому спутнику на кресло рядом с собой, Демофил сел. Устроился поудобнее и, взглянув на вилика, дал знак начинать очередное поучительное зрелище.
Он, памятуя об опыте спартиатов (те ежегодно для предупреждения попыток восстания илотов, высмотрев днём наиболее сильных, вламывались ночью в их дома, убивали порабощённых), устраивал такие представления раз в году.
Выбирал жертву и карал для устрашения остальных.
Вилик обратился с приказом к группе воинов и, когда те, гремя оружием на каждом шагу, встали цепочкой перед толпой рабов, призывно махнул рукой.
Двое охранников схватили Скифа за предплечья, протащили его вперёд и грубо толкнули перед Демофилом на колени. Как только Скиф почувствовал, что его никто
не держит, он резко качнулся вперёд, назад, пружинисто встал на ноги и устремил ищущий взгляд в толпу стоящих перед ним людей.
Демофил нахмурился.
Охранники мгновенно подскочили к Скифу, ударили плашмя по голеням мечами, и он снова рухнул на колени, но вновь, пытаясь встать, качнулся вперёд.
Ощерив зубы и злобно рыча, вилик хлестнул Скифа плетью. Ещё раз
и ещё! Со свистом рассекая воздух, плеть стегала непокорного по спине, плечам, шее.
Скиф, наклонив голову, не обращая внимания на удары и боль, с решительной настойчивостью в движения пытался встать.
С хмурым спокойствием на лице Демофил величаво
созерцал происходящее. Сидящий рядом юноша вжался в кресло. Тяжело дыша, вилик остановился и, указав на Скифа, кивнул стражам. Те шагнули к поверженному и опустили на его плечи мощные ладони. Скиф понурил голову.
— Объявляй, — после паузы мрачно проговорил Демофил, а про себя с неприязнью подумал: «Сколько рабов—столько врагов».
***
«Встать! Суд идёт!»—вскочив из-за стола, торжественно и громко объявила секретарь. Выказывая поспешностью движений уважение к входящим, все встали. Из двери, что была совсем незаметна в углу комнаты, в зал вошли трое. Шагнув один за другим, забрались на возвышение.
Прошли за коробку стола и, как хорошо вымуштрованные солдаты, глядя прямо вперёд, поверх голов присутствующих, ладно и ровно вытянулись.
Между одетыми в строгие однотонные платья женщинами, с бесстрастными лицами вглядывающимися сквозь противостоящую стену в видимое только им будущее, располагался солидный, лет пятидесяти, мужчина. Тёмная коричневая рубашка без складок обтягивала внушительного объёма животик, серый пиджак был расстёгнут. Блестящая лысина делала его лоб непомерно высоким, что придавало взору маленьких глаз и лицу, охваченному снизу подковообразной бородкой, выражение особой, величавой мудрости.
Небрежно положив на стол пухлую папку, председатель суда оглядел притихший зал. Довольно кивнул и сел на своё место. Переговариваясь вполголоса, шикая,расселись и остальные, кроме стоящих по бокам Александра конвойных.
Торжественное начало церемонии, манеры, весь вид судьи укрепили в Саше веру в благополучный исход дела.
Он оглянулся, ободряюще улыбнулся Мариам, но тут же вспомнил: если конвойные остаются—значит осудят…
Судья раскрыл папку.
«Началось, — сменив мысли, с нетерпеливым волнением, чувствуя, что его начинает знобить, подумал Санёк. — Сейчас всё выяснится, — он укоряюще взглянул
на продавщиц. — Разберутся, и конец кошмару, меня освободят», — перевёл взгляд на Мариам. Три по-идиотски долгих мучительных месяца. Он подмигнул ей, с верой
улыбнулся: милая, не переживай, не сделал я плохого никому, всё закончится хорошо…
***
«Вслушиваясь, вилик подобострастно наклонился
к хозяину.
— Наше право гласит…
Громким голосом вилик повторил сказанное.
Толпа, прекратив перешептывания, смиренно внимала ему.
— Господин имеет над рабами или другой скотиной власть жизни и смерти…
После этих слов Скиф медленно поднял голову, устремив взгляд в отделяемых от него стражниками людей. Начал равнодушно переводить его с одного на другого, но вот глаза его словно загорелись, источая свет радости.
Он увидел Мариам. Она стояла шагах в восьми от него…
Стояла, прижимая к груди завёрнутого в лоскутное одеяло младенца. Широко раскрытыми глазами, полными ужаса, отчаяния и слёз, смотрела на него.
Взгляды их встретились. Брови её дрогнули, и ярко-алые губы, что-то прошептав, шевельнулись. Скиф ободряюще улыбнулся ей».
***
Будто исполняя никому ненужную обязанность, судья, глотая слова, скороговоркой, с оттенком усталого равнодушия в голосе, что совсем не шло к выражению его лица,
с печатью осознанной многозначительности и непогрешимости своей, зачитал определённые законом права подсудимого: делать заявления, подавать ходатайства, отводы…
Закончив монолог, обратился к подсудимому уже совсем по-другому — хорошо поставленным, негромко звучащим баритоном…
— Вам понятны Ваши права?
Сашок, озадаченный во время чтения преображением судьи, сидел, опустив голову. Он не успел решить для себя, какое ощущение взяло верх в нем: разочарование, стыд перед Мариам за отношение к нему судьи, который, словно робот, начал заседание, или же понимание, что председатель, зная о его прежней судимости, считает излишней вводную часть. Не желая принимать ни одну из догадок, услышав вопрос, неожиданно произнесённый с открытой заинтересованностью, вскинул голову, как будто его разбудили. Чувствуя, как волнение перехватывает дыхание,
встал и молча, в знак согласия, кивнул.
— У вас имеются возражения против состава суда?
— Нет,—хрипло проговорил и кашлянул.
Получив согласие от прокурора и адвоката начать заседание и попросив свидетелей удалиться из зала, судья объявил:
— Начинаем ознакомление с обвинительным заключением.
Председательствующий разгладил листы в лежащей
перед ним папке.
***
«Вняв очередной сказанной Демофилом фразе, вилик продолжал:
— Раб делает то, что хочет хозяин!...
«Как грозно звучат, будто литавры гремят, слова!» —
подумал Скиф, стараясь удержать на губах улыбку. Стараясь сохранить её, с радостью замечает, что в ответ на его спокойствие по взволнованному лицу жены скользнул робкий отсвет надежды на благополучный исход.
«Не расстраивайся, — ласкает её взглядом, — всё закончится хорошо. Даже если накажут плетьми — это пустяк: я ведь сильный…»
Успокаивает её, и Мариам, не слушая вилика, а видя только Скифа, улыбнулась. Любовь, страх и боль одновременно отразились в чуть заметном движении губ.
Голос вилика утверждает:
— Сомнения, думы—гоните. Ваше дело—приносить пользу хозяину.
«Всё будет хорошо», — убеждает Мариам своим спокойствием Скиф. Сам же чувствует, как растёт в нем тревога, усиливается предчувствие приближения беды, что
уничтожающей тяжестью нависла уже, нависала над ней, сыном и им.
«Беда? Да, да!
К чему этот столб? Столб со штырём?
Нет, нет, не для меня!
Кого-то ещё сюда приведут. Кого?
Я один опутан цепями…
Неужели меня? За что? Нет, нет…»
«Всё будет хорошо»,—убеждал себя и Мариам.
Толпа внимала. Вилик вещал:
— Сегодня раб, Скиф, принёс не пользу, а вред! Разбил кувшин с вином!
Каждый проступок влечёт за собой наказание!»
***
Штампованные, казённые, сухие фразы обвинительного заключения, составленного следователем, звучат, как пощёчины для Александра, знающего истинный ход
событий.
«… будучи ранее судим, повторно… с особым цинизмом и неуважением к обществу, в состоянии алкогольного опьянения совершил хулиганские действия…»
«Да, был судим, как ни печально, но приходится это принимать. Был, — Санёк посмотрел на Мариам. Она улыбнулась ему.—Ты знаешь об этом. Я тебе всё рассказал. То было давно. Был я другим, был я плохим, но эти слова — „цинизм, хулиганство“ — я их опровергну. Зла не принёс никому. Отпустят меня», — убеждал он себя и свою любимую, а читаемый текст, конвойные рядом, холод в глазах прокурора—всё подтверждало, что над ними нависла опасность, несущая гибель.
С момента ареста, когда Саша сказал, что был судим, и до сегодняшнего дня он по отношению к себе видел со стороны всех блюстителей законности явную неприязнь, тесно примыкающую к враждебности.
Сам он объяснил это устойчивым мнением о судимых, многие из которых после освобождения и не стремились перейти к обычной человеческой жизни. Рано или поздно они возвращались за решётку.
Для одних выход за ворота колонии превращался в короткий отпуск. Для других — развернись плечо, размахнись рука — в часовую прогулку. В первые полгода многие вновь оказывались перед судьёй. Многие, но не все.
Не все…
Среди этого меньшинства был и Санёк, но после задержания в магазине его будто оклеймили. Любое официальное лицо — милиционеры, следователь, надзиратели, —
узнав о его прошлом, мгновенно преображались.
Прошлое, судимости — словно невидимое, но известное всем клеймо, переносило его из общего ряда равноправных людей к отверженным, падшим с высот морали на дно пропасти, где ютилась подлость, вселялись в сердца ядовитые змеи: корысть, жадность, зависть, агрессивность.
Сашку считали постоянным жителем этого дна и соответственно воспринимали с недоверием, презрением, ненавистью.
Исключением оказался адвокат — первый, кто до суда
выслушал его. Выслушал и понял, что Санёк, занимаясь самообразованием, воспитанием себя, выйдя из колонии досрочно, работал, учился, повзрослел, полюбил и, пройдя через соприкосновение с жизнью, не имел в основе своей
корысти, отверг насилие как способ решения споров, проявления себя.
Адвокат, выслушав его, понял, что случилось, но на вопрос Саши об оправдании уклончиво пояснил:
«Судить будет Виликов. Человек с головой. Собирается переходить работать в Верховный. Он, думаю, не ошибётся». Уловив в ответе нерешительность, Санёк, подталкиваемый энергичным оптимизмом, не обратил внимания на неопределённость формулировки. Принял всё как простое сообщение, что судья — не дурак. Принял
это, и к его твёрдому убеждению добавилось ликование: исключена даже оплошность, ведь судья умён. Он считал судейскую деятельность подобной творчеству реставраторов, восстанавливающих повреждённые картины, что под воздействием времени и обстоятельств потеряли свой первоначальный вид и часто были покрыты другим изображением, сюжетом. Те, и другие творили: мыслью, чувством, желанием и осторожным касанием воссоздавали красоту, истину. Те, и другие после тщательных
осмотров смывали пыль, грязь, чуждые мазки и являли всеобщему обозрению однозначный оригинал, действительность. Творчество судей несло в себе большую ответственность; на холсте Жизни они рисовали судьбы живых людей и должны были представить на утверждение в Верховный Суд только оригинал.
Сашок понимал, что следователь не только передал в суд полотно, под верхним слоем красок которого была укрыта истина, но картина с помощью клеветы была вдобавок перевёрнута вверх ногами. Понимал всё и с нетерпением ждал дня, когда судьи при его участии клевету прямо назовут клеветой, а его — невиновным. Он верил в суд и знал: при открытом разборе, обмене мнениями, при естественном желании сорвать маску со лжи, при соблюдении действующих законов правда явится, ведь иначе быть не может.
Думал, чувствовал, знал, и вот, наконец, долгожданный поиск истины начался.
***
«Каждый, — вилик, вскинув руку, угрожающе воздел к небу указующий перст, — каждый проступок влечёт за собой неминуемую кару. За разбитый кувшин с вином,—палец направился вниз,—Скиф будет наказан».
«Будет наказан», — выкрикнул вилик и, торжественно сомкнув челюсти, с сознанием хорошо выполненного поручения повернулся к хозяину.
Демофил уже всё определил заранее, но, желая показать всем обоснованность последующего, решил поиграть со своей жертвой:
— Слышал, в чём виноват?
Скиф перевёл взгляд с Мариам на хозяина, и синие глаза его, словно вода в колодце, когда солнце закрывают тучи, потемнели.
— Слышал, в чём обвиняют, — ответил тихо, но твёрдо.
— Обвиняют, — протянул, искривив губы, Демофил и заключил,—но ты не виновен! Так?!
— Да.
— Ничтожный раб!
— Я тоже был свободным! — воскликнул Скиф, нахмурился и гневные складки, пересекая лоб, будто рассекли клеймо пополам».
***
Судья перевернул страницу.
«… в торговом зале магазина № 37… отказался уплатить
за покупку. Вытащил из своего кармана початую бутылку лимонада и с осколком в руке напал на работника магазина Грязнова, который вышел из внутреннего помещения, услышав шум… Грязнов нападение пресёк… телесные повреждения ему не причинены… Продавец Татьяна Наудыня вызвала милицию…»
Санёк знал уже обо всём этом — знакомился с делом, но не сдержался и презрительно оглядел продавщиц:
«Подлые. Как перевернули!» Перевёл взгляд на Мариам.
Она, будто говоря: «Не верю. Ты ведь не пьёшь. С осколком??! Так не можешь!!!», — отрицательно покачала головой.
Санёк, показав на свои бумаги, что лежали на краю барьера, движением ладони как бы сказал: «Ничего, я докажу правду!» Затем, стараясь отвлечь жену от того,
что зачитывал председатель суда, сжав пальцы в кулак и выставив большой палец, стрельнув глазами на малыша, вопросительно приподнял брови: «Как он? Хорош? Здоров?» Мариам понимающие закивала в ответ и, посмотрев в лицо сыну, вновь заулыбалась.
— Вам понятно, в чём вы обвиняетесь? — вторично спросил судья, и Санёк, прослушав первое обращение, с запоздалой готовностью встал.
— Да.
— Вы признаёте себя виновным?
— Нет, — он оглянулся на Мариам, — не признаю. Всё происходило иначе…
Прокурор чуть заметно усмехнулась.
— Достаточно, пока, — остановил Александра Виликов.—Обстоятельства изложите позже.
***
«Наглец! — рассвирепел Демофил и, возбуждённо комкая ткань туники пухлыми пальцами, прорычал,—всё
произошло на моих глазах! Облил меня и, — он начал задыхаться от неудержимо прущей из него злобы, — и смеешь врать: «Не виновен!»
***
Судья обратился к адвокату:
— Имеются ли у защиты ходатайства, заявления?
Защитник встал. Обосновав своё утверждение о предвзятости и неполноте предварительного следствия, попросил вернуть дело на дополнительное расследование.
Предложил Скифовского из-под стражи освободить и, садясь на место, возмущённо закончил:
— Давно не встречался с передачей в суд такого «сырого» дела.
Кивнув адвокату, что его поняли, Виликов обратился к Александру с тем же вопросом. Санёк встал и, не скрывая своих симпатий, радушно обратился к председателю.
— Сначала я хочу сказать, что меня оклеветали, и прошу оценивать их, — он махнул рукой в сторону Торгашей,—их показания с этой позиции.
Далее—у меня два ходатайства.
Первое—поддерживаю заявление моего адвоката.
Второе: прошу, если решите продолжать рассмотрение дела, опросить Решетова Николая — следователь отказал мне в этом. Решетов (он находится сейчас в зале) может подтвердить, что, когда мы расставались, я был совершенно трезвый. Также прошу вызвать, чего опять не сделал следователь, свидетельницу «тётю Настю», знакомую продавщицы Риты Курановой. Эта старушка заходила в магазин и видела, как я рассчитался за купленный коньяк и как меня пригласили за прилавок.
Санёк закончил и после добродушного кивка судьи сел.
Светясь довольством, улыбнулся Мариам.
Судья, глубокомысленно разглядывая противоположную стену, предложил прокурору высказать своё отношение к заявлениям.
Та резко вскочила.
— Я категорически против удовлетворения ходатайств. Суд можно продолжать. Решетов по делу не может дать существенных показаний, и, кроме того, Скифовский
мог напиться после того, как они расстались.
Санёк, не ожидая такого отношения к поиску истины, удивлённо слушал, а обвинитель, глотнув воздуха, продолжала:
— «Тёток» в городе бессчётное количество: искать нет смысла. Заявления Скифовского мне понятны—он хочет сорвать процесс. Я категорически возражаю, — запальчиво повторила и устроилась за столом.
— Суд удаляется в совещательную комнату, — объявил председатель.
***
« — Да, кувшин я разбил, но случайно. Он упал…, —
Скиф хотел добавить, что не удержал сосуд из-за удара плетью, но представив, что начнётся поиск причины другого проступка, понимая, что не искажает истину, разъяснил только результат,—упал, когда я споткнулся и не смог удержать».
***
Санёк с радостным блеском в глазах, глядя на Мариам, напряжённо слушал, как судья читает постановление на заявленные ходатайства. Вслушивался и веря,
и не веря, но ждал слов об освобождении. Однако текст привёл к другому:
— … исходя из вышеизложенного, суд постановил:
в удовлетворении ходатайств отказать…
Сашок разочарованно смотрит на Виликова, который, располагаясь за столом, что-то говорит и объявляет о начале судебного заседания.
«Не освободили? Свидетелей не вызовут? Отказали, и суд продолжают?!»—Санёк ещё не осознавал, что именно, но что-то здесь, сейчас произошло не так, как должно.
Разум спешно искал разъяснений. Прежняя радость ещё не покинула его, не прошла, но силу теряла. И тут его осенило: «Продолжают, значит считают, что и так здесь всё ясно, где ложь, так же, как и мне. Без всего разберутся».
Подумал так, успокаивая себя, прогоняя настороженность сомнений, удерживая веру в себе. Повернулся к Мариам: «Ведь главное — чтобы она не волновалась, а у меня в запасе козырь».
Повернулся и на вопросительное свечение глаз жены прошептал:
— Ничего… разберёмся… всё хорошо…
ПОДГЛАВКА 2. ВЗВЕШИВАНИЕ ИСТИНЫ
***
«Споткнулся и не смог удержать, — повторяя, Скиф подчеркнул случайность своего поступка.
Демофил начинал злиться на себя за то, что зря затеял необязательную игру, разбирательство, которое теперь придётся вести до конца. Недовольно сверкнув глазами, бросил вилику:
— Кто смотрел за ним? Позвать!
Вилик обернулся к воротам имения, где отдельной группой стояли шесть рослых надсмотрщиков. Позвал Эскулапа. Тот отделился от других и бегом помчался на зов».
***
Выпучив глаза в красных прожилках, разделяя речь выразительными жестами честного человека, часто повторяя «замахнулся», «бросился», давал показания потерпевший Игорь Грязнов. На картине он делал те же мазки, что и прежде — искажающие действительность.
Пьяный Скифовский устроил в магазине дебош: вытащил из ящика бутылку лимонада и, сквернословя, в торговом зале с осколком в руке набросился на него,потерпевшего. Кровопролитие предотвратила милиция, которую он, Грязнов, вызвал.
После него слово было предоставлено Александру, и он рассказал, как всё происходило на самом деле.
Суду нарисовали две противоположные по содержанию картины происшедшего. Одна изображала хулиганство, в другой Скифовский выглядел вполне прилично, а показания потерпевшего были фальшивыми мазками—оговором. Тогда судья, перейдя к реставрации действительности, начал вызывать свидетелей.
***
«Эскулап поравнялся с виликом. Бросился на колени и, угодливо щурясь на Демофила, источая терпкий запах пота напуганного животного, замер.
— Ты видел, как Скиф разбил кувшин? — обратился
к нему Демофил.
— Да, мой господин, видел.
— Он споткнулся и разбил случайно или намеренно? — первую часть вопроса Демофил произнёс суровым голосом, а окончание смягчил. Ему не терпелось перейти
к исполнению принятого уже до прихода сюда решения, и он, не таясь, дал понять, какого ответа ждёт.
— Намеренно, мой господин, намеренно, — усердно тряся головой, забормотал Эскулап, — настил ровный, споткнуться нельзя…»
***
В зал входили и давали показания свидетели.
Куранова Рита подробно разрисовала, как они с Татьяной Наудыней в тот день исправно выполняли свои трудные обязанности. Перейдя к описанию происшествия,
стала обобщающе рассказывать, насколько пьяным был Скифовский, как он, не желая платить за купленное, разбил в корзинке для покупок бутылку коньяка. Ругался…
Напал на Грязнова с осколком стекла. Хулиганил.
Когда она в общих словах повторила версию потерпевшего, закончила, прокурор сказала, что вопросов к ней не имеет.
Встал адвокат.
— Скажите, как конкретно выглядело само нападение Скифовского на Грязнова?
— Схватил осколок и напал, как же ещё?.. — удивляясь непонятливости защитника, ответила.
— Вы видели, как Скифовский замахнулся, ударил?
— Нет, я в это время обратилась к Татьяне, но я видела, как он держал в руках эту бутылку.
— Благодарю, вопросов нет.
В зал вошла Наудыня. Суть её показаний также сводилась к одному: Скифовский, пьяный вдрызг, разбил бутылку, оскорбляя всех и сквернословя, бросился в торговом зале на Грязнова.
Прокурор вновь ни о чём не спросила.
На вопрос защитника, видела ли она, как произошло нападение, Татьяна Наудыня пояснила, что в этот момент её в зале не было: она по телефону вызывала милицию.
— Почему же вы, — продолжал защитник, — не видя нападения утверждаете, что Скифовский бросился на Грязнова с осколком?
— А зачем же он схватил бутылку? — парировала продавщица.—Все так делают,—тише добавила,—как в кино.
— Но согласитесь, уважаемая свидетель, — не унимался адвокат,—что в жизни не всегда бывает, как в кино.
— Нет. В жизни—как в кино.
— Благодарю. Вопросов нет.
Прокурор недовольно ёрзала за своим столом.
Санёк поднял руку и, получив разрешение, встал. Обратился к Наудыне:
— Во время следствия вы показывали, что коньячную бутылку я вытащил из кармана куртки. Вы подтверждаете это и сегодня?
Резко вскочив, прокурор крикнула судье:
— Протестую, это наводящий вопрос, — крикнула и опустилась на стул.
— Скифовский,—размеренно вымолвил Виликов,—не задавайте наводящих вопросов.
Обвиняемый вопросительно посмотрел на прокурора, в недоумении перевёл взгляд на председателя:
— Я ни на что не навожу, а только уточняю…
— Вы ведь, — добродушным тоном продолжил судья,—учились в университете, студент и должны знать…
— Какой студент? — со злой иронией в голосе, сидя, вмешалась прокурор и презрительно пропела:—За-о-очник.
Чувствуя, что его унизили, Санёк, понимая, что здесь не место для пререканий и в его положении не стоит устраивать препирательства, повернулся к Наудыне:
— Прошу ответить на вопрос.
— Да, подтверждаю. Бутылку вы вытащили из кармана.
— Благодарю, — всё ещё находясь под впечатлением реплики прокурора, Александр не выказывал своего отношения к происходящему, к ответу на вопрос. Запомнил,
что уточнение противоречит сказанному Грязновым, посмотрел на Мариам и сел на место.
***
«Я споткнулся, — с гневными нотками в голосе перебил Эскулапа Скиф, — потому что ты меня без причины неожиданно ударил…
— Мо-о-лча-а-ть! — вскинулся Демофил. Понимая, что замечание Скифа ведёт к удлинению процедуры, он весь затрясся от злости.—То, что ты хочешь сказать, я знаю.—Неистово вращая хищно блестящими глазками, прогремел и поспешно повернулся к Эскулапу.—Продолжай!
— Он дурной раб, непокорный…, — живо представляя стоящий в готовности за его спиной столб со штырём, залепетал окончательно сникший под взором хозяина надсмотрщик и, боясь за удар, нанесённый не вовремя, впасть в немилость, уверенно закончил:
— Я ударил его после того, как кувшин стал падать!
— Он лжёт! — громко, но спокойно возразил Скиф и посмотрел на Мариам.
Она, прижимая к себе ребёнка, робко улыбнулась».
***
В зале появилась новая очевидица — уборщица магазина.
Она подробно описала, как обвиняемый замахивался, как ругался, и суть её показаний подтверждала свидетельства предыдущих.
Вслушиваясь в её проникнутый убеждённостью голос, Санёк забеспокоился: «Её ведь не было там! Подставной свидетель?!»
На вопрос адвоката—где она находилась во время происшествия? — старушка простодушно прошамкала, что была на складе, на улице, а о последовательности событий знает по шуму, что слышала, и из пересказов работников, которым верит, как себе. Сказала и гневно оглянулась на прыснувшего от смеха Николая.
За ней перед судом предстал милиционер. Он искренне сожалел, что не видел самого происшествия. На требовательный вопрос прокурора Демофилиной авторитетно
заявил, что такое нападение могло бы быть. Это подтверждают вещественные доказательства: когда наряд по вызову Грязнова явился в магазин, на полу кладовки лежали осколки бутылки и Скифовский отказывался следовать
в отделение.
