Хлопушка
Газет никто не выписывал. Про интернет, кажется, никто и не слышал.
Когда-то город этот, основанный казацким старшиной, был уважаемым, богатым, купеческим. Одним из первых в губернии в нём появился водопровод. На центральной площади стояла белоснежная, издалека заметная церковь Вознесения. По реке с севера сплавляли в N-ск строевой лес, золото и «мягкую рухлядь», и там, по тракту, а позже по железной дороге, везли на запад. Бесчисленные штофы водки выпивались в трактирах, чествуя выгодные сделки. Несчётное число раз били по рукам вилявые аборигены с пришлыми негоциантами в здании с толстыми белыми колоннами – местной Бирже. Позже церковь взорвали и словно шапкой накрыли храмовый фундамент горисполкомом. Екатерининская биржа, превращённая в склады, сгорела ещё в 36-м. О прежних славных временах теперь напоминал лишь драматический театр, отстроенный ещё до революции на пожертвование купца первой гильдии Жабоедова.
В общем, натура что надо.
Съёмочная группа разместилась в единственной приличной N-ской гостинице «Дом речника». Возглавлял её известный, уже немолодой, но ещё видный собой столичный режиссёр, за которым как павлиний хвост, тянулся длинный шлейф из популярных советских кинофильмов, ролей, международных наград и, конечно, романов с красивыми актрисами.
Назову его Уткиным.
Уткин было уже за шестьдесят. Ночью, на его этаже, постоянно хлопала дверь туалета. От многолетнего пьянства у него распухли суставы на пальцах, когда-то прекрасные волосы поредели, и он обрил свою крупную шишковатую голову под ноль. Но всё это не имело ровно никакого значения. И женщины, и мужчины были от Уткина без ума. Старухи на вокзале даром отдавали ему раков и банки с маринованным перцем. Барменша Гала из «Дома речника», узнав о сгоревшем кипятильнике, тут же принесла режиссёру свой электрический чайник. Поклонницы на улицах N-ска узнавали Уткина, несмотря на его полноту, солнцезащитные очки и небрежно повязанный шарфик. Местные забулдыги предлагали сообразить на троих. Уткин благосклонно оставлял автографы даже на коммунальных квитанциях.
Я же смотрел на Виталия Геннадьевича, как на божество. В его съёмочной группе я числился вторым ассистентом оператора, а попросту говоря - «хлопушкой».
А познакомились мы с ним так. Во ВГИК я пришёл одержимый мечтой стать великим режиссёром. Поступал в мастерскую к, хм... назову его Орловым. Дело уже дошло до собеседования. Когда меня вызвали одним из последних, в аудитории сидели Орлов, второй мастер (имени которого я уже и не помню), историк Зарубин и Уткин.
Орлов сидел в центре стола и хлебал из пластмассового стаканчика чай. Конечно же, это был коньяк. Уткин, скучая, стоял и смотрел в открытое окно.
Все четверо были измотаны июльской жарой. У меня же от волнения заледенели ноги.
Орлов без всякого интереса прошёлся по автобиографии. Очевидно, он уже мысленно закончил набор студентов, а меня опрашивал лишь для проформы. Немного потоптались на моём рабочем прошлом, и чуть оживился, когда узнал, что сейчас я работаю барменом. Спросил, сколько зарабатываю и прочее.
- Скажите, - произнёс Орлов своим таким узнаваемым невнятным голосом, - а вот, если вы, ну, допустим, не поступите в этом году... Сколько раз вы ещё готовы поступать во ВГИК на режиссуру?
Терять мне было нечего.
- А я уверен, что поступлю в этом году.
- Ответ настоящего бармена, - хмыкнул Орлов.
Второй мастер рисовал закорючки на своём листке. Уткин всё также стоял у окна, повернувшись своей необъятной мокрой спиной к аудитории.
За дело взялся историк. Ему явно было дано указание меня «валить».
- Ну-с, юноша, а назовите-ка нам три самых кровопролитных сражения Семилетней войны.
А я ещё недавно читал Пикуля.
- Сражение при Кунерсдорфе, сражение при Цорндорфе...
Брови Орлова вяло поползли вверх.
