Жизнь одного краснодарца. Глава 1. Воспоминания

Воспоминания моего дедушки - Лебедева Владимира Андреевича.

Предисловие

Людям, родившимся в России начала XX века, судьба приготовила много испытаний: революция, гражданская война, репрессии, две мировые войны.

Владимир Андреевич Лебедев родился 22 февраля 1911 года в Екатеринодаре. Его детство проходило в неспокойное время, когда каждый новый день подчас решал судьбу миллионов. Разразившаяся в августе 1914 года мировая катастрофа означала начало тревожного периода в жизни города, хотя никто еще не понимал, что старая жизнь уходит в прошлое. Тысячи екатеринодарцев ушли на фронт. Многие никогда уже не вернулись. В городе вновь, как и десять лет назад, постоянно проходили патриотические демонстрации. Затянувшаяся война почти на нет свела патриотический подъем первого года войны. Постоянно росли цены. В город прибывали поезда с ранеными и беженцами. Город начинал страдать от перенаселения. Жизнь становилась все неспокойней и, наконец, разразилась революция.

Несмотря на тяжелые испытания, Екатеринодар рос и развивался. К началу первой мировой войны это был уже город со стотысячным населением, один из крупнейших торгово-промышленных центров Северного Кавказа. В то же время это был город контрастов. Пожалуй, лучше всего выразил это корреспондент одной из местных газет: «несмотря на свое тяготение к приличным манерам, наш город до сих пор еще сохранил в себе заветы далекого старого Миргорода. Проспект, электрические фонари, асфальтовые панели и Свинячий хутор. С одной стороны, шумный город с потугами на столичный лоск, а с другой грустные ландшафты Миргорода с его целебными купаниями на улицах для четвероногих животных, действующими в течение всего года Николаевский проспект (заметка относится к периоду 1-й мировой войны, когда ул. Красная носила название Николаевского проспекта) с рысаками, автомобилями и Волчьи ворота. Оказывается, есть и такая улица у нас».
Население города в основном с восторгом и надеждой встретило Февральскую революцию. На заседании городской думы избрали гражданский комитет, который и взял в свои руки «высшую гражданскую власть» в городе. Россия становилась «самой свободной страной мира».

В апреле в городе прошли два съезда, создавшие две параллельные власти в области: Кубанский областной исполнительный комитет и Войсковую (с сентября 1917 —Кубанскую краевую) Раду. Последняя избрала Войсковое правительство. Активно действовал Екатеринодарский совет рабочих и воинских депутатов. На Кубани складывалось «любопытное напластование властей», противоречия между которыми привело к переходу «всей полноты власти» на Кубани в руки войскового (затем краевого) правительства.

Осень 1917 года принесла еще большее ожесточение борьбы. Войсковое правительство отреагировало очень определенно и отказалось признать советскую власть, а городская дума призвала «объединиться для решительной борьбы с большевистским восстанием». На Кубань устремились те силы, которые выступили против большевистской власти: от монархистов до социалистов. В городе начинается создание добровольческих отрядов.

Уже в январе большевики предприняли наступление красногвардейских отрядов на Екатеринодар, закончившееся их тяжелым поражением от добровольцев Галаева и Покровского. Гражданская война в полной мере опалила своим огнем Екатеринодар. Только в 1918 году власть дважды переходила из рук в руки: 1 марта в город пришли красные, 3 августа белые.

Многое вынес город в это время: красный террор, когда в городе царила «власть штыка», гибель невинных людей, штурм частями Добровольческой армии, роспуск городской думы сначала красными, потом белыми, превращение в «столицу» Кубанского края и всего Белого Юга.

Перед екатеринодарцами встали проблемы, общие для всей страны: дороговизна и спекуляция, эпидемии сыпного тифа и холеры, транспортные проблемы, трудности со снабжением продовольствием и водой, реквизиции различных вещей для нужд армии. Город был переполнен самыми различными учреждениями: здесь находилось Кубанское краевое правительство, Кубанская Законодательная Рада и руководство краевой Рады, руководящие органы многих общественных организаций России и Северного Кавказа.

Живя за квартал от ставки генерала Деникина, семья Лебедевых стала свидетелями событий того смутного времени. Осенью 1919 года Екатеринодар превратился в арену острейшего противостояния кубанских и деникинских властей, закончившаяся разгоном Кубанской Рады и казнью одного из наиболее активных ее деятелей, священника А.И. Кулабухова.

17 марта 1920 года Екатеринодар с боями был занят частями 9-й Красной армии. В канун очередной годовщины Октябрьской революции руководство города приняло решение о переименовании города «в ознаменование неуклонной воли трудящихся Екатеринодара к изжитию буржуазно-монархических памятников, сохранившихся в названиях и дабы подчеркнуть полнейшую солидарность екатеринодарского пролетариата и красного казачества с Красною Властью Советов ». Город Екатеринодар перестал существовать. Начиналась история Краснодара, и эта история совпала с отрочеством и юностью Владимира Андреевича Лебедева. Окончив в 1933 году Северо-Кавказский институт Сельскохозяйственного машиностроения по специальности инженера-механика, он, как и миллионы людей по всей стране, работал во благо нового государства — Советской России. Вагоностроительный завод в городе Крюково на Днепре, обозостроительный завод имени Калинина в Краснодаре и, наконец, завод имени Седина. Владимиру Андреевичу не довелось воевать, но годы, проведенные им в Сибири вместе с эвакуировавшимся заводом, легкими назвать было нельзя. Душою и сердцем он рвался на свою малую Родину, в Краснодар, и после Победы сделал все, чтобы вернуться.

