Испытуешь

– Началось...
Лёгкая невесомая тишина, какая бывает только на высоких этажах, близких к небу, – этажах абстрактных, оторванных от дорог, отчуждённых от шума людского движения, нервных трамвайных визгов и бесперебойных переливаний из пустого в порожнее, этажах, отстранённых от реальных человеческих бед и забот, от вздохов, от слёз и упрёков, – проступила в пространство и тут же исчезла снова.
– Знаю я всё это, знаю. Пути господни неисповедимы и всем воздастся по грехам их. Да только, знаешь ли, мне, мне вот конкретно ничего не воздастся, потому что я, я, именно я – это вот всё. И вообще, достаточно, пожалуй, для сегодняшнего разговора.
– И всё же… Верите ли вы?
Леонид Всеволодович, лощёный банкир, достал из-за дорогущего, ценой в десяток африканских деревень со всеми их уставшими жителями, стола своё великолепное тело и направился к посетителю:
– Допустим, нет.
Он сел небрежно на край стола, вытянув вперёд ноги, и, ухмыляясь, скрестил на своей некрещённой груди руки. Скользнул взглядом вниз и застыл, довольный, в бриллиантовой улыбке: на его ногах, сверкая безукоризненной чистотой, блестели новёхонькие Gucci – чёрные.
– Допустим, нет... – как-то безнадёжно и необычайно бессмысленно повторил за ним его собеседник. – Но... Всё, что вы делаете, всё, что тащите за собой, что имеете, – всё это так бесчеловечно, вы не находите?
– Что именно бесчеловечно? Это? – банкир, не сводя прямого жёсткого взгляда с посетителя, расцепил руки и очертил ими – сверху вниз – двусторонний круг, охватывая будто бы всё бытие – право- и левостороннее, центром которого он сейчас являлся.
Взгляд, только лишь взгляд старика напротив, сухого, аккуратного и, чувствовалось, очень правильного, по инерции скользнул сверху вниз и одновременно переместился слева направо, но лицо и фигура оставались недвижными.
 – Что бесчеловечно?! Делать деньги? – Леонид Всеволодович засмеялся, загрохотав, как пустая телега по мостовой. И сразу осёкся. Его лицо стало серьёзным и посерело тем серым цветом, которым гниет всё живое. – Или что? Может быть, ты, несчастный человечишко, – глаза банкира сузились, став похожими на ушко иглы, через которое не пролезет ни один верблюд, – хочешь сказать, что я кого-то убил? Кровь на меня хочешь повесить? На, смотри!
И он резко вытянул вперёд, развернув открытыми ладонями кверху, свои руки:
– Видишь? Кровь на них? Да?
– Нет, крови на ваших руках я не вижу, – старик был недвижим, и только губы его шевелились.
– А что тогда видишь, что?
– Страдания вижу...
Верхняя губа банкира полезла вверх, изгибаясь влево, лицо его помрачнело ещё больше, глаза впали и стали пустыми и мутными, какими бывают бессмысленные испитые глаза пропойцы. Его великолепные руки, крепкие и гладкие, затряслись в удушающей ненависти ко всему, что создавало собой этот мир.
– Страдания, говоришь? – голос Леонида Всеволодовича гулко, как назревающий вулкан, зарокотал, с воздухом вырываясь из груди.
Он медленно сжал трясущиеся руки и, едва сдерживая себя, повернул их кулаками книзу; на какое-то мгновение мужчине, сидевшему напротив него, показалось, что Леонид вот-вот ударит его. Мужчина чуть качнулся влево – инстинктивно, ожидая удара, но не боясь, а только предупреждая насилие. Сильнее обычного закрыл он глаза, но то было не сердце его, а природа – живая, животная, говорящая со всем миром на одном языке – языке инстинктов, природа, унижающая даже героев.
Насилие и смерть, имена величайших человеческих страхов, делают человека животным, подлец ли он, или монах. И будь ли он божественного в своей мысли происхождения – элементом акта креации, или результатом эволюционной спирали, он, кровью своей памятуя о прошлом, будет жить животной земной природой, чувствуя свою животность и принимая её, проиграв тому, кто выбил из-под его ног пьедестал венца творения, потому что нет уникальности в тех, кого свергли с вершины, в тех, имя кому – твари.