- А третье?
- При Гросс-Егерсдорфе.
На «Гросс-Егерсдорфе» Уткин обернулся. В его глазах ясно читался дружелюбный интерес ко мне.
Не знаю, в Гросс-Егерсдорфе было ли дело, но после собеседования Уткин вышел в коридор и подошёл ко мне, вместе с остальными абитуриентами изнывающего от неизвестности.
- Старик, - сказал он, - Пашка не возьмёт тебя в свою мастерскую, это факт. А поступай-ка ты ко мне на следующий год. Я тебя возьму.
Так я оказался в N-ске.
В считанные дни улица имени революционера Урицкого, бывшая Сахарозаводская, преобразилась: на ней появились деревянные вывески, заходили бабы в пёстрых платках и кофтах «на фантах», загромыхала взад и вперёд телега с сеном. Уткина, кажется, занимал только один единственный план: мощённый булыжником спуск с живописным видом на реку. Панорама провинциального города начала прошлого века стала камнем преткновения между ним и его продюсером. Без неё он решительно не видел своей картины.
Но здесь, вдали от столицы, Виталий Геннадьевич словно забыл, скольких жертв и нервов стоила ему эта командировка. Он захандрил. Всем теперь заправлял второй режиссёр. Уткин же поздно вставал, скучал на натуре и, кажется, больше интересовался обедом, чем производственным графиком. Он стал меланхоличен, рассеян и угрюм. В течение дня я больше ни разу не видел его трезвым.
Вся съёмочная группа знала, что Уткин уже обдумывает свой следующий фильм. В его номере лежал исчёрканный красной ручкой сценарий без названия. Уткин искал актрису на главную роль и каждый день три или четыре раза звонил в Москву.
- Стареет Витя, - сказала мне как-то наша костюмерша Вероника Андреевна, - непрофессионально ведёт себя. И что за повод? Была бы роль, а актриса всегда найдётся.
Был перерыв, и мы с Вероникой сидели на телеге и ели плов с одноразовых тарелок. Я запивал его дюшесом, а костюмерша тёплой водкой.
- Вот Бондарчук себе никогда такого не позволял, - добавила она задумчиво.
- А вы с Фёдором на каком фильме работали? - поинтересовался я.
На умном испитом лице Вероники появилось непередаваемо легкомысленное выражение.
- Вообще-то, - сказала она, впиваясь фарфоровыми зубами в мясо, - я его отца имела в виду…
Посреди недели зарядили дожди и съёмки остановили. Что может быть более унылым, чем непогода в провинции? Чтобы убить время мы всей группой пошли в местный драматический театр, конечно же, имени Пушкина. Давали «Тартюфа». Был один из последних спектаклей перед закрытием сезона и, как это часто бывает, зал был полон.
И вдруг произошло чудо.
Я, по своей глупости, шёл чтобы посмеяться над чужим убожеством: собственный драматический театр в городе, где вечером невозможно достать бутылку приличного вина! Я сам ещё слишком хорошо помнил атмосферу нашего заштатного театра, с его побитыми декорациями, актёрами забывавшими текст, выщербленным паркетом, забитыми писсуарами, и, конечно же, обязательной галереей чёрно-белых портретов служителей Мельпомены — все в блеске своей давно канувшей в небытие молодости, красоты и таланта.
Справедливости ради стоит заметить, что писсуары забиваются и в столичных театрах, но не в этом суть.
Многое из перечисленного было и в театре города N-ска. Но через какое-то время, сидя в зрительном зале, я забыл и про чинённые портьеры, и всепроникающий запах пыли, и чахлый театральный буфет.
Актёры играли очень хорошо. Особенно одна актриса в роли Эльмиры. Худая, в белокуром парике она энергично перемещалась по сцене в своём пышном платье из посеребрённой парчи - «Всё синтетика. Вплоть до нижних юбок», - беззлобно заметила вслух Вероника Андреевна. Квадратное декольте обнажало её длинную шею с покатыми плечами. Позже я заметил, что одно плечо у неё было чуть выше другого, но даже этот небольшой изъян налагал на её внешность отблеск какого-то утончённого выморочного аристократизма. Словно граф Калиостро из рассказа Толстого оживил в русской провинции один из женских портретов Ван Дейка.