Сменив в 1946 году заводские цеха на преподавательскую кафедру в Краснодарском институте пищевой промышленности, В.А. Лебедев работал с тем же рвением и самоотдачей. Здесь он прошел путь от ассистента до заместителя декана механического и технологического факультетов, ведя курс подъемно-транспортных машин. В 1967 году защитил кандидатскую диссертацию. В 1986-м семейные обстоятельства вынудили его переехать в город Каспийск республики Дагестан. Он покинул Краснодар — теперь уже навсегда, но связь с этим городом не прерывалась: мысленно он вновь и вновь пересекал проходную любимого завода, гулял по улице Красной, что оставалась родной при любой власти. В каспийской квартире, где Владимир Андреевич проживал вплоть до своей смерти 19 февраля 2007 года, висел большой плакат с изображением музея имени Коваленко как напоминание о знакомых с детства местах.

Владимир Андреевич прожил без малого девяносто шесть лет. На его глазах становилась и расцветала власть Советов — и на его же глазах бесславно пала, как некогда и царизм. Суровые времена приучили его к бережливости, но они же закалили его характер, выработали мужество, любовь к труду и чувство ответственности — будь то на работе или в собственной семье. Он был тем самым бессребреником-энтузиастом, воспитанным на ударных пятилетках. «Не стремись много зарабатывать,— говорил Владимир Андреевич,— а стремись правильно распределять заработанное. Если этого навыка нет, никаких денег не хватит». Даже на пенсии он не сидел без дела: ремонтировал старые стулья, клеил конверты и календари, закатывал томат и регулярно жарил картошку (которую из экономии не чистил, а скоблил). Любая вещь вроде старой проволоки, дощечки или неприметной железяки обретала в его натруженных руках вторую жизнь — дом полнился разнообразными поделками. Уже разменяв девятый десяток, Владимир Андреевич сам вырыл в своей квартире два погреба и на все попытки родных помочь отшучивался: «Вы мою славу хотите себе присвоить?!» Работа была его священнодействием, куда он никого не допускал.

В последние годы жизни, будучи прикован к постели, Владимир Андреевич как мог делал зарядку по утрам, что было его ежедневным правилом на протяжении всей жизни. Даже потеряв слух, он не пропускал ни одного вечернего выпуска новостей, стараясь быть в курсе всех мировых событий.

От автора

Идею написать воспоминания о своей жизни подали мне дети. Они неоднократно, по разному поводу, задавали мне вопросы о своих бабушках и дедушках, о разных периодах времени, в которые мне довелось жить. Как-то мой старший сын заинтересовался, не приходимся ли мы дальними родственниками великому русскому композитору С.В. Рахманинову? Дело в том, что девичья фамилия моей мамы действительно была «Рахманинова», и уроженкой она была из тех же мест, где родился и композитор, однако попытки провести расследование ничего не дали, так как мы не знаем отчество нашего дедушки Петра.

Свои воспоминания я решил написать в хронологическом порядке — вроде расширенной автобиографии, а не в виде описания отдельных эпизодов, как думал сделать это раньше.

Детство

Отец мой, Лебедев Андрей Николаевич, родился 19 октября 1875 года, в городе Кологриве Костромской губернии, в семье почтового работника. Он был высокого роста, с темными, подстриженными ежиком волосами. До революции носил учительскую форму, к старости сильно располнел. Когда стала намечаться лысина, брил наголо голову и бороду, а усы отпустил длинные (как у Горького или Тараса Шевченко). Характер у него был добродушный, юморной.

После окончания школы отец поехал учиться в учительский институт в Тифлисе (почему так далеко от своего дома, я не знаю). При поездках в Тифлис и обратно в Кологрив он заезжал в Саратов, где жил его брат, и здесь познакомился с моей будущей матерью, Рахманиновой Лидией Петровной, родившейся 14 марта 1881 года. В своей семье она была шестнадцатым ребенком.

Родители поженились в 1904 году и переехали на жительство в Екатеринодар, куда отец получил назначение после окончания института. Он стал работать учителем физики и математики в женской гимназии, которая помещалась на улице Котляревской, в здании нынешнего медицинского института (см. Приложение № 1).
Жили они все время на частных квартирах. Помню, мама рассказывала, что первая квартира была недалеко от Всесвятского кладбища. Жить здесь было неприятно, так как целые дни мимо окон шли похоронные процессии, поэтому родители вскоре переехали на улицу Рашпилевскую, напротив главпочтамта. О размерах и расположении комнат я, понятно, не помню. Осталось лишь одно воспоминание о большой длинной комнате, в одном конце которой стояла елка до самого потолка (а потоки тогда были высокие, не «хрущевские»). Елку украшали восковыми свечами и хлопушками (эти елочные игрушки по виду напоминали конфету, только значительно больше); когда потянешь за ленточки на концах хлопушки, раздавался хлопок, отсюда и ее название. Зажигали много бенгальских огней. В самый разгар веселья часть елки вспыхнула, но огонь быстро погасили.

