Свидание

Уткнувшись чисто выбритой щекой в стекло, под монотонный перестук колёс Борис Михайлович смотрел на быстро пролетающие леса, редкие деревни, полустанки и вспоминал былые годы. Ровно пятьдесят лет тому назад, сразу после школы, такой же белой июньской ночью он ехал из своей деревни Тынково в Москву - в большой город, чтобы стать большим человеком. Тогда поезд был простым и безо всяких удобств, пейзаж за окном был живее, а из всей поклажи лишь нищая котомка, что собрала с собой мать. Теперь, спустя полвека, Борис Михайлович, исполнив свою мечту, возвращался обратно в деревню. Он не был в родных краях больше сорока лет,  с самых похорон матери. И лишь нынче, выйдя на заслуженный отдых, передав, наконец-то, своему преемнику кресло директора завода, ему стала сниться родная деревня, где провёл он своё беззаботное и счастливое доброе детство. Стала сниться речушка, протекавшая за деревней, куда по утрам, под петушиное кукареканье босиком бегал ловить рыбёшку. Стала сниться мать.

- Через час ваша станция, - мило улыбнулась заглянувшая в купе молоденькая проводница.

- Принесите чаю. Горячего и крепкого. Пожалуйста! - хриплым басом пробурчал Борис Михайлович и неуклюже стал комкать постельное бельё.

- Вы так и не уснули за всю ночь? – обратился к нему мужчина с верхней полки напротив.

Вместо ответа Борис Михайлович открыл окно, и купе наполнилось свежим холодным воздухом насыщенным запахом леса.

- Вы до какой станции едете? – спросил Борис Михайлович своего попутчика, отхлёбывая горячий чай.

- До конца еду. Ещё могу почти сутки спать, - весело ответил сосед и слез со своей полки.

- А мне скоро выходить. Думал, может и вам выходить вместе со мной. Не знаю как от станции до деревни добраться. Больше тридцати километров, и, очевидно, нет сейчас там ни дорог, ни транспорта, - уныло поделился своей проблемой Борис Михайлович. 
На станции, больше похожей на полустанок, он вышел со всего поезда один. Поезд скрежетом железа унёсся вдаль. Вокруг никого. Часы в телефоне показывали без пятнадцати пять утра и полное отсутствие связи.

- Как же тут всё изменилось, - оглядываясь по сторонам, вслух сам себе проворчал Борис Михайлович. – Тут был одноэтажный рыжий деревянный вокзал, а там товарные склады. Ну надо же…хм… ничего не осталось. Лес постарел, стал ещё здоровее, гуще. А дорога всё такая же убитая.

На этой станции Борис Михайлович за свою жизнь был всего несколько раз, но помнил её в деталях. В детские годы, раза три или четыре он приезжал сюда на лошади вместе с отцом встречать с поезда какую-то родню, отсюда же уезжал семнадцатилетним юношей в столицу, а потом ещё несколько раз приезжал навещать мать  и в последний раз был, когда хоронил её.

- Ну и как до деревни добираться? – снова вслух сам себя спросил Борис Михайлович и сел на поваленное у платформы дерево.

Со всех сторон щебетали птицы, кое-где пролетали мухи, пчёлы и комары, издавая свои приставучие звуки. Утреннее солнышко разгуливалось, пригревало, но холодок оставался бодрящим. 

- А ведь в семидесятые годы здесь пустили рейсовый автобус, который подъезжал к каждому поезду, дважды в сутки. Хоть по убитой дороге, но автобус пробирался к деревням, - разглядывая окрестности, вспоминал Борис Михайлович. – А нынче остался лишь ржавый остановочный павильон – жалкое напоминание о когда-то бурлящей здесь жизни. Может, и в деревне никакой жизни нет? Может, умерла моя деревня Тынково, и осталась от неё лишь память, в сердцах разъехавшихся в поисках большого счастья, людей? Нет, не верится. Однозначно не должно умереть родное, милое Тынково. Даже спутниковые карты в интернете показывали, будто есть там ещё жилые дома и редкие распаханные огородики.

Откуда-то издалека стало доноситься тракторное тарахтение, и Борис Михайлович тяжело кряхтя встал, прислушиваясь, в какую сторону ему двинуться, чтобы успеть к трактору навстречу.

