Некрореалисты. Глава 15 - Квартира с криком

Дело было в ноябре, а ноябрь в наших широтах – уже не осень. По ночам становилось по-настоящему морозно, поутру асфальт был покрыт белоснежным налетом, прямо как шоколад. По всему следует, что настоящая зима порадует нас своим присутствием уже в ближайшие недели, и уже от этой мысли у меня изо рта вырывался пар, а также мерзли ноги.

Утром я как обычно пытался раздуплиться и начать жить, но на сотовый позвонила Юдифь. И все испортила.

– Ты уже проснулся?

– Я не то чтобы ложился.

Сны являются беспокойные и вызывающе черно-белые. Три часа ворочаешься, а потом видится, будто стоишь на полустанке в бесконечном лесу, и нет вообще ничего – только бетонная платформа и зеленые еловые лапы. Из этого и состоит весь окружающий мир. Билетная касса заколочена, и хрен ты куда из этой глуши уедешь. Раз в несколько часов на горизонте появляется темно-зеленая стрела электропоезда, она стремительно приближается и гудит, как раненый зверь.

Двери разъезжаются с шипением, на платформу высыпают безликие люди-тени. Кто-то один, другие тени держатся парочками. Некоторые взрослые тени держат за руки тени детей – маленьких, закутанных в тулупчики и напоминающие походкой деловых пингвинов. Вся эта полупрозрачная масса дружно тянется к лесу и растворяется в нем. Никто из них уже не вернется на платформу, начиная свое большое путешествие за пределом. А сесть в электричку нельзя. Посадки нет.

– Холодно становится, – грустно уведомила Юдифь. – Я загородом была, представляешь? Там уже снег лежит, а по снегу этому козы ходят. Табунами, прикинь? У них очень странные глаза. Зрачки не круглые, а как монетоприемники. Под одну копейку.

Я замираю на секунду, пялясь в кружку с водой. Живо представляется, что Юдифь сейчас лежит где-то в темной комнате – с газовыми занавесками до пола, на красноватой узорчатой тахте и пальчиком играет с завитушками телефонного провода.

Соберись, латышский стрелок. Откуда бы ей взять телефон с проводом?

– И что козы? Блеют?

– Блеют, – утвердила Юдифь. – Жалобно так, как дуры. Мы всерьез будем обсуждать коз?

– Возможно. В житии зверья есть что-то привлекательное. Не надо ни о чем думать.

Юдифь фальшиво засмеялась. Это ей чертовски не шло, потому как вскрывало тщательно запрятанное беспокойство.

– Очень увлекательно. Мне нужна твоя помощь, Иоаким. Странно, но мне больше не к кому обратиться, кроме тебя. А мы ведь даже толком не знакомы.

– Думал, что все твои проблемы решает Косой.

Юдифь ненадолго замолкает – боится ляпнуть лишнего.

– Есть штуки, о которых Косому лучше не знать. Ты понимаешь.

Вот и весь ваш хваленый Уклад, вечный закон «Степи». Я злорадно улыбался, и Юдифь это чувствовала, потому раздражительно вздыхала.

– Приезжай на улицу Крауля часа через два. Обещай.

– Хорошо. Как тебя найти?

– Я подожду тебя на трамвайной остановке.

На том мы и разъединились. Я повтыкал в экран сотового, поднял голову к потолку, изучая линий трещин, а потом еще протяженное время любовался на свой потрет. Сделал, как хотел – прицепил его булавкой к обоям, вместо зеркала.

– Не смотри на меня так, – попросил я у рисунка. – Чего ты улыбаешься – ничего смешного тут нет. И улыбки у тебя тоже нет.

И ушел мыть голову в раковине – вернее, греть темя в струе воды. От горячего становилось спокойнее.