Опрос свидетелей, которые в своих ответах явно противоречили друг другу, вёл к однозначному выводу: изображаемое ими — не истина, а действительность отражена на полотне, нарисованном Александром. Он, понимая это, в предвкушении услышать от судьи профессионально подготовленные вопросы, выметающие мусор с полотна,
не скрывая торжества, глядел на Мариам. Не обращая внимания на хмурость прокурора, в компетентности которой разочаровался, ждал, что вот сейчас картина с опрокинутым сюжетом будет перевёрнута председателем, поставлена с головы на ноги, а красочная подделка окажется смытой с поверхности, и все отчётливо увидят истинное лицо картины: события, как они происходили на самом деле.
Грязнов и торгаши обговорили между собой главную суть и утверждение о нападении. Пришли сюда, считая, что правдивый рассказ Саши покажется всем эфемерной
одинокой лодкой из клубов утреннего тумана среди торжества празднично разукрашенных, практично обустроенных их личных яхт. Сами того не желая, говоря о конкретных мелочах, они разоблачили себя.
***
«—Пошёл,—с довольством на лице грубо бросил Эскулапу Демофил.
Тот на коленях отполз в сторону, затем встал на ноги и, пятясь, стал удаляться».
***
Судья предложил сторонам задавать дополнительные
вопросы.
«Почему сам ничего не спрашивает?» — подумал Санёк и увидел, что встаёт прокурор.
С лаской в голосе и почему-то не желая выяснять характер противоречий
в показаниях, она по очереди вновь обратилась к Грязнову, свидетелям и спросила о нападении.
Утвердительно ответил только мнимый потерпевший.
Остальные, не отрицая, что таковое могло быть, пояснили, что самих действий не видели.
«Могло быть,—иронически отметил про себя непритязательность уровня доказательности бытового мышления Санёк. Зная, что предположение не есть факт, что такие ответы ничего плохого в себе не несут, пробубнил,—могло быть так, но могло быть и наоборот!»
Прокурор, довольно кивнув, уселась за стол.
После вопроса адвоката доблестные, в перстнях и серёжках из золота,представители торговли дружно и искренне возмутились:
— Что вы! Разве такое возможно: пить на работе? Конечно, мы не пили.
Их возмущение очередной раз было воспринято судьёй неопределённым наклоном головы, что походило на подтверждение мнения, бытующего в среде части населения
о бескорыстии и дисциплинированности всех только потому, что они живут в нашей стране, где чёрных пятен быть не должно, а значит их и нет, и обязательно чисты все создатели дефицита.
«Эх, с моей стороны нет ни одного свидетеля! — пожалел про себя Санёк. — Посмотрел бы я тогда на ваше «конечно».
***
«Когда Эскулап отполз, Скиф, желая найти подтверждение своим словам, начиная сомневаться в искренности проводимого разбирательства, глядя прямо в глаза Демофилу, произнёс:
— Там было много людей. Спроси…
— Людей было двое! — в крике, раздражённо перебил его хозяин и добавил,—я и мой воспитанник. Остальные—рабочая скотина—не интересуют меня!»
***
Видя, что адвокат уже закончил, Санёк в нетерпеливой настойчивости протянул к судье руку.
Он хотел выяснить, почему Наудыня опять солгала: сказала, что она, а не Грязнов, звонила в милицию.
Тянет руку. Судья, конечно, видит это, но почему-то медлит. Александр встал, и тогда председатель, по-прежнему не глядя на него, со странной усмешкой на умном
лице покровительственным тоном холодно остановил его:
— Сидите, Скифовский, сидите. Нам известно всё, что вы хотите сказать.
«Как это известно?» — Санёк растерянно оглянулся.
Постоял и понял, что от него отмахнулись, как от надоедливой мухи, что его действительно не хотят слушать. Сел.
Ему вдруг показалось, что здесь к нему относятся как к известному всем вечному грешнику с клеймом на лбу.
Разум, словно разгорячённый бегом мыслей, суетливо начал убеждать его, что находящиеся здесь приняли виновность его уже до встречи с ним. Теперь только остаётся соблюсти необходимые формальности. Именно этим объясняется направленность вопросов прокурора, уточнявшей лишь версию следователя. Именно этим можно объяснить молчание, инертность судьи.
«Почему? Ведь раньше, когда судился, такого не было, — пытался разобраться в хаосе мыслей Санёк. — А может, не было тогда потому, что, зная о виновности своей, я не спорил с ними и формальность принимал за искренность и не был судим?»
До сего мгновения он думал, чувствовал, верил, что в этом зале вместе с юристами установит истину, а значит — свою невиновность и абсурдность обвинения. Сейчас же ум его, запечатлев поверхностное рассмотрение дела, повёл к другому: правда никому не нужна, его судьба никого не волнует.
Суд продолжался. Продолжался по-прежнему, а чувства Александра обострённо воспринимали каждую мелочь. Измученные долгим ожиданием чувства отказывались поверить в злую суть, утверждаемую разумом, но сомнение безжалостно толкало надежду к новым разочарованиям.
Собрались специалисты, обученные на отчисления из зарплат рабочих, таких же, как Санёк. «Да, да, я такой же, как все. Они не имеют права пренебрегать…!» Собрание специалистов, обученных методам логики, помогающей из доводов неверных и верных переходить к истинным умозаключениям, вместо того ограничивается событийным уровнем, словами, подсчётом прямых словесных утверждений без всякой попытки подвергнуть малейшему анализу их. Специалисты, призванные защищать справедливость, даже не ищут истину.
Пылкое, болезненное воображение, выхватив из памяти проявления предубеждённости, что прорывалось то в жесте, то в усмешке, то в тоне, в вопросе судьи, прокурора,
уже мучает Александра. Кляп произвола затыкает рот, отделяет его от людей, опутывает сетью обстоятельств.
Воображение это связало, оставило, бросило его, и он лежит, не может двинуть ни рукой, ни ногой. Он хочет что-то сказать, но не в силах разомкнуть уста. Опутан, оставлен и брошен один, а какие-то посторонние решают: какой он—живой или нет.
«Почему? — смотрит Санёк на судью, прокурора. —
Потому что был когда-то судим!? Неужели? Быть не может! Нет-нет!»
Разум убеждает, что виновность его принята уже давно до встречи с ним. Чувства отказываются принять, поверить этому.
В попытке найти другое объяснение поведению судьи, прокурора, Санёк перебирает варианты. Вспоминает ещё один факт, который сбрасывать со счетов нельзя:
«До суда был я под стражей, в неволе. За такое надо отвечать кому-то. Они знают это.Будь я даже ангелом безвинным, теперь от этого никуда не деться. Оправдать меня — значит подвести под наказание следователя, коллегу! Они же все связаны между собой!
Да, ясно. Они решили сделать из меня преступника.
Хотят приговорить к сроку, ведь я отбыл там как подследственный. Идут на компромисс!
Да, верно. Ведь всех, кто ждал суда в неволе, всегда признавали и признают виновными, хоть в чём-то, но виновными!
А как же с правдой? Осудят без вины?»
Он потерянно оглянулся на Мариам.
***
«Побагровев от злости, Демофил кричал, унижал, оскорблял.
Скиф ощущает на теле, руках и ногах тяжесть цепей. Знает, что не может вскочить и на равных воткнуть меч в рычащую пасть. Заставляет себя, думая о Мариам
и сыне, сжать зубы и молчать».
***
Мариам, сдвинув тонкие брови, хмуро вглядывалась в судью. Почувствовав взгляд Саши, перевела глаза на него. Вопросительно поджала алые пухлые губки.
Санёк, будто получив новый заряд энергии—«Бороться, бороться ради жены, ради сына и за всё!», — услышав обращённый к нему вопрос, быстро встаёт.
Описав по просьбе адвоката кладовку магазина, разглаживая заранее заготовленные листы, обращается к суду с заявлением.
Он выложил свой последний, самый сильный козырь.
Читает, говорит и видит, как с каждым его словом лица торгашей, прокурора теряют непробиваемую самоуверенность и будто становятся длиннее, а в глазах — отблеск
тревоги. В зале—тишина.
Сравнив все показания, определив противоречия, напомнив, что следователь не провёл важнейшее следственное действие — эксперимент на месте происшествия, Санёк передал судье четыре листа расчерченной бумаги, утверждая, что стал жертвой оговора и предвзятости.
— Следователь, акцентируя внимание на том, что я был судим, не стал проверять достоверность показаний конкретным выделением каждого действия, места нахождения осколков. Он просто дал всему обобщающее определение—нападение.
Сейчас я передал вам схему помещений магазина.
Здесь заданы конкретные вопросы о том, кто где стоял до, во время и после так называемого нападения, где лежали осколки. Прошу вас раздельно подозвать каждого
свидетеля и Грязнова. Пусть они вам на своём листе молча отметят местонахождение участников происшествия, осколков бутылки. В итоге будет проведён эксперимент и получен результат, который следователь искать не захотел.
Затем вы сверите ответы, и, исходя из метода доказательства от обратного и логической посылки, что люди не могут одинаково рассказывать о том, чего не было, станет ясно, что их,—Александр сердито мотнул головой в сторону торгашей,—их показания—клевета. Боясь получить взбучку от начальства за пьянку, они толкают меня в тюрьму!»
Приступ возмущения заставил подсудимого задержать
дыхание и замолчать. Через секунду он, как бы подводя
черту, сказал:
— Сделать, что прошу, не сложно, но необходимо, и важность этого очевидна.
Закончив говорить, Санёк облегчённо вздохнул и улыбнулся Мариам.
***
«Скиф, чтобы избавиться от непроизвольной, неприятной дрожи, разом напряг все мышцы, затем расслабил их.
Дыхание его, сбитое до этого волнением, вновь стало равномерным, спокойным.
Демофил с любопытством садиста разглядывал поставленную перед ним на колени жертву. Словно радуясь приближению развязки, подобно коту, играющему с полуживой птахой, медленно, с неприкрытым наслаждением растягивая слова, тихо, чтобы слышал только Скиф, произнёс:
— Не знаю, виновен или нет, но будешь наказан. Пусть невиновен, но будешь наказан,—сказал и, помня, как после этого обречённые на мучения переходили к мольбам, восприняв вопросительно блестящий взгляд Скифа как начало движения к отчаянию, громко объявил:
— Ты—виновен, будешь наказан!»
***
Судья, задумчиво пощипывая бородку, молча рассматривал схемы. Изредка поглядывая на Скифовского, не выказывал, что он опешил от сделанного заявления.
Торгаши беспокойно переглядывались.
Прокурор, еле сдерживаясь, дождалась окончания выступления Александра. Резко склонилась над столом, чуть не опрокинула его, встала. Возмущённо стрельнув глазами на подсудимого, повернулась к Виликову и громко объявила:
— Я категорически против удовлетворения заявления!
Санёк, ошарашенный такой ничем не оправданной
бесцеремонностью, удивлённо взирал на неё: «Против?!
Но заявленное помогает выяснить правду! Почему против?» Он перевёл взгляд с пышущего гневом лица Демофилиной на судью.
— Прошу суд объявить перерыв! — решительно потребовала прокурор.
«Перерыв? Но ведь теперь нельзя…» Санёк не успел подумать. Хотел встать, чтобы возразить, объяснить, но судья небрежно качнулся влево- вправо к сидящим безучастным статуям-заседателям, быстро глянул на них и, обратив лицо к залу, объявил перерыв.
Желая успеть остановить происходящее, обвиняемый вскочил с места, но вдруг всё пришло в суетливое движение. Судья с заседателями исчезли за дверью. Вслед
за ними туда же впорхнула прокурор. «Но туда же нельзя — совещательная комната», — не зная, к кому обратиться за помощью, подумал Санёк.
По-товарищески улыбнулся и тоже покинул зал адвокат.
Обрадованно восприняв заявление Шурика, чувствуя убедительность и весомость изложенного, радостно улыбаясь, с верой в благополучный исход, Мариам сделала к нему шаг. Прижимая к себе малыша, словно извиняясь, сказала.
— Его надо кормить. Я скоро приду. Да? — снова улыбнулась и добавила,—а может, сам уже придёшь?
«Она не поняла, не понимает, что случилось за эти несколько последних секунд! — ощущая в висках пульсирующую боль от ударов сердца, подумал Санёк. —
Не понимает и всё ещё радуется, как радовался я, излагая заявление, веря, зная, что ложь будет раскрыта!
Не понимает, что этот перерыв лишает нас единственной гарантированной возможности опровергнуть клевету.
Не понимает, что они теперь договорятся! Не понимает… Радуется…
Радуется, а беда уже неотвратимо нависла над нами.
Уничтожающей каменной тяжкой горой нависла…
Но, но пусть идёт, уходит… ей будет легче…»
Не в силах согнать с лица печальное выражение, он
утвердительно кивнул. Мариам, будто обняв его светящимся взглядом, повернулась и прошла к дверям. За ней к выходу направился Николай. Минуя ограждение, остановился. Посмотрел на конвойных, обратился к Саше:
— Не переживай…
Санёк опустил веки.
— Прекратить разговоры!—вмешался конвойный.
— Всё будет в норме, должно быть…,—хмуро продолжил Николай.
— Прекратите! — оборвал его милиционер, словно в сказанном было что-то запрещённое, шагнул вперёд. —Выйди из зала.
Находясь уже за порогом, Николай обернулся и ободряюще добавил:
— А Мари мы с женой встретили…
Противный, неуправляемый комок судороги, перекрыв горло, сбил Сашку дыхание.
***
«Пусть не виновен, но будешь наказан!» — Скиф слышит, как эти слова словно аукаются в нём, снова и снова повторяясь. Во рту пересохло, хочется пить».
***
В зале не осталось никого, кроме конвойных и Александра.
Сидя за ограждением, он опустил голову. Закрыл лицо ладонями. В спасительной темноте исчезли на краткое мгновение и зал, где его судят, и милиционеры с хваткими взглядами, и неопределённость надвигающейся беды, и зыбкость положения, но мысли, чувства, стремительно обгоняя друг друга, настойчиво возвращают его к действительности.
«Лишили последней возможности доказать», — смысл этой кошмарной мысли будто укутывает его в холод. Становится зябко, стынут чувства.
«Мариам и сын!»—бодрит он себя, ищет силы в себе, видя родных, ощущает теплоту.
«Я—не виновен».
Предательский ком в горле не даёт дышать, Санёк жадно глотает воздух.
«Что теперь? Ясно — те сговорятся! Неужели попал я в капкан? Выхода нет?! Погибаем?»
«Нет! Не могут меня судить—я не виновен!»
Напряжение, достигнув пика своего, сжимает обручем грудь. Вдохи всё тише и реже. Боль — в сердце, а оттуда уходит в затылок. Переживания, суетливая спешка дум,
тяжесть на душе — всё словно отделилось от него, покинуло его, оставив внутри чернь пустоты, и происходящее оказывается не здесь, с ним, а где-то вдали, далеко: «Это всё—не со мной, а с кем-то другим происходит! Это всё—во сне… А может—со мной?»
Он чувствует, как сильно устал: от ареста, от ожиданий, от коварства людей, от долгих метаний чувств, от сострадания к родным и боли в себе. «Как тяжело, чёрт подери…»
Хочется лечь на скамью, опуститься на неё, упасть, раскинуть руки, ноги и, ни о чём не думая, ничего не чувствуя, заснуть.
Желание ширится, растёт, слабостью растекается по телу, но Санёк одёргивает себя, прогоняет расслабление.
«Как глупо! Как глупо,—борется с вялостью,—зашёл
в магазин, и рухнуло всё. Не может быть, как нелепо…Ждала Мариам, имя сыну не дали…, а наша любовь…
Встреча с чужими людьми, и рухнуло всё.Сын между нами, лопочет, щебечет, ладошек тепло —в наших руках, и забавно шагает, шагает вперёд.
Рухнуло всё?
Как я устал…»
Санёк чувствует, как глаза начинают наполняться непрошеными слезами. Представив, что слёзы придётся смахивать, вытирать, зная, что это заметят конвоные, не желая ни на секунду показаться хоть кому-то слабым, задерживает дыхание. Не дышит, и ещё десяток секунд, ещё чуть-чуть, ещё, и вот уже снова сухие глаза.
«Отдохнуть бы сейчас»,—тяжело вздыхает, сутулится. Слышит, как открывается входная дверь. Выпрямляется.
Щурится от яркого дневного света. Он—в зале суда.
Народ на улице города. Могучая поступь. Вышагивает
забор начальников, чиновников…
***
«Пусть не виновен, но будешь наказан», — не желая верить сказанному Демофилом, шепчет и шепчет Скиф».
***
Входит прокурор. Чисто по-женски, что совсем не идёт к её строгой форме, улыбается, что-то живо договаривает шёпотом в ухо идущей вслед секретарше. Та, угодливо пригибаясь, заискивающе похихикивает.
Они прошли за столы.
За ними начали входить и занимать свои места в зале остальные. Последним появился Николай.
С усталым равнодушием отметив отсутствие Мариям, всё ещё находясь в состоянии отдалённости от суеты этих людей, пытаясь найти объяснение поведению прокурора, определить её роль в заседании, Санёк, будто не сам он, а кто-то чужой за него, уставился недвижным испытующим взглядом на сидящую в метрах четырёх от него
Демофилину.
Она отрывается от бумаг и глаза их встречаются.
«Как громко бьётся сердце. Я слышу удары своего сердца», — думает Санёк. Видит, как прокурор напряглась.
Она возмущена и ждёт от него подобострастной улыбки, которыми избалована. Ждёт смущения, признания власти её, признания зависимости судьбы его от воли её.
Понимая, что неприятие этого безмолвного указания—знать своё место, сдаться—чревато плохими последствиями (может обозлиться и настоять на максимальной мере
наказания), видя, понимая, но не умея подыгрывать, Санёк, стыдясь всякого унижения, желая оставаться самим собой, сохранить достоинство, словно вонзается с жёсткой вопросительностью во взгляде в зрачки её.
«Чего добиваешься?! Не смей губить! Я — не виновен! Не виновен! Не виновен!»—безмолвно убеждает её.
Зовёт вслушаться, но она властным блеском прищуренных глазок ограждает себя от предлагаемого диалога, и злость, возмущение его дерзостью, явная угроза чередуются в недобро темнеющих глазах.
Обвиняемый по-прежнему упорно вглядывается в неё:
«А умеешь ли правду искать? Может, просто веришь в виновность всех—не юристов—и караешь?!»
Всматривается и чувствует, как напыщенность её власти комкается. Тайное недовольство, став открытым, усиливает злобу её, а в Саше запоздалой подсказкой, не ища поддержки в логике, ширится, растёт предупреждение об усугублении своего положения.
На краткий миг глаза её оживают, в них мелькает отсвет какого-то чувства, но тут же она опускает веки, бросает
взгляд в сторону.
***
«Поворачиваясь на месте всем туловищем, вилик, запрокинув голову, громко объявляет сказанное хозяином:
— Он виновен! Будет наказан!»
***
— Встать! Суд идёт,—вскакивает секретарь.
Нестройный шум передвижения. Председатель кладёт пухлую папку на стол. Привычно кивает. Садится.
Заседание продолжается.
Судья — лицо его будто высвечено спокойствием мудрости, обещающей обязательное торжество справедливости,—взяв из папки листы со схемами Саши, передвигает
их ладонью к краю стола.
— Скифовский, вы можете задавать свои вопросы.
— Задавать? Теперь?! — Санёк оборачивается, видит самоуверенные лица торгашей, их готовность к ответам.
Понимает, что такие люди способны чувствовать только одно: работу своего желудка.
«Задавать? Теперь, когда я раскрыл свои карты и вы дали им возможность договориться? — думает, молча взывает, спрашивает и переводит взгляд на Демофилину. Та, усмехаясь, выжидает.—Только ли договориться? Может, и научены ею? Задавать вопросы? — поворачивается к Виликову, и мысли быстро, обгоняя друг друга, несутся словно по кругу. — Глупо. Я — один и ничего не добьюсь. — Понимает, что ему не дождаться помощи со стороны. Видит себя безоружным перед слаженно действующим войском.
Сникает и, уходя в отчаяние, устало уже соглашается с причислением его, невиновного, к виновным. — Ну и пусть.
Пусть так! Скорее бы кончилось всё это.
Сколько дадут за то, что не сделал? Присудят отбытое,
что пробыл в тюрьме? Худшее—год, ну и пусть. К чёрту!»
Санёк разочарованно машет рукой:
— Не надо. Благодарю. Теперь ни к чему.
Виликов будто того только и ждал. Без всякой заминки, спокойным, ровным голосом сообщает о предстоящем переходе к прениям сторон. Посмотрев на часы, разрешает
всем сделать последние уточнения.
***
«Пусть не виновен, но будешь наказан», — повторяет про себя Скиф. Повторяет, обращается к Мариам и видит, как текут из глаз её слёзы. Капают сверкающими лучистыми звёздочками в свете яркого солнца. Падают на чуть различимое отсюда лицо сынишки.
«Будет наказан. Из прихоти только. Так хочет он. Демофил, хозяин, — медленно движется окрашенная в чёрную иронию мысль, — ну, что же, выдержу плети или цепи,
а может, ещё и похлёбки лишат…»
***
Сохраняя за собой приоритет в очерёдности, встала Демофилина:
— Мне всё ясно, но ещё один вопрос к подсудимому.
Санёк встал.
— Скифовский, сколько раз вы судимы?
«Ей это известно. Она хочет повторением лишний раз
показать моё неприглядное прошлое», — думает Санёк, удивлённый низостью намерения.
Глухо звучащим голосом покорно отвечает:
— Три раза.
— И два из них, — быстро подхватывает, наклоняясь
в его сторону, Демофилина,—за хулиганство?
— Да, — соглашается Санёк и, желая разъяснением смягчить сухость ответа, добавляет, — но это было давно.
Сейчас у меня уже сын родился…
— Это к делу не относится, — перебивает его Демофилина.—У меня вопросов нет,—усаживается, выжидательно смотрит на судью.
— … но, — требовательно глядя на неё, упрямо продолжает Санёк, — это было давно, одиннадцать лет назад.
Два раза судили, когда я был малолеткой. Первый раз за возникший во время игры пожар… В счёте—это звучит
страшно: судимости, а на деле… Я был несовершеннолетним и…
— Ничего, — громко звучащий голос Демофилиной перекрывает его говор.
Санёк замолкает.
Она ядовито усмехается и как бы между прочим тихо добавляет:
— Мне хватит и последней судимости, чтобы признать вас особо опасным рецидивистом.
—?!—Санёк ошарашенно таращится на неё.
Будто опрокинули сильным неожиданным ударом в лицо. Словно теряет опору, и свет дневной в темень уходит, дыхание стало, и воздуха нет.
Он хочет крикнуть ей, закричать, а воздуха нет. Крикнуть хочет всем, громко позвать, чтобы услышали, чтобы остановилось неуёмное движение за этими, отделяющими от мира стенами. Крикнуть, что здесь — чокнутая, что она
свихнулась, что это чёрт в юбке, Демофилина, неизвестно куда уводящая всех, вообще с ума сошла!
«Я — не виновен, а она — на особый режим! Дальше
посылать некуда!
Меня! Она—туда?!!»
77
Демофилина, видя, что наконец-то невозмутимое выражение на лице подсудимого сменилось растерянностью,
не скрывает довольства. Выиграв битву, явно наслаждается произведённым эффектом.
Санёк, в поиске опровержения услышанного, посмотрел на Виликова. Разглядев на лице того отсвет равнодушия, что всё время казалось спокойствием ему,
уверовал уже во всесилие Демофилиной. Чувствует, что неизвестно почему, но главную роль здесь играет не председатель, а эта самодовольная, чинящая произвол женщина. Разворачивается к ней и, не понимая её устремлений, не зная, как остановить её, представляет уже себя в полосатой особой арестантской одежде среди улюлюкающих отпетых негодяев где-то на крае земли.
Тихо произносит:
— Так нельзя…
***
«Колонны идут и идут.
Стоп! Взмах жезла! Красно- серпастый свет! Сверху
спускается новый лозунг:
«Мы подарим счастье другим народам, научим!»
Хор радостно подхватывает: «Мы! Подарим! Счастье!
Другим! Народам! Научим!»
Тишина. Взмах жезла. Зелёный.
Движение продолжается…
Жезл. Взмах, и снова красный.
Все замерли, замолкли: внимают…
— Мы все равны! — доносится из кресла, усеянного
бриллиантами.
— Мы! Все! Равны!—ликующий хор…»
ПОДГЛАВКА 3. НЕ ВИНОВЕН = ВИНОВЕН
***
«Скиф слышит, как вилик, разворачиваясь на месте, громко повторяет:
— Он—виновен. Будет наказан!»
***
«Мариам! Что будет с тобой, Мариам? Что с сыном?»—в отчаянии подумал Санёк.
Судья, удерживая в берегах принятой формы мятежное течение процесса, объявляет о начале прений.
Метнув пылающий праведным гневом взгляд на подсудимого, Демофилина встала. Придала лицу, осанке видимость торжественной властности, профессионально разделяя слова, начала произносить речь. Перемежая фразы
глубокомысленными паузами, она ясными словами, как художник мазками кисти, чётко обрисовала две версии
изображения происшедшего:
— В первой мы видим хулиганство, во второй—невиновность обвиняемого.