Когда вдруг неожиданно, спонтанно, неделю назад он покупал билет на поезд, он и думать не хотел, как и на чём добираться от станции. Была большая цель – попасть в деревню, и никакие препятствия тому не казались помехой.

Тракторное тарахтение приближалось всё ближе и ближе, и из-за поворота вывернул старенький «белорус» с ржавой, громыхающей телегой. Из выхлопной трубы валила чёрная копоть. Тракторист, очевидно, хотел свернуть от станции в другую сторону, но, заприметив размахивающего руками Бориса Михайловича, подъехал к нему и заглушил мотор.

- Тебе чего, отец? - выглянул из кабины бородатый, взъерошенный в грязной фуфайке мужик, лет пятидесяти на вид.

- В Тынково мне надо попасть. Знаешь такую деревню?

- Ещё бы не знать. Всю жизнь тут живу. Все и деревни, всех людей тут знаю. А кого тебе в деревне надо?

От этих слов у Бориса Михайловича, человека, прошедшего за свою жизнь непростые испытания, у человека, которого задеть за живое было невозможно, вдруг подкатил комок к горлу.

- Кого надо, те уж померли давно, – давясь слезой, проговорил Борис Михайлович и облокотился на большое грязное тракторное колесо. – Стало быть, земляки мы с тобой… С какой ты сам деревни будешь?

- С Дурасова я. Родился там и всю жизнь никуда, - закуривая крепкую папиросу похвастался мужичок.

- Знаю Дурасово. Хорошо ту деревню помню, - мечтательно произнёс Борис Михайлович и уставился в одну точку. – Друзей сколько у меня там было. Бегали мы пацанами по десять вёрст с Тынкова в Дурасово друг ко дружке. И в одну школу все ходили в Крутец, что меж деревнями. Нам -  тынковским – по пяток километров, вам – дурасовским – километров по семь доставалось.  Зимой ли в морозы, весной ли в распутицу – вон сколько вытоптали в валенках без галош.
Борис Михайлович выразительно взмахнул рукой  и умолк.

- А потом подросли и дрались с вашей деревней, - неожиданно продолжил после паузы.

– Раньше у нас среди парней такие драки были -  деревня на деревню. Постоянно дрались. Бились, как говорится, за честь родной деревни, как на соревнованиях. А работали сколько. Всё успевали. С той поры как научились ходить – от зари до заката работали: коровы, поросята, огород, лес, по дому подколотить, заколотить, а потом до полночи танцы в клубе. На всё жизни хватало. А сейчас вот почитай сорок лет как я тут не бывал – в Москве живу.

Борис Михайлович снова замолчал и поднял тяжёлый взгляд на мужичка, соображая чей он может быть родственник.

– В вашем Дурасове вся деревня на две фамилии делилась: Логинцевых было дворов двадцать, да Конюховых не меньше. А ты чейный будешь? – озвучил он свою думку.

- Логинцев я, Сергей Николаич, - закуривая спичкой вторую папироску, весело похвастался мужичок.

Всегда сугубо строгое, деловое выражение лица Бориса Михайловича в этих воспоминаниях стало добрее, улыбчивее, а глаза яснее. 

- А я после школы сразу уехал, - продолжил он уже с улыбкой. -  Поступил в институт и ни с кем из местных не общался. Понимаешь ли, всё некогда было. Закончил институт, потом работа, делал карьеру, женился. За всю жизнь, как отсюда уехал, лишь пару-тройку раз приезжал навестить мать, да потом её похоронить. Дом отдали родственникам по отцовской линии, я им потом даже писем не писал, и понеслась моя московская жизнь – семья, работа, дети. А отец твой кто?

- А механизатором он всю жизнь в совхозе был. А в том году помер батя. Отметили мы ему юбилей 70 лет, а через месяц инсульт его разбил. Неделю пролежал - и не стало его, - тяжело вздохнув, ответил тракторист, затушив окурок о тракторное колесо.

Борис Михайлович неуверенным взглядом смотрел  то на трактор, то на станцию, то на Логинцева и тоже тяжело дышал.

Пару минут помолчали.