Улицу Крауля, это я потом уже узнал, назвали в честь красноармейца, героически погибшего где-то под Екатеринбургом – то бишь к истории города он имел отношение не большее, чем Сакко и Ванцетти, герои-челюскинцы или Колонна Дуррути. Им всем улицы в городе также были отведены, и объяснить эти топонимы никак было невозможно. Я бы на месте Крауля очень затосковал, узнав, что моему имени место нашлось в самом дальнем и самом печальном спальном районе. Это было лучшее место, чтобы прийти умирать – для другого этот южный аппендикс, замкнутый со всех сторон рекой, комбинатом, забором ПО-2, не годился вообще. Крауля была отделена от внешнего мира неприступным валом.

Расстояние между улицей и моим студгородком было плевым – за полчаса пешим ходом можно было бы добраться, если напрямик. А примяка никакого не было, потому что нет ни дороги, ни поля. Транспорт между нашими конечными узлами также предусмотрен не был, и я ехал через центр – с тремя пересадками. В автобусе было людно, в метро душно. А в трамвае – невыносимо старо и бедно.

В этом городе все узники, думал я. Или потомки узников. Трясясь в трамвайном хвосте, исподтишка изучал пассажиров: мужиков с загадочными татуировками, массивными перстнями, пыльных старух, замотанных в кокон из сатина. В очертаниях местного жителя чувствуется неукротимая сила и склонность к мятежу. Ветхость тела компенсируется яростным взглядом, которого нигде в мире не отыскать. Я мало где был, но верю: нет на свете больше мест, где глаза людей такие голодные и потерянные, как у проснувшегося весной медведя.

Эти глаза передаются по наследству – в складках радужки кроется генетическая память о недружелюбном мире. Много веков назад на эти земли с запада принесло самых неспокойных: повес, воинов, революционеров и просто разбойников. Они заработали эти глаза, пережив морозы и отвоевав землю у опасного таежного леса. Цивилизация здешнего толка по своей сути демоническая, построенная из костей и замерзшего красного мяса – это храм древних кровожадных богов. Потому, наверное, все самое лучшее с Сибирью происходило в годы катастроф. Это притягивает, потому что настоящие изменения, мне так видится, могут быть скреплены только болью.

Сибирские лица инаковы и слабо соответствуют представлениям о русскости. Потому что на этой территории вскипали в единую субстанцию всякие народы. Покоренные финно-угры и тюрки принесли сюда бесстрашие и ордынство. Пленные солдаты шведского короля Карла XII протащили через полмира свои белые, мелом мазаные парики, грязные камзолы, язык, национальные пироги. Они ставили по колено в снегу свои пьесы и хоронились на чуждых этому краю кладбищах. Без присмотру низкие камни со сложными скандинавскими именами очень быстро съедались почвой, на то хватало двух поколений. Не просто так русский могильный крест высок. Здешняя природа воюет с памятью о людях, не хочет вписывать их в свою историю. Мы придумали, как среди болот и леса немного отсрочить забытье.

Потом сюда завозили немцев, прямо как шведов – как зверье. Их отрывали от знакомых пространств, выдавая вместо Северо-Германской низменности хвойную пустоту. Приученные к хорошему тевтоны, наверное, понимали всю иронию ситуации: пармой они называли ветчину, а мы пармой называли край, где жизнь ничего не стоит. Сяк на сяк, вот и разменяли. К новоприбывшим край всегда был особенно жесток. Старики еще могут помнить, как стройные шеренги пленных немцев следуют от Сортяги по городским улицам в направлении построенного для них ИТЛ. Они работали в нем долгие четыре года. Германцы вгрызались в сибирскую вековую древесину ручными пилами, возводили предприятия и жилье для вернувшихся с победой.

После немцев в этих местах остались аккуратные желтоватые домики, ну чисто Европа. Целые кварталы строений за железной дорогой, близ заводов и высоких кирпичных труб. В одном из этих домиков недавно вздернулся прапорщик Юрбеков. Или вздернули, я так и не понял.

Так устроена война, что победитель получает три дня на разграбление вражеской столицы, а побежденный отправляется во полон. Спустя десятилетия триумф победы забывается, а несчастье продолжает жить. И, что особенно жутко, победителей тоже заражает.