Услышав такое вступление, Санёк воспрял духом. После стремления в ходе всего разбирательства подтверждать только показания Грязнова, наконец-то подходят к оценке обстоятельств объёмно, с двух сторон. Он с надеждой всматривается в Демофилину и нетерпеливо ждёт логического продолжения: сопоставления всех «за» и «против».
Она замолчала, опустила взгляд в бумаги, лежащие перед ней на столе, затем, вскинув голову, решительно заявила:
— Но я не верю в невиновность Скифовского!
Надежда, нетерпеливое ожидание сменяются в Александре новой чувственной волной—беспокойством: «При чём здесь, в суде, где не место эмоциям, это—„не верю“?Факты, факты сличай,—мысленно внушает.—Оригинал
на полотне покажи».
***
«Вилик разворачивается и снова, будто ликуя, кричит:
— Виновен! Будет наказан!»
***
— Не верю и поэтому изложу происшедшее, как оно представляется мне, как всё происходило в действительности, — продолжала, возвысив голос, Демофилина и затем старательно пересказала известное всем обвинение, составленное следователем.
Рассказывая его, она излагала доказательства реальности хулиганства, бойко перечисляла выдержки из показаний Грязнова и свидетелей, которые не противоречили нарисованной ими вместе картине.
Перечислила и, не упомянув о несоответствиях, которые словно и недостойны обсуждения, вдохновенно звучащим тоном, подчёркивая значительность, весомость очередного аргумента, заявила:
— То, что Скифовский, — Демофилина адресовала Александру ехидную усмешку ясновидящей, — совершил преступление, не вызывает у меня никакого сомнения.
Главное подтверждение этому — три прошлые его судимости: две — за хулиганство. Он на путь исправления не встал…
Санёк, предугадывая дальнейшее, не соглашаясь с таким
продолжением—Не виновен, но буду наказан?—напрягся, а забытое им предсказание, услышанное в себе, стало перерастать в предупреждающий крик о надвигающейся,
близкой, неотвратимой беде. Стало перерастать и, черпая силу в резко звучащих словах государственного обвинителя, многоруким чудовищем набросилось на слабую веру в справедливость. Набросилось, распласталось и, судорогой перехватив горло, душило живость мыслей, куда-то убегающих: «Считает виновным!… Однозначно считает…
Разошлась! Запросит особый режим? Быть не может!..
Как грозно она выступает…
Объявить виновным? Невозможно такое! Это — гибель, убийство меня, всего, что создал…
Но она верит в то, что вещает! А может, не верит, а говорит? Как в школе: не знает урок и по шпаргалке читает…»
Демофилина, играя голосом, говорит, а Санёк пытается удержать в себе мысли, но они уступают натиску чудовища, и вот уже вопрос гремит в нём оглушающим утверждением: «Не виновен, но буду наказан!!!»
***
« — Виновен. Будет наказан, — третий раз слышит Скиф, как кричит вилик. Слышит и смотрит на лучистые слёзы Мариам».
***
В рубяще звучащем голосе Демофилиной звенел металл:
— Прошу суд особо обратить внимание на то, с какой дерзостью совершено предыдущее преступление, за которое Скифовский был приговорён к лишению свободы.
Бил, пока не оттащили…
«При чём тут прошлое? Сегодня зачем о прошлом?—Санёк будто хватает, возвращает мысли свои.—То было давно. Я понёс наказание… Теперь я — другой! Неужели
не видно? Неужели давний поступок — доказательство
вины сегодня? — Не имея в себе силы, чтобы перевести фразы, определяющие происходящее сейчас в зале суда в чёткие понятия, он, чувствуя, что жизнь его оценивается будто на ощупь, вслепую, видит, что упрощённое изучение только верхнего изображения на полотне неотвратимо ведёт к уходу от истины. Продолжает про себя устало возражать Демофилиной. — А как же дела, которыми я искупил вину перед людьми, перед совестью своей? Они, что, ничего не значат? Нашла чем убеждать! Глупо!»
— …бил человека! — возмущается Демофилина, щёки её розовеют от возбуждения, — и сегодня смеет нагло отрицать свою вину!
Она замолчала, перевела дыхание и, чеканя слова, определила, что преступление следователем верно квалифицировано как хулиганство…
«Не виновен, но буду наказан!» — слышит в себе Санёк уничтожающие всё повторы.
***
«Демофил, плотоядно облизывая толстые губы, твёрдо закончил:
— Достойной раба казнью, вашей казнью: будешь распят!
Смиренно переломленный в поясе вилик, выслушав хозяина, выпрямился.
Скиф, с удивлением вникая в страшный смысл грядущего, не в силах был остановить лихорадочный бег мыслей: «Смерть? Мучение и смерть? Не виновен, но если
даже и был бы виновен! Смерть за кувшин? Жизнью платить?»—потерял самообладание и вскрикнул:
— Жизнь за кувшин? Смерть за кувшин?
— Нет!—хищно лязгнув зубами, бросил Демофил,—смерть рабу за проступок!
«Не за проступок,—подумал печально Скиф,—а за то, что я —раб. Но! Неравенство выдумали люди!»
Он представил, как глаза Мариам наполнятся ужасом, когда она услышит о наказании. Усилием воли подавил в себе страстное неисполнимое желание вскочить, отшвырнув стражников, сорвать оковы, разорвать этот ненавистный рот, вещающий о гибели всего. Справился с волнением, обратился к Демофилу прежним, ровным голосом:
— Кувшин выпал. Разбил случайно, того не желая.
Невозмутимо разглядывая Скифа, Демофил глубокомысленно изрёк:
— Рабу не верь — гласят наши законы. И не верю. Кувшин разбит. Будешь распят.
«Закон?—усмехнулся приговорённый к смерти.—Кто создал этот закон?»
***
Определив виновность, деяние, Демофилина перешла к мере наказания:
— Учитывая, что Скифовский совершил тяжкое преступление против общества повторно, в состоянии алкогольного опьянения, считаю необходимым применить
к нему…
Санёк почувствовал, что его восприятие действительности начинает переходить грань, за которой прячется безумие. Мысли и чувства смешались в хаосе. Не веря
в реальность творимого в зале в эту минуту с ним, с Мариам, с их сыном, с их жизнью, он всё-таки сидел и слушал, слушал и в молчаливом удивлении взирал на говорящую.
«Как! Как же так? Она посмела?»
Ему хочется вскочить, перемахнуть через барьер. Броситься к ней. Зажать ладонями рот ей. Остановить её, не позволить ей убивать его.
«Остановить! Остановить её! Кто? Кто может остановить её??? Может сказать ей? Никто!?»
…признать особо опасным рецидивистом…назначить наказание в виде лишения свободы сроком на пять лет…
Санёк видит, как губы её шевелятся, кривятся, замирают. Зал словно гремит эхом, дрожит, наполняется словами, уничтожающими его:«Не виновен—виновен—наказан…»
***
«Не находя возможности отвратить Мариам от видения предстоящего, спасти её, понимая, что вот-вот решение будет объявлено, не веря в несоразмерность вины и наказания, всё ещё надеясь остановить события, пробудить в Демофиле чувство меры, Скиф, глядя в наполненные звериной алчностью глаза, не скрывая своего отчаяния, вымолвил:
— За проступок: разбита посуда — свободного ты отругал.
С другого, в худшем случае, плату возьмёшь. Так! А меня подвергаешь казни жестокой!
Демофил выразительно посмотрел на высокий лоб Скифа, изуродованный чётким клеймом—силуэтом лошади:
— Ты раб! Этим сказано всё!
Скиф горько улыбнулся:
— Я—человек…!»
***
Демофилина поджала тонкие в яркой помаде губы.
Перевела взгляд с судьи на подсудимого и степенно, с осознанием хорошо выполненного долга в каждом движении, чинно уселась за стол.
Оригинал изображения происшествия был теперь замазан не только фальшивыми мазками, но и покрыт быстро твердеющим слоем прозрачного лака — видимостью
законности — снять, соскоблить, пробить который с каждой минутой становилось всё труднее.
***
«—Будешь распят,—с голодным блеском в глазах повторил Демофил и обратился к вилику:
— Будет распят!»
***
— Ну, вы даёте, — нарушил напряжённую тишину зала глухо звучащий сильный мужской голос.
Санёк резко обернулся.
Со скамейки поднимался Николай.
— Что вы тут вытворяете?—хмуро взглянув на Демофилину, обратился он к судье.
Председатель предупреждающе вознёс над столом ладонь, но Николай, всё больше распаляясь, продолжал:
— Вы,—он ткнул пальцем в сторону Виликова,—вы ведь сами три месяца назад за такое же,—Николай рубанул кулаком воздух, — дали мне штраф. Пригрозили пятнадцатью сутками, а тут, тут, — он перевёл возбуждённо блестящий взгляд на Демофилину,—тут пять лет тюрьмы!
— Ах, вот где мы встречались! — будто решив, наконец, трудную задачку, с радостной снисходительностью протянул судья. Но тут же, вспомнив о порядке и тихо пояснив: «Вы ранее не судимы!», — восстанавливая прежний ход заседания, официальным тоном — прокурор, подстёгивая укоризной, наблюдала за ним — приказал:
— Не нарушайте ход суда. Сядьте!
Николай снова было раскрыл рот, но председатель повелительно хлопнул ладонью по столу:
— Я заставлю вывести вас из зала!
Открылась входная дверь и, попросив прощения за беспокойство, в зал вошла Мариам.
Она была одна, без ребёнка и, по-своему восприняв растерянность Шурика, улыбнулась ему, успокаивающе прошептала: «Он заснул».
Сказала и села рядом со стоящим Николаем.
Посмотрев на неё, на Сашу, на судью, Николай раздражённо хмыкнул и бухнулся на скамью:
— Да ведь он лучше меня, и мне — штраф, а ему за то же—тюрьму!
Мариам вопросительно взглянула на Александра.
«Как хорошо, что тебя не было»,—подумал он и, боясь за жену, желая, но не зная, как защитить её от жестокости, что воцарилась в этих стенах, здесь, думая, как спасти её от губительных последствий произвола, творимого тут, в поиске не то выхода, не то объяснения, посмотрел на Демофилину.
***
«Откидывая после каждого слова назад голову, вилик громко повторяет сказанное хозяином:
— Будет распят!»
***
«Пять лет! Максимальный срок, и за то, чего не делал?
Даже если и сотворил бы: урон, ущерб, которых не видно, несовместимы с таким наказанием!
Особый режим. Пять лет неволи. Она белены объелась.
Ясно ведь всем, — Санёк пытливо всмотрелся в Демофилину, — а может, неизвестно тебе, что исполнение наказания определяется как местом, так и длительностью?
Место — исправление в своём трудовом коллективе или в колонии общего режима, или усиленного, или более суровых: строгого, особого, тюремного — выбирается с учётом степени испорченности личности».
Широко раскрытыми глазами он смотрит на укрывшуюся в одежды прокурора, палача своего: «Но длительность! Длительность меры исходит только из одного: из естественного, природного права на жизнь. Из одинаковой ценности и продолжительности жизни всех людей.
Нельзя! Нельзя за один и тот же проступок одного лишать жизни на пятнадцать дней, а другого—на года!
У меня, как и у всех, жизнь лишь одна, а не две! Мы в этом—длительности—равны все!
Ты другой знаешь закон? Издала его? Где он?
Считаешь, я — не человек? Жизнь моя не стоит гроша?
Не умею любить?»
Санёк, пробежав в памяти всё происходящее с ним, верит, убеждается, что им пренебрегают открыто. Не считают его человеком. Странное ощущение опустошённости, непривычное состояние никчёмности всего, что казалось дорогим для него когда-то, изменило восприятие: «Тела нет, нет и меня. Кожа моя—оболочка, а в ней—пустота! К чёрту всё! Жизнь не нужна!»
***
«Будет распят!—зычно кричит вилик».
***
Санёк собирает всю свою волю, прогоняет отчаяние и, продолжая разглядывать Демофилину, вдруг начинает различать в облике её невидимое, неведомое другим. В синюю форму прокурора обрядился оборотень, сатана. Сегодня сюда, на место государственного обвинителя, проник оборотень и, ловко прикрываясь фразами, утверждая ложь, лезет в сердца людей, слепо верящих хранителю закона и добра, лезет и сеет в них ожесточение, уничтожающее будущее, не даёт распространяться в делах всеобщей правде, равенству.
Чувства Саши, зовя вернуться к Мариам, в действительность, заставляют его отойти от видения.
Он быстро оглянулся в зал.
Торгаши, растерянно переглядываясь, старались не поднимать глаз.
Николай хмуро потупился.
Мариам вопрошающе всматривается к него.
«Как хорошо, что не слышала она эту несуразицу, — облегчённо вздыхает Санёк и тут же вспоминает о сыне.— Пять лет! Но такого не будет! Быть не должно! Невозможно! Несовместимо со всем, что я знал и что знаю! Не будет!
Кроме прокурора есть ещё суд, судьи!»
***
«Будет распят!—громко звучит третий раз».
***
«Так не будет! Бороться!» Санёк, стараясь вернуть себе силы, побыстрее прогнать состояние отрешённости, хватается за край барьера и крепко, до боли в суставах пальцев, сжимает его.
«Дерево. Барьер. Ограда. Всё—реально. Не бред. Бороться! Суд не допустит того, что хочет она, эта ненормальная, слепая злюка!»
В надежде найти подтверждение последней мысли, он поворачивается вправо, к судье.
Председатель с бесстрастным выражением на лице слушал речь адвоката.
«Да. Выступает уже адвокат».
***
«Скиф, прогоняя с лица горечь усмешки, перевёл взгляд на Мариам.
Решение объявлено, его не изменить.
Ему надо готовиться к мукам, к смерти, и он не желал терять последние мгновения жизни своей на пререкания, созерцание Демофила.
Скиф отвернулся от Демофила. Он смотрел на Мариам.
Празднично окрашенное чувство, напоминающее о единении с любимой, проникнутое печалью прощания, вернуло ему силы. Он любил, любит и после него будет жить
сын.
— Смерть тебя ждёт! Что хочешь сказать?—из мрачного далека донёсся до него голос Демофила.
Скиф не ответил, он молчал. Он смотрел на Мариам, он видел Мариам, слышал, чувствовал Мариам…»
***
Санёк пытался вникнуть в излагаемое адвокатом, но улавливал лишь обрывки умозаключений, отдельные слова. Внимание по инерции всё ещё оставалось
сосредоточенным на уничтожающей сути выступления Демофилиной.
Острая боль раскалённой длинной тонкой иглой снова шевельнулась под сердцем, пронзила грудь, отдалась в ногах, руках.
«Я должен найти силы… Я должен бороться, — пульсирует боль. — Драться не только за оправдание, ведь возможно, что признают виновным, чтобы не возмещать за месяцы, отбытые в тюрьме до суда. Надо выступать и за снижение срока наказания! — сердце купается в боли.
Но как? Как опровергнуть весь этот бред?
Как перевернуть картину с головы на ноги?
Но как это сформулировать, ведь абсурд:невиновный не может обсуждать меру наказания…
Вина, мера,— боль охватила затылок.— Но силы! Где мне их взять? Я —один.
Как я устал…, — Санёк снова обернулся к Мариам. —
Нельзя, нельзя допустить… Я —это боль?!»
***
«Демофил, сложив высокомерной подковкой презрительно поджатые губы, разрешающе кивнул вилику. Тот дал знак стражникам.
К Скифу подошли ещё трое.
Впятером они подхватили его, заставили встать на ноги и стали освобождать от цепей…»
***
Внешне бесцветная речь защитника была наполнена однозначно понимаемыми фактами, ссылками на законы.
Шла от вводной общей обрисовки мысли через доказательство сопоставлением, сравнением к неоспоримому утверждению сказанного им в начале каждого пункта.
Так, разбирая качества личности Скифовского, он наряду с судимостями перечислил достижения бывшего правонарушителя. Семья, добросовестная работа, успешная учёба в университете. Коснулся мотивов поведения, определяемых потребностями, и закончил выводом, что к данному делу нельзя подходить трафаретно: Александр
по образу жизни далёк от множества ранее судимых.
«Далёк? Может быть, но суть не в этом, — подумал Санёк и посмотрел на Демофилину. — А вы все в делах? Каковы?»
Он вспомнил, как однажды летом в лесу, на остановке электрички случайно встретил юриста-лектора. Неделю до этого она, выступая перед аудиторией, страстно и горячо высказывала своё понимание высшей нравственности, законности. Проникновенно, убеждённо несла она своё знание слушателям. Санёк даже там, при встрече на станции, видя её в простом домашнем платье, загорелую, со свободно ниспадающими волосами, босую — плетёнки она несла в одной руке, в другой держала лукошко, — и увидев снова, под впечатлением выступления, воспринял её как вознесённую над другими, неземную, одухотворённую.
Воспринял так и испытал всю горечь разочарования, когда она поравнялась с ним. В корзинке, полной черники, он заметил «комбайн» — запрещённую указом машинку для
сбора ягод. Чары слов сразу спали с него: «Вот как! Проповедуешь, требуешь одно, а делаешь другое!»—подумал тогда.
Вспоминал эпизод и теперь, разглядывая Демофилину, спрашивал себя: «А ты? Какова?»
***
«Не виновен! Будешь наказан! — снова и снова будто всплывает, рвётся из памяти крик Демофила, и с каждым уходящим мгновением Скифу всё явственнее раскрывается страшный смысл, суть общества людей, допускающего уничтожение.
Со Скифа снимают цепи…»
***
Адвокат говорил. Секретарь, стараясь не шуметь, чинила карандаш. Демофилина с тихим увлечением просматривала папку другого уголовного дела. Заседатели вежливо
давили в себе зевоту. Судья, закинув ногу на ногу, развалился в кресле и сосредоточенно наблюдал, как за стеклом окна ссорились два воробушка.
Защитник, перейдя к разбору доводов обвинения, повторно выразив удивление, что дело в совершенно «сыром» виде—отражена только версия потерпевшего—принято
судом к рассмотрению, обращаясь к своим записям, процитировал первоначальные показания свидетелей, где они ещё ничего не говорили о нападении на Грязнова. Обратил внимание на существенные противоречия в описаниях происшествия. Определил происходящее как оговор.
Высказал своё мнение о возвращении всех материалов на дополнительное расследование и об оправдании Скифовского, с освобождением его из-под стражи в зале суда.
***
«Не виновен! Будешь распят!»—Скиф старается прогнать из себя назойливый отзвук слов и всё своё внимание обращает на Мариам».
***
«Оба — юристы, и такая противоположность в оценке явления!»—соотнеся обращение адвоката с требованием Демофилиной, подумал Санёк.
Закончив выступление, защитник, ни на кого не глядя, тяжело опустился на стул. Будто в ожидании удара, втянул голову в плечи, ссутулился.
Секретарь отложила карандаш и точилку. Демофилина продолжала своё чтение. Заседатели усиленно мигали глазами. Судья, отмечая, что адвоката понял, с профессиональной ловкостью кивнул и обратился к подсудимому.
Последнее слово.
3 ЧАСТЬ. УХОД
ГЛАВА 1. СМЕРТЬ ИЛИ ЖИЗНЬ?
«Скиф, позволяя освобождать себя от пут, прощально улыбаясь, всматривается в Мариам.
Вот губы его дрогнули и неслышно прошептали ласковое, понятное только ей слово…
Сзади, от столба, к нему приближались двое. Один нёс толстую доску, длиною с человеческий рост, а второй —топор и три больших гвоздя.
Цепи сняты. Скифа, схватив на всякий случай за предплечья, удерживают стражники.
Те —с доской и топором—уже почти рядом.
Матово блестят гвозди, ослепительно—топор.
«Сейчас подойдут, на землю собьют, опрокинут на спину и…»
Последний раз, обнимая светящимся взглядом, он улыбается жене. Она прижимает к себе дитя и в тревожном молчании, глядя на мужа, будто спрашивает его о будущем.
Он улыбается Мариам, переводит темнеющие от гнева и решимости глаза на того, кто стоит перед ним.
Смотрит.
Вырывает руку свою! Другую!
— Сына—воином!—кричит Мариам, а сам…
«Руки свободны мои!
За кисть хватаю того, кто у меня впереди — меч у него наготове — за кисть. Другою рукою быстро и резко — за локоть!
Я снова—в бою, снова я —воин!
Меч у врага выпадает.
Я схватил рукоять на лету! Схватил и взмахнул.
О, радость борьбы и свободы!
Пусть безнадёжна сеча моя. Пусть безнадёжна, но в борьбе я —свободен!
Рублю и колю, рублю озверелых людей!
Путы рублю, что держат меня! На путах—узлы: за века омертвели! Их только рубить и рублю! Путы—несправедливый закон. Всё рассекаю.
От махов, ударов сам ухожу. Нагнулся… Снова я прям и колю…
Звон железа, скрещённых мечей — музыка боя, борьбы—прекрасна она.
Я —не раб: борцы свободны всегда!
Окружили меня копья, мечи и щиты, но пробьюсь я к тебе…
Удар! Прорубаюсь к тебе, мразь, захватившая власть ради выгоды личной! Прорубаюсь и жажду мести кровью твоей, потоком её утолю.
Раз! Ещё и ещё. Удар. Отбиваю. Колю.
Обернулся: мах и удар.
Кругом!
Развернулся, махнул…
Только к нему, пробиться к нему!
Пробьюсь!
Раз! На куски…
Только к нему, пробиться…
Рублю и рублю.
Звон железа здесь—как песня любви…»
Трое охранников валяются у ног Скифа мёртвыми.
Остальные, ошеломлённые неожиданным сильным натиском его, выставив копья и мечи, стали стеной.
К ним на помощь, ругаясь, бежали другие».
***
Александр встал. Последний раз мысленно определил последовательность изложения. Ощутил значительность момента. Судорогой сжало горло.
Настороженно и с интересом смотрит на него судья, равнодушно — заседатели, с любопытством — Демофилина, торгаши, с верой и сочувствием—Мариам, Николай.
Дыхание понемногу становится ровным, но вместо того, чтобы говорить, он снова молчит. Ловит себя на том, что забыл с чего хотел начать своё Последнее слово:
«Как? Как показать им, что не мог я напасть? Не мог не потому, что боялся возмездия, а потому, что насилие—некрасиво, отвергаю его!
Как доказать?.. Рассказать о своей Мариам, какою была она, когда сына под сердцем носила, и как счастлив был я? Но такое они называют «лирикой»…»
Пауза затягивается. Вот он медленно поднимает голову и обращается к суду:
— Уважаемые граждане судьи!.. — голос прозвучал со спокойным достоинством. Теперь, когда он начал говорить, когда услышал себя, Санёк почувствовал, что вера его в справедливость, в правоту свою, вера, истерзанная долгой пыткой отделённости от красоты, измученная вера не умерла, не умерла и живёт, несмотря ни на что.
Санёк почувствовал это и, движимый радостью прозрения, улыбнулся судье открытой, доброй улыбкой.
Судья смотрел на него по-прежнему заинтересованно.
Санёк продолжал:
— Меня обвиняют в хулиганстве, но я не сделал этого…
Он говорил, а суд, Демофилина, поняв, что он не поразит их неопровержимыми доказательствами своей невиновности, а также не признает вины и не сообщит им ничего нового, будто сбросили с себя тесные одежды напряжённости и расслабились. Потускнели глаза у Виликова. Снова уткнулась в бумагу прокурор. С выражением отрешённости на лицах вновь ушли в созерцательное состояние заседатели.
Саша говорил, а его внимание, обострённое шаткостью своего положения, уже уловило перемену в атмосфере обстановки:
«Равнодушны все. Ждут-не дождутся окончания рабочего дня;
Но ведь моя судьба, наша с Мари судьба решается здесь и сейчас.
Если они безразличны, то зачем говорить? К черту всё.
А, может, я ошибаюсь: как-никак судьи наши, народные».
Сомнения возникали и отступали, а Скифовский, объясняя, как и почему был раньше судим, сказал и об отце, который погиб. Напомнил о скорой кончине матери. Подчеркнул, что, не получив воспитания, считал позволительным наказывать подлость кулаком, поэтому несовершеннолетним второй раз оказался на скамье подсудимых.
Освободился. Познакомился с девушкой. Подали заявление в ЗАГС, но свадьба сорвалась.
Управляющий трестом пищеторга перед подписанием приказа о повышении его невесты в новой должности завлёк её к себе домой и предложил потешить его в постели. Она убежала. Разыскала Александра. Рассказала, и он, взбешённый сообщением, ворвался к тому в квартиру. Ударами по щекам поставил его на колени, заставлял
извиняться, а управляющий, думая защитить себя, вытащил партбилет. Убеждённый, что таким не место в партии, Санёк там же порвал книжку.
На шум сбежались соседи, и он снова лишился свободы.
Управляющий остался управлять. Невеста не дождалась: вышла за другого.