Мужчина чуть сжался, телом своим он стал суше ещё и меньше: инстинкт требовал от него сохранения. Но человеческий страх закончился ещё до того, как закончилась мысль человека.
Всё обошлось.
Ещё мгновение, и узкое лицо Леонида Всеволодовича, исполосованное глубокими суровыми морщинами, вдруг разгладилось и посветлело. Он снова казался учтивым и гладким, каким-то атласным, но ненадолго: усмехнувшись той неприятной улыбкой, которая враз отличает мерзавца от остальных, он притянул к себе руки, разжал одну из них и, ерничая в сарказме, заговорил.
– А! – воскликнул он, приходя в издевательское упоение от бессилия собеседника. – Теперь я вижу! Вот, точно! Не тот ли это работник, который был уволен на прошлой неделе? Он, он самый! Как он бедно одет, кажется, даже ботинки у него старые! А это кто? Его жена? Да, жена – со всем их бездарным выводком. Как это у вас там, нищеродков, говорят: мал мала меньше? Интересно, на что она готова пойти, чтобы их прокормить? Кажется, грудь у неё ещё довольно крепка, – банкир, усмехнувшись, похотливо облизал языком губы.
Его собеседник сидел на стуле – плотно, опав на него всем телом, как будто в немощи своей не мог от него оторваться. Руки его, разжатые, с согбенными пальцами, висели безвольными ветками по обе стороны его немолодого тела и уходили кистями вниз, за границы сиденья. Он выжидал.
– Ты узнаешь ведь их? Правда? А вот ещё один; всё своё время он проводит в рюмочной – там, на углу той грязной улицы, где постоянно таскаются проститутки, потому что никто, абсолютно никто, ну абсолютно, не хочет брать его на работу. А дома плачет жена, горюет и плачет – оттого, что замужем за такой бездарностью. Да и сама она тоже бездарность. Об этом ли ты? Об этих ли, к чёртовой матери, страданиях ты мне говоришь? – раскатисто заорал на весь кабинет Леонид Всеволодович.
Между мужчинами упало молчание. В плотном воздухе оно ощущалось тягостно, но не горько.
– Ну? Что ты молчишь?
– Нет, не об этих.
Ещё молчание.
– Там не эти чужие страдания. Ваши… Вы ведь молоды ещё очень: чужие страдания от вас далеки. Да и вообще… Чужие страдания всегда далеки.
– Молод?
– Да. Куда вам с вашими сорока пятью против моих семидесяти?..
Леонид презрительно скривился: он брезговал этими людьми – ничтожными, жалкими и бездарными. Но… Что-то странное и совсем ненужное зашевелилось в его груди. Это что-то было волнением, перераставшим в страх от того, что в чём-то он может быть и не прав.
Почему он не может сломить этого старого человека? Почему, обрывая его на словах, он чувствует трепет – такой, какой, должно быть, чувствует маленький человек или ребёнок перед чем-то большим, недоступным и строгим? Он, которому кланяется в ноги весь мир. Не потому ли, что смиренное спокойствие этого сидящего напротив него лицом к свету человека способно противостоять даже натиску его грубой и самой понятной силы – силы денег?
Леонид окинул взглядом мужскую фигуру перед собой: невысок, сух, даже под костюмом мышцы посетителя выдавались старчески вялыми, кожа на лице оттянута вниз и морщинится, обнажая яблоки глаз и выступы верхних скул. Физической слабостью пахло от этого старика. Тем, что так всегда ненавидел Леонид, – немощью и физической слабостью. Так пахнут дети и женщины. Так пахнут в основе своей мужчины, работающие инженерами. И старики. Немощь как таковая – преобладающий запах этого мира.
Банкиру стало противно и тошно. Он чувствовал настоятельную потребность вытереть вспотевшие липкие руки – вымыть их грубым хозяйственным мылом, самым грубым, с ядрёным запахом, дешёвым, тем самым – из общественных бань, полных потными тучными бабами и вялыми мужиками, и насухо вытереть, чтобы не чувствовать больше эту назойливую, неотвязную, неотмывающуюся, противную его природе немощь.