Я думал об этом, потому что Хассо – фамилия совсем не наша, с привкусом ружейной стали, танковых блицкригов и свистящих на морозе марш-бросков. Далекая ссылка не всегда заканчивалась возвращением. Кто-то из немцев сгинул тут, не дождавшись долгожданной свободы. А кто-то, наравне с русскоязычными узниками, дождался открытия врат лагерей, вышел в середине пятидесятых из-за стен, но почему-то остался подле них. Может, потому что прикипел раб к хозяину. По стране и сегодня бродят потомки этих неприкаянных арестантов – Эбергарды, Фрицы, Хериберты – дети уязвленных исхудавших бюргеров и сердобольных, жалостливых русских баб.

Потому я вглядываюсь в лица, в глаза, в шамкающие рты.

Может, напротив меня сейчас сидит потомок германского рыцаря или швабский герцог. Вдали от родного поместья он способен принять любой, даже самый опустившийся облик.

Когда мы выезжаем на мост, в трамвайной голове что-то трижды щелкает, и никто на это не обращает внимания. А мне кажется, что щелкнет в четвертый раз – и всю эту железную глыбу своротит с рельс, понесет в ограду. Ограду, конечно, снесет, и мы полетим вниз, в воду. Так влупимся, что никого уже не соберут ни в мешок, ни котомку. И лицо мое бедное, только зажившее, тут же порвется в лоскуты.

Быть к этому готовым нельзя, но там приятно думать, что смерть в катастрофе не станет для тебя сюрпризом. Так думают, наверное, лучшие люди – космонавты и летчики, поднимающие в небо старые, но стратегически важные консервные банки.

Мы, я и трамвай, добираемся до Крауля без происшествий. Прочие пассажиры сошли у госпиталя, и я долгие минуты ехал один. Юдифь встретила меня на поворотном круге, где заканчивается маршрут. Она сидела на скамейке: в черной куртке, черной кожаной юбке и таких же теплых колготках, обхватывающих коленца. А лицо ее было очень белое, и сигарета тоже.

Только губы ярко-красные, вызывающие, пачкающие сигаретный фильтр. Юдифь мирно читала на фоне развалин старого дома.

– Эффектно выглядишь, – поприветствовал я, и Юдифь захлопнула свою книжку, остановив мысль где-то между явлением «Хагакурэ» и последним вскриком обреченного человека, выраженном в том, что «никто не умирает напрасно».

– А тебе бы причесаться. Лохматый, как чертик.

– Извини, спешил.

На самом деле мне просто было все равно. Пару месяцев назад я задумывался о том, как выгляжу в чужих глазах. Теперь это казалось неважным – потому что все окружавшие меня люди были в чем-то очень неряшливы, словно в их головах не хватало порядка.

К тому же, панк снова в моде.

– Тебе бы пошло бриться налысо, – заключила Юдифь. – Блестеть черепом. Двинули?

Она встала, отряхнула юбку и повела меня за собой, обнимая драгоценную книгу. По пустырю меж домов-коробок бродили худые собаки, и стены были раскрашены покруче чем пещеры Шове: лозунгами, хлесткими выпадами, вэб-адресами, на которые просто так не пройти.

– А вы также продаете?

– Что продаем? – сдержанно переспросила Юдифь, как будто не поняла.

Я не стал ее пытать.

Во дворе, в который мы держим путь, я с ужасом вспоминал слова новогоднего классика: где бы ты не был, в каком городе нашей страны не оказался бы, а все будет для тебя знакомым, словно и не уезжал. Я шел по узкой дорожке, вымощенной большими полосатыми плитами. Они завалены желто-красным листом, но это не мешает моим привычкам: ступал аккуратно, чтобы не угодить ботинком в стыки. Наступишь – проиграл.

За соблюдением правил старой игры следят шаманы – лебедушки из покрышек, утыканные стайкой под окнами, в запущенном огороде.