Да, тогда он бил пощёчины по холёной роже управляющего, пока не оттащили. Было так, но давно.
Санёк рассказывал, как спотыкался и падал, набивая шишки на лбу. Понял, что насилие только порождает зло.
Занялся самообразованием, освободился досрочно, поступил в университет, полюбил Мариам…
Говорил, что думал и чувствовал, но постепенно, глядя на судей, начал проникаться мыслью, что здесь, в зале, никого нет. Он один с Мариам в пустом помещении, и слова его обращены в пустоту.
***
«Сколько мечей и все на меня! Копья и копья.
Один я, один.
Путь очищая, рублю. Путь очищаю справедливости общей, закону…
Победить не смогу, но лучше погибнуть в борьбе, чем униженной жертвой висеть на кресте.
Вот тебе вазы, кувшины… Рублю. Бью вазы, кувшины…»
— Не убивать! — разнёсся над всеми властный рык Демофила.—Живого! Живого его!
Стражники с лязгом сунули мечи в ножны и, выставив копья, сблизились ещё теснее, плотнее.
Скиф в том же темпе, как и начал, колет и рубит. Те отступают, убирают копья прочь от меча и сразу вновь бросают вперёд их, целясь в руки и ноги его.
Вот один размахнулся. Копьё полетело.Оно вонзается Скифу в правое бедро, и тут же другое задевает кожу плеча.
Горячая кровь на ноге и плече…
Скиф вырывает копьё из бедра. Силой метнул в Демофила. Оно летит, пробивает спинку кресла, где только что ещё сидел тот…
«Лучше погибнуть в борьбе…
Всё.
Мне его не достать… Не достать мне его…
Сомкнули ряды. Не успел…
Рук не поднять… Ноги не держат…»
Он упал на одно колено, но меч держит всё так же. Рубит и колет, налево,направо…
«О, правда, когда мы тебя завоюем? Когда всеобщей ты станешь?
Где же, Ямбул, твоё государство. «Солнечное»?!»
***
Санёк замечает, что его исповедь никто не слушает.
Не понимая такого невнимания и бездушия, он намеренно выдерживает слишком долгую паузу.
Он довольно долго молчит, но никто не обращает внимания даже на это!
«Они не слышат меня! Я говорю, но кому?!»
Горечь иронии искажает его лицо. На глаза набежали слёзы.
Стараясь вернуться в прежнее состояние, Саша наклоняет голову. Прячет от Мариам глаза свои, но не выдержав, оборачивается к ней. Разочарованно поджав губы,
показывает на судью.
Видно, ощутив некое изменение в окружении, Виликов просыпается. Сразу обращается к Александру с вопросом:
— Вы всё?
Санёк молчит. В нём обитает далёкое прошлое, образом Скифа вошедшее в память и нашедшее его, Александра, как точку единения настоящего и будущего, начинающее
всё сильнее звучать, а кругом в мыслях и в чувствах людей видны оковы.
«В лица смотрю, но они—словно закрытые двери. Железные двери и там—стеклянный глазок.
Стучу.
«Умираю»,—кричу.
Смеются, но всё больше запоров, грохочут засовы».
***
Санёк ищуще оглядывает зал.
«Надо срочно что-то делать! Ударить в набат!»
Коробке судейского стола, местам прокурора, секретаря, ограждению подсудимого, — им противостояли, занимая половину площади помещения, два ряда скамеек. На них, кроме торгашей, Николая, Мариам, никого не было. Скамейки были, но они пустовали: там не было ни представителя печати—глаз и ушей общества, ни независимых присяжных.
«Я—один. Один против лжи и предвзятости чёрной,—как стрелы в полёте проносятся мысли. — Надо срочно менять…»
Справа и слева над Александром грозно возвышались
двое конвойных. Впереди сутулится забытый всеми, ждущий поддержки несуществующей влиятельной организации беззащитный адвокат. Напротив восседает наделенная
властью прокурор…
— Вы всё?—повторяет судья.
Сашок кажется себе всеми забытым и одиноким, точно таким же одиноким, каким ощутил себя в кабинете следователя после ареста, когда тот на его напоминание о Конституции и требование предоставить защитника зло прокричал: «Тебе? Да тебя замуровать в этих стенах надо. И замурую!»
«Замуровал, не дал защититься, состряпал дело, замазал картину, и как теперь истинное изображение отмыть от грязи?»
Мысли-стрелы мелькают, летят: «Впервые ведь нашей страной принят закон о правде всеобщей! Принят давно!
Что творят эти люди?
Меня оградили. Проиграют и правда, и закон!..»
***
«Вращательные, сильные движения меча Скифа не позволяли подступиться к нему.
Один из охранников, окликнув своих, размахнулся…
Скифа накрыла сплетённая из толстых прочных ниток сеть».
***
— Вы всё?—повышает голос судья.
Санёк с вызовом и надеждой взглянул на него. Твёрдо объявил:
— У меня, благодаря отказам в ходатайствах и трюку с экспериментом, нет прямых доказательств моей невиновности, таких, которые можно было бы пощупать. Нет их
так же, как нет и противоположных ни у кого здесь. Ваше разбирательство — упрощённый подход. Так разбираются базарные бабы, — Скифовский говорил, смутно осознавая, что не имеет ещё права обвинять в чём-то Виликова, ведь тот не показывает, на чью сторону встал.
Осознавал это, но в то же время понимал: сегодняшнее заседание рушит веру в незыблемые основы справедливости. Рушит косвенно, неявно, что как раз и страшно, ведь так незаметно разваливают будущее!
Эти людишки избрали делом жизни, на словах, служение истине, а, значит, и народу, и каждому встречному человеку, но они не хотят видеть в нём, Александре, человека, на деле уходя от правды, преследуя свои сиюминутные чиновничьи интересы.
Осознавая, понимая и сдерживая в себе бунтующее возмущение, подсудимый продолжал:
— Мои показания единственно верные и соответтвуют действительности, что подтверждается логическими умозаключениями, вытекающими из любых посылок,
имеющихся в деле. Надо только обратиться к формальной
логике…
Говорил, сопоставляя противоречия, делая выводы.
В то же время он подсознательно искал ответы на длинный ряд вопросов:
«Следователя контролирует прокурор, а прокурора кто?
Сама себя? А если Демофилина дура или преступница?
Судья остановит?
Что заставляет судью не делать ошибок? По правде судить? Совесть? А вдруг её нет? Что тогда?
А может, может, я должен взятку уплатить? Мол, в капкан угодил и плати?»
Искал подспудно ответы, а вслух говорил.
Обращался к суду, понимая, что тоном своим задевает
их болезненное высокомерие. Это может повлиять на приговор. Обращался, сознавая бессилие, зависимость свою.
Обращался, чувствуя, что судье нельзя не верить. Веря ему, Санёк сдержался, оставляя в себе жалящий рой вопросов, и закончил:
— Прошу у вас не снисхождения, не милостыню, а справедливости.
Я не виновен и требую меня оправдать! Требую освободить меня из-под стражи.
***
«Сеть упала на Скифа.
Он полоснул её мечом. Рванул, но на него набросились.
Смяли, опрокинули. Вырвали меч. Прижали к земле. Откинули сеть.
«На каждой ноге по двое—тяжесть какая!
Лежат на груди: трудно дышать!
Перевернули: песок на зубах!
Руки схватили. Держат меня. Держат, тянут руки, суставы ломая. Кулаки разжимают…»
***
Судья встал и, степенно выпрямившись, объявил:
— Суд удаляется на совещание.
Виликов и заседатели, имея с одной стороны словесное утверждение Грязнова о нападении и предположения свидетелей о таковом, а с другой — отрицание преступления и отсутствие очевидцев, ушли принимать решение.
Санёк с задумчивым видом глядел им вслед:
«Всё. Теперь не могу ни на что повлиять. Остаётся лишь ждать. Ждать, что решат.
Что? Оправдают? Новое следствие?Признают виновным? Нет, нет, только не это. Такое ведь невозможно!»
Он оглянулся на встающих Николая и Мариам.
Поднялся:
— Мари. Ты не волнуйся: что бы они не решили, не переживай. Главное—сын…
***
«Тянут, выпрямляя, руки мои…, развели их…
Словно обнял и прощаюсь с землёй. А может, встречаюсь?
Прижали ладони к доске…»
ГЛАВА 2. ВСЁ ИДЁТ К ЕДИНСТВУ
После перерыва Александра в зал вели не двое, а трое конвойных. Заметив это, он с усталым безразличием подумал:
«Стало их больше, значит, осудят.
Дадут, сколько отбыл в тюрьме? А может — год? Пять?»—щемяще сжалось сердце.
В зале заседаний — всё те же лица. Нет только Демофилиной и секретаря.
Он улыбается Мариам. Она несмело ответила, и тут же тревога согнала с лица улыбку.
Входят судьи. Все встали, и после короткой паузы в пугливой тишине слышится спокойное звучание голоса Виликова. Он, стоя, читает приговор.
— ИМЕНЕМ РЕСПУБЛИКИ народный суд в составе председательствующего…
***
«Один из стражников втыкает острый конец гвоздя в кисть.
Удар обухом топора по шляпке…
От пронзительной резкой боли пальцы Скифа сжимаются в кулак и касаются прохладного стержня.
«Меня пригвоздили!»
Подскакивает вилик:
— Свяжите, чтобы не бросился на меч!
Обычно приговорённого к казни, толкая и тыча копьями, мечами, проводили среди людей. Сегодня, предвидя возможный поступок, по указанию вилика Скифа обвязали за пояс.
Двое охранников разошлись в разные стороны. Третий пошёл вперёд. Дёрнув за концы верёвок, они заставили Скифа встать.
Руки его, как бы удерживая доску, были опущены перед собой. С сжатых в кулаки кистей красными струйками стекала и капала в песок кровь. Одежда влажными бурыми
клочьями висела на мускулистом теле. Правая нога от бедра и до ступни была сплошь залеплена розовой грязью.
Распухшее лицо — в следах побоев, в песке, ссадинах — было страшным. Только голубые глаза его светились прежней решимостью.
Скиф вскинул голову.
Он пошатывался. Его мотало из стороны в сторону, но он, как только выпрямился, сразу повернулся к Мариам.
Испуганно прижав ко рту маленькие кулачки, она с неподвластным ей ужасом на лице смотрела на Скифа.
Слёзы сверкающими звёздочками, осветив её щёки, прощально блеснув на солнце, исчезли под руками.
Сына с ней не было. Скиф сразу заметил это. Обеспокоенно вытянулся. Увидел, как старая рабыня, стоя позади Мариам, приподняв завёрнутого в лоскутное одеяло ребёнка, как бы в знак прощания, покачала его.
Скиф улыбнулся им, но тут же острая боль заставила разбитые губы застыть в недвижности.
Верёвки натянулись.
Тот, кто был спереди, дёрнул. Скиф, сам того не желая, сделал шаг.
«Шаг!»
***
Сурово сдвинув брови, судья возвещал:
— Проверив материалы дела, заслушав пояснения подсудимого, показания свидетелей, потерпевшего, народный суд установил:
Подсудимый Скифовский, будучи судим за хулиганство, повторно совершил злостное хулиганство, умышленные действия, грубо нарушающие общественный порядок, выражающие явное неуважение к обществу и отличающиеся по своему содержанию особой дерзостью, цинизмом…
После этих слов Санёк уже понял, что последует далее.
Он отвернулся от судьи к Мариам.
«Если в этой части зачитывают «установил… совершил», то ясно: его считают виновным.
Невиновного называют виновным только потому, что он когда-то судим!
Сколько слов! Они, будто шаги, ведут к неведомому ещё, что написано в конце—мера наказания, срок.
Слова. Слова, будто шаги… Куда и к чему уводят они?»
***
«Новый рывок.
«Шаг».
Скифа вели к невольникам. Вели, чтобы, показав страдания его, вселить в их сердца ужас и смирение.
Каждое движение давалось ему с превеликим трудом.
Он преодолевал кричащее желание стенать от боли. Скиф с радостью бросился бы на чей-нибудь меч, копьё, чтобы разом всё оборвать, но верёвки прочно удерживали его на расстоянии от оружия. Держали и заставляли ступать по земле.
«Шаг. Шаг как удар».
По-прежнему он смотрит на Мариам. Она молчит.
В глазах её—безнадёжность отчаяния.
Рывок.
«Шаг!»
Скиф приближается к Мариам. Упрямо, еле слышно, но настойчиво повторяет, шепчет опухшими окровавленными губами:
— Люб-лю… Сына… расти… воином…
Рывок.
«Шаг!»
Его тянут уже прочь от неё. Он оборачивается и шёпотом повторяет:
— Сына… воином…
Старушка- рабыня со слезами на глазах, не переставая, безостановочно кивает ему. Мариам в безмолвном крике боли кусает покрытые блеском влаги кулачки свои.
«Рывок—шаг!»
Он уже не видит её. Рядом, напротив — только чужие глаза. Чужие, и в них то дымчатый страх, то огонь ненависти, то тепло сострадания, то холод любопытства.
Он шепчет: «Сы-на воином…»
Рывок.
«Шаг как удар, и всё ближе к столбу!»
***
Будто впечатывая слова в память Александра, судья читает:
— Суд находит, что нельзя верить пояснениям Скифовского о том, что он не нападал на потерпевшего Грязнова, поскольку эти пояснения подсудимого противоречат
показаниям потерпевшего Грязнова и милиционера Стебелькова, следовательно, Скифовский МОГ напасть на…
«МОГ? Предположение? Что же дальше? Они равнодушны и ненавидят меня!
Куда и к чему уводят слова?
Мариам!
Будет разлука?
Что случится с тобой за краем нашей разлуки?
Что с сыном, тобою и нами в разлуке?..»
***
«Рывок…»
Снова шаг. Шаг — и он у столба.
Здесь на опрокинутых бадьях стоят в ожидании двое стражников. Они нагнулись к подошедшим. Те, кто привели Скифа, хватают доску за концы, и со злорадным удовлетворением на лицах тянут её кверху. Передают в руки хваткие, ждущие.
Скифа поднимают. Он отрывается от земли. Лицо искажается от боли.
— Не-е-т! — рыдающий женский крик раскалывает напуганную тишину.—Не-ет! Не надо! Не надо!
Стражники на мгновение остановились. Затем опять стали подтягивать к штырю прибитого к доске Скифа.
Мариам с криком и плачем прорывается к Демофилу.
Бросается перед ним на колени. Обхватывает ноги его:
— Господин! Господин! Пожалей ты его! Не губи!
Не губи нас. Он — хороший. Прости его. Прости: он не виновен!
Губы Скифа дрогнули. Ему хотелось остановить её.
Хотелось крикнуть ей: «Не смей! Унижаться не смей!
Не надо! Сына…!» — ему хотелось ещё что-то крикнуть, но силы ушли. Уходили на преодоление боли, и их не хватило на слова.
Вилик подскочил к Мариам. Схватил за длинные волосы. Рванул.
Лицо её запрокинулось.
Тело Скифа напряглось…
— Подожди,—остановил вилика Демофил и обратился к Мариам.—Кто ты?
— Жена его. Люблю его. Он — хороший. Не виновен,—в скороговорке лепетала, спешила она, продолжая стоять на коленях.
— Он разбил кувшин и должен быть наказан. Он —дурной раб.
— Нельзя! Нельзя человека за кувшин жизни лишать!
— То—Не человек! Он—ра6!
— Он—хороший. Не губи нас. Прошу! Мы любим…
Демофил, посмотрев на вилика, махнул рукой:
— Рабу — смерть! Я волен так решать. Сила — за нами.
Вилик грубо схватил Мариам за плечи. Поднял её. Заставил встать на ноги. Подтолкнул.
Вздрагивая от рыданий, она направилась к толпе невольников. Затем обернулась. Посмотрела в сторону столба, на Скифа.
Охранники вбивали гвозди в ноги Его».
***
В Александре мысли и чувства смешались. Видит Скифа, свою Мариам, слышит голос живого чеховского унтера Пришибеева.
— Суд принимает во внимание, что подсудимый Скифовский по месту работы и жительства характеризуется положительно; что после отбытия наказания окончил
четыре курса ЛГУ, а также то, что он ранее неоднократно судим, преступление совершил в состоянии опьянения, может быть признан особо опасным рецидивистом, поэтому находит, что в конкретных условиях Скифовского возможно исправить и перевоспитать с изоляцией от общества, но без признания особо опасным рецидивистом…
«Виновен, но не особо опасен…? Виновен в том, что раньше судим? Но ведь то уже искупил. Не виновен, а свободы лишат! Лишат? «Характеризуется положительно»—
значит, хоть это учли и пять не дадут.Свободу отнимут? Отняли уже!
Что будет с нами в жестокой разлуке? Что будет с тобой, Мариам, с сыном?»
***
«Скиф висел на вытянутых руках. Изуродованное побоями лицо с чёрным клеймом на лбу вещало о страдании.
Губы раскрыты в подобии улыбки, зубы — сжаты, а глаза… Голубые глаза его смотрели на Мариам с безмолвным укором.
Мариам увидела его распятым. Рванулась, оттолкнула вилика и кинулась к столбу.
Скиф смотрит, как развеваются на бегу распущенные волосы её, как туника, облегая тело, обрисовывает плавные, родные, знакомые линии её фигуры.
Она бежит к нему, и он не может остановить её.
Бежит к нему…
Промчалась мимо охранника—тот пытается задержать её — оттолкнула. С ходу обхватила столб. Лицом прижалась к ногам Его и в плаче стала причитать:
— Милый! Милый! Что делают с нами?
Шептала, гладила нежно ладонями окровавленные ступни Его. Целовала их и, вскинув голову, закричала:
— Люблю тебя! Люблю! Не хочу! Не могу без тебя!
О!—она вновь припала к ногам Его.—Что делают с нами?
Губы Его дрогнули. Он неслышно для остальных что-то ответил ей. Стражники, придя в себя, подскочили к ним.
Схватили Мариам за одежду, за руки…
Она крепко держалась за столб, не давалась им.
— Нет! Нет! Не уйду! Мы вместе! Вместе!
Сверху будто упали произнесённые хриплым голосом слова:
— Сына… воином… Уходи…
Сказанное обрубил повелительный окрик Демофила:
— Ты рвёшься к нему!—толстые его губы кривит дьявольская усмешка.—Помогите ей!
Стражники обернулись в непонимании, и он добавил:
— Привяжите цепями!
Сказал. Подозвал вилика и что-то приказал тому.
Вилик, захватив с собой троих стражников, исчез в воротах имения».
***
— На основании изложенного, руководствуясь статьями уголовно-процессуального кодекса…
Санёк видит, смотрит на Мариам, слышит…
… народный суд ПРИГОВОРИЛ…
… признать виновным Скифовского А. В. в совершении преступления…
***
«Мариам опутали цепями.
Она, улыбаясь, светясь радостью, гладит ноги Его.
Вскидывает голову вверх. Взглядом обняла и шепчет:
— Мы—вместе… Мы—вместе…
Улыбаясь, ласкает и шепчет:
— Боль сейчас пройдёт. Пройдёт. Нам не больно.
Шептала, убеждала, успокаивала Его, а голос разрывали рыдания.
Из ворот выбегает вилик с помощниками.
Они тащат хворост.
Подносят охапки к столбу. Начинают обкладывать сухими ветками Мариам.
Затем, проворно переставляя ноги, они сбегали ещё раз и ещё. Притащили соломы.
— Мы — вместе, не больно, — шепчет Мариам. — Победитель, любимый мой! Я — только с тобой. Нам не страшно.
Она назвала его по имени «Победитель». Назвала по имени. Позвала. Обратилась к нему так же, как делала до неволи, когда оставались одни.
Они сейчас тоже были одни. Были вместе, и всё, что не в них, суетилось для своей же смерти. То, что не в них, спешило к своей смерти, а они были вместе.
Он смотрит сверху на снующих вокруг стражников. Смотрит, волею обстоятельств вознесённый выше всех. Видит сразу весь мир: солнце, синее чистое небо, даль горизонта, плодородную землю, зелень деревьев и травы, нежность цветов, воду реки, имение, Мариам и этих людей.
Вот они обливают чёрной густой жидкостью уложенные снопами прутья.
Вилик подбегает к Демофилу.
Тот выслушал. Одобрительно кивнул и управляющий поджёг смоляную ветку. Подошёл к одному из помощников.
Стражник отрицательно помотал головой, но затем нерешительно взял из рук вилика горящий факел и направился к столбу.
— Мы — вместе… Любим… не страшно…, — сквозь плач и слёзы приговаривает Мариам.
По толпе невольников прокатился глухой невнятный ропот. Они недружно загалдели, нестройный хор голосов начал переходить в мелодию: «Мы — тоже люди, мы — тоже любим, и кровь — красна…», — но после грозного окрика вилика: «Скоты! Молчать!»—все замолкли.
Стражник с факелом подходит к столбу. Мгновение медлит и решительным движением бросает огонь в солому».
***
— … предусмотренного статьей… частью второй уголовного кодекса… и наказать лишением свободы сроком на пять лет…
«Пять лет!!?
За такое другим—штраф? Пятнадцать суток?
А мне—пять лет?!»
Слова, произносимые вблизи кем-то, преображаясь в воображении Александра, ломаются, трещат, как сухие ветки.
Стало душно. Захотелось вздохнуть полной грудью. Захотелось расстегнуть рубашку, но ладони Его судорожно сжимали планку барьера и, словно прибитые к доске невидимыми гвоздями, оставались в недвижности.
«Меня пригвоздили?
Близость в даль обратилась…
В поцелуе слились бесплотные тени.
Бьются вазы, кувшины, бутылки…
Зубами вгрызаюсь в эту доску, в этот барьер?!
С ума я схожу?!»
Нет ведь закона такого нет!
Мощная, широкая, горячая волна ударила в голову.
«Слова, словно хворост, горят!
Какая жара! Духота.
Сгорают мысли и чувства мои, сгорает картина—корёжится холст, сгорает и завтрашний день.
Солома и ветки вспыхивают разом ярко-жёлтым пламенем.
Всё сжигают слова, приговор этот. Горит всё вокруг, вокруг и во мне!
Огонь обнял сухие ветки, они дружно затрещали, и сквозь это весёлое потрескивание в гнетущем безмолвии все вдруг расслышали чётко звучащий голос.
Видя, что любимую его уже ничто не спасает от раствоения во всём, ухода во Всё; зная, что такими, как есть, они воспринимают, видят, чувствуют друг друга последние мгновения; в старании облегчить её страдания и в желании усилить, подчеркнуть её отдалённость от суеты людской, от боли, от жестокости, уничтожающим пламенем пожирающей живое, Победитель обратился к любимой, назвав
её настоящим именем:
— Прости, родная Природа, меня. Прости за этот мир. За лютую злобу его!
Прости, — огонь охватил Её, подбирается к Нему.
И тот же голос после короткой паузы через преодоление
стенания, отражая прозрение перед уходом, продолжает:
— Мы… вместе… Любим… Прощаем…, а сын—поведёт…»
— Мы — вместе! — перекрывая стон Его, радостным возгласом Она закричала, но глас сорвался, перешёл в рыдание:
— Люблю!.. С тобой!.. Что сделали с нами! Люб…
Пламя рванулось ввысь.
Победитель, склонив голову, смотрит вниз на исчезающую в красных языках огня Природу. Смотрит, но дым плотной тучей взметнулся кверху и мягким теплом ударяет
в лицо Ему. Ударил в лицо и скрыл от Него всё, унося Его во Всё.
Розовые сверкающие искры светлым облаком поднялись к небу, а затем начали падать, спускаться к людям, словно желая вселиться в их души, но движение это было остановлено страхом, было не понято, не принято, и тогда они снова взлетели. Кружась в ожидании, стали метаться, будто призывая всмотреться, всмотреться, всмотреться, увидеть: то — не искры, то — сердца частицы, горячего
сердца частицы летят.
Листья сгорают на ветках деревьев. В пепел цветы обратились. В пламени жарком — моя Мариам и сынишка.
Небо в лживом чёрном дыму.
Всё—в чёрном дыму, и, задыхаясь, кричу:
— Почему? Почему случиться такое могло, что без всякой вины осудили меня?
Задыхаясь, кричу: «Почему?»
Горю, кричу, погибаю…
Воспитанник молча созерцал происходящее, но вдруг, повернувшись, схватил Демофила за руку:
— Люди ведь там… сгорают…
— Там не люди,—произнёс спокойно звучащий баритон,—рабы!»
***
«Колонны идут и идут.
Стоп! Загорается красный.
Мы! Все! Равны!—могучий хор.
Движение продолжается. Все идут ровными рядами и колоннами.