И всё же... Несмотря ни на что, он чувствовал себя мальчиком, стоящим перед лицом старшего в роду взрослого – шамана, вождя, жреца, с укоризной смотрящего на него своими выцветшими от печалей и многих лет глазами и качающего головой. И большими ложками, захлёбываясь, глотал сожаление о том, что уже было сделано, и о том, что будет ещё только совершено. Он чувствовал, что становится меньше под гнётом этого шаманского на себя давления, и ощущал, что, только впитав это в себя, он может стать больше и даже равным. Но всё новое, не нравящееся или неизвестное человеку, со страстью неведомого страха отторгается им, потому что требует от него трансформаций, иногда очень болезненных и непонятных, трансформаций души, находящейся в процессе осознания своего бытия.
Сердце Леонида Всеволодовича билось, и он готов был закрыть его плотно, обеими руками, так сильно, чтобы оно даже и не вздумало трепыхаться. Он не хотел ничего менять, потому что не хотел боли. Он помнил ещё, хоть и смутно, как это бывает, и не желал, чтобы что-либо или кто-либо становился причиной его страданий. И главное: во имя чего? Каких-то там категорий, пусть даже и очень высоких? Нет, пусть этим тешат себя неудачники.
– Какое мне дело до чужих – как ты там говоришь – страданий? Что мне с этих слабых безвольных людей?
– Слабых, говорите? – вскинул на него глаза его собеседник. – Да они, может, и посильнее вас будут. Их-то Бог испытует. Они вам – это не вы, не знавший никогда вкуса беды. Скудный достаток и щедрое горе – сможете ли вы это понять когда-нибудь?
Леонид движением руки остановил старика и, оттачивая каждое слово, чётко проговорил:
– Я не расстроюсь, если вы сейчас встанете и уйдете.
Мужчина продолжал сидеть.
– Вы, кажется, не поняли: вам пора.
– Да, да... – старик засобирался было уйти, но только нервенно зашевелил непослушными руками, будто просил помощи встать со стула. Или, быть может, что-то хотел сказать...
Но...
Встал и неслышно пошёл к двери.
Перед самым выходом он вдруг обернулся и вздрогнул: в пяти метрах от него стояло чудовище. Глаза монстра были темны, как сумерки ада, губы узкой чертой рассекали изуродованное безумием лицо.
Мужчина замялся, пожевав губами, и вдруг четко и решительно произнёс:
– Я надеюсь, вы примете моё решение больше на вас не работать. Слишком разными оказались наши с вами жизненные позиции. Принципиально. Разными.
И вышел. Самый старый и самый трезвый юрист банка, юрист, работавший сначала на отца Леонида Всеволодовича, а потом и на него самого, вышел не только из его кабинета – он вышел из его жизни.
– Вон! – заорал ему вслед, уже ушедшему, Леонид и, схватив твёрдой рукой стул, на котором только что сидел несогласный с ним человек, швырнул его в дверь. Стул, достигнув цели, глухо ткнулся в непробиваемое дерево и отлетел в сторону, замерев ножками кверху. Ничего не сломалось. Ничего не сломалось потому, что ничего в жизни Леонида сломаться и не могло.

Леонид вернулся к столу и надолго застыл, оставаясь в кресле недвижно. Какое-то время спустя он нажал на телефоне кнопку громкой связи, и звонкий голос секретарши, отделённой от него стеной, пропел:
– Вы что-то хотели?
Леонид представил её, всю такую гладкую, ладную и удивительную, с нежной шеей и слабыми ключицами, в мягком шёлковом платье с отвесным декольте, из которого вызывающе торчит упругая грудь, и крепкими узкими ногами в плотных скользких чулках, – представил её там, на улице, в захудалом районе для бедных, с кучей голодных орущих детей, сидящих рядом, ожидающей мужа, который где-то застрял в пивной.
– Хохлова ко мне.
– Оooookay… – томно протянула секретарша за стеной, не зная о том, с кем проводит свою горемычную жизнь в мышлении начальника.
Леонид откинулся на спинку кресла и просидел так, недвижим, вплоть до того момента, когда в приёмной послышались какие-то шаркающие звуки и в проёме приоткрытой двери возникло растерянное лицо, всем видом своим выдающее лизоблюда.
– Поднимите стул и садитесь сюда.