– Такое тут все несчастное, – думала вслух Юдифь. – Сейчас еще нормально, потому что дети выросли. А новых не нарожали.

– Летом тут будет очень хорошо. Все будет зеленое, красивое. На солнце вылезут кошки.

Но она мотает головой:

– Нет. На жаре завоняет мусоропровод. Нет ничего страшнее, чем обман детства, из-за которого вонь ассоциируется с родным домом.

Этот спор был бесполезным и ни к чему не ведущим – у каждого свои воспоминания о родном месте, в чужую голову их не пересадить.

Был, кажется, год две тысячи четвертый. Я маленький, и очень переживал от того, что мне не дали посмотреть «Дисней-клуб». Зареванная мама берет меня под руку и выводит из дому. Мы плетемся по такой же типовой дорожке, разрезающий двор, под моими сандальками снуют муравьи, а вокруг трава выше меня – заберусь в нее и пропаду, исчезну. Мать тащит чемодан на маленьких громких колесиках. Его купили в надежде на отпуск, на пекло Феодосии или Анапы, а используют, чтобы покинуть дом.

Мама приговаривает: «ничего, ничего». Как же ничего, думаю я, если явно произошло что-то травмирующее?

Родители тогда очень сильно разругались, и казалось, что все кончено. Мы уехали к деду и провели на его квартире полгода или вроде того. Я спал в кресле, которое, если разложить, становилась узким футляром для одного тела.

Ну, мама и повторяла, как заведенная: «ничего». Как дела, что ты купила мне в магазине? Ничего. Ей резко стало со мной неинтересно, словно я напоминал о чем-то нерадостном.

А потом родители снова сошлись, и мы проделали весь путь в обратном направлении. Я был слишком мал, чтобы зафиксировать момент их примирения – может, отец звонил ей или дожидался на проходной после работы. Я не знаю, и более того – не хочу знать. Они снова были вместе, и хоть с тех пор их отношения были прохладнее, но мне это не мешало. Эта нормальность, чуть несчастная и самую малость фальшивая, была лучше раскладного кресла-футляра.

Юдифь привела меня на детскую площадку и уселась на качели.

– Пришли, – сказала она и указала пальчиком на дверь подъезда. – Я там жила. Всю свою жизнь. На первом этаже, вон и окна мои. И ключи – вот. Возьми, пожалуйста.

Ладонь ее с готовностью распахнулась, чтобы показать мне длинный ключ, домофонную таблетку и брелок в виде маленького грязного слона. «Моя любовь к тебе сейчас – слоненок», – вспомнил я стихотворение и ободрительно погладил игрушку по маленькому хоботу. Не всем слонам на судьбе написано нести Ганнибала к вратам Рима. Но ведь ты радуешься, тому что имеешь?

– А дальше что? Мебель выносить?

– Просто открой форточки – на кухне, в комнате. Проверь, что краны не текут – и возвращайся.

От такой просьбы было несложно разочароваться. Я ждал чего-то более стремного и значимого. Пусть это даже ограбление ларька или кража цветмета.

– Сама я не могу, – объяснила девочка шепотом, оглядываясь по сторонам. – Мне там сразу становится плохо, потому что я слышу всякие звуки: крики, стоны. Стены гудят.

– Это ветер в коммуникациях гуляет.

Юдифь осадила меня строгим взглядом:

– Я не дуреха, Иоаким, и ветра не боюсь. Еще я не боюсь крыс, бешеных собак и людей, потому что всегда смогу от них отбиться. А крики, гулы, звуки всякие – это тут, – она постучала указательным пальчиком себе по лбу. – Я не хочу туда возвращаться.

Хуже смеха лицо Юдифи было способно изобразить только муку – скорчило ее, как от зубной боли. И я, понятное дело, пожалел. Потому что глаза у Юдифи красивые, влажные. И железные, как дверь подъезда.

– Только окна открыть?

– И бегом назад. Мой тебе совет – не трогай там ничего. И на диван не садись ни в коем случае. Даже не смотри на него, на этот дурацкий диван.