В душе у Бориса Михайловича крутились противоречивые чувства. Чувства радости от посещения своей малой родины и чувства горечи от утраты связи с ней. Он впервые в жизни почувствовал себя предателем – за предательство родной земли, которую оставил, уехав отсюда. Уехал он, уехал ещё кто-то в поисках личной выгоды, а родная земля, давшая человеку всё, осталась одна - умирать.   

Утреннее солнце разогревало всё теплее, мелкий туман рассеивался. День обещал быть жарким и приятным.

-  А сейчас живут люди в Тынкове? Или повымерла деревня?

- Живут. Но никого почти не осталось. Человек пять. Приезжих никого, все коренные, местные. Старушки лет по восемьдесят-девяносто, да один мужик, старик вернее - дядька Лёша не далее как на днях девяносто справил. Я вообще-то сейчас в другую сторону еду, в урочище на кордоне егерем работаю. Но могу отвезти до деревни, правда полдня потеряю. 

Сергей посадил Бориса Михайловича в кабину на единственное пассажирское место, протёртое и местами грубо перевязанное шпагатом, чтоб не развалилось.

Трактор взревел и скрежеща всеми своими частями с трудом двинулся с места. Изъезженная лесовозами и тракторами дорога оказалась убитой настолько, что на буграх и ямах, подпрыгивали, боясь удариться головой о потолок кабины. «Не развалилась бы на ходу эта колымага», - крепко хватаясь за что придётся, боялся Борис Михайлович.

По сторонам яркой и свежей зеленью всполыхали лес и поля.

Через полчаса езды, проехав, может, километра три, остановились в какой-то брошенной деревне, расположенной вдоль просёлочной дороги. Сергей выскочил из кабины и стал что-то смотреть в двигателе. 

- Трактор старый, ещё семидесятых годов. Я у его все болячки знаю. Не волнуйтесь. Сейчас масло остынет, хомут затяну и дальше поедем.

Борис Михайлович аккуратно, держась за оба поручня, вылез из кабины и поковылял до ближайшего брошенного в этой вымершей деревне дома. Сквозь пробивающуюся из земли зелень, он обошёл дом, потрогал его серые брёвна руками, и, привставая на цыпочки, попытался заглянуть внутрь через разбитое окно. 

- Деревня Медведково, верно?

- Хорошая у вас память. Пятьдесят лет здесь не живёте, а помните верно, - раскуривая папироску, подошёл к дому Сергей.

Не сводя глаз с серых наличников и дырявой крыши, Борис Михайлович стал вспоминать.

– В этом доме жила моя первая учительница, Мария Матвеевна. Она отсюда, из Медведкова, до школы в Крутце каждый день по пяток километров пешком ходила. Рассказывали; муж у неё на фронте погиб. Они только поженились, и вскоре ему повестка. Потом уже, после войны, она взяла к себе на воспитание какого-то мальчонку, да он то ли вскоре помер, то ли у него родители нашлись. Не помню. Так она всю жизнь одна и жила. 

- Да, представляете, она и у меня первой учительницей была! – подхватил тему тракторист. - Умерла она лет двадцать назад. После неё тут никто не жил. Дом крепкий, построен добротно, ещё не скоро сгниёт. 

- А вон в том доме… да, кажется в том, жил кузнец, - прищуриваясь от возгорающегося солнца, показывая рукой в сторону, продолжил Борис Михайлович. - Этот кузнец ковал лошадям на ферме подковы и бил косы. Мастером был на все руки. Было мне, ещё в школу не ходил, когда мы с моим дедом впервые к нему приезжали. Я смотрел на него и, как сейчас помню, мечтал стать кузнецом. Больно уж мне его ловкость нравилась. Потом мы с друзьями прибегали смотреть как он кувалдой бьёт по наковальне. И звон такой шёл – цок-дзынь – далеко за деревней было слышно, на всю округу.

Борис Михайлович пристально, не сходя с места, рассматривал деревню Медведково. Он помнил её с самого своего рождения – живую и большую. Теперь лишь полусгнившие вымершие дома и один-единственный журавель над колодцем с ржавым ведром, одиноко качающимся на ветру. Всё вымерло, будто после войны! Хотя после той страшной войны, что высосала из деревни все соки, здесь была жизнь – большие дома, весёлые ватаги ребятишек, обработанные поля, а со всех сторон мычание коров, кудахтанье куриц, хрюканье поросят, гогот гусей. Нынче тишина, мрак, разруха.