Тощий, в коротких штанишках молодой человек в палёном костюме от Boss с претензией – на что только, не очень понятно – побежал поднимать стул, разводя ненужную суету и еле слышно повторяя:
– Конечно, конечно…
Наконец, усевшись напротив Леонида Всеволодовича – на самый край стула – так, что, казалось, одно неверное движение, и он опрокинется вперёд, накрытый этим же стулом, молодой человек осмелился поднять лицо, застывшее в немом вопросе, так и им не озвученном.
Леонид какое-то время выжидательно смотрел на него, пытаясь ответить себе на вопрос: потянет ли тот, или нет, и, решив, видимо, что, пожалуй, потянет, но больше от злобы и безысходности, чем всерьёз, подал ему жёлтую папку с бумагами.
Тот протянул руку, но, не достав папки, вынужден был наклониться вперёд, к Леониду, и даже чуть приподняться. Он схватил бумаги и потянул на себя и вдруг, встретив неожиданно сопротивление, поперхнулся, осёкся, хотел было руку убрать, и только тогда Леонид ткнул ему злосчастную папку в руку, силой вернув молодого человека на место. Пошатнувшийся Хохлов хлопнулся на стул в замешательстве.
– Вы меня вызывали? – трепетно произнёс он так, будто ответ на этот вопрос был ответом всей его жизни.
– Да, вызывал.
Голос Леонида Всеволодовича был спокойным. Хохлов облегчённо вздохнул.
– Видите ли… – банкир упёрся взглядом в него, будто пытаясь его пробурить и выкачать, как нефть из земли, из его тела кровь. – Я вызвал вас по делу сталелитейной корпорации. Что вы думаете об этом деле?
– Я?
– Да, – Леонид Всеволодович для убедительности кивнул.
– Что я думаю по этому вопросу?
– Да, что вы думаете по этому вопросу.
– Я думаю…
– Считаете ли вы необходимым продолжать распил корпорации?
– Распил? – Хохлов глупо приподнял брови и по-девичьи, как-то застенчиво и в то же время испуганно улыбнулся.
– Да, именно. Распродажу её акций. А также возможность поделить её на несколько более мелких заводов для последующей их продажи.
– О! Какая хорошая идея! Да, я уже говорил…
– Я вас понял.
Хохлов преглупо хлопал глазами. Он всеми силами старался изобразить серьёзность на своём лице. Выходило лихо и слегка придурковато.
– Спасибо. Именно это я и хотел услышать, – прохрипел банкир, глядя на расплывающееся в дебильной улыбке подхалимное лицо подчинённого. – Вы можете быть свободны. Дело заберите себе.
Хохлов вскочил и понесся к выходу. Стул, повинуясь инерции, подскочил вместе с ним. Уже у самой двери Хохлова снова настиг холодный голос Леонида Всеволодовича.
– Да, кстати.
Хохлов замер лицом к двери. Её причудливый древесный рисунок выдавал натуральное её происхождение, что практически уже нигде сейчас не встречалось. Взгляд незатейливого служилого человека пополз по ней, следуя за рисунком на её поверхности, и оборвался, достигнув стены.
– Вы видели Петра Николаевича?
– Золотницкого? – Хохлов затруднялся разговаривать, стоя к директору затылком, но ему совсем не хватало сил повернуть голову и снова встретиться с этими резкими и конкретными глазами.
– Его самого.
– Да, как раз перед моим приходом сюда.
– И? Чем он был занят?
– Вещи собирал. Сказался больным. Сказал, что ему домой сильно надо.
– Хорошо…
Молчание Леонида дышало Хохлову в затылок.
– Хорошо… – повторил банкир. – Идите. Завтра придёте новый контракт подписать, заступите на место Золотницкого.
Молодой человек пошатнулся, обвис, будто старый пустой пиджак на вешалке в затхлом и полном моли шифоньере, а потом выпрямился, развернул сухощавые щуплые плечи и громко зашагал вон из кабинета, довольный своим назначением. В конце концов, зависимый и несвободный человек склонен радоваться своей зависимости и идеализировать свою несвободу, оправдываясь всем, чем угодно, только не действительностью и не правдой.
Тут же за ним мягко захлопнулась настоящего дерева дверь, и Леонид Всеволодович отчётливо услышал следующий разговор:
– Ну что, Сём, как всё прошло?
Некоторое молчание, сквозь которое чётко вырисовывался снисходительный высокомерный взгляд скудного и невзрачного работника, получившего повышение, и затем послышалось мягкое, но совсем недружелюбное:
– Я вам, Мариночка, не Сём, а Семён Степанович. Запомните это, пожалуйста.