– Зажмурюсь.

Я позвенел ключами, они так хорошо звучат, как колокольчик. И пошел исполнять свой легкий квест. Наушники поглубже вдавил и запустил подачу музыки. Дважды нажал на кнопку, переключая треки – потому что предсказания не нравились.

«Биоблокада!» – орали глаза пьяных баб из «Мира Пиццы»,
Одна заходила справа, вторая доставала перо, и их милые лица
Напомнили вдруг, как на Юпитере меня обступали кольцом
Местные устрицы из группировки Турбоулитки с Яйцом...

В музыкальном вкусе Косого мне в первую очередь нравилось отношение к лирике – полуподвальная душевнобольная нежность, с которой не очень хорошие люди пытаются объяснить свое чувство. Открыл дверь подъезда, влетел на первую лестничную клетку и недолго ковырял в замке. Мне поддакивали в наушник:

«Ребята, остыньте, я не супергерой, я даже не сварщик, просто каску нашёл,
Забирайте мобилу, въебите для порядка, ну и, как говорится, я дальше пошел»...

Распечатал квартиру – даже как будто бы услышал легкий шелчок, который бывает, когда открываешь банку с огурцами. Настолько там было все застоявшееся. Попробовал включить свет большим черным тумблером, но где там – лампочка даже не вздрогнула. Пришлось довольствоваться фонариком на мобильном.

Луч забирается в прорехи между антресолью и высоким шкафом, рождает сложные тени. Несмотря на запущенность, мне нравится эта квартира. Я многие в последнее время повидал, обходя по работе всяких стариков, но эта первая, в которой сохранялось ощущение безденежного достоинства. Да, табурет старый – но ладный. На этажерке в правильно порядке стоят старые ботинки, старушечьи сапоги, галоши. Тапочки – чтобы и самим надеть, и гостю предложить.

Все еще очень бедно, но эта бедность не просит жалости и держится гордо. Я проникся этим ощущением и даже подумал разуться, чтобы не нарушать порядка.

Необходимости в этом никакой не было. Зеркало над этажеркой занавешено шалью. Я отогнул шаль, всмотрелся в отражение и неуклюже приложил волосы, плюя в ладонь.

Я втянул воздух так, что ноздри свистнули, а потом выдохнул – также мощно, чтобы ничего в легких не осталось. «Фьююююю», – сказало нутро и задрожало. Отовсюду пахло сладковатой пылью, и я понимаю, отчего Юдифь относится к квартире с такой тревогой. Это не каприз, но здоровая реакция, заложенная в нас с древних времен. Квартира и вправду нехорошая.

Вода в ванной перекрыта. Покрутил ручку крана – он кашлянул ржавым воздухом. Раковина напоминала высушенную пустыню. Сколько тут не было человеческой ноги: год?

И ничьей вообще не было.

В кухне стоят старческие ходунки. На подоконнике – электрофон «Вега» (я живо представляю, как он играет из этого открытого окна – во двор и только лучшие песни Пугачевой, такая пастораль) и опустевшая от времени трехлитровая банка под марлей. Внутри нее покойный чайный гриб или еще какая старорежимная мерзость. «Комсомолка», опять-таки, пошла пузырями от влаги и света. Взяв кухонный нож со стола, резал много слоев окаменевшей малярной ленты на окне.

Слаще всего пахло из единственной в квартире комнаты. Я входил в нее с опаской, боясь увидеть что-то совсем страшное. Но мне везет – никаких мумий или крыс. У одной стены кровать, аккуратно убранная, на нее вечность никто не садился. Подушки, как матрешки, лежат в изголовье: огромная, поменьше и миниатюрная, как будто для младенца.

А у другой стены диван. Юдифь просила не смотреть на диван.

Как же тут не посмотришь?

На диване огромное, способное вместить человека, бурое пятно – оно как медуза или амеба-переросток, тянет во все стороны свои щупальца.