Моя старшая сестра Леля родилась 13 августа 1905 года в Саратове. Очевидно, мама на период родов уехала туда к своим родным.

Я родился 22 февраля 1911 года. Через год или полтора после моего рождения родители сменили квартиру и поселились на углу Пашковской и Рашпилевской. Здесь 24 апреля 1913 года родилась младшая сестра Таня.

На этой квартире у меня была приходящая няня — мама одна не управлялась с нами тремя. Баюкая меня, она часто приговаривала: «Кучери мои золотые» — в то время как на голове у меня была очень скудная растительность. Когда с возрастом мои волосы отросли и стали завиваться, все говорили, что это няня «накликала».

В 1914 году началась война с немцами; папу призвали в армию. Помню, как сильно плакала мама, когда он уезжал. В армии отец пробыл недолго, так как вышел приказ о демобилизации всех учителей. Вернувшись, он продолжил преподавать в той же женской гимназии.

Мама всю жизнь была домохозяйкой. Семью в пять человек содержал отец на свою зарплату, и нельзя сказать, что мы жили бедно. Родители по субботам и воскресеньям ходили в гости; гости также часто посещали нас. В кругу друзей были все учителя — сослуживцы отца или знакомые из других школ. Мужчины садились играть в преферанс или в винт на деньги, но ставки были символические, поэтому больших выигрышей или проигрышей никогда ни у кого не случалось. Женщины разговаривали и играли в лото — тоже на деньги и тоже с невысокими ставками. Время от времени все пересаживались за стол, уставленный всевозможными напитками — водкой, вином, домашними наливками. Гости ели, пили. Будучи «под градусом», всегда расходились шумно, с песнями и прибаутками.

Вскоре опять случился переезд на другую квартиру. На этот раз на Поспалитакинскую (ныне Октябрьская), между улицами Штабной (Комсомольская) и Графской (Советская). Чем объяснялась такая частая смена квартир, я не знаю, так как никогда не спрашивал об этом у родителей.

Наш двор был напротив бывшей немецкой церкви. Дом стоял в глубине двора; входная дверь выходила на мусорный ящик, в котором копались куры. Над ним роились целые тучи мух, так как мусор вывозили один раз в месяц, а то и реже. В центре квартиры была большая столовая без окон, с большим стеклянным фонарем на потолке. Один раз хозяйка кормила своих детей и вместе с ними усадила меня за стол и дала вареное яйцо. Когда я стал его чистить, то обнаружил внутри уже полностью сформировавшегося цыпленка. Это произвело на меня очень сильное впечатление — с тех пор не могу есть яйца.

Другой случай был такой: у нас гостила какая-то дальняя родственница; при ней я сильно баловался. Она рассердилась, схватила меня и ложкой наложила мне полный рот хрена. Я закатился в реве. Тут пришла мама и спасла меня. Это было, примерно, в 1915 году. Ходил я тогда в матросских костюмчиках с короткими — выше колен — штанишками, которые пристегивались к лифчику. К нему же крепились резинки, держащие чулки. Когда зимой ходили гулять во двор, то на чулки надевали черные шерстяные гамаши, ботиночки и галоши. Пальтишко и меховую шапку с ушами, шею завязывали башлыком. На руках были вязаные варежки, пришитые к ленточке, переброшенной через шею и пропущенную в рукава. Насколько помню, таких суровых зим, как сейчас, тогда не было. О комбинезонах, пальто с капюшоном мы и понятия не имели. Время было тяжелое — шла война, и нам с Таней никаких новых игрушек не покупали. Мы довольствовались тем, что осталось от старшей сестры.

В 1916 году опять сменили квартиру. На этот раз она была на улице Карасунской. Хозяин-офицер со своей семьей куда-то уехал и сдал нам свой особняк (это, видимо, и прельстило родителей). В доме было пять комнат. Парадный вход с улицы, прихожая, зал, столовая, спальня для мамы с папой, детская, папин кабинет, большая застекленная веранда, кладовка, санузел и кухня. Во дворе помещался флигель, в котором жил денщик офицера.

Опишу обстановку, какая была у нас в комнатах: в зале стоял гарнитур мягкой мебели, оббитой плюшем терракотового цвета (диван, два кресла с подлокотниками и шесть мягких стульев). Деревянный каркас стульев имел сложную резьбу, ножки были точеные, фигурные, по бокам спинок торчали шишечки вроде грецких орехов. Круглый стол с резными ножками, покрытый скатертью бордового цвета; на нем стояла пепельница, изготовленная папой из большой черепахи (сам отец не курил, но выставлял пепельницу для гостей). Ломберный столик для игры в карты и кресло-качалка с плетеным сиденьем и спинкой.