- Вот и непонятно, какая война разрушительнее:  война с фашистами или нынешние либеральные реформы в экономике, - прохрипел Борис Михайлович присаживаясь на трухлявый пенёк. - Сколько же вреда русской земле принесли эти рыночники реформаторы, эти либералы, жаждущие смерти России. Эти Грефы, Чубайсы, Гайдары, Кудрины – сплошь русофобы.
 
- Коммунисты тоже хороши, - вторил ему Логинцев, снова закуривая папироску. – Сначала они раскулачили сильных крестьян, обозвали их куркулями и буржуями. А потом у всех без разбора отобрали землю, загнали народ в колхозы, где всё ничейное, да непонятно чьё. Потом деревня только-только стала на ноги вставать – новые реформы. Мол, половина деревень страны - неперспективные. И давай всех в города да в крупные сёла сгонять. Как же это? Вот вы умный человек, скажите: как же это деревня может быть неперспективной? Деревня самое что ни на есть перспективное явление. Я так думаю. Я хоть и простой егерь, а понимаю, что город без деревни с голоду помрёт. Кто в годы войны русских солдат кормил? Деревня. Кто в девяностые от голода страну спасал? Деревня. Деревня же обеспечивала страну народом, всю жизнь самые многодетные семьи где были?  В деревне, а не в городе! И деревенские парнишки самые рукастые, самые умелые, самые смелые, да они самые творческие, на худой-то конец. А по характеру, – деревенские самые покладистые характером. А в городах, вон, молодежь собирается в компании и давай хулиганить, грабежи и всё такое. Вот ведь что уничтожали коммунисты. 

- Да, не спорю. Но коммунисты - они хоть города развивали. У них были благие побуждения, хотя и взгляды у них были недальновидные. Всё же при коммунистах колхозы жили, всё кругом жило. А вот нынешние либералы  – и деревню и города уничтожают целенаправленно. Их задача – сдать страну. Поверь мне; я в больших кругах вертелся, знаю.
 
Борис Михайлович тяжело вздохнул и протянул руку, прося помощи встать с пня.

– Не будем о грустном, поехали дальше.

Дальше дорога оказалась лучше – меньше ям и ухабов, меньше тряски. Час в пути прошёл почти незаметно. Утро разгуливалось всё сильнее,  солнышко припекало всё больше, птицы щебетали всё громче. Вся природа, вся вселенная будто усиливали тревогу встречи человека после долгой разлуки с матерью-родиной.

- Подъезжаем! – перекрикивая тракторный рёв, проорал Сергей и на горизонте, сквозь мелкий лесочек появились первые дома.   

Борис Михайлович протёр платком мокрые глаза, выпрямил спину и стал суетясь разглядывать окрестности. 

- Вот она – земля моего детства. Родная. Любимая. Красивая. Добрая. Тёплая. Вернулся к тебе твой блудный сын.

Первые дома на въезде – мрачные, приземистые. Не узнать, но припоминается чьи они, и как они выглядели прежде. Какая-то схожесть осталась.

- Тормози. Тормози, прошу тебя. Выйдем, - захлопал Сергея по плечу Борис Михайлович.

Сергей заглушил мотор, и кабина заполнилась наплывом птичьего щебетания.

- Я вас тут одного оставлю сегодня. Мне ведь на работу надо. А вам одному побыть. По деревне ходить не бойтесь. Собаки здесь добрые. Вечером я вернусь. Договорились? Вечером ждите.

Борис Михайлович с трудом вылез из трактора, перекинул через плечо сумку и, оглядываясь по сторонам, стал глубоко вдыхать воздух родного края – вкусный, родной, свежий. Воздух, на котором вырос и возмужал. Воздух, которого все эти годы ему не хватало в душной Москве, в этой всю жизнь погоне за карьерой и деньгами. Воздух, всё так же пахнущий детством.

Трактор утарахтел обратно и вокруг воцарилась тишина, приятная уху и сознанию наполненная звуками живой природы – пением птиц и шелестом ветра. Тишина и звуки, от которых так отвык, живя в большом городе. Тишина, приятная уху русского человека.

Где-то в глубине деревни прокричал петух.