От пятна веет одиночеством и болью, почти слышно, что оно беззвучно кричит, и воздух вокруг него дрожащий, подхватывал мелкие блестящие пылинки. «Это его квартира. Этого пятна».

– Я открою окно? Тут душновато слегка…

Пятно молча приняло это, и я повернулся к нему спиной. Ковырял окно и думал про себя: господи, там же клопы должны быть, в этом диване, размером не иначе как с кулак.

Клопы, тараканы. Хитин. Личинки, застрявшие в плотном поролоне. В желудке перевернулся скромный завтрак из овсяной каши и вареного вкрутую яйца. Я почти высовываюсь в форточку, подставляя лицо воздуху и веткам. Как бы я хотел в тот же момент взгромоздиться в оконный лаз, просочиться в него и упасть в хилый куст, а потом полдня вынимать отовсюду подлые колючки. Ох, какой был бы номер, на все деньги, но слишком мимолетное удовольствие. Набравшись сил, я покидаю квартиру и не оборачиваюсь. Не забыв, впрочем, ее запереть и для верности подергать ручку.

Юдифь ждет меня на том же месте, и благодарно улыбается.

– Спасибо.

– Была бы у меня такая квартира – давно бы продал.

– Покачай меня.

Одной рукой она прижала книжку к груди, а другой держалась, ножки свои красивые поджала. Я раз толкнул, другой, и Юдифь полетела – бесконечно грустная.

– Никто же ее купит, – говорила она то громко, то тихо, маятником раскачиваясь передо мной, а качели скрипели. – Там со стен крик стекает, ты и сам почувствовал, хоть ничего о квартире этой не знаешь. Нет, нужно время, много-много времени.

– С кем ты там жила?

– С бабушкой, – сухо ответила Юдифь без всякой нотки любви или хотя бы привязанности. – Женщина-деспот, страшно желавшая власть. Она меня у родителей-то отвоевала только потому, что ей нужно было над кем-то княжить. А потом заболела и командовала уже лежа. Так меня это все затрахало, Иоаким.

Я спросил, где родители.

– Умерли, наверное.

А потом Юдифь запрокинула голову, посмотрела на меня и показала язык.

– И я тоже умру! И ты.

Обязательно, а как иначе, думал я и качал ее на этих качелях, а перед глазами стоял метафизический полустанок в лесу. И электропоезд старый, который на нем тени высаживает.

Юдифь повторяла, как считалочку:

– Холодно становится. Холодно-холодно. Холодно. Холо. Дно.

Тело, лишившись жизни, начинает скоро видоизменяться. Сначала мертвец высыхает и охлаждается. Мышцы начинают коченеть, мертвец выбрасывает из себя всякого рода содержимое. Под действием силы тяжести кровь утекает вниз и появляются пятна на теле. А потом начинается самое интересное – он начинает сам себя есть. В теле образуется много вязкой жижи, которая лезет через поры. В Японии даже профессия такая есть – чистильщики. Они приходят в дома к брошенным мертвецам и прибираются: удаляют разводы, чистят ковры. Разбирают испорченные кровати – чтобы следующему постояльцу не сталкиваться с историей своего нового жилища.

Японцы, конечно, люди очень особые. Мы попроще.

– Иоаким, все. Не раскачивай больше, – приказала мне девчонка, и я помог ей вернуться на стартовую площадку.

– Тошнит?

– Хорошего понемногу. Хоть солнышко сделай, а веселее не станет. Проблем выше крыши. У меня и у тебя.

– Откуда у меня проблемы? – удивился я.

Юдифь пригрозила мне:

– А кто пообещал Косому, что он ему человека найдет. Мм?

– Ничего я ему не обещал. Меня посетила мысль, и я ее не бросаю. Но это не точный вариант. В нем многое зависит от случайности, и пока что эта случайность… не случилась.

– Ты имел неосторожность его обнадежить. Скоро Косой разочаруется. Ну, ты знаешь, что после этого будет. Придется отвечать за то, что не оправдал его ожиданий. Сначала он у тебя музыку отберет…

Ее палец с длинным коготком дернул меня за наушник, свисающий через шею.