Невзрачные люди чаще всех остальных бывают завистливы и высокомерны, достигая каких-то высот, и если им удаётся заполучить какую-нибудь приличную должность, то начинают они топтать всех вокруг, и им никак невдомёк, что остальные, и прежде всего привлекательные, лишь по снисхождению к ним своему допускают их существование в мире, принимая его как данность, а не как неизбежное зло.
Ещё молчание.
– И да, будьте добры, запишите меня на приём к Леониду Всеволодовичу на завтра, прямо с утра.
Он протянул это «Леониду Всеволодовичу» так, будто эти два слова уже были его именем и принадлежали ему. Банкир поморщился.
– Да, конечно, – отстранённым, но уже немного заискивающим тоном проворковала секретарша. – Записала. Завтра, в девять утра. Нормально будет?
– Вполне, – отрезал Хохлов, и вслед за этим раздались звуки его удаляющихся шагов. Закрылась вторая дверь.
«Как всё-таки власть меняет людей… – подумалось Леониду. – Этого прощелыгу года два, много – три, подержать надо будет здесь, а потом избавиться от него напрочь: от таких больше всего говна в жизни бывает. Не забыть бы только».
Банкир набрал номер отдела кадров и, заглянув в календарь, отдал распоряжение уволить Хохлова Семёна Степановича четырнадцатого августа две тысячи двадцать пятого года – точно через три года от сегодняшней даты. С той стороны телефона кто-то очень внимательный и послушный старательно всё записал, и Леонид положил трубку.
Подходил час обеда, и, повинуясь устойчивой ежедневной привычке потреблять еду, мужчина стал подумывать об обеде, хотя есть ему совсем не хотелось. Однако он представил себе цельного омара «ньюбург», запечённого в бренди с добавлением дурманящих трав и приправленного соусом бешамель, и решил, что пора. Вкусно и дорого поесть было одним из пунктиков этого разбалованного судьбой и непрекращающимся потоком денег, безразличного к бедам людским, слишком уж богатого человека.
Выходя из кабинета и проходя мимо сладко улыбающейся секретарши, он бросил похотливый взгляд на её полуоткрытые плечи, и вдруг глаза его зацепились за нечто странное, лежащее у неё на столе. Это нечто было обычной печатной книгой – тем, что совсем не приветствуется многими миловидными женщинами. Леонид Всеволодович резко остановился, взял в руки книгу: «Божественная комедия» Данте Алигьери. Он исподлобья, не поднимая головы, посмотрел на женщину. Та сидела, кажется, не дыша. По лицу её разливался и проступал через косметику натуральный румянец: ей почему-то было и стыдно, и страшно одновременно.
Повинуясь непонятному и неизвестному волнению, Леонид открыл книгу. На странице значилось: «Забудь надежду всяк сюда входящий...» Это ему не понравилось. Тогда Леонид листнул наугад вперёд, и первое, что прочитал, было: «Чем ближе к совершенству каждый станет, тем ярче в нём добро и злее зло». Гневно, с размаху швырнул он книгу, улетевшую растопырив страницы, в угол и резко вышел, сопровождаемый недоумением секретарши, вон из приёмной. Секретарша ойкнула и побелела.

Дело со сталелитейной корпорацией обстояло так: корпорация разорилась, и единственным способом собрать с неё деньги было продать её, разделив на части – на отдельные производства, находящиеся на разных заводах и в корпусах, густо размазанных по всей стране. Именно об этом думал Леонид, спускаясь на лифте вниз. Заводские люди его совсем не интересовали. Акции – да, аренда площадей – да, а вот судьбы людей – нет… С чего бы? Каждый ведь силён по мере своих возможностей и слаб тоже. Леонид не верил в обстоятельства и не доверял оправданиям. Он считал, что если человек что-то не смог, то, что бы ни происходило потом, факт оставался фактом: человек этого сделать не смог. Главный же юрист, который только что уволился от Леонида, – самый сильный из всех известных банкиру юристов – был иного мнения о природе вещей и мира: он верил в судьбу.