Идут и благоговейно ждут указания сверху. Идут, шагая в ногу, все жители державы. Идут ряды и колонны подобия людей, о духовности забыв. Шагают, размеренно втаптывая в грязь тех, кто пробует «под запрет» против течения…
Начальники-чиновники зорко высматривают таких
и скопом набрасываются, выдёргивают из колонн. Выдёргивают и, чтобы не нарушить общую размеренную поступь, вталкивают одиночек в подвалы — кутузки, двери-зевы
которых распахнуты настежь всегда…
Начальники-чиновники зорко высматривают, хватают, вталкивают, строго наблюдая за выражением физиономий друг друга. Работы хватает: направлять и хватать, но всё-таки, между делом, эти «слуги народа» шмыгают на пустую сторону улицы. Ныряют в спецмашины, спецбольницы и другие «специи», одеваются, наедаются, развлекаются,
а затем снова в шеренгу.
Минуя постамент, подданные по кругу приходят к вечеру в кутузки, коммуналки свои. Потирают шею, кладут зубы на полки и заливают необъяснимую тоску огненной
водой…
А колонны идут. Стоп…
Мы! Все! Равны!
А постамент растёт.
Мы! Все! Равны!
А трон поднимается.
Мы! Все! Равны!»
4 ЧАСТЬ. ОСВОБОЖДЕНИЕ
ГЛАВА I. ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
Они миновали, выходя из административного здания, большие напольные часы. Пробило десять утра.
Со дня ареста прошло тысяча восемьсот двадцать шесть суток—пять лет.
Вчера был день рождения сына. Сегодня закончился срок наказания за то, чего Сашок не сделал.
Он идёт в сопровождении дежурного офицера к воротам. За ними — свобода. Знает, что там каждый шаг будет приближать его к желанной мести.
Месть — это единственно верное решение. К этому он пришёл после долгих раздумий, после того как на опыте убедился в верности своих выводов, после многократных
обращений в разные инстанции.
После осуждения, утверждения приговора Верховным судом республики, Скифовский пребывал в состоянии отрешённости. Он будто взором постороннего наблюдал
за собой. Ему казалось, что говорят не ему, спрашивают
не его. И отвечает не он, а некий самостоятельно существующий голос. Стригут, переодевают, приказывают не ему. Мысленно он всё ещё находился там, на суде, откуда должен был выйти на свободу, к Мариам. Должен быть, на той свободе, а не здесь, за решёткой.
Постепенно он преодолел это состояние раздвоенности.
Чувства его, будто опалённые пламенем цветы, поникли и завяли в ожидании справедливости, способной оживить сад души человеческой. Понимая, что только справедливость может вернуть его к жизни, он начал бороться, но не за оправдание. Начал бороться за право на жизнь.
Последнюю возможность добиться оправдания у него
нагло отняли на суде, когда лишили права провести эксперимент. Этого не вернуть. Определив это разумом, Санёк писал одну за другой жалобы, где лишь мимоходом упоминал об «ошибке». Акцент он делал на несоразмерности проступка и наказания. Говорил о естественном праве на жизнь, о равноправности всех людей в этом.
К нему применили статью, где длительность меры предусмотрена от года до пяти лет, и вычеркнули из жизни на максимальный срок. За такое же деяние несудимому
дают пятнадцать суток. Нельзя так вершить суд, ведь у него не пять, а одна жизнь.
Сашок смирился с тем, что стал жертвой клеветы, предвзятости и равнодушия. Смирился с невозможностью оправдаться: но согласиться с зачислением его в некий
разряд второсортных людей не мог. Вообще, он не понимал, как удалось демофилиным-виликовым в стране, где равноправность утверждена законом, наказание заменить издевательством, произволом.
«Другим — сутки, а мне — пять лет! Почему?»
Не понимал, не принимал. Получив очередной ответ, что осуждён правильно, снова брался за ручку и писал в следующую инстанцию.Ответ на каждое обращение ждал до трёх месяцев, а то и дольше. И приходил такой же ответ, как предыдущие. Снова писал. Надеялся, что следующее сообщение принесёт распоряжение о прекращении мучений.
Писал. Ждал. Начинал злиться на себя, что не может принять действительность такой, какова она есть. Бросал ручку. Хотелось стать твёрже, жёстче, злее, черствее, чтобы не чувствовать мучительность предстоящего.
Представляя, что впереди ещё долгие годы неволи, он хватался за голову. Выбегал из названного общежитием помещения, контейнера, чтобы хоть как-то освободиться от гнетущих его мыслей, метался взад-вперёд по дворику. Останавливался.
Упирался взглядом в землю, и губы непроизвольно шептали, звали прислушаться всех так называемых юристов.
«К тому, что сделали вы! К тому, что делаете вы! Дайте мне плеть! Буду чувства хлестать за то, что верят они… Буду чувства я рвать за то, что не теряют веру в правду они! Буду стегать их, чтобы болью сладость веры из сердца прогнать!»
Время шло. Позади год.
Явную, очевидную несуразность никто так и не пытался исправить.
Пришло известие о Мариам.
10.05
В хмуром молчании он выслушал пожелание больше не конфликтовать с законом. Молча взял из рук ответственного дежурного по колонии документы, деньги. Сунул
их в карман и так же молча, не прощаясь, последовал через контрольно- пропускной пункт.
Вышел на улицу и, быстро шагая, глядя прямо перед собой, направился к центру города.
Его никто не встретил. Друзей не было. Родственники заняты, а Мариам…
Он знал, почему она не пришла.
Итак, цель ясна—месть.
Долго он шёл к этому решению.
Предчувствие уже сразу по прибытии в колонию подсказало, чем всё закончится. Он противился, но новое восприятие им юристов помогло эмоциям победить слабое
сопротивление чувств.
Всё началось с неожиданной догадки, словно как брошенный в лицо снежок. Дальше с горы покатился огромный снежный ком.
«Юристы меньше других социальных групп заинтересованы во всеобщей справедливости».
Снежок полетел.
Рубщик мяса, зная, что получит свой кусок, не беспокоится о том, как мясо вообще разойдётся среди чужих, всем ли хватит.
Водовоз не переживает за воду для всех остальных — ему хватает.
Торговец дефицитным товаром имеет товар, и не важно, всем ли достанется.
По аналогии юрист, судья, оградив себя лично от беззакония нахождением в среде исполняющих закон, относится ко всеобщей справедливости безразлично.
Ком покатился.
Находящийся среди обилия распределяемого им товара менее всех заинтересован, а стоящий в конце очереди более всех заинтересован в справедливости.
Отношение ко всеобщей справедливости у личности, распределяющей товар, и у общества, желающего получить этот товар, различны. Отношения у них прямо
противоположны.
Интересы личности и общества в отношении к справедливости противостоят друг другу (борьба), но их интересы одинаковы в стремлении получить товар (единство).
В этом умозаключении отразился закон диалектики: единство и борьба противоположностей—основа всякого развития.
Есть у нас юристы? Есть. Противопоставлено им общество в стремлении «получить» справедливость? Где? Как они подотчётны? Через «спящих» заседателей? О них
говорит, например, пресса, похожая на собачку, ведомую на коротком поводке строгим хозяином? Ясно: у нас не соблюдён закон диалектики, развития в отношениях между людьми.
Ком катится дальше, растёт!
Находящийся среди обилия распределяемого товара не только менее всех заинтересован в справедливом его распределении, а, обеспечив лично себя этим товаром, начинает искать то, чего не имеет, то есть другой товар. Ясно ведь, что водовоза жажда не мучает.
Вот судья. Окружён гарантией законности для себя. Это у него есть.
Нужна машина, квартира, дача, путёвка, и он идёт к тем распределителям, у которых это есть. Происходит обмен, и образуется союз распределителей, клан, корпорация, члены которой могут достать всё, включая и закон для
себя. Могут всё, и возникает корпоративная мораль: нам возможно и позволено всё! Корпорации могут объединяться ещё и между собой, словно щупальцами гигантского
спрута охватывая тело общества, высасывая из него все соки и неся гибель людям!
Есть у нас такое? Не знаю, но это возможно, исходя из нарушения закона развития: отношения построены неверно.
Есть в стране и идол на постаменте, но нет противостоящей силы. Удовлетворяются лишь интересы распределителей, а большинство забыто. А в итоге — нет демократии, и всё остальное—следствие этого.
Снежный ком стал больше горы, откуда покатился лёгким снежком.
Дойдя до этих выводов, Санёк, удивился: откуда же в нём так прочно сидит вера в то, что в случившемся с ним всё-таки разберутся? Зная психологию, он и здесь нашёл ответ.
Всё дело в установке, в ожидании. Идя в хлебный магазин, мы готовы к тому, что там купим хлеб. Идя к судье, ждём справедливости. Настоящее положение дел большинству не известно, а установка есть, вера живёт, пока не опрокинут лицом в грязь.
Выходит, что меня упрятали за решётку те, кто менее всех заинтересованы в правде! Обращаться с жалобами мне разрешают только в юридические инстанции, к тем же менее заинтересованным.
Получается, что я уже могу предсказать будущее: меня не оправдают и я отбуду весь срок? Капкан?
Не зря предчувствие шептало о гибели.
После всего понятого им умерла вера в справедливость, но он продолжал писать юристам только потому, чтобы через годы сказать себе: я сделал всё…
11.30
Александр удаляется от Кирского отделения милиции.
Чувствует, как кожа лица с каждым мгновением всё больше стягивается, будто твердеет. Чувствует, что напряжение, бушующая в нём злоба вот-вот устремят его в бег.
Требовательно зудят мышцы.
Он призывает на помощь волю. Останавливается. Смотрит перед собой. Невидяще смотрит и, получая наслаждение, разглядывает в воображении своём картины, сцены
грядущего разрушения…
По улице идёт женщина. Встречает его взгляд, и умиротворённое выражение её лица мгновенно сменяется испугом. Она отшатывается от него, с опаской обходит.
«Так мне нель-зя-я!» — думает Сашок, а другое, более мощное направление мыслей, тяжеловесным сверхскоростным эшелоном несущееся к цели, к конечной остановке, тянет его, толкает, заставляет мчаться, требует действий тут же,незамедлительно…
Но всё-таки он пересиливает эту влекущую инерцию, а внутри у него будто что-то кипит. Сашка сворачивает в пустой подъезд. Убеждается, что там никого нет. Подходит к стене и взрывной серией беспрерывных ударов рук, ног,
головы, плеч, груди сильно бьёт, рыча, бьёт о цементную твердь, пока боль и усталость не заставляют частично удовлетворённую злость отступить, замереть.
Прикладывается горячим лбом к прохладной стене и тяжело дышит.
«Значит, тебя уже не достать!» — думает он о следователе, который сфабриковал дело о нападении: только что Александр убедился, что тот действительно осуждён
за злоупотребления и лишён свободы.
Возвращается на улицу, идёт мимо старушки, которая непривычно для Сашки, не прячась, открыто торгует полевыми цветами.
Заходит в кооперативное кафе, где аппетитно пахнет разнообразием съедобных блюд, а не водкой, табаком, немытой посудой общепитовки.
Выбрав место, делает заказ. Не слыша полемики за соседним столиком о переизбрании директора завода, Сашок быстро перекусывает. Не обращая ни на кого и ни на что внимания, выходит. Его не волнуют проблемы этих людей.
Неясных вопросов у него нет. Ответы были найдены уже на всё, и теперь остаётся только одно—действовать.
Там уходило время, дни, месяцы, годы, а новые трафаретно-однообразные извещения равнодушно и монотонно повторяли: осуждён обоснованно, справедливо. Читая
и расписываясь на них, Санёк стискивал зубы. Удерживал в себе крик отчаяния. Сжимал кулаки. Разворачивался. Уходил из приёмной спецчасти и вновь хватался за ручку, бумагу.
Бессонными долгими ночами он, будто наяву, всё чаще начинал видеть возвышенного над людьми, вознесённого, но охваченного огнём Победителя. Видит, чувствует Его.
Вот уже в нём самом пылающий жар. Горит, сгорает он сам, исчезая искрами в темноте. Умирает в нём что-то нежное. Нежное, но дающее силу. Прекрасное и важное, самое главное, что должно всегда жить в каждом человеке.
Умирает непередаваемое в словах ощущение гармонии, слияния с незыблемой направленностью движения Природы: умирает Любовь.
К нему постоянно возвращалось видение страны в образе города с одной кольцеобразной улицей. Видел, чувствовал, будто смотрится в зеркало. Смотрит и видит себя среди пешеходов, хором скандирующих лозунги, в растерянности
от этого он думает: что делать—плакать, смеяться?
И плакать, и смеяться; ведь больно и одновременно смешно. Больно, смешно и понятно, что в городе незнакомом не все одинаковы в действиях. Есть, наверное,
и сберегшие чистоту помыслов и действий. Суть взаимосвязей, взаимовлияний намного сложнее, чем может показаться вначале. Понятно, что и любой постовой зависим от начальников, которые в свою очередь невидимыми нитями связаны со страстями Демофила.
Зависим, но всё равно влияет на пешеходов, запуганный страданиями Скифа- Победителя.
Эти нервущиеся, непоколебимые нити проходят через эпохи Дикости, Античности, Средневековья, Возрождения, Просвещения. Неосязаемой взаимосвязью идут от далёкого рабства телесного в сегодняшнее рабство духовное: рабство мыслей и чувств; рабство, более страшное.
Понимая это, Санёк видел, что положение не меняется. Нет изменений: кружение продолжается, хотя уже многие понимают: пора спустить воздух из надувного постамента. Пора ломать ограничивающий потолок. Пора раздвигать
здания, строить перекрёстки и переходы, дав свободу передвижению.
Видел, понимал и убеждался на уже происшедшем и происходящем с ним, что страна живёт по принципам этого одновременно и фантастического, и реального города—его видения. А он сам сдвинут, поставлен на обочину, и не тень его мечется на кузовах машин, а тело и дух давят, ломают скорости века. Убеждался, и возмущение перерастало в озлобленность. Чувства переродились в дикие желания.
«Люди распяли меня и сжигают? Кто эти люди?»
Сменяли друг друга года, но каждое утро Сашок открывал глаза и видел вокруг себя койки, тумбочки, остриженные наголо головы. Просыпался, и окружение сразу
требовательно прогоняло спасительное ощущение безмятежности сна. Прогоняло и возвращало к вопросам вопросов: не спим ли мы в реальности нашей? Что лучше: жизнь или сон? А может, всё то, что кругом,— это тюрьма?
Каждое утро начиналось у него с осознания, повторения одного и того же: «В неволе! Ни за что! В неволе, и не на день, не на два, не на год, а на пять лет. На десятую часть действенной жизни!»
Всё чаще Александру начинало казаться, что он теряет связь с материальностью окружения и предметы становятся иллюзией.
«Ведь то, что есть, быть не может: я невиновен, но в неволе. Не может быть, не должно, а значит этого нет:
я не брошен за решётку. Этого нет, а значит и предметы, что вижу, не существуют. Предметы выдумал я, и нет их кругом.
Но я их осязаю! Вот ведь—решётка!
Где же истина, явь? Действительность где?»
Мысли, одни и те же мысли возвращались, повторялись, и он начинал думать, что сходит с ума. Уже сошёл с ума. Начинает действительно сходить с ума, и тогда,
чтобы найти какую-то точку опоры, чтобы убедиться, что в нём ещё живёт логика, не зная объяснения состоянию своему, Санёк ударялся в работу, бросался к турнику, пускался в «бега» от забора к забору или, лёжа на койке, мотал головой, скрежетал зубами. Делал хоть что-то, лишь бы остановить, заглушить в себе нарастающий в требовательной силе, рвущийся наружу крик, стон, грозящий вылиться в вой, что обещало потерю разума.
С каждым новым повторением этих ощущений он всё больше убеждался в том, что на самом деле сгорает. Чувствовал, как безжалостное пламя страстей человеческих
с жестокостью впивается в него, набирая жару из обстоятельств. Уничтожает его, Шурика, преображая во что-то необъяснимое, страшное, уводящее за черту жизни.
Он рвался из пут, сковывающих свободу его чувств.
Пытался сбросить оковы, настойчиво прогоняя из себя дикое желание всё крушить: и окружение, и тело своё. Понимая, что такое неприемлемо, неприглядно,неправильно,
он спохватывался. Останавливался, но эмоции властно требовали удовлетворить нестерпимую жажду.
Звали к мести и снова толкали к разрушению, к действиям.
20.40
«Всё, — облегчённо вздохнул Сашка. — С этим тоже порядок!»
Он встал на край тротуара и начал высматривать такси. Ждал и холодным расчётливым умом определял, что осталось сделать.
Он успел уже побывать в здании суда. Убедился, что завтра Демофилина участвует в одном из заседаний. Дождался её и, издали наблюдая за ней, проводил до дома.
Побывал и у квартиры ушедшего на пенсию Виликова.
Был и в магазине.
«Всё как надо. Откладывать не придётся. Завтра действую!» — определил он и ощутил, что долгожданный миг расплаты чётко назначен; приятно защекотало под
«ложечкой».
На очереди последние мелочи. Встретиться со знакомым по отсидке — «Чапой». Приобрести у него ампулу, браунинг. Отдохнуть.
«Завтра—всё по порядку: сын, Мариам, Демофилина, Виликов, торгаши, и поставить точку».
Александр махнул рукой. Такси остановилось. Он быстрым шагом направился к машине.
Скифовский вернулся в мир, откуда его так неожиданно, нанеся смертельную рану, вышвырнули.
Он вернулся в жизнь народа, радостно переживающего обновление, конкретными делами шедшего в будущее.
Он вернулся, но его уже не интересовала ни жизнь, ни будущее, которого лишился. Он выстрадал, принял решение и действовал.
Ещё полгода тому назад Санёк не знал точно, что и как будет делать после освобождения. Тогда он, веря, что в любой день может прийти сообщение об оправдании, просто-напросто не знал, когда выйдет…
На исходе третьего года, отбытого в неволе, куда тоже начал доноситься свежий ветер перемен, шум событий, решений, принимаемых на самом «верху», Санёк с тоскливым чувством читал о возрождении, что снова возвращало веру в силу разума, в красоту чувств, в жизнеспособность идей, торжества справедливости—апрель тысяча девятьсот девяностого года.
«Из постамента прелый воздух выходит, и резиновый трон оседает на землю. Ломают навес…»
«Что же мне-то делать?Обратиться к народу? Нельзя. К правительству? Тоже
нельзя! Обращаться могу только к судьям и прокурорам—порядок таков. Надо снова писать в следующую инстанцию. Писать, зная, что там, за масками поборников истины, укрылись и демофилины-виликовы.
Неправильно это: дать людям, меньше всех заинтересованным во всеобщей справедливости, дать им одним власть и право решать, где правда, а где ложь! Неправильно, но выхода нет. Надо писать».
За неполные пять лет, соблюдая указание об обращении в следующую юридическую инстанцию после получения ответа из нижестоящей, он сумел добраться до главных блюстителей законности: Верховного Суда Советского Союза.
Последний ответ, самый авторитетный, Санёк получил за два месяца до окончания срока наказания и, быстро пробежав взглядом по строчкам, нашёл главное:
«…Оснований для смягчения меры не усматривается. Приговор обоснован…»
«Это—конец всему».
Несправедливость возмущает любого и при кратком воздействии вызывает протест, а при длительном—ломает индивидуальность человека или озлобляет его.
Предметы, движение живого, покой неживого Сашок уже не видел, не слышал, не осязал и не чувствовал. Он после получения последнего ответа ко всему относился никак—безразлично. Холодно констатировал, что внешнее не находит в нём
отзвука, отражения, а будто бесследно исчезает.
Вокруг и в нём остаётся одно — пустота. Так же, как и до сообщения, он вставал, когда будили, работал, ел, двигался, но всё это время жил в пустоте, где когда-то было всё.
Приближается освобождение, и Сашка почувствовал зарождение в себе интереса. Он оживал, но, помня, каким был до ареста, с печальным безучастием нашёл, что первыми в нём пришли в движение и властно завоевывают сознание эмоции. Разум же переводил на язык слов движения страстей и своей расчётливой направленностью
к обладанию усиливал желание действовать.
«К кому выходить за ворота? Как жить, если в любую минуту снова подлость может в клетку бросить меня?»
«Я—не человек? Не умею любить, страдать и творить? Мне не больно? Могу лишь разрушать? Был таковым? Нет, а осудили, наказали уже!
Пора мне рубить оковы на себе и местью ответить на месть!»
Ночью он просыпался уже не от мучений чувства безысходности или отчаяния. Он просыпался от удушья. Перехватывала дыхание, заставляла в судороге каменеть мышцы озлобленность, упрямо требующая разрядки. Злость искала утоления своей жажды причинением боли, страданий другим; боли равноценной или большей, но ни в коем случае не меньшей. Злость гонит прочь сон, и он знает уже: способен крушить и ломать, способен на всё!
«Меня, убили меня, и я буду делать так же».
Дни уходили, и теснее сплетались мысли и страсти.
Для уверенности, для принятия последнего в жизни решения не хватало однозначности, убеждённости.
Усталые чувства слабыми потугами выдвигали преградой вопросы.
Первый—о сыне.
Сашок, считая, что мысли о ребёнке могут вызвать в нём жалость, ошибался. С удивлением обнаружил, что разуму ничто не мешает.
«Что будет с ним—безразлично, ведь важнее всего—наказать тех».
Он, познав любовь и красоту с Мариам, не задумываясь отдал бы за любимую жизнь свою. Став отцом и не испытав из-за разлуки чувства отцовства, без колебаний выбрал более ценное для него—уничтожение.
Остался второй, последний вопрос: «Что хотел сказать Скиф?»
Всё, что случилось с Победителем по кличке Скиф, навсегда осталось в памяти. Сашка делал сравнения, обдумывая события далёкого прошлого. Видел множество преходящих связей, но никак не мог разъяснить себе смысл нерасслышанной, незаконченной фразы:
«Мы вместе?.. Любим?.. Прощаем?.. А сын?.. Поведёт?..»
«Вместе, любим, прощаем» — здесь всё однозначно.
Он с Мариам были вместе, любили, простили друг друга за то, что не успели дать один второму. А «сын поведёт…»?
Что скрывалось за этими словами, Сашок объяснить не мог.
«Куда поведёт?
Если поведёт на борьбу за справедливость, то проще сказать: «Сын завоюет…». Если поведёт униженных ко мщению, то проще сказать: «А сын отомстит».
Куда же поведёт?»
Вопрос этот и раньше вставал перед Сашкой, но оставался без ответа.
Лёжа на тюремной постели, он рассчитывал по минутам каждое своё движение,которое ему придётся сделать для исполнения последнего решения. Холодным умом раскладывал он по полочкам все дела, ждущие его в городе.
Взвешивал каждую мелочь. Ощущал, как мышцы его в радостном возбуждении словно только и ждут позволения перейти к действиям. Рассчитывал, но спокойствия,
убеждённости, дающей уверенность, в нём не было.
«Сын поведёт…», «Куда поведет?»
День остаётся, а объяснение не найдено.
Последнюю ночь Сашок не смыкает глаз, а под самое утро, заставив себя как бы вселиться в образ Скифа, нашёл, что продолжение фразы лишь только одно —
месть.
Он не успел сказать: «А сын поведёт на казнь!»
Нашёл ответ. Принял это разъяснение.
Теперь, не имея в себе неясностей, нерешённых вопросов, незавершённых дел, Сашка, ясно видя свою жизнь до конца, забылся на час.
Ровно в восемь утра, словно его кто-то толкнул, проснулся. Попытался удержать, остановить уходящее вместе со сном некое озарение, дающее вроде другой, более точный ответ, и тут же вскочил. Сел на койке.
«Да! Решение — верное! — подтвердил про себя, мысленно окинув взглядом всё продуманное за ночь. —Они — безнравственны, они — из шеренги начальников,
они не имеют совести.
В духовном смысле они меня уничтожили и должны понести за это наказание.
Несправедливый приговор не отменён.Виновники произвола никем не наказаны.
Расширение демократии только начинается. Они за уничтожение меня могут вообще не получить возмездия со стороны общества и даже, плотнее натянув маску, будут
продолжать расширять зло.
Оставить как есть? Просуществовать лет до семидесяти собакой, побывавшей под колёсами телеги? Зачем? Зачем жить? Нет ничего, нет Мариам, потеряно всё, а я —будто с клеймом на лбу!
Жить не хочу, надо уходить. Я сам обязан наказать их, сам и сделаю так!»
Обречённо, недобро усмехнулся. Быстро оделся, а мысли, зовущие к цели, уже полностью овладели им. Жажда мщения с каждой секундой всё большей энергией будто
нагнетала его. Вместе они — мысли и страсти — независимо от движений Сашки, разговоров, прощальных слов как бы подстёгивали его. Ярко рисовали в воображении
чёткую суть требовательного желания.
Полностью завоевав его сознание, мысли и страсти властно заглушили тихий голос чувств, что умоляли вслушаться в их шёпот. Заглушали и отодвигали прочь всё, что
мешало вырваться на волю вольную, разгульную волю ждущей, неуёмно бушующей злости.
Время—два часа ночи.
Александр, то и дело бросая горящий нетерпением взгляд на часы, наполняя и опустошая чашки кофе, выкуривая одну за другой сигареты, шагая из угла в угол по комнате, отведённой ему «Чапой» на эту последнюю ночь, ждёт. Отсчитывает минуты, ждёт, когда наступит утро и придёт, наконец, долгожданный день.