На полу — шерстяной ковер темного цвета. На стене — большой папин портрет в массивной раме, отделанной бордовым бархатом (внизу наискось на портрете была сделана надпись «Дорогому наставнику»). Были и две узких, резных черных рамочки: в одной из них групповая фотография маминого выпуска в гимназии, а на другой — папиного выпуска из учительского института в Тифлисе.

Окна во всех комнатах закрывались внутренними деревянными ставнями. В столовой стоял буфет и, в центре, большой раскладной стол (у него с двух сторон имелись приставки-удлинители, которые ставились при большом количестве гостей). Стулья были венские, с плетеными сиденьями и гнутыми спинками. В детской над моей и Лелиной кроватями висели самодельные ковры, которые мама с папой вышили гарусом  по канве. Кроме этих двух ковров, в первый год после свадьбы родители вышили еще много дорожек — они в виде украшений лежали у нас в разных местах.
На большом дубовом столе в кухне рубелем катали выстиранное белье перед глаженьем. Утюги тогда были паровые (пустотелые, с крышкой, внутрь которых укладывались горящие древесные угли). Во дворе был двухэтажный сарай: на первом этаже хранились дрова, которыми отапливали комнаты, и жили куры, а наверху помещалась сушилка для белья.

В нашем квартале, за углом, по улице Медведовской (сейчас Кирова), жил в маленькой комнатушке брат мамы — Леонид Петрович. Мы его звали просто «дядя Леля». Иногда ходили к нему. Он либо сидел и читал, или лежал в постели, так как был болен чахоткой. Занимался дядя Леля изготовлением елочных игрушек: клеил цепи из цветной бумаги, флажки на ниточке, делал хлопушки; осторожно разделял грецкие орехи, содержимое удалял, а половинки склеивал, вставляя туда петлю из нитки или тонкой проволочки. Затем красил орехи золотой или серебряной краской. Изготовлял он их не только для нас, но и на продажу.

Я любил смотреть, как дядя Леля работает, и чем мог помогал ему. Он шутя называл меня «жид бердический» — за то, что я собирал для себя обрезки цветной бумаги. Когда он умер, я точно не знаю. Видимо, от нас, детей, это скрыли.

Папа часто брал меня к себе на службу. В физическом кабинете в стеклянном шкафу (наподобие кухонного пенала) на подставке с колесиками стоял человеческий скелет, который вселял в меня трепетный ужас. Шкаф запирался на ключ; «Это для того, чтобы скелет не убежал»,— шутя, говорил мне отец. Иногда он «загробным» голосом (от имени скелета) произносил: «Андрей Николаевич! Выпусти! Выпусти!..» — затем подходил к шкафу, отпирал дверцу, выкатывал скелет и толкал его. Скелет катился по полу, размахивая руками и ногами, а я с криком выбегал из кабинета. Спустя какое-то время отец водворял экспонат на место и звал меня. Входя, я опасливо косился на шкаф со скелетом…

Февральскую революцию мы с папой встретили на улице Красной. На месте сквера имени Жукова была площадь, мощенная булыжником. В центре ее стоял большой белый войсковой собор. На этой площади проводились парады казачьей кавалерии. Там не росло тогда ни одного деревца — сквер насадили уже при советской власти.
Раньше тротуары в городе были замощены красным кирпичом, который укладывался плашмя. Проезжую часть мостили «железняком» (сильно оплавленный кирпич), кладя его на ребро. Только одна Бурсаковская (ныне Красноармейская) была выложена камнем — брусчаткой.

Так вот, в день Февральской революции всю площадь около собора заполнили конные казаки. Наконечники их пик венчали царские бело-сине-красные флажки. Начался митинг: было много шума, играли духовые оркестры. Мы с папой стояли на тротуаре возле длинного, протяженностью во весь квартал, здания реального училища (немцы сожгли его во время оккупации; теперь на этом месте Крайисполком). Мне запомнилось, что казаки сперва сорвали с флажков верхнюю белую полоску, затем синюю, оставив только узкую красную ленту.

Запомнилось мне еще, как в августе 1918 года после ухода красных в город вступали белые. Я был с папой на улице Красной, в том месте, где сейчас Дом книги (тогда там располагались мелкие магазинчики).

В тот день на улице было много народа: в основном интеллигенция, торговцы — одним словом, буржуазия. Все, празднично разодетые, вышли встречать основные силы белых. Их войска двигались со стороны улицы Гоголя. Впереди на красивых лошадях ехали генералы, за ними казаки, а потом кавалерия и артиллерия. Из публики, стоящей на тротуарах, под ноги лошадей с криками «Ура!» бросали цветы. Очевидно, войска шли на площадь к войсковому собору, где должны были служить молебен.

Еще до ухода белых в начале 1918 года приехал хозяин дома, где мы жили — офицер со своей семьей. Он из-за чего-то ругался с папой и называл его большевиком, а в итоге нас переселили во флигель. Комнаты в нем были расположены «трамвайчиком», со входами с обеих сторон: «парадным» и «черным», со стороны кухни.