Стоя посреди узкой дороги, больше похожей на тропинку, Борис Михайлович пытался вспомнить и сравнить это место с тем, каким оно было тогда, в годы его детства, отрочества, юношества. Как будто в другой жизни и не с ним, как будто во сне – любимая мать, друзья-ребята, родная речка, корова-кормилица. Нахлынули слёзы, разболелась голова.

Собравшись с мыслями, тихо-тихо, еле-еле передвигая ноги, он стал входить в деревню. Что это? Родина. Как у Рубцова. 
   
- Тихая моя родина!
Ивы, река, соловьи…
Мать моя здесь похоронена.
В детские годы мои.

Ещё казалось совсем недавно бегал здесь молодым парнишкой. Вон там щипал кислый щавель,  туда на пастбище водил коров, а вон в тот дом, кажется да, именно в тот, бегал к своему другу Саньке мастерить из дерева всякие игрушки. А здесь жила тётка отца; старенькая-престаренькая, от дома остался лишь остов гнилых брёвен. Прошло больше полувека. Прошла вся жизнь. Как миг – незаметно, в одно мгновение и в это мгновение деревня, как и человек, состарилась, осунулась, усохла, пострашнела, но своей красоты и милой сердцу душевности не потеряла.

Всё казалось ему родным, близким, до боли знакомым, но сильно не похожим на то, какой была деревня тогда. Много домов пропало, какие-то появились новые, а может и не новые они, а старые, да забылось, что они тут были. Но очертания окрестности всё те же. И дуб. Как и тогда стоящий в своей мощной красоте, блистая зеленью посреди деревни на поляне, которую почему-то называли площадью.
 
- Стоишь дружок, стоишь. А помнишь меня? – гладя рукой дерево, приговаривал Борис Михайлович. – Ещё тогда говорили, будто тебе полтыщи лет и поражались твоим могуществом, твоей силой, твоим изяществом. И ничего в тебе не изменилось. Стал, вернее всего, ещё сильнее, ещё крепче. Ты, друг мой, живой свидетель жизни деревни Тынково. Ты хранитель деревни, и ты её символ. Твои мощные корни – дали мощную крону, а я свои корни въевшиеся в эту благодатную землю обрубил. А вот и он, под сенями дуба – колодец. Говорили, будто он ровесник дубу. Сколько поколений в деревне жило, ещё моя прабабушка вспоминала, как её прабабушка пила студёную воду из этого колодца.

Борис Михайлович подошел ближе к колодцу, открыл крышку и из его глубокого подземелья, которое в детские годы казалось страшным, пахнуло свежим холодком.

- У-у.., - крикнул он в колодец, и колодец, как и тогда, ответил эхом:

- …У-у-у.

Присев рядом на скамейку, Борис Михайлович закрыл глаза, и к горлу снова подкатил комок.

- Борька, Бориска, куда опять пропал, сорванец ты этакий? Вот послала оголтелого за водой, а он, поросёнок, как в воду канул. Что за паскудник, растёт, - вспомнился Борису Михайловичу голос матери, кричавшей ему на всю деревню.

Как и раньше, взяв в руки цинковое ведро, привязанное к тяжёлой цепи, он кинул его в глухую холодную бездну, раскрутил гладкий и блестящий от многих лет использования барабан, и услышал плеск ведра об воду. Всё в жизни меняется – времена, эпохи, люди, а этот родной звук удара ведра об воду в колодце со звоном цепи не изменился нисколько.

Отхлебывая через край ледяную, чистую, как роса, сверкающую на утреннем солнышке водицу, Борис Михайлович угадывал в ней всё тот же ни с чем не сравнимый вкус – чистый, природный, живой. Всё тот же родной вкус воды родной земли.

- Здравствуйте! – послышался сзади негромкий голосок какой-то старушки.

К колодцу подошла сгорбленная, как крюка, махонького роста бабушка в коричневом платочке. 

Борис Михайлович поставил ведро, сел на скамейку и уставился на старушку, из за спины которой резвило рассветное солнце. 

- И Вам, здравствуйте, - прохрипел Борис Михайлович, смакуя во рту оставшийся вкус холодной воды и добавил:

- Доброе утро.