Я, как и многие другие, не мог оторвать взгляд от этой необыкновенной шеи с ниткой фальшивого жемчуга. Её Эльмира была экспрессивна, обаятельна и хитра. Её низкий голос завораживал, жесты и позы были отточены. Она, как камертон вибрировала на сцене. Партнёр «пережимал» – актриса, как опытный жокей, мягко натягивала удила. Партнёр делал удачную подачу – она с изяществом и открытостью посылала мяч обратно. Она блистала! В общем, все мы были очарованы. Стало очевидно, что в уездном театре, мы обнаружили совершенно незаурядную, интересную актрису.
После спектакля Уткин пошёл за кулисы знакомиться. А я вышел в фойе к галерее портретов. Там была и она, совершенно непохожая на свой сценический образ, очень простая. Странным было только имя под фотографией.
Её звали Леда. Леда Самарина.
Когда мы возвращались в наш «отель», оператор Полозов, в кинематографической среде не менее известный, чем Уткин, сказал мне усмехаясь: "А ведь занятная бабочка…" Мне даже не требовалось ничего объяснять: наши мысли были заняты одним и тем же.
- Ей бы в кино сниматься, - сказал я.
Полозов только усмехнулся. Мы шли по центральной улице: по правую руку от нас стоял палисад с зарослями крапивы, по другую – новое здание из красного кирпича с вывеской «Пассаж». Перед «Пассажем» бил фонтан: бетонная лохань с позолоченной гигантской белкой посередине. Где-то пел Михаил Круг. У фонтана собирались подростки с пивом и семечками. Полозов закурил и произнёс загадочную фразу: "Надеюсь, Уткин знает, что делает". И его лицо вдруг как-то разом состарилось лет на десять...
Уткин преобразился. Он подтянулся, стал тщательнее брить голову. Повеселел. Пить перестал, зато теперь от него за сто метров разило дорогим французским одеколоном. Гримёрши видели его утром, бежавшим по набережной в шортах и бейсболке. На обед он требовал себе кефир, овощной салат и куриную котлетку без гарнира, хотя раньше не дурак был поесть. Он теперь часто не ночевал в гостинице.
Однажды, в перерыве между съёмками, он поманил меня в сторону: «Слушай, старик, не в службу…, - он сунул мне в руку крупную купюру, - купи цветы».
- Какие?
- Всё равно. Только выбери что-нибудь поприличнее, да?
- Не вопрос! – если бы Виталий Геннадьевич попросил у меня луну с неба, я тут же побежал бы за стремянкой.
Я купил на местном базаре букет пышных пионов. А потом ждал её у театра, у служебного входа, с цветами и запиской. В тот вечер на ней был просторный сарафан, соломенная сумка через плечо, а светлые волосы заколоты спицей. Она прижала букет к груди, покраснела – она очень легко краснела и прочитала записку.
- А Виталий Геннадьевич…больше ничего не просил передать?
- Нет, - сказал я.
- А он… не сказал, когда освободится?
- Нет.
- Хорошо. Спасибо!
Она как-то очень легко выдохнула, улыбнулась, повернулась на одной ноге и… упорхнула. А я смотрел ей вслед, почти летящей через площадь: свободный сарафан развивался, как греческий пеплос, облегая её стройное тело, мелькали бледные ноги в сандалиях, сверкала в волосах золотая спица. Иногда, когда перед сном долго смотришь на пёстрые обои, а потом быстро закрываешь глаза, то всё равно продолжаешь видеть рисунок, словно он отпечатался на твоём глазном яблоке. Леды не было уже на площади, а я всё стоял у театра и видел перед собой её поразительно светлые, будто выцветшие голубые глаза, яркий сарафан, золотую спицу.
У Виталия Геннадьевича теперь часто находились для меня поручения: купить цветы, коробку шоколада, отнести записку. Стыдно сказать, но мне это было в удовольствие. И вот однажды я отнес ей сценарий, тот самый, исчёрканный красной ручкой. Сезон в театре уже закончился, и теперь мне нужно было найти её дом. Леда жила в слободке на улице Чекалова, в одном из тех деревянных двухэтажных домов, которые у нас в Сибири называют бараками. На тёмной лестнице пахло жареной капустой. Я постучал в дверь, обитую клеёнкой - звонок отсутствовал.