Когда в город вошли красные, офицер с семьей уехал. Обстановка в городе стала тревожной: по ночам мужчины несли дежурство на улицах, для этого им выдавали ружья. Как-то ночью к нам пришли с обыском человек пять или шесть, в длинных шинелях, с красными полосками на шапках и красными повязками на рукавах. Мы всей семьей, как по команде, выстроились в одну шеренгу по ранжиру и отвесили им глубокий поклон. Они ответно поздоровались, зашли с «черного» хода, прошли всю квартиру, не задерживаясь, и вышли через «парадный» ход. Сказали при этом: «Здесь искать нечего!»

Когда началась революция, женская гимназия, где служил папа, закрылась, и папа перешел работать заведующим Вышеначального училища. Оно находилось на углу Бурсаковской (Красноармейская) и Соборной (Ленина). Сейчас в этом здании помещается архитектурный техникум.

В 1918 году я пошел в первый класс этой школы, но проучился недолго — ученье пришлось прекратить, так как здание школы заняли воинские части. Об этой школе остался в памяти церковный молебен перед началом учебного года, со священниками и богослужением, который проходил в актовом зале. Запомнились также несколько уроков по Закону Божию. Изучали Ветхий Завет; ученики по очереди читали абзацы из учебника: «Иаков родил Исакия, Исакий родил еще кого-то и т.д.». Преподавал нам его священник, хорошо знакомый родителям. Он был моим крестным отцом и часто вместе с женой бывал у нас в гостях: играл в карты, чертыхался и не гнушался выпивкой.

Пока шла гражданская война, я в школу не ходил. Со мной немного занимались родители, уча чтению, письму и счету. Время тогда было тяжелое, родным некогда было уделять нам много внимания и они не доглядели, что я все делал левой рукой. Когда заметили, то было уже поздно — я стал левшой. Потом папа добился, чтобы я писал правой, но с тех пор у меня очень плохой почерк.

*  *  *

Когда 14 марта 1918 года в Екатеринодаре установилась советская власть, высокий деревянный забор, отделявший нас от соседей, был сломан, и дворы объединились. В соседнем дворе было много маленьких домиков — «мазанок», в них жила беднота.
Помню, там жил сапожник Дроздов — частник-кустарь, как теперь называют. У него была небольшая будочка-мастерская, дверь которой выходила на улицу. В этой будочке он работал и принимал заказчиков. Мы, дети, любили наблюдать за его работой; особенно мне нравилось смотреть, как он нарезал себе деревянные гвозди.
По воскресеньям в этом дворе собиралось много народа: пели песни, взрослые играли в шашки, а дети — в «казаков-разбойников» и в прятки.

С 10 по 13 апреля 1918 года на окраине города шли бои, корниловцы вели артиллерийский обстрел города. Всех нас, детей, и некоторых женщин прятали в погребе в офицерском доме, где мы когда-то жили. Было сыро, горела керосиновая лампа, маленькие дети плакали. Один снаряд разорвался в соседнем дворе, позади нашего флигеля; там были убитые и раненые. Бои шли на улице Северной, в районе Самурских казарм (там сейчас военное училище). Генерала Корнилова тогда убило снарядом, который попал в штабной домик — это в сторону станицы Елизаветинской. Говорили, что труп генерала возили на телеге по городу для показа жителям, но я сам этого не видел.

Когда 18 августа город вновь взяли белые, вернулся офицер — хозяин дома. Из-за плохих отношений с ним мы переехали жить во флигель при школе, где служил отец. Она была расположена по Бурсаковской, 33, на углу улицы Соборной. Здесь мы заняли квартиру с кухней и кладовой, небольшой передней и застекленной верандой. Таким образом за короткий срок мы из пятикомнатной квартиры со всеми удобствами сперва перешли в трехкомнатную, а из нее — в однокомнатную без всяких удобств. Вода и сточная яма находились на улице, а туалет — общешкольный, двенадцатиместный,— в другом конце двора (более, чем за половину квартала). К тому же квартира оказалась очень сырой. Стены в комнатах все время покрывались плесенью и отец с матерью в теплое время года сушили их при помощи «мангала», в котором горел антрацит.

Одно окно комнаты выходило на улицу Красноармейскую, а два окна — во двор школы. Школьный двор Г-образной формы был выложен кирпичом-железняком, уложенным на ребро. Около наших окон росла огромная акация.

Во флигеле, кроме нас, жили еще четыре семьи. Когда мы немного обжились, родители подружились с нашей ближайшей соседкой, Агафьей Тимофеевной; она приехала на Кубань вместе с дочерью из Черниговской губернии и теперь работала техслужащей в школе. Дверь в их комнату всегда была открыта, и мы жили как бы одной семьей.

Некоторое время я посещал занятия, но потом школу закрыли, а ее помещение заняли воинские части. Когда начали выносить во двор парты, а на их место устанавливать топчаны и кровати, отец перетащил школьный рояль к нам в квартиру, чтобы его не разбили. Он простоял у нас несколько лет, и Леля училась на нем играть. После окончания гражданской войны, когда в здании школы разместился педагогический институт, отец отдал рояль обратно.

После закрытия школы кабинеты физики, естествознания и библиотека оставались заперты, но постепенно книги, бумажные архивы, оборудование и приборы физического и естественного кабинетов перенесли в отделенную часть большого школьного подвала. Несмотря на замки, все это имущество было расхищено.