Старушка подошла поближе, поставила своё пластмассовое ведёрко на крышку колодца и мило заулыбалась.

- В гости к кому приехали? – по-деревенски просто и приветливо начала старушка.

- Я-то? Да как сказать? Не в гости, а домой. Местный я. А вроде я тут теперь, как гость. Сам не знаю, - Борис Михайлович неуверенно бегал глазами по окружающему пейзажу явно соображая кто он теперь для этих мест. – А Вы, бабуля, местная тут?

- Местная, я. Местная. Всю жизнь тынковская. Родилась и всю жизнь тут прожила. Все свои девяносто годов. А Вы-то чей же тут местный?

- Борис я, Дуденев. Вон с того конца деревни. К своему дому иду. Пятьдесят лет дома не был.

Старушка присела рядом на скамейку, сложила у живота ручки и, повернувшись в полоборота, стала внимательно разглядывать местного гостя с ног до головы,.

- Борис? Дуденев? Ой, да милый. Не признаю тебя. А с какого ж вы дому?

- А с самого крайнего, который за семью тополями. Не знаю сохранился ли он. Может и тополей уж нет. Отец мой - дядька Миша Дуденев - после войны конюхом здесь работал на ферме. Умер он ещё в мои школьные годы. А мать моя - тётя Дуся - уроженка из деревни Бреньково. Она как замуж вышла, тут всю жизнь и прожила. Я у них единственный сын. Вот как мать померла, так, почитай, я сорок лет тут не бывал.

- Да, батюшки-светы, - запричитала старушка, схватив руками свою голову. – Борька … ты ли что ли это?… Ой, да, милый.

Старушка причитала,  качая головой, а Борис Михайлович внимательно уставился в её лицо, пытаясь признать, кто она такая.

- А ты ль не помнишь меня? – продолжала старушка. – Ой, Боря, какой ты стал… Изменился - не узнать. Был ты, помнится, мальчошка молоденький, смешненькой, а теперь совсем другой.

Борис Михайлович по голосу, по манерам, по очертаниям лица стал признавать в этой бабушке ту женщину, которя работала заведующей на молочной ферме. Она тогда была шустрой, деловой, властной. Но сейчас оказалась слабой, иссохшей, совсем другой. Время делает своё дело. Говорят, будто люди меняют мир. Однако мир меняет время. Время делает человека другим, время изменяет всё вокруг. Но лишь одно не меняет время – это человеческую память. Время может залечить раны памяти и боль души, но время не может погубить память, и потому стал Борис Михайлович вспоминать как она, эта некогда совсем другая женщина, отправляла его с его друзьями на пастбище помогать грузить в телегу фляги с молоком, как платила по три копейки за день работы пастухом вместо снова ушедшего в запой пастуха Мартьяныча. Было ему тогда лет, может, семь или девять, ходил ещё в младшие классы. И вспомнилось ему, что зовут эту некогда деловую женщину, а нынче сохонькую старушку Галина Ивановна. Да и отец у неё, помнится, с войны вернулся безногим и ездил по деревне в самодельной деревянной тележке, тяжело отталкиваясь от земли руками. Галиной Ивановной она была раньше, а нынче стала просто баба Галя.
 
- … и давно ферму закрыли?

- А уж годов двадцать, почитай, как нет ничего. В девяностые годы мы ещё жили, работали. А потом москвичи понаехали, выкупили в райцентре сырзавод, сбавили цену на молоко до смешных копеек. Так вот и стало всё разоряться. Молоко-то куда девать? Все колхозы в районе закрылись, разорились. Закрылись и мы. А работы не стало, и все начали ещё больше разъезжаться. А помнится в твои-то годы, когда ты по деревне босиком бегал, коров на ферме было по триста голов. И лошади были, и курятник – цельная птицефабрика. А сейчас, вон, от фермы гора гнилых бревен, как курган, всё бурьяном поросло. Ругали тогда коммунистов, ругали, будто при них плохо живётся, а при нынешних никуда не годно стало. Все поля заросли борщевиком, дома опустели да посгнили, даже на дрова не годны. А ведь каждая изба – это чей-то дом, чья-то судьба, часть чьей-то жизни. Доживём мы тут свой век, помрём, и никого в деревне не останется. Опустеет земля и этим кончится вся тутошняя жизнь. Кончится и род людской, что вышел отсюда.