- Аркаша, нету у меня! Сказала - нету! Уксус для тебя есть!– ответила дверь, - Ты русский язык понимаешь?! Дверь распахнулась и на пороге показалась немолодая женщина в тёплом трико и растянутой белой футболке, испачканной ягодным соком. «Ой, извините, я думала это сосед! – засмеялась она, но тут же стала серьёзной. – А вам кого?»
- Мне Леду Константиновну, - сказал я. – Вот. Передать нужно.
- А-а-а… проходите.
Мы прошли на кухню. Пол, стол, стулья были заставлены тазами, тарелками, кастрюлями – хозяйка варила варенье. «Вы меня извините, мы гостей не ждали», - она освободила для меня табурет.
- Она сейчас придёт. Я её мама – Тамара Васильевна. А вы из театра?
- Нет, я… из кино.
- То-то я смотрю – лицо у вас незнакомое.
В дверях неожиданно появился сонный мальчик лет двух, в приспущенных колготках. «А кто это у нас тут пришёл? - заулыбалась хозяйка, - Наш Ванечка пришёл. Пеночки будешь? Пеночки у бабушки вкусныя-я…» Мальчик смотрел на меня своими невозможно светлыми, выпуклыми, как кабошоны глазами. Я помахал ему рукой: «Привет!» Хлопнула входная дверь и на кухню вбежала запыхавшаяся Леда. В руках у неё был отрез марли.
- К тебе, - сказала хозяйка и добавила торжественно, - От Виталия Геннадьевича.
Мальчик при виде Леды загулил, радостно замахал ручками и даже сделал попытку зареветь. Леда быстро отдала отрез матери, подхватила Ванечку на руки и улыбнулась мне: «Пойдёмте!» В соседней комнате над диваном висела фотография молодого Олега Янковского, очевидно вырезанная из какого-то журнала и вставленная в рамку, а на противоположной стене, vis-;-vis - портрет Цветаевой. Леда поставила мальчика в манеж и забрала у меня сценарий. Ванечка тут же захныкал, а она, не отрываясь от рукописи, гладила его по светлой макушке. Но её глаза были уже прикованы к страницам. Я взял погремушку и неуклюже попытался развлечь младенца.
- Не знал, что у вас есть сын, - сказал я.
- Да, – ответила она, продолжая читать.
- Не знал, что вы замужем.
- А я и не замужем.
Она повернулась ко мне: «Передайте Виталию Геннадьевичу большое спасибо». Я откланялся.
В тот вечер я пошёл к гаферам: мне вдруг захотелось выпить, а у них всегда было что. Светик Коля сидел на тележке и сосредоточено заливал в больничную грелку ликёр «Амаретто». В грелке уже был спирт, Коля называл этот коктейль «Укус змеи». Коля был эстетом и долгожителем в профессии, по его словам, он ещё с Лотяну работал.
- Коньяк «КВ», выдержка больше шести лет – двадцать пять рублей, - с чувством не говорил, а пел светик, - «Арарат Юбилейный» - полтинник, грузинский дешевле. Цыплёнок табака – два двадцать, салат «Столичный» - рубль двадцать пять. Итого, счёт на двоих – десять рублей. И это без алкашки! Чего не говори, а жить было можно. А ты: «Совок…»
Странная Колина арифметика наводила на лирический лад.
- Коля, - сказал я, - ты когда-нибудь любил?
- А как же! Четыре раза. Всю кровь мою, стервы, выпили. Последняя, вот, с дочерью допивает.
- Да я не про брак. Тебе нравилась женщина… вот так, чтобы трепетал перед ней. Не мог ей в глаза взглянуть – потому что… страшно?
Коля, задумавшись, потряс грелку и разлил «Укус змеи» в стаканчики.
- Была одна. Буфетчица у Лотяну. Веришь, я с ней рядом нормально работать не мог. Просто стоит рядом, пальцем меня не трогает, а у меня вот такой вот стояк!