ГЛАВА 2. ДЕНЬ ПОСЛЕДНИЙ
10.35 (Остаётся шесть часов до 16.35)
Чётко нарисовав в голове схему предстоящих действий, Александр шёл по городу как наэлектризованный—давали о себе знать вторые сутки, проведённые почти без сна.
Обострённо воспринимал окружающее: шум города, разнообразие расцветок в одежде встречных, шелест листвы, окраска домов, синь чистого неба — всё кругом казалось
ярче, чем всегда, а звуки—громче.
Держа в руках наполненный гостинцами полиэтиленовый пакет и спортивную сумку, свернул на центральную аллею детдома. Направился к директору, которая по телефону сначала категорически отказалась принять его и выслушать.
«Прощаюсь, затем к Мариам и тогда…» — в сладком повторении теребят его мысли. Понимая, что лицо может выдать, подвести его, пытается перестроиться на происходящее в данную минуту, но раздражение, все эти годы удерживаемое в нём, требует выхода. Переродилось из многократных ударов судьбы в пульсирующую во всём теле, ногах, руках, пальцах неподвластную, неуёмную энергию и упрямо ждёт всплеска, взрыва, ищет выхода.
Александр на ходу, невольно поддаваясь искушению, прикрывает на мгновение веки и в воспалённом воображении своём молотит до изнеможения, до потери всех сил
мудрую морду Виликова. Хватает за бороду. Любуется искажённым болью и страданием, обезображенным лицом.
Устав, впивается судорожно скрюченными пальцами в тело его. Разрывает кожу ногтями, а затем, дав волю звериному рычанию, вцепляется жадной хваткой зубов в горло Демофилиной и кусает. Кусает, чувствуя себя бешеным волком, получающим удовольствие и успокоение от утоления голода мести.
Он старается отвлечься. Уговаривает себя чуть-чуть потерпеть, ведь, осталось ждать совсем немного. Старается, но весь будто горит, сгорает в пламени желаемых ощущений, и те, гоняя по спине мурашки, заставляют ускорять и без того быстрый шаг.
Входит в корпус и сразу видит белую дверь с табличкой «Директор». Подскакивает к ней, но, предугадывая, что стоит ему только войти туда вот таким сейчас, стоит разжать зубы, расслабить плотно сжатые губы и крик-вой в тот же миг вырвется из него, а тогда… Он знает, чувствует, ощущает это: всё в нём будет требовать только одного — разрушения, уничтожения всего живого и себя.
Предугадывая этот взрыв, собирает в кулак всю свою волю и заставляет себя выйти обратно на крыльцо.
Резко нагибается. Ставит к стене сумку. Дрожащими пальцами вытаскивает из кармана сигарету и, ломая спички, прикуривает. Жадно затягивается. Облокотившись
о стену, закрывает глаза.
Мысли, настойчиво возвращаясь к принятому решению, будто репетируя предстоящие в реальности действия, режиссёрским приказом: «А теперь на сцену, торгаши!» —
гонят взбудораженные страсти к картинам кромсания будущих жертв.
«Так нельзя, нельзя дёргать себя, — пытается успокоиться, — взорвусь раньше времени и не сделаю намеченного. Нет-нет, главное — это они: Демофилина, Виликов, торгаши, — и это будет, будет сегодня, а сейчас только
попрощаться, попрощаться с сыном, а не наделать глупостей! Испорчу всё! Спокойно. Спокойно! Чёрт подери!»—заскрежетал зубами.
Напрягает все мышцы. Задерживает дыхание и, уловив отдалённо приближающееся душевное равновесие, бросает окурок. Хватает пакет, сумку и кидается в коридор.
11.06
Подарки у Сашки забрали, пообещав разделить на всех детей в группе, а к сыну не пустили.
Его, неоднократно судимого, заочно лишили родительских прав, и снова всё было правильно, но в самой основе—неверно.
Официально он не имел права встретиться с сыном своим. И в то же время имел больше всех других право на это.
Но кому и что докажешь? Кому? Что?...
Ему объяснили, что через суд, вернув права как отец, он может увидеть ребёнка и даже забрать отсюда.
Восстановив, может, но на это надо время, а он должен сделать всё уже сегодня. Он не хочет и не может ждать, медлить. Завтра его не будет.
Не умея отступать, убеждая и требуя, он добился только самого малого, но достаточного. Вызванная директором воспитательница позволила издали посмотреть ему, не сообщая имени ребёнка, на детвору, где находится его малыш.
Они вышли с ней во двор. Встали в аллее напротив раскрытого на первом этаже окна.
В небольшой комнате играли, листали альбомы, рисовали, взбирались на шведскую стенку, прыгали, сопровождая движения каким-то необычным для детей, резко
звучащим гвалтом, носились в однотонного покроя одежде девчушки и мальчишки.
Санёк тревожно будто ощупывает глазами мальчишек, но сердце одинаково призывно сжимается при виде каждого из них. Женщина стояла рядом с ним и с неприступным
выражением на лице сурово наблюдала за детьми.
Сашка вновь оборачивается к окну. Там темноволосый мальчонка неожиданно зло замахнулся на худенькую девочку. Толкнул её. Та упала на пол, заплакала. Вырвал у неё из рук пластмассового утёнка и маленькими кулачонками начал лупцевать плачущую навзрыд малышку. Остальные—кто с интересом, кто хмуро—наблюдали.
Воспитательница спешно двинулась к окну. Подчиняясь её повелительному оклику, Юрий, сердито швырнув в угол игрушку, оглянулся. Как-то странно задержал на Александре взгляд больших, как у Мариам, голубых глаз. Направился в другой конец комнаты.
— Ваш, — с усталым укором выдохнула воспитательница, — без отца пропадёт, — добавила будто для себя. Тронула Сашку за локоть и холодно указала: —Вам пора.
«Пора?» — он удивлённо посмотрел на неё и двинулся было к окну—Юрий уже исчез.
Воспитательница с силой сжала ему руку. Он взглянул на хватко держащие пальцы, захотел вырваться, но тут же подумал: «А зачем? Ведь всё равно…»
Подумал и, почувствовав, как эхо рычания вновь расширяется в нём, стряхивает её кисть с руки и, не оглядываясь, быстро идёт к воротам. Не дойдя до них, с маху садится на скамейку. Бездумно вглядывается в далёкое отсюда окно. Закуривает.
«Всё! Видел! Хватит! Пора—дальше! Иди! Спеши!»—подгоняют его навязчивые мысли, и он, не умея идти против принятых решений своих, торопливо докуривает сигарету. Встаёт.
— Дяденька,—остановил его звонкий голосок.
Подпрыгивая с ноги на ногу, держа подмышкой мяч, к нему подбежал белобрысый, весь в веснушках, парнишка лет восьми:
— Побей мне в ворота: я —вратарь!
Сашке протягивали мяч, звали играть. Он растерялся.
Затем, различив настороженно блестящие в ожидании,
чтобы их разбили, тонкие стёкла окон, покачал головой.
— Не хочется, — односложно отвечает Сашок, а сам представляет, как снова схватят его, если разобьёт случайно окно.
Ответил и пошёл к выходу.
— Тогда, — не отставал мальчишка, — скажи, что ты—мой папка, и возьми меня кататься на лодках.
Он шёл впереди Сашки задом наперёд и просительно вскидывал забавную мордашку.
«На лодках? — помимо воли машинально срабатывает предостережение. — А вдруг случайно сломаю весло и… арестуют?»
Он посмотрел на прыгающего перед ним и грустно улыбнулся безотцовщине.
— Да? — по-своему поняв его улыбку как колебание, обрадованно вскинулся мальчик. Остановился и продолжил: — Ты не отвечай сразу, — заторопился, — не отвечай—он напуганно сжался, съёжился и тихо закончил:—Приходи завтра. Да? Принеси лимонада…
Сашок вздрагивает от неожиданного потока ассоциаций и свирепо вглядывается в мальчишку. Тот медленно пятится, затем броско разворачивается и кидается наутёк.
13.25
Время поджимало.
После детдома Александр успел побывать в суде — Демофилина была на месте; предупредить по телефону Виликова — тот будет с шестнадцати до восемнадцати ждать сантехника; убедиться, что в магазине и золотоулыбчивые, и красноносый не в прогуле.
Успел побывать, предупредить, убедиться, и довольный, что всё идёт как надо, позвонил Решетову, который и сообщил ему тогда в колонию о Мариам.
«Всё в норме!» — останавливая лихорадочный гон мыслей, подумал Сашок, когда созвонился с Николаем.
Тот, как и обещал, сказал, что подъедет сейчас на своих «жигулях».
В ожидании он встал в стороне от идущих, бегущих прохожих. Ощущая лёгкую дрожь нетерпения в бицепсах, ещё раз «проиграл» свои действия в уме.
«Сейчас—к Мариам… Затем главное—скорость.
Демофилину провожу. Разделаюсь и уйду проходными дворами,— тепло поднялось от сердца и приятной волной коснулось век.—После этого—Виликова.
Даже если их и обнаружат сразу, то за время, пока будут выяснять, что да как, доберусь до магазина. Там…— он представил, как, не таясь, войдёт в помещение и с каждым проделает то, о чём они так усердно рассказывали на суде.
Сделает, но до конца…»
13.40
Подъехала к обочине и встала радом машина вишнёвого цвета. Сашок молча подошёл. Сел в салон. Положил на колени свою сумку. Николай пару раз в недоумении посмотрел на него: на жёсткую складку губ, сдвинутые брови. Осторожно тронул с места.
Замелькали с боков люди, дома, стволы деревьев, витрины.
С сочувствием в голосе Николай произнёс:
— Ты здорово изменился…
— Знаю, — резко оборвал Сашка его попытку начать дружеский разговор, помня о том, что впереди его ждёт самое тяжкое испытание.
Коротко бросив Николаю: «Рассказывай», — ушёл в себя. А внутри уже метались, выстраиваясь в смысловой ряд, дающие силу слова:
«Ты—мужчина и не смеешь стонать…»
Ты—мужчина и не смеешь рыдать…
Ты—мужчина и не смеешь от боли кричать…
Крепче зубы сжимай и молчи.
Молчание твоё—это каменный щит…»
Чувствует, как воспоминания словно оживают в нём, долгой чередой сменяют друг друга.
Сашок, затаив дыхание, слушает повествование Николая.
После суда он отвёл Мариам домой. Отвёл, потому что сама идти не могла. Стоило ему отпустить её локоть, и она останавливалась. Странно вглядываясь опустевшим взглядом в даль, замирала без движения.
Он пытался разговорить её, а она будто не слышала его. Словно внимала кому-то невидимому, другому собеседнику…
Сашок слушает и видит:
«Мчится машина, оставляя за собой людей и дома,
блеск прозрачных витрин позади, а с нею — и я, без тебя.
Виденья сменяют друг друга, словно по кругу.
Свадьбу играли—это будто вчера.
Плавные звуки мелодии нежной нашего вальса. Кружим с тобою в желанных касаниях тел. Танцуем с волшебными тактами вместе.
Раз-два-три, — делаешь па и улыбаешься мне. Лицо и вся ты—в дивном свечении чувства любви.
Песня нашей любви—всё время во мне…
А сегодня? Скрежет металла, грохот падения дома, облако пыли—там, за углом.
Встал. Не иду. Сердце не бьётся. Другие мимо бегут.
Как одиноко стало мне вдруг!
Не иду и всем прохожим, не желая ответа, кричу: «Что там случилось?!»
Один и второй: «Хоронят Любовь».
То —не скрежет металла, а марш похоронный?
То —не грохот падения дома, а ушёл человек?
То —не облако пыли, а чёрные птицы в стае летят?
— Любовь — и хоронят? — шепчу. — Как печально. Больно кому-то…
— То — любовь умерла, — подтверждают и, глаза отводя, добавляют:—Крепись…
Не понимаю. Безмолвно смотрю: «Крепись» — это мне?»
— Твоя Любовь умерла.
Рассекают меня и сердце моё пополам.
Закрываю глаза: «Умерла?»
Удар—и по сердцу! Остановилось оно…»
Николай с Мариам пришли на квартиру. Николай, не зная, что предпринять, пошёл на улицу звонить жене, а когда вернулся, Мари сидела на диване всё в той же безучастной позе. Сидела, даже не слыша плача ребёнка.
Они с женой вызвали врачей. Накормили малыша—у Мари пропало молоко. Ей сделали укол. Прописали лекарства.
Они уложили её спать. Николай остался смотреть за сыном…
«Мчится машина, оставляя людей и дома позади, а с нею—и я, без тебя.
Без тебя, и виденья сменяют друг друга.
Свадьбу играли и песня нашей любви — всё время во мне…
Раз-два-три,—делаешь па. На руку гибким станом легла. Взглядом обняв, на миг замерла…
Ступаю к невесте — жене и снова, кружа, прижимаю к себе.
Веду я тебя, и мы—словно одно. Единение танца,
замирания сердца порывов, движений, касаний и тактов…
А здесь!
«Что за глупые шутки!»—в надежде твержу и твержу…
Уставились в землю.
«Не верю!»—бегу и бегу, чтобы мне не упасть.
А мелодия—громче. А мелодия—выше.
Бегу. Ближе к грустному хору рыдающих звуков и вижу?!
Медленно в ногу идут и несут, головы к долу склоня.
Несут на плечах они ношу.
В ОДЕЯНИИ БЕЛОМ, В ТЁМНОМ ГРОБУ—МОЯ! НЕДВИЖНО ЛЕЖИШЬ!
Тут и судья, прокурор. Утирают сухие глаза общим платком.
Слышу гвалт, режущий слух, детский гвалт из приюта!
Подбегаю к тебе: «Милая, прелесть моя!» — касаюсь ладонью лица: «Ты — прекрасна. Ты — шалунья моя.
Но не надо, не надо, не смей так шутить!»
Шаг: «Не мучай меня, не пытай», — скорбные такты: «Ай-яй!»
«Поскорее вставай»,—а такты всё те же: «Ай!»
«Вставай же скорее»,—говорю, целую, шепчу, но рвутся слова: как капли они—слёзы и слёзы—«Вставай»—тереблю, тормошу.
Секунды- мгновенья-года и сердца удары: «Слишком долго играешь. Такая игра—жестокая казнь!
Встань, перестань так шутить, я очень прошу…»
Утром Мари не встала. Не поднялась и днём, вечером.
Она, широко раскрыв глаза, недвижно лежала в постели.
Молча думала о том, кого потеряла:
«Глаза закрываю и вижу, любимый, тебя, улыбку твою.
Не могу без тебя.
Приходи поскорей: не могу без тебя.
Глаза открываю: не вижу тебя!
Люблю я!
Ты слышишь меня?
А в ответ—тишина…
Нет никого. Кругом пустота?
Губы шепчут твои и мои о любви, но не слышу тебя.
Любовь—это мираж?
Руки к тебе всё время тяну, касаюсь лица, но нет ведь тебя.
Руки тяну, но меж нами — разлука и касанье такое —жестокая казнь.
Жизнь—это плаха?
Любовь без тебя—это мираж…
Жизнь без тебя—это плаха…
Сплю, грежу в гробу?»
Она лежала сутки, вторые, и тогда врач назначил какой-то транквилизатор, употребляемый спортсменами и даже космонавтами.
Препарат помог…:
«Скорее, скорей приходи!
Улыбаешься мне: всюду вижу тебя.
Мы видим друг друга, мы любим друг друга — это счастье и жизнь.
Чувствую губы, руки твои, заботу, тепло…
Чувствую губы, руки, ласку, улыбку твою и ужасно боюсь, что сотрётся вдруг всё.
Сотрутся следы поцелуев, касанье твоё, что сладость мне дарят. Люблю я…»
«Что-то шепчешь, любимая, мне, но не слышу тебя, и несутся безмолвно по кругу слова: «Ты — мужчина и не смеешь рыдать…»
На свадьбе танцуем—это будто вчера…
Лучатся голубые огромно глаза, играет улыбка на слад-коалых губах. Играет, словно в полёт приглашая…
Раз-два-три, — в вырезе платья — бело-прекрасные волны, и купаются в них поцелуи мои. Прозрачность фаты прячет волос завитки. Мне не сдержаться, и снова, снова
целую тебя…
На улице я!
Смотрю и иду, иду и смотрю: «Куда же уносят тебя? Прочь от меня?»
Недвижна. Лежишь. Застыла улыбка на милых губах, и не дрогнут ресницы.
Дико смотрит мальчишка… Сжалась пугливо девчушка…
Иду и не верю, смотрю: «Ну, ладно, шутка твоя удалась.
Довольно, хватит, — со стоном шепчу, зову и прошу: —
Вставай, рассмеёмся. В поцелуе сольёмся, — рвутся слова: — Ты слышишь меня? Улыбнись поскорей. Взгляни на меня, неутолимо—желанная жажда моя.
Закрыты глаза, и всё так же молчишь…»
Мариам встала с постели, но встала другой, чем была прежде. Делала, что говорили, а остальное время впадала в молчаливую задумчивость. Из этого состояния её выводили только таблетки, их она принимала по три раза в день.
Кризис миновал — решили Николай с женой и стали приходить реже. Через некоторое время и вовсе редко заходили. Она была очень даже весёлой при встречах.
Но не знали они, что весёлость—искусственная.
Однажды она случайно приняла две таблетки. Испытала подъём в настроении: захотелось парить в воздухе, танцевать.
Следующий раз она намеренно увеличила дозу, затем опять. Вскоре стала искать только одно—дозу и дозу.
Желание заполучить эту дозу с каждым разом усиливалось, росло и росло, вытесняя все думы о другом. Заботы отодвигались.
Подъём сменялся спадом в настроении…
«Как быстро мгновенья летят. Уводят тебя. Разлука опять.
Хочу я смеяться. Хочу улыбаться, к тебе прижиматься, принимать поцелуи.
Уводят тебя: разрывают на части меня.
Люблю. А ты? Жду, когда скажешь мне «да»…
В ответ—тишина.
Уходишь: шаги замирают, и я умираю… А как же наша любовь?
Шаг как удар: умираю—боль от разлук.
Любовь—это мираж?
Шаг как удар: погибаю—боль от разлук.
Любовь—это крик?
Шаг как удар: задыхаюсь—боль от разлук.
Любовь—это слёзы?
Шаг, и снова, снова, снова удар.
Разлука опять. Навсегда?
Уходишь. Уводят. Молчу, а слёзы текут. Хотела быть сильной, как ты, но видишь: опять не могу — слёзы текут и текут…
Шаг, каждый шаг, уводящий тебя, словно в могилу толкает меня, где пронзительный холод и буду одна…
Исчезли все звуки, кругом—темнота…»
«Наша свадьба играет, пляшет, играет. Хватаю, шутливо пугаю, и в польке весёлой несёмся, кружимся по залу.
Твой стан крепко держат руки мои. Они—опора твоя.
Ладони твои лежат на плечах у меня. Ты, прелесть моя,
смеясь, веселясь, то в щёку, то в нос, то в губы, играясь, целуешь меня…
А здесь? Недвижна. Лежишь! Не дышишь?
С верой в любовь руки на плечи кладу. Сейчас подниму.
Ты не хочешь? Коснулся щеки—холод недвижный лица!
Вижу, как бежишь ко мне. Волосы развеваются. Туника
объяла плавными линиями тело твоё… Бежишь, и не могу задержать! Распяли меня…
Вместо ласки родного тепла — холод, стынь безучастного тела. Пытливо в лицо любимой смотрю: «Что здесь происходит?»
Однажды Николай с женой зашли к ней…
«Шаг… Умираю… Одна…»
«Что здесь происходит? — смотрю и шепчу: — Закрыты, закрыты глаза, и морщинка у губ твоих сладких.
Морщинка, мучительно- горькая складка, какую не видел я раньше: чужая морщинка, не наша она, ведь знаю я, знаю, ведь губы твои—и мои. Чужая морщинка.
— Всё ясно! — отступаю назад. — Ты — не моя Мариам. Моя не смогла бы уйти от нас без меня! Моя не смогла бы оставить меня одного! Одного средь жестоких людей — вместо сердца носят будильник в себе. Моя не ушла!
А может, моя? А может, сошёл я с ума?»
Сашок наклоняется. Обхватывает голову руками. Прижимается лицом к коленям. Резко выпрямляется:
— Говори, — шепчет тихим громом, и Николай продолжает, а машина мчится вперёд…
Они зашли к ней, но было поздно. Мари не стало: она приняла слишком много лекарства…
Сашок слушает, видит. Слышит:
«Похоронные скорбно-прощальные такты-слова, слёзы и искры вдаль улетают и там угасают.
Свадьба и танец, но мелодия рвётся, затихла. В клочьях бумаги и ноты. Сердца упали на пол. Расходятся пары, и топчет множество ног дивные звуки, а те умирают в ожидании вальса…
«Не умирай, хочу, чтоб жила, — шепчу и зову. — Зачем, прелесть моя, ушла от меня, ушла без меня? Я ведь люблю. Я ведь остался, — стенаю, кричу, но не слышишь меня.
—А моя Мариам всегда слышит меня!»
Цветы, лопаты, песок и венки, а я — в стороне.
«Нет, нет, моя Мариам не ушла, любовь ведь жива!»
Стою и молчу. Задыхаясь, молчу.
Подходит один. Крадётся другой, за ними—ещё.
Шепчут сквозь зубы:
«Мы—к тебе. Сделали то, что хотели мы все. В холодную землю легла…»
Бежишь ко мне, волосы развеваются. Туника объяла плавными линиями тело… Бежишь, и не могу задержать. Распяли меня. Кто? Кто эти люди? ЛЮДИ—они?
Молчу, как кричу: «Из памяти время уносит тебя. Бегу, хватаюсь за гроб. Пальцы скользят и падаю в снег.
Ты не могла без меня умереть».
Гонит машина быстро и резво вперёд, а с нею—и я, без тебя, но к тебе.
По кругу—слова: «Ты—мужчина и не смеешь от боли кричать…»
На губы давит тяжесть земли, а может, чей-то каблук?
Давит, и их не разжать.
Не верю. Молчу».
Николай свернул с центральной улицы. Миновали перекрёсток, ещё один. Остановились невдалеке от длинных столов, за которыми торгуют цветами.
«На встречу приехал к моей Мариам, но спящие здесь сами цветы из рук не возьмут…», — Сашок выбрался из машины. Подошёл к столам. Его нагнал Николай.
«Ей нравятся розы»,—вспомнил Саша и требовательно произнёс:
— Тринадцать…, пожалуйста…
Продавщица посмотрела на него. Перевела взгляд на Николая:
— Туда несут чётное число…
— Тринадцать!—жёстко повторил Сашок.
Женщина вздрогнула. Вскинула глаза и словно обожглась. Сникла. Суетясь, выбрала цветы. Подала. Не глядя на Сашку, взяла деньги.
Они прошли через узкую калитку и словно окунулись в шелест листьев. Густо рассаженные деревья вбирали в себя шумы улицы, приглушали все звуки.
Прошли по покрытой асфальтом аллее мимо огороженных, выделенных крестами, убранных поникшими и свежими цветами могил. Остановились.
— Здесь, — показал Николай на небольшой, устланный коротко подрезанной травой холмик и присел на стоящую рядом белую скамейку.
Мариам не встречала Сашу из неволи, и он знал почему. Теперь оставалось самое трудное: почувствовать и поверить.
— Убирайся, — продолжая стоять в той же позе, в какой он замер после короткого «здесь», сказал Сашок.
—Убирайся!—повторил глухим голосом и, видя, что Николай опешил от такого обращения, добавил: — Нам надо побыть вдвоём.
Николай ушёл.
14.05
«Я пришёл,—мысленно обращается Санёк к Мариам.
Смотрит на печальное возвышение у ног. — Всё подготовил и пришёл».
Обращается, а мысли, как яблоки из опрокинутой на склоне горы авоськи, наталкиваясь, наскакивая друг на друга, покатились вниз:
«Понимаю. Я всё понимаю. Долго одна ты была, кругом — расчётливый смех.
Как деньги, слова. Устала, слаба, одна ты была. Любовь не смогла уберечь».
Обращается к ней, говорит, а чувства не верят:
«Она, моя Мариам, не могла умереть!»
Санёк снова видит её рядом с собой.
Тогда, после их знакомства, он не переставал поражаться чудесным превращениям, что начинались с появлением Мариам.
Та же улица, те же дома, те же деревья, тот же дневной свет, которые он видел без неё, после прихода Мариам на свидание, на встречу необъяснимым образом
меняли окраску. Цвета становились ярче, светлее, теплее, лучистее.
«Я—у могилы твоей? Нет моей Мариам?»—всматривается в мраморное надгробие, но видит другое.
Они полюбили, и Мариам, безоглядно веря в него, в его доброту, чистоту помыслов и поступков, самая прекрасная и единственная, поверившая в него, будто открыла Шурику желаемый, но неведомый ему мир чувств и красоты.
«Ты была слишком добра? Так нельзя?» — предрекая миг прощания, отражаются в уме вопросы.