К колодцу приковылял старый дворовой пёс и улёгся у старушки в ногах. Его опустившиеся глаза жалобно озирали окрестности и выдавали в нём всю боль здешних мест.

- Борька, да что же я тебя тут на улице держу? Пошли в дом. У меня каша в печке томится.

Взяв старушкино ведро с водой, два человека и хромой пёс поковыляли вглубь полувымершей деревни. Солнце уже вполную разогревало день.

- Ты проходи, проходи. Да не обращай внимания. Огород порос, сил-от мало, запустила, вишь, половину. В ранешние-то времена за каждый клочок земли воевали, под каждым кустом старались всего насадить. Сейчас вон – вишь никому ничё не надо. И Лариска, дочка моя – мож помнишь её, ровесники вы – совсем не приезжает. Говорит, всего в магазине накупим. Вот и запустила я огород вполовину. А всё равно сажаю. Как же не сажать? Как же без огорода? Нельзя чтобы земля пустовала. Земля человеку Богом дана, чтобы он на ней жил и обрабатывал её. Земля – это не только еда, это труд! Труд делает человека человеком, земля  - она воспитывает. Земля ещё и красоту дарит – вон цветы какие растут, никакая фабрика такой красоты не произведёт. А нонешним не надо землю обихаживать, вот и стали все ленивыми да злыми.
 
В доме старушки было приятно тепло. Чувствовался дух только что натопленной печи. По всем полам настелены домотканые паласы, а на стенах между окнами в старых деревянных самодельных рамочках с чёрно-белых фотографий смотрели давно ушедшие в иной мир родные люди. Тишина и покой, которые нарушало лишь тихое тиканье заводного будильника, доносившееся откуда-то со стороны застланной кровати.

- Сейчас, Боренька, сейчас кашу достану. Садись, вот тут удобней будет.
Старушка усадила гостя у самого окна и раздвинула миниатюрные, самостоятельно вышитые узорами занавесочки, закрывающие окно вполовину. Из русской печки она достала ухватом старый-престарый, какой нигде сейчас не купишь, чугунок, прикрытый двумя берёзовыми полешками.
 
- Всё, как раньше… Ничего не изменилось, даже запах каши тот же, – немного стесняясь такого заботливого гостеприимства, сказал Борис Михайлович.
Мило улыбаясь, старушка очень старательно накладывая гостю пшённой каши с тыквой, приговаривала:

- В прошлом годе столько тыков наросло. Всю зиму ела. Куды девать не знала. Уж и курам кормила, и по соседям раздала. А эта вот вчера последняя осталась… Будто тебя ждала, я её сегодня с кашей-то пшённой и сделала.

Вкус каши оказался невероятно вкусным, живым, натуральным. Привыкши в столице к магазинным химическим продуктам, где ни молока, ни сливочного масла, ни даже тыкв натуральных нет, Борис Михайлович смаковал кашу, будто не едал такой ни разу в жизни. А ведь и правда; как отсюда уехал, не едал настоящей томлёной в русской печи каши! Каши, на которой вырос, каши, которая поставила на ноги в непростые полуголодные послевоенные годы. Каша для русского человека - это не просто блюдо или продукт питания, это целая культура, искусство, это часть жизни простого народа и часть русской истории. А сколько басен, побасёнок, присказок да пословиц сложено у русского человека про простую кашу – не счесть. И, казалось бы, простой продукт, а вкусный и полезный, и ни в каком ресторане нет такого.

Смакуя кашу и переживая чувства возвращения домой у Бориса Михайловича, уж который раз за день, остро кольнуло за грудиной.

- На могилу к матери надо. Всё там заросло, наверное, да? – по-детски дочиста вылизывая тарелку,  спросил Борис Михайлович.

- Да я же, Боренька, почём знаю. Мож и заросло. Мне до колодца-то с ведром еле дойти, а уж до кладбища и подавно не сходить. Хоть и рядом оно, а дорога туда вся позаросла. Некому тудой меня отвезти. А побывать бы хотела – сыночек мой там, муж, отец с матерью, бабка с дедом. Все мои там лежат. Меня ждут. Вся деревни разъехались – половина в город, а половина на кладбища. Давай тарелку-то, ещё подложу.   