- Да я не об этом!
- А о чём? Пей, хлопушка! – Коля протянул мне стакан. – Влюбился что ли?
- Нет.
- И то, правда. Что за экспедиция – ни одной нормальной бабы. Одна Светка-художница ничего, да и у той глаз косит. Любовь – это фикция. Воля к любви означает готовность к смерти – это ещё Ницше сказал.
- Какая дрянь! – я выпил из стаканчика и закашлялся.
Светик засмеялся.
- Дря-я-янь! Ты ещё «Солнцедара» не пробовал. Вот где отрава: жёлто-красное молдавское за два двадцать. Портвейн ещё «Три семёрки» за два с чем-то…. Во! «Плодово-ягодная»! Девяносто пять коп., бутылка страшная, пробка как из-под пива. Радость алкоголика!
- Ладно, - я сдался и решительно протянул ему стакан. - Наливай!
Когда уже стемнело, я отошёл к палисаду, чтобы, по выражению Коли, «поискать сочувствия у природы», и услышал, как в «Доме речника» Уткин говорил кому-то по телефону: «Я нашёл! Я, кажется, нашёл!»
События развивались стремительно. Леда теперь часто приходила к нам в гостиницу. В номере Уткина на тумбочке появилось полусухое вино и ваза с яблоками: Виталий Геннадьевич и актриса репетировали. Леда смотрела на него со смесью радости и восхищения, но в то же время без прежней робости. Она вдруг почувствовала свою силу. Её почувствовали и другие члены съёмочной группы, особенно, что совсем не удивительно, женщины. Девочки-гримёрши, ассистентка по актёрам, буфетчица, актрисы из массовки улыбались Леде при встрече, задавали вопросы, хвалили платье, причёску, вообще «чувство стиля». Те, кто видели её в театре, восхищались её игрой. Когда она привела на съёмки сына – умиление и восторг женской половины достигли своего апогея. Но Уткину, кажется, это не понравилось, и больше Ванечку на площадку Леда не приводила. Так прошла неделя, другая. А потом Уткин неожиданно уехал в Москву. Съёмки почти закончились, и группа изнывала от безделья.
Однажды вечером Леда стояла на веранде гостиницы. Было душно, где-то вдалеке слышались удары грома, но дождя не было. Мы отбивались от комаров. Она стояла у балки, набросив на плечи кофту, и смотрела на темнеющее небо.
- Скажите, а какая сейчас Москва? – внезапно спросила она.
- А вы там были?
- Да, но… давно, году в восемьдесят девятом. Я тогда приехала поступать в театральный. Сейчас там, наверное, всё по-другому?
- Да, наверное. Там всё изменилось.
- А вы москвич?
- Нет.
- Так какая она?
- Шумная, многолюдная, очень дорогая. В общем, равнодушная.
- А мне кажется, это самое прекрасное место на свете.
- Думаю, есть места и получше. Попробуйте снять комнату с хозяевами или пообщайтесь с ментами, когда нет регистрации. Тот ещё «лучший город земли».
- Вы не понимаете своего счастья, - сказала она.
- Счастье у всех разное.
- Мне кажется, там есть жизнь. Трудная, жестокая, возможно, но жизнь.
- А здесь разве плохо?
- А здесь… здесь, ты словно погребён заживо.
Больше она ничего не сказала. В палисаде, в темнеющем грозовом воздухе тихо осыпались «золотые шары»; где-то среди балок «Дома речника» затосковал сверчок.
Уткин вернулся из Москвы через четыре дня, хотя уезжал на сутки. И снова с Виталием Геннадьевичем произошли перемены. Он стал каким-то неприятно деловым, почти суетливым, что при его статусе мэтра выглядело несколько комично. Он вдруг засобирался в столицу, где, по его словам, простаивали павильоны. Но главное, его глаза стали фальшивыми, как у карточного шулера. Все это почувствовали. И, конечно, в первую очередь, Леда.
И гримёрши, и буфетчица, и актрисы из массовки продолжали улыбаться ей, но теперь уже с плохо скрываемым злорадством.
О чём они разговаривали в тот день в его номере? В каком часу она ушла от него никто не видел.