Что такое судьба – Леонид не совсем понимал. Судьба была в его мышлении чем-то напоминающим оправдание неудачников в том, что они финансово не состоялись. Этакий отказ от ответственности, выраженной в денежном эквиваленте. И вместе с тем он чувствовал, что судьба была чем-то большим. Например, она давала ему гарантию того, что всё в его жизни будет стабильно, потому что его судьба – быть баснословно богатым. В общем – понятно, да не совсем.
Во всём же остальном Леонид Всеволодович был махровым, закоренелым, рациональным прагматиком и отвергал всё, что не укладывалось в рамки его прямолинейного, не знающего логических сбоев рацио. Из всех доступных человеческому роду эмоций банкиру больше всего были присущи гнев и алчность. Именно алчность – не скаредность: деньги он тратил ещё легче, чем получал, минуя судьбу, в которую верил старый юрист. 
Ещё этот старый юрист верил в милосердие, а значит, ко всему прочему, он верил и в Бога.

Водитель высадил его, как обычно, у входа в ресторан «Караван», где, уже держа ручку двери, стоял услужливый метрдотель. Леонид вошёл внутрь и резко остановился, повинуясь тошнотному порыву: его мутило. Он не хотел есть, он не хотел пить. Он вообще ничего не хотел. Глядя на этих рыхлых людей, сидящих за столиками, накрытыми ажурными скатертями, на этих мужчин, бахвалящихся тем, как ловко они управляют своими делами, на их тучных дородных жён, блистающих тупостью и бриллиантами, и гибких любовниц, пахнущих непристойно развратом, он ощутил то отвратительное чувство, которым мучается тело с утра после вечернего перепоя: голова его похмельно болела, боль беспощадно давила виски и уходила книзу, сводя скулы и рот, мутное сознание песком засыпало глаза, в ушах слышался шум крови, прерываемый размеренными ударами сердца.
 Выйдя на улицу, Леонид Всеволодович пошёл куда-то вправо. Там были люди. Они шли по дороге, полные мыслей о пище. Натыкаясь на них, Леонид, отстранялся, выставляя вперёд развёрнутые ладонями к миру руки. Люди отшатывались и уходили, увлекаемые городом, жаждой и голодом.
Из ресторана «Караван» выскочила сахарная длинноногая и длинношеяя красавица, с ног до головы разодетая в Dolce Gabbana, и, махая вслед удаляющемуся любовнику, плачущим голосом закричала:
– Лёнечка! Лёнечка, куда ты?
Сумочка, ничего не менявшая в её жизни, взмётывалась над головой девушки. И более ничего. Городу был неважен голос одного человека, он жаждал толпы – бушующей и ревущей. А пока за неимением таковой он довольствовался трамвайными переливами да громким шелестом машин по шершавому асфальту.
Опустивший в пол глаза метрдотель молча стоял рядом и ехидно улыбался, искренне радуясь чужому несчастью.

«Слышали ли вы о том безумном человеке, который в светлый полдень зажёг фонарь, выбежал на рынок и всё время кричал: "Я Бога ищу! Я Бога ищу!"»
Леонид Всеволодович шёл, пробираясь сквозь людей, не видя их, вовсе не замечая, расталкивая телом и раздвигая руками, он шёл куда-то. Куда? Кто ж знает...
«Разве мы не слышим ещё шума могильщиков, погребающих Бога? Разве не доносится до нас запах божественного тления? И боги истлевают! Бог умер! Бог не воскреснет! И мы его убили! Как утешимся мы, убийцы из убийц!» – с занудством карусели вращалось у него в голове когда-то прочитанное у великого человека, а потом стало скрипеть ржавыми моторами «чёртового колеса», возносившего человека к небу и тут же низвергающего его опять на землю. 
«Нет Бога для меня. Я один, сирота, выброшенный на помойку. Выброшенный им, нелюбимый ребёнок – нежданный и нежеланный. Дать всё, откупиться, одарить подарками и деньгами, но только не быть рядом, оторвать от себя и пусть живёт как неродной – сам, как знает. Это мой Бог, мой отец? Нет. Нет у меня отца, нет у меня Бога. Только деньги и судьба как откупная. Мне ли любить, если он не любит меня? Нет, не мне. И пусть. Я свободен. Свободен для всего – для зла, для добра. Но если он есть добро, то я, бастард, непризнанный, полукровный, значит, не с ним. Я есть для зла».
– Вам, кажется, не сюда.