*  *  *

Первыми постояльцами в здании школы были корниловцы. Они пришли в холодные дни конца октября 1918-го — грязные, голодные, озлобленные, в какой-то коричневой форме. Без всякого стеснения врывались в квартиры живущих во флигеле людей и брали все, что им заблагорассудится (посуду, постельные принадлежности и т.д.). Нас, мальчишек, играющих во дворе, гоняли. Впечатление о корниловцах осталось самое плохое. Хорошо, что была зима и мы, дети, сидели дома.

В связи с тем, что события в период гражданской войны непрерывно менялись, как в калейдоскопе, мне трудно по памяти установить их очередность, поэтому я составил таблицу, в которой на основании официальных исторических данных проставил сроки смены власти в городе и примерно восстановил, в какое время, в какой последовательности, какие воинские части размещались в здании школы. Ориентируясь на эту таблицу, я и буду излагать свои воспоминания.

К счастью, корниловцы пробыли недолго и, примерно, к Новому 1919 году куда-то перебазировались, а на их место пришли марковцы (по имени их командующего генерала Маркова). Это была отборная офицерская часть, хорошо одетая, с черными погонами и черными нашивками на левой руке, на которых был изображен белый череп и две скрещенные кости. Существовала еще нашивка в виде трехцветного царского флага в форме уголка. Все они были очень культурные люди — не сравнить с корниловцами. В казарме звучала музыка, а отдельные офицеры приходили к нам играть на рояле; с жильцами флигеля обращались вежливо.

Какая-то их часть побывала в боях с красными, совершив ночной поход сперва под дождем, а потом под снегом, за что их именовали участниками «Ледового похода» (см. Приложение № 2). Им выдали красивые отличительные значки об участии в этом походе, которыми они очень гордились.

На смену марковцам пришла шотландская воинская часть. Все солдаты были одеты в короткие юбочки — килты, а у их командира имелась легковая автомашина; это был первый автомобиль, увиденный мною, ведь весь транспорт тогда обеспечивала конская тяга. Улица Соборная (Ленина) была кратчайшим путем от пристани на реке Кубани до ж.-д. вокзала. По этой улице и днем, и ночью, в ту и другую стороны шли лошади, запряженные в телеги, и подводы различных конструкций, наполненные всевозможными грузами.

Шотландцы были очень чистоплотными: кухонные отходы, пустые консервные банки сжигали на костре, а потом выбрасывали в мусорный ящик и обливали карболовой кислотой. Туалет они себе устроили прямо во дворе: между акациями около кирпичной стены установили скамейки с отверстиями, а под них ставили эмалированные ведра с крышками. Никакой ограды или занавесок не делали, а прямо на глазах у всех, кто находился, в большом дворе, справляли свою нужду. С жителями флигеля они совершенно не общались.

Я выше уже упоминал, что вся площадь около войскового собора была замощена камнем; так вот шотландцы частично разобрали булыжник и на этом участке играли в футбол. Тогда считали лучшим игроком того, кто выше бьет свечу. Смотря на шотландцев, мы, пацаны, тоже начали увлекаться этой игрой. Мяч делали из тряпок, из коровьего мочевого пузыря (он имел форму дыни). Играли, конечно, босиком.
В городе на углах улиц стояли рекламные металлические вертушки из четырех крестообразно расположенных листов железа, на которые наклеивались афиши. Стояла такая вертушка и у нас на углу нынешних Ленина и Красноармейской. Мы хватались за эти листы, поджав ноги, а кто-нибудь один, по очереди, раскручивал эту импровизированную «карусель». Любили цепляться позади телег, чтобы немного прокатиться; некоторые извозчики гоняли нас кнутом, а некоторые не обращали внимания.

Занимались мы и хулиганством. Около деревянного забора, во дворе, был склад парт; мы набирали шариков конского помета, забирались на эту кучу и оттуда бросали ими в прохожих. Один раз мимо проходил белый офицер с дамой, на голове которой была широкополая шляпа — мы насыпали ей навоза в эту шляпу. Офицер прибежал во двор, грозился всех нас перестрелять, а мы спрятались в глубине кучи парт и пережидали, пока он уйдет. После этого мы прекратили такой вид хулиганства, а занялись другим. Вечером, когда уже начинало темнеть, клали на середину тротуара пустой кошелек с привязанной к нему ниткой, а сами, притаившись, сидели за забором. Когда прохожий нагибался, чтобы поднять находку, мы дергали за веревочку, и кошелек исчезал под забором. Мы дружно хохотали, а обескураженный прохожий уходил посрамленный.