Наш кино-табор между тем двинулся с места. Мне очень хотелось увидеть её напоследок, но я не находил повода. Повод дал сам Уткин. Он привёз из Москвы игрушечную железную дорогу. Теперь он передал её мне и попросил отнести.
- Кому? – спросил я.
- Чего ты ломаешься? Сам знаешь, - мастер был и раздражён, и смущён одновременно.
- Будет записка?
- Нет. Записок не будет. Хотя… подожди.
Я снова пошёл в барак на улице Чекалова, и снова, как неоднократно за это лето, поднялся по ступеням, но в этот раз мне никто не открыл. Дверь, обтянутая клеёнкой, хранила молчание. Я сунул записку в щель и оставил нарядную коробку у порога.
Тем же вечером мы уехали в Москву. Уткин вместе с Полозовым и вторым режиссёром пил сначала в вагоне-ресторане, а потом у себя. Я же ехал плацкартой и уже дремал, когда оператор тронул меня за локоть – Виталий Геннадьевич хотел меня видеть. Уткин сидел в своём СВ, форточка была открыта и ветер развивал ситцевые занавески. На столе с остатками чужого пира, стояла незаконченная бутылка коньяка.
- Пей, - сказал мастер и налил мне стопку. Он был уже пьян: движения его были замедленны, рубашка на груди расстёгнута, лицо лоснилось от пота. Поговорили о путанице в монтажных листах и другой ерунде, но я видел, что не за этим он позвал меня к себе. Он не смотрел мне в глаза, - мне это было неприятно, - и сидел на кровати: грузный, пьяный, больной. Что-то мучило его.
- А я нашёл актрису на главную роль, - наконец сказал он. – Пробы очень хорошие.
Тон его был каким-то нарочито, неестественно игривым, словно он пытался перевести серьёзный разговор в шутку.
Я промолчал.
- Очень хорошая актриса, - снова сказал он.
- Но это не Леда.
- Нет.
- А Леда?
- А Леда осталась в N-ске.
- Но она тоже хорошая актриса.
- Да. Но та, что в Москве – лучше. Это…- он назвал фамилию: это действительно была прекрасная молодая актриса и уже довольно известная.
- Виталий Геннадьевич, а если сравнивать: на сколько процентов эта… лучше, чем Самарина?
Уткин задумался.
- Процентов на пять.
- На пять? На пять?! – тут уж я не сдержался. – Но у той, которая в Москве, ведь всё уже есть: имя, работа. А тут у вас есть возможность дать человеку шанс. Шанс! Вы же видели её на сцене?!
- Видел.
- Она ведь чудесная актриса! Она вам сыграет прекрасно, ну, может быть… чуть хуже в этом вашем фильме. На пять процентов! Пять процентов! Этого даже никто не заметит! Зато вы ей подарите новую жизнь. Виталий Геннадьевич, она же… любит вас! Вытащите её из этого болота.
- Не ори, - сказал Уткин. – Запомни: если для тебя не важны эти пять процентов, ты никогда не станешь хорошим режиссёром.
Я стоял и смотрел на него. Колёса всё стучали, по купе гулял ветер. Мне вдруг стало тошно. Я развернулся и вышел вон.
Утром поезд прибыл на Казанский вокзал. Виталий Геннадьевич, хмурый с похмелья, даже не кивнул мне, и в конце перрона мы разошлись с ним в разные стороны.
На режиссуру в следующем году я поступать так и не стал, а выбрал киноведческий факультет, который и закончил впоследствии с красным дипломом. Потом писал рецензии на фильмы в разных газетах, защитил кандидатскую о современном корейском кино, женился. Больше никогда Уткина я не видел. Кроме одного раза, у кинотеатра «Октябрь». Было открытие Московского кинофестиваля, и Уткин стоял у входа, окружённый своей многочисленной свитой, и раздавал автографы. Он сделал вид, что не узнал меня.
Что стало с Ледой, спросите вы? Не знаю. Наверное, всё ещё играет в том старом провинциальном театре. Может быть, даже вышла замуж за худрука и стала примой.
Свидетельство о публикации №222121700964