Крепкая рука схватила Леонида за плечо и развернула было его обратно, но вовремя остановилась, почувствовав человеческую неуверенность.
– Нет, мне туда. Я помолиться. Научите, как это делать?
– Показать могу, а научить – это к душе своей обращайтесь.
– Да мне бы как-нибудь…
– Как-нибудь – это как?
– Хоть как. Раз уж я пришёл сюда.
Рука потянула Леонида внутрь, и он почувствовал прохладу полдневного храма, отдыхающего от дыхания прихожан.
Сидя на низкой скамеечке, он наблюдал за тем, как, медленно передвигаясь от иконы к иконе, батюшка мягкой, но непререкаемой рукой убирал догоревшие свечи с кануна и клал почерневшие огарки коробку. Потом толстой сухой тряпкой он протирал канун, удаляя с него расплавившийся воск. 
– Просить хотите или благодарить? – протянул он певуче, стоя спиной к Леониду.
– Поверить хочу.
– Благое дело. Но удивительное.
– Удивительное?
– Да. Ибо вера есть чудо.
– Да, знаю.
Время было не служебное, и поэтому в храме, кроме них двоих, не было никого. Только мягкий дивный полумрак и плотная тишина, наполненная мыслями людей и их тревогами.
– Понимаете, у меня всё есть.
– Понимаю.
– Нет, не понимаете.
– Ну почему же...
Леонид махнул в отчаянии рукой и вышел было вон, но, развернувшись, вернулся обратно и, подойдя вплотную к служителю, взял его обеими руками за одежду на груди и приподнял кверху так, что тот вынужден был чуть приподняться на цыпочках. Никакого страха не выражало его лицо, разве лишь только небольшое удивление.
– У меня действительно всё есть. Всё, что я хочу. Я могу купить любую вещь и продать любого человека.
Священник согласно кивал головой – не в страхе, и лишь в согласии, как соглашается родитель с глупостями ребёнка, зная, что жизнь потом всё тому объяснить за него.
– У меня есть и дом, и яхта, и самолёт, и всё… Всё у меня есть! – Леонид задыхался. – Почему? Почему это всё у меня есть?
– Пути господни неисповедимы… Не нам знать…
Леонид рассмеялся. Звук его смеха достиг купола и поглотился им.
– И вы туда же! Глупый вы человек... Да знаете ли вы, что я, может, потому в него и не верю, что всё у меня есть! И жизнь мне эта совсем не нужна, потому что в ней всё имею.
Он отшвырнул от себя батюшку.
– Меня всю жизнь, начиная с университетской скамьи учили тому, что жизнь есть страдание. Что испытание должно быть, и за ним следует искупление. А кто меня в чём испытывает? Мне даже милостыню не подать: сколько не давай – всё равно не убудет.
– А вы не видите, что это вы убываете?
– «Чем же ещё являются эти церкви, если не могилами и надгробиями Бога?» Я похоронил его, убил в своём сердце и похоронил. И всё потому, что он не любит меня.
Леонид вышел из храма окончательно.
День попрощался с первой своей половиной. И, выйдя на свет, Леонид зажмурился от солнца, ослепившего его своим золотом, затмевавшим золото храма. Он резко выдохнул. Глупости, какие всё это глупости! Мимо него проходил странный, какой-то обычный день, смутно похожий на то, что случается с другими людьми, но никогда не с ним.
Не открывая до конца глаз, Леонид ломанулся вперёд. И в тот же миг что-то сильное и неуправляемое, дикое налетело на него справа, заставив тело его взлететь вверх, и, перевернувшись в воздухе, Леонид, успевший только глотнуть открытым нелепым ртом воздух, упал на асфальт, распластавшись на нём спиной. Перед его глазами было слепящее своей синевой небо – божественное.
Где-то в стороне раздался визг шин, стук открывающихся дверей и торопливые звуки нескольких приближающихся людей. Один из них, низко склонившись над Леонидом, тревожно спросил:
– Как вы? Шевелиться можете?
Леонид попробовал. Шевелиться он не мог. Его красивое мужское тело, лежавшее на переходе от храма к дороге, было бездвижным. А душа продолжала жить, питая земную плоть.
«Испытуешь… – подумал сквозь небесную синь Леонид. – Испытуешь... Ты есть... Люби меня...»

14.03–06.12.2022


Рецензии