*  *  *

Шотландцев в здании школы сменила казачья сотня. Двор наполнился подводами и тачанками. Вот здесь нам было раздолье: мы ездили верхом, без всякого седла, на Кубань — купать лошадей; заранее просили об этом конюхов, а они требовали от нас, чтобы мы курили: сворачивали из тетрадного листа «козью ножку», набивали ее самосадом и давали нам. Глядя, как я давлюсь дымом, один из них говорил мне: «Да разве так курят? Дым надо глотать!» Я усердно глотал, пока у меня не начиналась рвота. Ни о какой поездке в этот день не могло быть и речи — я засыпал в сене под общий хохот. Несколько таких случаев навсегда отбили у меня тягу к курению, за что я благодарен им по сей день. В пятидесятые годы, когда я уже работал в институте и поехал со студентами по руководству производственной практикой в Ленинград на табачную фабрику имени Урицкого, мне устроили экскурсию в специальную комнату, где готовили трубочные табаки для Сталина. Начали угощать, а я отказался. Мне говорят: «Ведь это сам Сталин курит! Ну возьми с собой, кого-нибудь угостишь!», но я и тут ответил отказом, чтобы не получилось неприятности на проходной.

Почти у всех воинских частей, которые базировались в школе, во дворе стояли повозки и подводы с ружейными патронами: в ящиках, в пулеметных лентах и просто насыпью. Никто их специально не охранял, так как рядом всегда было много военных. Мы, пацаны, таскали себе эти патроны в большом количестве, вынимали из них пули, а из этих пуль выплавляли свинец, который заливали в «альчики» (кости) и «биты» для игры в «пожар». Пустую же металлическую пулю использовали как наконечники для стрел при стрельбе из лука. Порох из патронов — он был разной формы — в виде круглых стержней и мелких квадратиков — и разного цвета — желтый и черный — насыпали на землю в виде слов или каких-нибудь рисунков, а потом поджигали. Порох сгорал, а надписи или рисунки оставались. Еще заворачивали порох в бумагу несколькими порциями и запаливали; он воспламенялся по очереди в каждой порции, отчего бумажный сверток прыгал. Мы называли это «лягушкой».
Играли в костяшки — «альчики» и в медные деньги еще царской чеканки. Компания ребят была большая из соседних дворов. По национальности русские, армяне и греки.

В конце сентября 1919 года казаки ушли и их место в здании школы заняла охранная рота генерала Деникина, в тот момент командующего Вооруженными силами Юга России. Ежедневно определенное количество офицеров заступало на дежурство, а остальные были свободны и предоставлены самим себе. Играли в карты, пили, танцевали, водили женское общество — гуляли и днем, и ночью. Был у них маленький медвежонок и мы, дети, играли с ним, а он лазил на акации, растущие во дворе.
Как-то, забавляясь, я сделал себе из цветной бумаги полковничьи погоны. Вдруг зачем-то к нам зашел один из офицеров. Увидев полковничьи погоны, он вытянулся в струнку и отдал мне честь — и только потом понял, что перед ним ребенок, и рассмеялся. Все, кто был этому свидетелем, тоже смеялись.

Ставка Деникина располагалась в квартале от нас, в доме владельца обувной фабрики Фотиади, по адресу Соборная, 45 (угол улиц Коммунаров и Ленина), сейчас там детский туберкулезный санаторий. В этом доме и дежурили офицеры.
Генерал Деникин выступал за «единую и неделимую Россию». В трехэтажном здании напротив школы помещалась Кубанская Рада — правительство казаков Кубани. Возглавлял ее атаман Калабухов. Рада хотела выделиться из России и стать протекторатом Франции; между ними велись интенсивные переговоры. Деникину это не нравилось.

В один день из окна своей квартиры мы увидели, что к Раде подошла часть вооруженных юнкеров с пулеметами. Оцепив дом, они вошли в здание, а через некоторое время вывели арестованного атамана Калабухова в казачьей форме. Потом его повесили на Крепостной площади (это в конце Красной, там сейчас помещается Краевая больница). Труп Калабухова привязали к столбу, укрепленному на телеге, и возили по улицам города как знак того, что Кубанская Рада уже не существует.
Запомнилось мне, что при Деникине была выпущена «детская» книжка — пародия на пушкинскую сказку о «Рыбаке и рыбке». Книжка имела политическую направленность против большевиков и была красочно оформлена. У меня в памяти сохранился только один эпизод: когда старик вытащил из моря свой невод, то —

«Появился матрос, пса свирепей,

Насадил сразу прорву совдепий.

Старика уложил ломом,

Старуху напугал Совнаркомом…»

В рыбачьей сети был изображен матрос в тельняшке и бескозырке, перепоясанный крест накрест пулеметными лентами и со зверским выражением лица.

К концу 1919 года деникинцы от нас ушли, а в здании школы открыли сыпнотифозный госпиталь, так как в армии и у красных, и у белых вспыхнула эпидемия тифа.
В начале 1920 года белые начали эвакуировать город. Говорили, что свирепствует контрразведка. По всему Екатеринодару шли аресты и расстрелы заподозренных в большевизме. Обстановка была тревожной, о чем я судил по состоянию родителей.
Заболел тифом отец, и не сыпным, а его более тяжелой формой — «пятнистым». Лежал он дома, а мать за ним ухаживала; я с сестрами помогали ей, чем могли. Из госпиталя приходил врач, а отец при нем в бреду часто говорил: «Вот придут большевички, они вам покажут!» Мы все были в ужасе, что отца могут расстрелять по обвинению в большевизме, но доктор оказался хорошим человеком и никому ничего не сказал.