Санёк, не двигаясь, смотрит на могилу, на отпечатки следов: «Люди, следы, но здесь не будет тебя, не будет следов твоих. Мы отражали мысли и чувства друг друга. Ты из жизни ушла? Любовь умерла?»
Они не замечали ни людей, ни предметов, ни явлений, которые могли бы помешать чувству, и четыре года рядом промелькнули как один миг. Время друг без друга
текло обычным, но чуждым им течением. Жажда поцелуев, наслаждений, касаний. Неутолимое желание говорить и слышать голос второго. Общность стремлений. Единение в деле любом, взаимное понимание, и всё это переносило их в особый, новый и сказочный мир.
Любя взаимно, упоённо и ненасытно, они путали ночи и дни. Сутки улетали, словно часы, и вот очередной, назойливый, бесцеремонный звонок у дверей, а они — в поцелуе. Санёк открыл дверь и выслушал требовательно-недовольное приглашение прибыть на работу.
— Послушайте,—сдерживая возмущение, попытался он образумить упрямца, упрекающего Мариам, — дайте хоть в воскресенье ей отдохнуть!
— Какое вос… Сегодня—понедельник!
— Мариам! — захлопнув дверь, покатился со смеху Шурик,— уже понедельник!
Большие глаза Мариам сделались ещё больше...
«Ты слишком сильно любила? Так нельзя?» — Саше кажется, что ладонь его вновь ощущает лёгкое касание Мариам.
«Любовь умерла?
Я заставлю их всех за всё заплатить!
ТЫ СЛЫШИШЬ МЕНЯ?»
В ответ—тишина…
Словно пробиваясь сквозь пласты памяти, несмело напоминает о себе безграничное чувство радости видения Мариам.
Вот она в непомерно широком халате, осторожно ступая, идёт к нему; а вот уже на суде разворачивает к нему малыша.
Вспоминает, но, не успев наполниться радостью, тут же приходит в ярость.
«Лишили всего без всякой вины. Лишили с садистской жестокостью и так долго, невыносимо долго истязали меня!»
Осознание здесь, у могилы любимой, у праха матери его ребёнка, потери Мариам, которую подтверждали холмик, надпись на надгробии, грустные символы смерти, приглушённость всех звуков, заставило, наконец, вопреки ярко живущим в нём образам, поверить в происшедшее. Заставило его поверить в невозможность что-либо вернуть.
Заставило поверить в потерю, и Александр окончательно убедился, что теперь, когда он сделал всё намеченное, что от него требовал долг отца, мужа,— теперь его уже ничто не связывает с жизнью.
14.35 (осталось два часа…)
«Пора нам прощаться. Мне пора уходить», — думает Санёк, а сам остаётся на месте.
Он, гонимый желанием и мыслью к немедленным действиям, понимая, что обязательства не сдерживают более, после неудачной попытки развернуться и уйти, оставался на месте.
Необъяснимое логикой ощущение приближения повторной потери чего-то важного и ни с чем не сравнимого сковало его.
«Что за нелепость? Ведь нет никого, нет ничего!» —стараясь преодолеть это состояние, вопрошал себя Сашок.
Старался преодолеть, но стоял на месте. Стоял, не понимая, почему этот первый шаг—прочь от могилы—воспринимается его душой как падение в бездонную пропасть,
находящуюся сейчас за спиной. Грозит срывом в некое горное ущелье—узкое, глубокое, на краю которого он стоит.
«Ну и пусть! Пусть упаду. Пусть я сорвусь, ведь жить не хочу»,- твердил себе, а уйти не мог.
Перед собой он видит могилу, где покоится любимая его. Видит сплошные кресты, а за собой—город, активно бурлящий страстями, деяниями, где его ждут неотложные дела.
Он не может понять этого несоответствия. Могила удерживает, притягивает, а город страшит. Внутренне мечется в поиске объяснения и, не найдя его, ругая себя за нерешительность, сразу резко разворачивается. В тот же миг, удивляясь себе, вновь обращается лицом к могиле.
Ему вдруг показалось, что он увидел, но снова расстаётся, покидает—уже навсегда—живую Мариам.
Показалось, что Мариам (или только образ её, но образ явный) бестелесно парит над землёй, касаясь травы стройными ногами. Бесплотный, но действительно увиденный им, в безмолвном зове, улыбаясь, протягивает руки к нему.
Тянет распростёртые для объятия руки.
Шурик почувствовал, что нежность возродилась из страданий и задерживает уход.
Лёгкое дуновение ветерка приятной прохладой обдало его разгорячённое лицо.
«Любимый ты мой, я не ушла», — ясно различил он слова, произносимые голосом милой.
Он узнал этот Голос. Не мог спутать ни с чьим другим и поэтому сразу забыл обо всём. Боясь неосторожным движением оборвать их новое единение, радостно внимал.
Ощущает Её дыхание на своей щеке:
«Я осталась, живу. Летним ветром я стала и ласкаю тебя: теплом касаюсь
лица, — сладкая истома пробегает от лица и по телу всему, — пригладила волосы, приклоняюсь к груди. Почувствуй меня…»
Стараясь не шелохнуться, Санёк медленно закрывает глаза и видит, видит свою Мариам, свет Её глаз, свеченье улыбки, движение губ:
«В щебете птиц поселилась и о жизни пою.
Ты, ласковый мой, слушай меня и помни всегда о чувстве вечной Любви, где наша любовь только частью была.
Внемлешь ты мне и нашей любви?»
«Да, да, я слышу тебя, слышу, люблю»,—родные слова в мыслях его оживают и взбудораженной гонкой подтверждают их разговор, а Мариам продолжает:
«В шелесте листьев мой тихий шёпот остался, живёт.Слышишь меня?»
Санёк будто выходит из тела своего, отделяется, поднимается над ним и обнимает Мариам. Обнимает, не ощущая касания, но чувствуя полное слияние с голосом Её:
«Нежность цветов и их лепестков отражают улыбку мою. Её ты прими и в ответ улыбнись: кругом торжествует Любовь и вечная Жизнь.
Улыбаешься мне?»
Они вновь были вместе, и он улыбается.
«Синь моих глаз в небо ушла.Вижу тебя, радуюсь я.Ты видишь меня?»
«Вижу!» — шепчет Саша. Губы его дрогнули, и голос тут же, словно тая, начинает удаляться. Начинает удаляться, а он снова будто оголяется перед прежним предметным миром. Замирает, желая остановить расставание.
«Единенье всего, что любил ты во мне, я - в тебе, в нашем сыне найди и, силу свою передав, стебелёк укрепи, чтоб житейские бури не сломали его…»
Мариам удалялась, и тревога мрачной тенью скользнула по просветлённому лицу Шурика, но он ещё слышал Её:
«Синью неба смотрю, всегда вижу тебя и радуюсь я.
Как только в поступках становишься хмурым, не могу удержаться и плачу дождём.
Не надо сердиться…»
Голос Мариам на фоне усиливающегося пения птиц становится всё тише:
«…Внемлешь ты нашей Любви?»
Санёк невольно подаётся вперёд. Изо всех сил желает задержать Её уход. Простирает руки перед собой, но щебет птиц—всё шире и громче, а слова, произносимые Ею, почти не слышны:
«…Слышишь меня?.. Улыбаешься мне?»
Он открывает глаза и, всё ещё будто выходя по отлогому берегу реки из тёплой воды, где купался, где тело невесомо, несёт в своих ощущениях, сохраняет соприкосновение с прекрасным и вечным.
Сашок опускает взгляд и снова оказывается перед безмолвной реальностью: могила и надгробие.
Переход был настолько неприемлемым для него, что в глазах предательски защипало.
Он поспешно смахивает слёзы: «Ты не думай… Я не плачу, — обращается к Ней. Успокаивает Её. — Я — сильный… Это — яркое солнце…», — успокаивает, а сам смотрит на зелёный холмик, что вопреки всем чувствам явился перед ним и не исчезает.
«Реальность! Предметы, что можем пощупать? Но они рано или поздно уходят из формы своей…
Она сказала о вечной Любви… Но, моя Мариам, нет ведь тебя! Где же любовь?»
Её голос ещё звучит в нём, а возвращение к осознанию невозвратимой потери Любимой, потери всего, что создал вместе с Ней; возвращение к боли от незаслуженных мучений; к утверждениям о неравноправности его среди людей;
возвращение ко всему, что властно диктует видимая предметная реальность, отодвигает его от только что пережитого праздничного ощущения соприкосновения с красотой, что жила в памяти. Жила, но не господствует на поле действия разума.
Разум, ненасытный и постоянно стремящийся к обладанию, определил ранее цель и, подстёгиваемый страстями, снова превращает Сашку в пружину, сжатую до предела, которая ждёт не дождётся своего часа, чтобы разрядиться, выбросить взрывом туго сдерживаемую в себе энергию.
Всё это в совокупности с обязательностью исполнения принятого решения заставляет его рваться прочь.
Гонит в город, и Санёк, ловя в себе отзвуки только что услышанного голоса, делает шаг назад. Второй. Затем резко разворачивается и решительно, не оглядываясь, идёт к выходу.
15.35 (Остаётся ровно час)
На скамейке в небольшом сквере, откуда хорошо просматривался выход из здания, где расположился суд, сидел Сашок. Раскинув руки по краю спинки, закинув ногу
за ногу, ожидая, когда выйдет Демофилина, наблюдал за дверью.
Всё необходимое было сделано. Оставалось только одно—дождаться и действовать.
Рядом с ним на сидении лежала его светло-коричневая с длинным ремешком спортивная сумка, где отдельно были разложены три пустые, загодя разбитые бутылки из-под лимонада. В нагрудном кармане рубашки, в коробке спичек находилась ампула с ядом. Подмышкой—браунинг.
Всё устроено. Остаётся ждать. Чуть-чуть подождать, и можно будет выложиться, выхлестнуться полностью, без остатка, а если кто помешает, пуль хватит…
Он выплеснет в разрушении, в уничтожении, в действиях всю накопленную за эти долгие пять лет чёрно-злобную, ждущую в нетерпении радостного мига расплаты
ненависть. Выплеснет, выложится на виновниках сломанных судеб, а после этого там, в магазине, где и завязала его беда свой первый узелок, там, заплатив всем по счёту, раздавит зубами ампулу.
С сытым равнодушием Сашка устало представляет, как он, раскромсав осколком бутылки лживые рожи, закурит последнюю сигарету, докурит и…
15.40 (Осталось чуть менее часа…)
Остаётся ждать. Ещё чуть-чуть, и он ждёт. Не беспокоясь о предстоящем, сидит.
Он многократно, прогуливаясь по маршрутам, пропустил через воображение, «проиграл» каждый свой шаг, возможную ответную реакцию. Перебрал все варианты
и был готов ко всему. Знает, что выполнить намеченное будет легко. Действовать он будет чётко. Отступать не умеет, и исход для всех был уже предрешён.
Случайности исключены. Единственное, с чем ему придётся бороться, — это время.
Все перемещения из одного места в другое должны быть быстрыми. Во всём остальном преимущество за ним. Любой участник игры, начатой не по его воле, хочет жить, а он — нет, и поэтому проигрыш исключён.
Знает всё это. Учёл каждую мелочь. Готов и теперь, внешне спокойный, присел отдохнуть, расслабиться. Ждёт, помня всё время о прямой связи между тем, что сотворили они, что случилось в итоге и что теперь сделает он.
Сосредоточив внимание на двери, Сашок уже без всякого соучастия, сопереживания, словно оттягивая прощание, нехотя вспомнил о единении с Мариам и о нежной,
но вечной сути, которая всё дальше уходила от его сознания, куда давно ворвались, вселились, жили и хозяйничали звероподобные желания.
Смотрит прямо перед собой. Машинально отмечает чуждую теперь ему суету людей, мелькание машин, троллейбусов. Не забывая о двери, внутренним взором, то находясь на грани отчаяния, то с печальным ликованием разглядывает в памяти смену видений.
В ночь перед освобождением из колонии Сашок принял окончательное решение. Принял соразмерное по сути и жестокости мужское решение — ни раба, ни палача, ни борца. Оно будто освободило душу его от тяжкого груза. Определённостью, ясностью предстоящих действий вселило в него уверенность—стало легче.
Прошедшие годы словно породили в нём, взрастили, питая болью, неведомых ему дотоле, сильных мощью своей диких зверей. Они жили в нём. Вместе с ним засыпали,
просыпались. Потягиваясь, переворачивались, иногда задевали когтями его сердце. Затем когти выпускались всё чаще, царапали грудь изнутри, причиняя страдания ему, а сегодня, как перед гонкой за добычей, разом вскочили и будто лязгали клыками, рыча, требовали жертв, крови.
Сейчас они, готовые к решительному смертельному броску, ждали. Ждали позволения, дрожа от нетерпения, пружинно присев. Требовательно ждали позволения прыгнуть
на волю, к безрассудству, к лихости.
15.55 (Осталось сорок минут…)
Массивная дверь здания широко распахнулась.Мужчина и две женщины, оживлённо переговариваясь, жестикулируя, вышли на улицу. Демофилиной среди них
не было, и Сашка опять переводит взгляд на выход.Он ждёт. Убеждения, чувства казались разогнанными и разбросанными: не было видно и слышно их проявлений.
За все последние годы он только сегодня там, у Мариам, почувствовал соприкосновение с прежней, совсем уже забытой гармонией жизни, что напоминало о его единении с живой Мариам. Почувствовал это слияние с ней и, понимая, что на самом деле этого нет, попал под ещё больший диктат отчаяния. Всё — эфемерно, неосязаемо, и нет ничего.
До сих пор он слышал в себе отголосок их разговора. Не в силах отвернуться от Мариам, от образа её, не в силах оборвать своими руками невидимые нити, связующие их, позволял, словно смягчая расставание со всем, что знал,
что видел, что чувствовал, позволял Её голосу жить в себе.
Шёпот Её, отдельно от гонки мыслей, буйства страстей, продолжал эхом звучать в нём.
Сашок ловил в себе отражения давних прекрасных мгновений, которые приятно щекотали возбуждённые до предела нервы. Не запрещал себе, пока что, окунаться
в греющие потоки образов, и они редкими снопами лучей солнца в густом лесу пронизывали чащобу страстей, неся свет и тепло.
Под неусыпным контролем разума Сашка спокойно и непреклонно в течение этих двух дней исполнял всё необходимое. Теперь в таком же состоянии наблюдал и ждал.
Ждал, наблюдал и слушал, как родной голос, ничего не навязывая, ни к чему не принуждая, шепчет ему: «Улыбаешься мне?»
Предупредительно вежливо ощеривают клыки хищные эмоции: «Улыбаться? — шерсть становится дыбом, — улыбаться после того, как учили нас только рычать, плетью обстоятельств хлестали, в неволе держали! Улыбаться после того, когда всё потеряли?»
16.05 (30 минут до…)
«Закончился суд, — отмечает про себя Сашок, посмотрев на часы.—Скоро появится».
В предчувствии всего последующего, сердце щемяще сжалось, а голос Её, ничего не требуя, продолжал:
«… помни всегда о вечной Любви, где наша любовь только частью была…»
Не позволяя себе уйти от главного — двери! — Сашка представил, как Она говорила, говорит и, словно в клубах тумана, вдалеке различил Мариам.
Она мягко и плавно, будто прекращая долгий свой бег, в прозрачном, лёгком одеянии, белыми волнами облегающем при движении фигуру Её, остановилась и, протянув руку, указала вдаль.
Там всё укрывала темнота. Соединив над головой ладони, напоминая контурами своими подобие свечи, которая руками излучала пламень света, Мариам высветила
невидимое.
Саша смог увидеть в глубоком прошлом своём многоступенчатую египетскую пирамиду, прочно стоящую на земле, но устремлённую ввысь.
В необычном ракурсе таинственная пирамида явилась ему как однозначно понимаемый символ, несущий в себе основу и единение всего и всех знаний. Каждая последующая
ступень, как бы вбирая в себя всё, что было в предыдущих, вбирая и опираясь на них, в подъёме представляла собою более сложную, уплотнённую и более совершенную форму жизни. Ближе к вершине — изображение человечества, где вновь, будто по лестнице, продолжалось восхождение.
На самом верху расположился выявленный в обработанном камне нравственный идеал человека, а под ним—символически находились те, кто, почувствовав взаимосвязь
Всего, в деяниях своих живут в согласии с природой.
Целостное восприятие последовательности ступеней давало понимание смысла человеческой жизни: стремление к духовному совершенству! Это определение, охватывая всю пирамиду, вело к выявлению основного закона нравственности: сопутствующее направленности, движению Жизни — есть добро, а что против этого — зло. Из него следствием вытекали заповеди. Через их ценность выделились самые первые, наиважнейшие дела: творчество и воспитание детей, что требует соблюдения единственного правила: побеждает, утверждается то, что переходит в действие.
Знания и чувства, известные Саше, как бы опираясь на новую, увиденную им основу и связанные последовательностью единения, звали его к совершенно необычному
осмыслению Всего. Обещали перейти в беспредельное движение, мимоходом подвести к тем же промежуточным выводам, что он когда-то вычитал в Библии. Вели к тем же
выводам, но через осознание. Звали его, но посторонний суетливый шум помешал ему, помешал Мариам, и она начала медленно опускать руки.
Рассеиваясь, свет исчезал. Вместе с ним уходили в темноту пирамида и Мариам.
Один из последних угасающих лучей коснулся Саши, словно сказав: «Не убий!» Коснулся и канул во мрак.
Краем глаза Сашка видит, как массивная дверь раскрывается. Он отбрасывает постороннее.
Время шло к 16.35.
Сашок настораживается. Голос Мариам не в силах подействовать на него, всё так же, не мешая сознанию, настойчиво повторял, шептал:
«Единение всего чувствуешь ты? Связь меж тобою
и всем?»
Сашка не вслушивается. Ему не до сентиментальной болтовни, не до лирики: дверь раскрылась. На улицу вышли две женщины.
Биение сердца ускоренной пульсацией отозвалось в висках: «Она!»
Рука его медленно тянется к пистолету. Снимает
с предохранителя.
16.36
В памяти, словно на тёмном, затянутом рваными тучами небе, освещённом яркой вспышкой молнии, в последний раз промелькнули в мельчайших подробностях минувшие
события и каждое сегодняшнее движение его.
Мариам, голос её, видения — всё затихающим эхом, уходящим туманом ещё жило в нём. Шумом зелёным деревья и травы шептали ему о единой любви. Щебет птиц
о том же вещал.
Сашка не видит, не слышит уже этого.
Он видит только Демофилину: «Вышла! Она! Всё, что не к цели ведёт, прочь! Воля тверда. Пора!»
Голос, не веря, не желая гибели Шурику, шепчет, шепчет и шепчет ему о любви, о взаимосвязи, всех и всяких явлений; о взаимосвязи, не видимой поверхностному взору, о взаимосвязи, существующей вне каждого и в каждом:
«Единство Природы, в сердце людском отражаясь, дарит нам чувство любви, красоты. Поступком своим, месть утвердив, пойдёшь вопреки! Несоразмерность вины с наказанием лишь зло расширяет: вместо колосьев на пашне взрастут сорняки.
Деянье свершишь, страстями движимый, будешь таким же, как и они: виликовы, демофилины и торгаши. Чем сам возмущался, сам и творишь: произвол и жестокость,
надломленность судеб, что чёрною силой отразятся в деяньях детей в другом поколении, в третьем…
Средство выбрал не то!»
16.39
«Сила теперь на моей стороне!» — ничего не слышит Сашка.
С ликующим злорадством, облегчающим напряжение, наблюдает, как, заканчивая разговор, Демофилина прощается, смеётся.
«За неравноправность, за жестокость, за смерть вас всех накажу!»
Улыбаясь, Демофилина расстаётся. Идёт, как и вчера, по противоположной стороне улицы. Начинает приближаться к Александру.
Мечутся чувства. Страсти готовят тело к прыжку. Разум считает мгновенья: «О, сладость утоления жажды!»
«Идёт!» — ожидание, долгое тягостное ожидание вознаграждено.
От переполняющей его решимости губы напрягаются.
Он закрывает глаза. «Спокойно!»—приказывает себе.
Расслабляется, чтобы вновь обрести деятельное равновесие. Открывает глаза: «Идёт…»
Демофилина держит руки в карманах светлого летнего плаща. Элегантная сумочка свисает с плеча. Приближается к нему, и лицо её, открытое встречным, и причёска,
оттеняющая правильный овал, и одежда, и походка представляют обычную молодую женщину. Представляют без малейшего намёка на неограниченную власть, которой её
наделили и которой легкомысленно она злоупотребляла, пользовалась там, в зале.
Неторопливый, полный достоинства шаг её Сашку поневоле переносит к другому видению:
«Застыла улыбка на милых губах… не дрогнут ресницы…
Закрыты глаза… молчишь, недвижно лежишь… Прочь уносят тебя».
Он сильно, до боли, сжимает кулаки: «Вчера была в другой одежде: тряпки меняешь, форсишь! — мрачно усмехнулся. — А моя-то укрыта песком! Кто, кроме меня,
накажет тебя?»
16.42
Демофилина поравнялась с ним и теперь удаляется.
Он расстёгивает карман рубашки. Вытаскивает спичечный коробок, берёт ампулу. Суёт спички обратно. Застёгивает пуговицу.
Не в силах оторвать взгляда от Демофилиной, неотрывно наблюдает за ней. Кладёт ампулу в рот. Языком передвигает её к щеке.Стекло касается эмали зубов.
«Всё!»
Ему захотелось сразу, вот сейчас, вскочить, с диким воплем на устах кинуться к ней, схватить, швырнуть о стену, бросить на тротуар…
«Рано, — кусая губы, сжимая, разжимая кулаки, удерживает в себе порыв неистовства, — пусть пройдёт дальше».
С уничтожающей ненавистью во взгляде следит за ней.
Прикидывает расстояние, на котором начнёт преследование. Ощущает приближение Своей Смерти. Знает, что ампула уже во рту. Знает, что через десяток секунд начнет своё движение в Ничто и, будто наяву, видит Скифа. Его подтягивают к штырю, лицо искажается…
«Пора».
Александр встаёт.
16.46
Движение словно обрывает в нём что-то, возможно, ту самую единственную нить, что неосязаемо соединяла со Всем. Обрывает и отзывается во всём теле ноющей болью, но теперь это столь незначительно в сравнении с устремлённостью его, что он даже не останавливается.
На ходу мысленно прощается с Мариам. Окинув оценивающим взглядом улицу, машины на ней, прохожих, стараясь не рвануться в бег, пересекает проезжую часть и, отставая метров на тридцать, идёт за Демофилиной.
Чувства, забытые сознанием, в скорбном молчании пытаются напомнить о себе, удержать его, остановить, но не могут и, видя происходящее в другом измерении,
в неприятии грядущего, тревожно сжались. Преследование, начатое Сашкой, вело за собой известную для них жестокую предопределённость событий. Каждый его шаг
преображался ими в метание по городу слепого чудища, которое со злобным хохотом, угрожающе махая остро отточенной косой, загоняло в бесчувственную тесноту помещений детдома напуганную стайку детишек.
Мальчишки, девчонки, безответно зовя своих мам, пап, громко крича «мы не виновны», гонимы жестоким посвистыванием махов лезвия, спотыкаясь и падая, вбегают в двери казённого учреждения, где их встречали вопросительный взгляд Безродного и сжатые кулачки Юрия.
Губы кусая, зло отражая в глазах, решали, как отомстить, дети…
16.52
Сашка видит впереди себя Демофилину, и память уводит его к последнему вечеру, когда дома любовался Мариам.
Вспоминает звучание её голоса в разлуке:
«Уводят тебя—разрывают на части меня… каждый шаг, как удар… А как же Любовь?»
Видит Демофилину здесь, а в памяти пылает костёр:
«Вниз смотрит распятый Скиф. Мариам бежит к нему, и он не может остановить её».
Сашка рванулся к Демофилиной, но спокойная сильная воля останавливает: «Стоп! Идти и делать всё, как решил. До конца!»
16.55
Сохраняя дистанцию, Сашок следует за Демофилиной.
Идёт за ней. Злоба душит его: «Закрыты глаза… недвижно лежишь!»
На лоб, затем на щеку упали капельки дождя. Смахивает ладонью. Смотрит в небо: «Синее—и дождь!»
Вновь ловит взглядом виновницу бед его. Шагает за ней. Видит, видит только Демофилину—убийцу Мариам.
Чувства, словно понимая всю бесполезность борьбы за Шурика, приняв это состояние соединённости со смертью, смирились. Охватывая разом всё сущее: потери, переживания, прошлое, будущее, Мариам, уходя в единение Всего и смерти, искали возможность выразиться в последнем слове.
Искали возможность. Боялись не успеть, опоздать:
«Синью неба смотрю… Как только в поступках становишься хмурым, не могу удержаться и плачу… Уходишь: молчу, как кричу… А как же любовь?»
***
«Скиф не может остановить Мариам. Промчалась мимо охранника — тот пытается задержать её — оттолкнула.