– … А потом и прочее отнимет. Боишься?

– Следы Хассо, его отца или деда, могли остаться в архивных документах. Достать их быстро невозможно, нужно разослать много запросов. Труднее всего ждать, пока неповоротливая машина Госархива переварит прошение и изволит дать ответ. И даже когда это случится, никаких гарантий успеха.

– Серьезно? – похоже, мой скромный план не проходил даже по самой низкой планке. – Это твое решение? Иоаким, да ты холист. Ужасно.

– Кто? – не понял я.

– Холист. Типа веришь, что все в этой Вселенной так взаимосвязано, что даже самые тупорылые дела, если применить их делу, дадут положительный эффект. Это не очень взрослый подход. Признайся, может ты просто так по-детски выслужиться хотел?

«И вовсе не по-детски», – подумал. Но ответил иначе:

– И вовсе не выслужиться.

– Все равно, это абсурд. Ты предлагаешь голодному искать еду не там, где она есть, а там, где тебе удобнее, чтобы она была. Ох, не вздумай рассказывать об этом Косому – засмеет. Странную ты позицию выбрал в нашей истории, Иоаким.

Юдифь сцепила руки в замок, щелкнула суставами.

– Но знаешь, ты самый лучший второй могильщик, который нам мог достаться. Уж я то знаю, о чем говорю.

Она засобиралась прочь и попросила за ней ни в коем случае не идти.

– А второй могильщик – это хорошо или плохо?

– А сам как думаешь?

– Второй – значит, после первого, – заметил я. – То есть подмастерье и вообще лох чилийский.

– Я с лохами не вожусь и об одолжениях их не прошу. Читай «Гамлета», там все ответы есть. «Кто строит крепче каменщика, корабельного мастера и плотника?». «Строитель виселиц. Виселица переживает всех попавших на неё». Вот ты – это умозаключение про виселицу.

Напоследок Юдифь заботливо убрала у меня с плеча какую-то соринку, которую я бы и не заметил. Это было чертовски приятно.

– Снег, – напомнила она шепотом. – И козы по нему. Послезавтра поеду из города по делам. Рано утром, часов в пять. Хочешь со мной?

– С чего бы?

– Одной копать могилы трудно, – вполне серьезно ответила Юдифь, прощально взмахнула рукой. – Спасибо тебе за то, что приехал. Подумай, наверное ты хочешь со мной поехать. Я тебе позвоню, цифры у меня есть.

Я остался один и тоже покачался на качелях, надеясь отхватить немного забытого в детстве восторга. Мир качался вверх и вниз, вместе с ним метались деревья, дом, квартира, трамвайное кольцо. Я заново проиграл наш короткий разговор в поисках рационального зерна и не нашел.

«Издевается надо мной. Думает, что взяла во полон своей красотой и томными, полными бесслезного плача, глазюками. Может, и взяла. Это абсурд? А что не абсурд, если три месяца жизни только и делаешь, что ловишь головой падающие камни. И радуешься этому, и все ждешь-ждешь-ждешь, когда же тот самый последний камень наконец-то прилетит».

Я плохо сплю, а когда засыпаю – мне снится большая черно-белая аллегория и мертвые люди. Прямо как в том кино. И чем больше снятся, тем больше я от этой реальности отстраняюсь, и такое все смешное становится, такое потешное.

Меня осеняет, я подбираю слова. Они ложатся одно к другому.

– Некрореализм – это состояние абсурдного пограничья между жизнью и смертью, где жизнь отдает мертвечиной, а смерть – единственно возможным порядком.

Надо обязательно рассказать Ерголиной, когда нам в следующий раз удастся пересечься. Ей понравится. Должно понравиться.

Я так был доволен своей формулировкой, что спрыгнул с качелей в момент их взлета. Это было похоже на триумф циркача, и это правда был триумф – и очень жалко, что никто этого не заметил.


Рецензии