Отец выздоровел, но восстанавливал здоровье еще очень долго. Потом заболела старшая сестра, Леля, и опять вся тяжесть ухода легла на маму. Поправившись после долгой болезни, сестра ходила стриженая.
К середине марта 1920 года вместе с отходящими белыми через город начали двигаться беженцы из Калмыкии. Скотоводы на телегах со своими семьями и массой лошадей, крупного рогатого скота, баранов, верблюдов несколько дней двигались сразу по трем улицам (Коммунаров, Красноармейской и Красной) в сторону ж.-д. моста через Кубань, а оттуда на Новороссийск. Некоторые жители города не терялись — открывали ворота в свой двор и от проходящих табунов загоняли по несколько голов скота, обогащаясь за счет беженцев, которых уводили от красных белогвардейцы.

17 марта наша улица наконец опустела (мы все это наблюдали из окна своей квартиры). Затишье было недолгим. Через некоторое время помчались кавалеристы с шашками наголо и с красными лентами на шапках, с алыми бантами на груди. В районе горпарка завязались бои; там погиб комдив Захаров, о чем свидетельствует мемориальная доска около водолечебницы на улице его имени.

В городе уже окончательно установилась советская власть.

Количество сыпнотифозных больных резко увеличилось. Смертность была очень большая. Во дворе за углом школы были поставлены топчаны, и на них сваливали в несколько рядов полностью обнаженные трупы умерших. Снятое с них землистого цвета белье было покрыто вшами. Около туалета во дворе вырыли длинную яму, над ней сделали несколько перекладин из дерева, на которые вешали вшивое белье, и, накрыв сверху железными щитами, дезинфицировали дымом от горящей соломы. Потом одежду стирали и снова пускали в оборот.

По домам регулярно ходили комиссии, собирающие постельные принадлежности для госпиталя и армии. С продуктами стало очень плохо; денег не было, да их никто и не брал. Все продукты меняли только на вещи. У отца был очень красивый турецкий шелковый халат на вате, подаренный ему бывшим учеником; так этот халат обменяли на мешок кукурузы одному черкесу (так тогда называли адыгейцев). Кукуруза нас очень выручила.

Мы, дети, скоро привыкли к трупам во дворе и, играя в прятки, укрывались за мертвецкими топчанами. Для похорон на кладбище по улице Северной, где сейчас Вечный огонь, в нашем госпитале было изготовлено два гроба: один на три трупа, а другой — на пять. На военную подводу сперва ставили меньший гроб; два санитара хватали мертвецов за руки и за ноги и один за другим забрасывали в ящик. Закрывали крышку, ставили сверху пятиместный гроб и укладывали в него еще пять тел. На кладбище их вываливали в общую яму, а с пустыми гробами возвращались обратно — таким образом эти гробы были многократно-обратимой тарой. Сколько безвестных людей попало в эти братские могилы…

Пока у нас стояли воинские части, во двор всегда выносили большие бочки с объедками из столовой. Помои забирали люди из соседних дворов на корм животным. Отец тоже держал двух или трех свиней (он сделал для них загон в сарае, отгородив его партами). Были у нас и куры, примерно, до тридцати штук, но в начале двадцатых всех их забили по причине дефицита. Наши небольшие запасы кормов — отруби и ячмень — мы съели сами после того, как была съедена живность.
Одежду нам перешивали из маминых и папиных вещей. Я носил какие-то старые военные ботинки, обматывая ноги тряпками, чтобы обувка не болталась. Подошва часто отрывалась, и мы привязывали ее проволокой. Ноги почти всегда были мокрые. Носили латанные-перелатанные чулки. Голову завязывали башлыком. На руки, сшитой мамой из материи, надевали рукавицы. Коньки и санки делали из дерева, а в нижнюю часть прибивали толстую проволоку. Конек привязывали к ботинку шпагатом.
Квартиру мы отапливали дровами. В летнее время отец покупал несколько возов дров и складывал во дворе около сарая. Круглые, дубовые, длиной пять — шесть метров. Мы с отцом их постепенно пилили, кололи и сносили в сарай.

Летом мама все готовила на, так называемом, «мангале»: в старом ведре сбоку внизу прорубали прямоугольное отверстие для поддувала, стенки внутри обкладывали кусочками битого кирпича и обмазывали глиной. Немного выше прорубленного отверстия устанавливали колосники . В качестве топлива сперва клали мелко нарубленные дрова, а когда они разгорались, то засыпали либо древесным углем, либо антрацитом. На этом мангале, а иногда и на двух, мама готовила пищу. Уголь покупали на базаре на ведро или «сапетом». (Сапетом называли емкость по размеру кузова телеги, сплетенную из древесной лозы.) Антрацита всегда привозили много для отопления школы, и мы, жители флигеля, пользовались им вволю.
К лету эпидемия кончилась и госпиталь постепенно свернули. В здании школы разместились красноармейцы. Запомнился мне их комиссар: ходил он в красных галифе, красной рубашке, в сапогах, с большим чубом из-под фуражки.

Продолжение следует


Рецензии