С ходу обхватывает столб — Мариам прижалась к ногам его и в плаче запричитала: «Милый! Милый! Что делают с нами?!»…
Он отвечает, говорит что-то…»
***
Время остановилось для него.
Дождь полил вовсю.
Демофилина остановилась у светофора. Раскрыла цветастый зонтик.
Сашка замедляет шаг: «Перейдёт улицу, затем ещё метров пятьдесят, и свернёт на пустынный проулок, а там…»
Приступ злобной ненависти горячей волной бьёт в голову: «Там, даже если кто и появится, если кто увидит из окна, успею заволочь в подвал, вытащить осколок, объявить приговор и рассчитаться.
Успею, и проходными — к Виликову, затем — в магазин».
Демофилина ступила на обочину, и Сашка ощутил, как дрожь нетерпения охватила тело его, слабостью растаяла под коленками. Дрожь нетерпения с каждым шагом будто расходится неуёмной энергией по мышцам. Разум превращается в спокойно считающую машинку.
Он быстро начал сокращать расстояние. До проулка—меньше половины...
«Теперь—двигаться в два раза быстрее её, чтобы у поворота быть почти рядом».
***
«Мариам смотрела на Скифа, а стражники, придя в себя, подскочили к ним…
— Сына… воином… Уходи».
***
Он приближается. С подчёркнутым равнодушием на лице цепко держит в поле зрения Демофилину- палача.
Вот видит уже, как в такт шагам покачивается её причёска. Слышит перестук каблучков… До поворота осталось два метра. Сашка идёт в шагах пяти от неё.
Она, уходя от дождя, спешит. Заворачивает за угол.
Сашка следует за ней.
В переулке, кроме них, никого. До проезда, внутри которого находится дверь, ведущая в подвал, — двадцать шагов.
Глядя себе под ноги, чуть наклонив зонт, она, обходя лужицы, быстро идёт и всё ближе, ближе к проезду.
Осталось десять шагов.
Сашок по-прежнему чётко выдерживает дистанцию.
Всё внимание своё направляет только на одно. Соизмеряет сокращение расстояния и, будто перед стартом, отсчитывает шаги: три, два…
Соизмеряет, отсчитывает, гонимый неподвластной ему энергией разрушения. В нём хаотично, словно в той детдомовской комнате, перепутано всё: игрушки и кулаки, руки-ноги и крики, смех весёлый и плач, девчушка в слезах — она, громко рыдая, зовёт маму свою, а та не приходит… не приходит, не слышит. Звуки и ноты—в клочьях, и топчут их лапы.
***
«Скиф взглядом прощальным сына обнял, видит бездыханные тела убитых им стражников, смотрит на объятую пламенем Природу. Огонь всё жарче, нестерпимей огонь, а чувства настойчиво ищут последнее прощальное слово, хотят всё сказать:
«Единенье всего в нашем сыне найди…»
***
Сашка в диком оскале тихо рычит. Вытягивает руки-лапы. Пальцы будто длиннее стали, а ногти — как когти.
В резком броске делает шаг, и странный взгляд мальчика в вопросе застыл, а чувства шепчут, кричат:
«Мы—вместе…
Любим…
Прощаем…,
а сын поведёт…»
Жертва хочет обернуться, но не успевает.
Он — рядом. Короткий шаг. Разворот, и всё — как надо.
«Хватай!»—разум направляет. Голодным огнём жадно горят глаза Сашки. Мысли в мышцы ушли.
Перед ним — бледная маска-лицо. Расширились в страхе зрачки глаз. Губы дрожат. Ладонь свободной руки выставляется смехотворной преградой. Другая судорожно
сжала ручку зонта…
Перед ним — Демофилина, но он не видит её. Он её не видит. Он чувствует, что руку на жизнь поднять не может. Разум недовольно кричит, но он…
Чувствует, слышит в себе звук последних слов. Слов, суть которых… Эта суть опрокидывает всё, что решил.
— Ч-что в-вам у-угодно?! — заикаясь, вскрикнула Демофилина и, не выдержав бешеного взгляда Сашки, отшатнулась.
Вопрос на краткое мгновение вернул Его в действительность. Моментально осознав, ЧТО ОН НЕ СДЕЛАЛ, понимая всю несуразность положения, Санёк, угрюмо разглядывая Демофилину, глухим голосом произнёс:
— Угодно,— он останавливается в поиске замены противного его естеству слова «убить»; находит другое и, прижимая мышцей щеки к дёснам ампулу, заканчивает:
— Угодно уничтожить тебя. Да вот рука не поднялась,—говорит и тут же, дав, наконец, простор, волю чувствам своим, понимает, что обязательно сегодня он прибежит к Юре, к Безродному, принесёт им лимонад. Ещё не зная точно, почему так поступит, но чувствуя, что сделает так, он открыто, добродушно улыбнулся ей.
Демофилина смотрит на него с неописуемым ужасом, который сменяется недоумением. Робко ступает в сторону.
Сумасшедший, стоит без движений. Всё так же с прежней, но угасающей бессмысленностью в горящем взоре разглядывает её, а на губах блуждает улыбка…
Она делает второй осторожный шаг. Затем боком быстро перебегает на другую сторону переулка.
Санёк обернулся, посмотрел в проезд: дверь в подвал была распахнута. Усмехнулся и, не обращая внимания на убегающую Демофилину, на потоки летнего дождя, положил сумку на край тротуара. Сел на неё. Обхватил голову руками, замер. Ему важно было не упустить, не дать уйти тому озарению, что заставило его остановиться. Надо было всё понять.
После ареста, на суде, в тюрьме и колонии отношение людей, переживания, потери, разочарования уводили Сашу прочь от единения с чувствами красоты, любви,
доброты. Уводили от неосознанного им слияния, взаимосвязи со всем живым, с независимым от воли человека движением Природы. Вселяли в него предметную, разумную, поверхностную связь.
Многократно повторяясь, жестокосердие начало главенствовать в нём и направило к мести.
Чувства, которые вместе с ним жили когда-то в красоте и любви, противились уничтожению Всего. Противостояли, убеждали, звали всмотреться во Всё, но от долгого противостояния без результатов, без поддержки и без обновления устали.
Когда Санёк в сквере встал с ампулой яда во рту, встал, чтобы идти, встал, чтобы действовать, начал действовать и приближаться к черте, отделяющей жизнь
человека от смерти, они смирились с происходящим. Пошли на сближение со Всем. Начали объединяться со Всем, что было вне их.
После этого Санёк уже полностью слился с ощущением ухода. Чувства воспринимали происходящее уже НЕ КАК ОКРУЖЕНИЕ, а КАК ОСТАВЛЕННОЕ.
Смотрели на Всё, не из жизни в смерть, а из смерти в жизнь.
Смотрели, будто со столба, охваченного огнём, со столба, куда был поднят Победитель. Рассматривали из Ничего (что есть и Всё) и видели оставленное по-другому, чем живые.
Победитель и уходящий Александр, говоря, чувствуя «Мы—вместе…», видели Мариам и Природу. Произнося, чувствуя «Любим…», объединились с Мариам и Природой,
её вечным движением. Шепча, чувствуя «Прощаем…», прощали не себя и супругу, а всех людей.
Это последнее открытие неизвестной ему истины яркой вспышкой озарения осветило разум. Заставило Сашку поразиться новому знанию.
Живущий в мире людей, как составная часть взаимосвязей, старается вершить возмездие.
Находящийся уже по ту сторону черты, в стороне от мира людей, видит самое главное — противостояние в людях Добра и Зла, отражение движения Природы в сознании как направленность к Добру, Знает, что сам он уже не действует, не будет действовать. Понимает, что малейшее превышение меры возмездия, возмездия вроде, утверждающее Добро, только увеличивает Зло. Постигает, что остающиеся не могут знать Его личной меры возмездия и оставляет соотношение таким, каково оно есть.
«Мы — вместе…, Любим…, Прощаем…, а сын поведёт к Красоте, к новой морали ненасилия, доброжелательности",- так услышал Санёк окончание фразы. Услышал
сразу после первой вспышки озарения.
Увидел, понял, почувствовал, что продолжение Это, открытие всполохом света множества солнц разом опрокинуло навзничь всевластные кричаще- требовательные
страсти, превратив их в бесплотные тени.
«Я понял!» — подумал Санёк, чувствуя, будто заново родился. Осознал свою сопричастность с беспредельным движением Природы, что созидало и при Александре Македонском, и до него, созидало и при Петре, и сегодня, что будет созидать и завтра.
Тёплый дождь ласкает лицо его, стекает на грудь, и он видит светлое небо, зелёные кроны деревьев, омытые влажной свежестью. Не в силах удержать в себе радостного чувства настоящего освобождения, уходя из неволи, от пут страстей, скинув оковы, покидая дорогу господства насилия, куда толкнуло его жестокосердие несовершенных, чувствуя, что оковы спадают с него, улыбнулся.
Встал.Всё так же улыбаясь, поднимает сумку. Подставляет её под струи дождя. Вспоминает о браунинге, ампуле, осколках.
Оглядывается, думая, куда бы всё выбросить.
«Могут найти. Не здесь. В речку!»
До реки было недалеко, но, чтобы не оказаться в критической ситуации, ведь Демофилина могла обратиться в милицию, Санёк пошёл через проходные дворы.
Идёт и представляет, как выражение Юриных глаз, его странно и тревожно вопрошающий взгляд «Что будет?» с зарождающимся отсветом боли и жестокости в синих зрачках, сменится скоро лучистой радостью.
«Так будет. Я знаю, и я не один. Ломают навес, нет постамента. Расширяется движение и идём против всех демофилов, демофилиных-виликовых и торгашей. Средство наше — выборность первых средь равных через чувства, красоту, силы мысли всеобщей, открытую правду».
Санёк пересекает тёмный двор. Выходит на широкую, светлую улицу.
Дождь почти перестал, и солнце коснулось ласковыми лучами лица.
«Я — без оков и знаю дорогу!» — снова радостно подумал он. Не желая сдерживать себя, дал волю чувствам, из глубины которых чуть приметным ростком пробивался
к сознанию вопрос. На него он ещё не мог ответить только
потому, что не перевёл образы в слова:
«Если Скиф —Победитель. Мариам — это Природа, а судьба гражданина — отражение судьбы государства, то что же я видел: прошлое, настоящее или будущее моей страны?»
Редкие прохожие в суетливом стремлении поскорее укрыться от дождя, кто с удивлением, кто с пониманием и улыбкой посматривали на озорно и весело прыгающего через лужи молодого человека, бегущего по пустынной улице. Смотрели на него и не замечали, что иногда словно тень пробегает по лицу Шурика. Не замечали и не знали, что, продолжая, теперь уже осознанно, свой прежний путь,
он понимает и чувствует: повторное причисление к отверженным, которых быть не должно, разорвёт его сердце на части.
Понимает. Чувствует. Идёт. Танцует. Бежит и шепчет:«Я прощаю и верю вам, люди…»
Вот, будто в танце, делает па, затем разворот, и вдруг Санёк споткнулся.
Коротко хрустнула ампула.
Он схватился за щеку, но было поздно…
«Свадьбу играли… Недвижно лежишь… Мы—вместе… Любим… Прощаем, а сын…»
Раскинув руки, он падает лицом вперёд. Остаётся лежать на умытом дождём асфальте и будто пытается обнять…
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Товарищ редактор!
Я написал это письмо, повесть, исповедь, чтобы через Вас обратиться к людям.
Сейчас я нахожусь в больнице, в отделении реанимации.
Против меня возбуждено уголовное дело.
Я готов ответить за свои поступки. Но!
Пять лет назад меня без вины лишили свободы, как ранее судимого, за то, что я, якобы, МОГ сделать — тогда я положил на стол осколок бутылки.
Теперь при мне было оружие, которое я хотел выбросить в речку.
Чего лишат меня сейчас, используя слово «МОГ», если Демофилина продолжает работать прокурором, а Виликов устроился адвокатом?!
Ещё вопрос.
Прохожие, когда я упал, вызвали скорую к человеку.
Водитель скорой спешил к человеку.
Врачи спасли и спасают жизнь человеку.
Кого увидит во мне суд?
Прошу напечатать моё письмо и поскорее, ведь оно поможет им понять, почувствовать…
Постарайтесь не опоздать.
С надеждой—
Александр Скифовский
ПОСЛЕСЛОВИЕ
В данной книге художественно верно изображён подход к делу в судебной системе в нашей республике и всех других—бывших в СССР.
Из-за этого подхода гибнут люди.
Описанное в книге — произвол — может произойти сегодня с любым из нас. Почему?
Потому что всё осталось на прежнем уровне.
Эта книга написана на основе реальных фактов. С прототипом героя в действительности всё произошло намного трагичнее.
Двое избивали одного. Он увидел. Будучи «рыцарем», вмешался, разнял драку. Всех арестовали.
При обыске у тех двоих находят вещи избиваемого, который оказался инострацем. Разбой. Один из двоих звонит своему отцу — высокопоставленному чиновнику министерства внутренних дел. Нападавших, двоих грабителей, выпускают, а разнявшего драку лишают свободы на семь лет! Через пять лет приговор изменили.
А скажите: КТО из чиновников поступил бы принципиально, по справедливости, когда виновен его сын?
Слишком часто происходит наоборот.
У знакомой угнали машину. Обратилась в полицию. Поступает звонок от анонима с предложением заплатить выкуп, и авто вернут. Она отказывается и сама организовывает поиск. Скоро в центре столицы находят машину. Вызвали полицию. Проверка. Ключи знакомой открывают все замки, кроме дверцы водителя, — замок заменён.
Знакомая при свидетелях указывает на приметы в салоне, царапины на бампере, и цвет машины её — синий. Авто отправляется в главное управление полиции, у знакомой забирают ключи. Через две недели ей сообщают, что тридцать свидетелей подтвердили показания подозреваемого:
он давно ездит на этой машине и только недавно перекрасил её из красного в синий. Машину вернули ему. Ключи знакомой от авто исчезли.
Госработники опять «правы».
В девяностых годах поймали убийцу — Рогалева. Он сознаётся в убийствах, за которые двое уже расстреляны как виновные. Представьте: невиновный надрывно кричит следователю, прокурору, судье: «Я — не виновен!»
Его никто не слышит, не слушают и рсстреливают как убийцу, а затем оказывается — ошиблись. Преступно ошиблись.
Об этих и подобных случаях знают многие юристы, но им невыгодно предавать такое огласке.
Огромное число таких происшествий нам неизвестно, но даже перечень известных фактов об анекдотичных поступках юристов, об осуждении невиновных займёт
несколько томов, ведь такое происходит сегодня и будет происходить завтра. Многие даже представить себе не могут, что за «мясорубка» действует за занавесом под названием «правовая система».
Почему такое происходит? Почему невиновные люди боятся, когда их вызывают в полицию, прокуратуру, что дверь обратно могут не открыть? Почему сильные личности часто, будучи задержанными, становятся беспомощными, бессловесными и не могут вырваться из последовательности обстоятельств, ведущих к гибели?
Потому что правоохранительная система организована так, что, попав «внутрь» её, личность оказывается один на один с «машиной». Эта «машина» отлажена за многие
десятилетия и нацелена на утверждение интересов чиновников, то есть на уничтожение твоего мнения или тебя.
Что это за система? Откуда взялась?
Её родила империя, имя которой—СССР.
В мировой истории по масштабам уничтожения людей известны три шокирующих примера.
Первый — это геноцид евреев во время Второй мировой войны: из 16,5 миллионов уничтожено более 5 миллионов. Практически уничтожен каждый третий, но такое
сделали чужие!
Второй: в Камбодже коммунисты из 8 миллионов жителей уничтожили 3 миллиона, но своего(!) народа.
Опять—практически каждого третьего.
Третий пример — это ленинско-сталинская политика репрессий тоже своего(!) народа. Каждый четвёртый убит, умер от голода или в тюрьме, или лагере. Каждый четвёртый, и всегда лучший, ведь «посредственные, серые» —не выделяются.
Представьте, что идёте по улице, а навстречу — родственники: раз-два-три-убит; раз-два-три-убит; раз-два…
Такое уничтожение своих среди своих — каждого четвёртого! — стало возможным посредством введения в действие репрессивно-карательной системы, состоящей
из органов задержания, следствия, суда, исполнения.
Сколько дьяволов- демофилов эта система родила и сколько ангелов- Скифовских извела!
Наш сегодняшний образ жизни — последствие гнёта всех виликовых-демофилиных, которые и сами являются рабами страстей своих, живут в оковах.
Формально мы семнадцать лет назад вырвались из-под этого гнёта.
Фактически те самые юристы, которые претворяли в реальность указы о репрессиях и карах, работают там же и сегодня или даже поднялись по служебной лестнице.
Чему они были безбожно обучены и как воспитаны? Что вносят они в день сегодняшний?
Фактически сама система задержания, следствия, суда, исполнения осталась прежней по сути и по принципу действий. На словах она продекларирована «новой», и мы
сейчас как дети в магазине. Покупаем товар по яркости упаковки. А что внутри? Каково содержание?
Система—всё та же и работает по-старому! Это не прошлое. Это наше сегодня.
Три месяца назад в районное отделение полиции городка помещают бизнесмена. Там он умирает от побоев. Защищал своё достоинство или его так задерживали? Кто-то
ответит на этот вопрос? Ответят, конечно же, юристы —безнаказанно ответят.
Что было главным в созданной системе?
В советской империи всё было направлено на «производство» рабов для блага «демофилов». Как это ни стыдно признавать, но все мы были рабами. Одни
угодливыми, другие непокорными, но — рабами диктатуры государственного аппарата. Диктатура выражалась в государственном насилии. Этот госаппарат составляли коммунисты- чиновники, и в том числе юристы.
Была утверждена диктатура чиновника и юриста. Была силой закреплена диктатура корпорации с её моралью своей выгоды и вседозволенности. СССР — это одна
из самых больших стран-концлагерей на Земле. В какой республике творится произвол сейчас? Во всех, ведь система была одна для всех.
А сегодня? Те же чиновники, те же юристы. Та же, по сути и принципам, судебная система. Чиновники утверждают правительство. Они выбирают президента. Они же назначают судей. Всё организуется для защиты интересов чиновника. А народа? Где противопоставление нашего интереса их? Нет такого. Значит, сегодня, завтра опять чего-то лишат или посадят в тюрьму невиновного, или прибьют, и, как всегда, безнаказанно. Этой жертвой можешь стать ты, я…
Когда эта книга была издана первый раз, журналистка написала восторженный отзыв. Пригласила автора дать интервью. Через день он пришёл в редакцию, а она, со страхом в глазах, замахала суетливо руками. Прокричала, что у неё — семья, и больше видеться с автором она не будет: ей позвонила из прокуратуры очередная демофилина.
Журналисту страшно? Да, ведь нет защиты от системы.
Через три дня автора вызвали в прокуратуру и предъявили обвинение с целью опять посадить, мол, не задевай наших.
Произвол, выгода господствуют и сегодня.
Господствуют, но мы-то другие: не хотим быть рабами!
Хотим быть свободными, а для этого надо отменить систему, где закон — слово Демофила. Надо противопоставить необходимой мере закрытости следствия — необходимую меру открытости. Противопоставить, для равновесия, всепроникновение прессы и создание организации, защищающей на деле каждого человека. Выбирать президента, судей народом, а не чиновниками-юристами.
Противопоставить корпоративности, тенденциозности юристов, как минимум, суд присяжных.
Такое создаст гарантию, что мы не погибнем в жерновах власти, сделает нас независимыми от чиновника.
Сейчас я и ты обманываемся иллюзорным чувством свободы до тех пор, пока наши интересы не столкнутся с выгодой чиновника-юриста. Интересы столкнутся. Он
поставит своего следователя, затем своих прокурора и судью: результат предрешён. Убрать конкурента, забрать завод? Пожалуйста…
Нас приручили — приучили, что только юрист знает соотношение Правды—Неправды, но водовоза не мучает жажда. На деле лучше чувствуем справедливость на основе совести мы—народ. Мы и должны её направлять, контролировать, а юристы пусть наши заявления оформляют в юридические термины.
Такого сегодня нет, потому что многим выгодно сохранить старую систему. С одним судьёй, прокурором легче договориться в свою пользу.
С присяжными эта возможность отпадёт.
И смех, и слёзы. Слёзы — ясно: от фактов. Смех потому, что — поразительно — но ведь в жизни большинство юристов — они тоже народ — искренне ратуют за справедливость в теории и сразу меняются, когда дело касается их самих. И смех, и слёзы, потому что система оформилась в самостоятельно действующее живое роботовидное чудовище. Оно пожирает и самих создателей: расстрел Л. Берия…
В сегодняшней системе — нашем государстве — всё построено на принципе выгоды, а должно — на принципе красоты, справедливости.
Наш герой книги — Александр Скифовский — легко был осуждён благодаря «катализатору» — использованию стереотипа: ранее судим. Не было бы этого, нашли бы другое: был бы человек, а дело пришьём — присказка юристов. Система из Шурика- человека сотворила Сашку-зверя, но духовность одержала в этот раз верх, и он остался Человеком. Александр — в больнице, а демофилины-виликовы готовы засудить его снова на основании утверждения «МОГ». Надо срочно менять систему. Кто это затребует?
Юристы находятся внутри системы и не видят себя со стороны. Они не чувствуют трагедии текущего момента.
Вот пример.
Сентябрь этого года. Парламентарии попросили работника министерства юстиции дать оценку происходящему вокруг книги «Судейство как кухня».
Он подчеркнул, что «стряпанье дел» надо рассматривать как дело прошлого. Это всё, что он увидел, и даже не почувствовал всей проблемы—он внутри системы.
В одном случае — частном — надо видеть общее.
Из прошлого надо делать выводы, принимать решения и действовать сегодня, чтобы в будущем исключить повторение плохого из прошлого.
Главное, что показала нам книга журналиста Лапсы, что существующая система правопорядка устарела, и приводит к тому же выводу, что и «Оковы»: надо немедля прощаться с психологией раба и утвердить новое, что в передовых странах уже сделано.
Надо изменить систему правопорядка, её принципы, структурные взаимоотношения в нашей стране и во всех бывших республиках Союза, если у кого-то это ещё не сделано.
Мы верим и знаем: изменения произойдут, но не хотим ждать и сегодня делаем необходимое…
ОБ АВТОРЕ
Валентин Горюнчик, псевдоним — Валентин Маэстро—родился в1948 году в Николаеве, в семье военного.
В первой половине жизни он, Валентин, прошёл «огонь, воду и медные трубы». Во второй — постиг Полное Знание и начал его применять.
Учился Валентин в Рижском политехническом институте. Затем поступил в Латвийский Университет и в 1982 году окончил филфак по специальности журналистика.
Первая книга В.Маэстро — это реакция на произошедшее с ним в реальной жизни. Он защитил человека, которого избивали двое. Оказалось, что эти двое не просто лупцевали одного, а ограбили иностранца. В итоге, «…народный суд от имени Латвийской ССР…» приговорил Валентина к семи годам лишения свободы как грабителя, а настоящих преступников оставил на свободе. В чём причина? В господстве корпоративной морали! Один из грабителей—по фамилии
Грязнов—был сыном начальника МВД в Риге. Через четыре года Верховный суд СССР отменил этот приговор.
Как противодействие произволу чиновников Валентин издаёт свою первую книгу «ОКОВЫ», которую номинировали на премию «Писатель года».
Постигая Полное Знание, изучая отношения между людьми, государствами, В.Маэстро написал десять книг и сорок миниатюр. В них он создал комплексную картину
общества, в котором мы живём. Десятая книга Валентина
«Учебник для революционера XXI века» резюмирует анализ планетарных явлений.
Изменив в своих книгах масштаб во времени и пространстве, автор приводит нас к необычным выводам. Они «прожектором» освещают дорогу, ведущую к созиданию
альтернативы, к пониманию смысла жизни, нашего нахождения в Здесь и Сейчас.
СОДЕРЖАНИЕ
1 ЧАСТЬ. КАРТИНА
ГЛАВА 1. ХОЛСТ ГЛАВА 2. МОЛЬБЕРТ ....................................................... 18
2 ЧАСТЬ. ВЯЗЬ ВРЕМЁН
ГЛАВА 1. ПРИБЫТИЕ ....................................................... 30
ГЛАВА 2. 45
3 ЧАСТЬ. УХОД
ГЛАВА 1. СМЕРТЬ ИЛИ ЖИЗНЬ? .............................................. 92
ГЛАВА 2. ВСЁ ИДЁТ К ЕДИНСТВУ ........................................... 102
4 ЧАСТЬ. ОСВОБОЖДЕНИЕ
ГЛАВА I. ДЕНЬ ПЕРВЫЙ ................................................... 115
ГЛАВА 2. ДЕНЬ ПОСЛЕДНИЙ ................................................ 131
ВМЕСТО ЭПИЛОГА ......................................................... 170
ПОСЛЕСЛОВИЕ ............................................................ 171
ОБ АВТОРЕ
Свидетельство о публикации №222120501068