Съев ещё одну целую тарелку каши и выпив свежего травяного чая  из свежих листьев смородины и малины, Борис Михайлович, тяжело выдохнув, встал, и, пообещав скоро вернуться, ушёл.

Дорога до кладбища была в другую от родного дома сторону. И увидеть родной дом или его сгнившие останки, хотелось потом, после кладбища, после матери.

Тропа от деревни туда, на пригорок вверх, а потом вдоль пролеска, оказалась заросшей. Не чета ранешним временам, когда здесь то на лошадях, то на «газиках» разъезжали жители родной и окрестных деревень. Тогда дорога была как проспект – народ ехал и шёл пешком из одной деревни в другую, сейчас дорога на кладбище стала такой же тихой и убогой как и само кладбище. Бывшее когда-то совсем маленьким, сейчас кладбище стало как пшеничное поле – большое, заросшее и ни конца в нём, ни края. Все деревни переехали сюда, и стало кладбище единственным на всю огромную округу перспективно развивающимся объектом. Где искать мамину могилу? Где она, родная моя мама, затерялась в этих бесчисленных бугорках, крестиках, памятниках, усохших цветочках?

Тихо-тихо, шаг за шагом, проходя меж могилок Борис Михайлович всматривался в лица на немногочисленных покосившихся от времени фотокарточках. Вчитывался в имена и даты по обе стороны от той самой чёрточки, что называют тропинкой между рождением и смертью.

А вот он, зараза, Пашка Смирнов. Оказывается уже пять лет как умер, а ведь мы с ним ровесники – вместе в школе учились. А это – Нинка, Ниночка, Нинуля Нечёсова - ох ты, Боже мой! Такой была красавицей, ненамного была старше нас, уехала после школы в техникум, да потом, помнится, сюда же, в родную деревню вернулась, да тут, видимо, и прожила всю жизнь. Тут же и померла. А этот тоже умер? – Сенька? – не может быть. Совсем ведь мальчишка, моложе меня, а он – и полтинника не прожил? 
Для чего она  - жизнь? Для какой такой радости или горя? Чтоб вот так родиться, испытать только вкус детства и юношества, а потом, как миг, как мгновение, не заметив самой жизни, встретить смерть. А что за ней? Заросшая могилка и покосившийся памятничек, который после твоих внуков сгниёт и никто не вспомнит, что жил на земле такой человек.

А где-то здесь и мама с папой.

Да, вот же они.

Не доходя почти сровнявшегося с землёй холмика, Борису Михайловичу вновь стало не по себе: тяжело и больно. Он сел на скамейку чьей-то могилки, совсем рядом от родных, опёрся локтём об оградку, и зарыдал.

- Мама, мама, родная моя. Отец. Как Вы тут без меня?

Тяжело привстав с чужой скамейки, он подошёл к могилам родителей.

Памятник, сделанный сорок лет назад на них двоих, истлел до неузнаваемости, а на отвалившейся и насквозь проржавевшей табличке едва читались буквы с именами и с датами их появления на свет и ухода в мир иной. И с чёрточкой между датами, в середине которых нашёлся момент родиться ему – этому плачущему сейчас здесь человеку.

Борис Михайлович, протерев пелену слёз, сел на корточки и начал выдирать из могилки траву – прошлогоднюю и свежую. Голыми руками он драл траву, выбрасывал её в какую-то канаву и захлёбывался слезами.

- Почему? Господи, ну почему я такой дурак? Сорок лет прошло, и за эти сорок лет я ни разу не приехал сюда! Почему я не навестил маму? Родную маму и отца? Ведь ничто не мешало – ни семья, ни работа! Мешало одно – легкомыслие, равнодушие, - сам себя укорял Борис Михайлович.

Мы всегда сильным задним умом.

- Что ты, мамуля, моя родная, видела? Родилась в деревне в голодное послереволюционное время. Жили в страхе, боялись раскулачивания, новых налогов. Имеешь корову – сдавай каждый год по тонне молока. А корова голодная и давала-то совсем мало. Нету молока – иди займи. Имеешь куриц – яйца сдавай! Несётся курица или нет – никого не волновало;  сдавай, -  и всё тут. И хоть и работали от зари до зари, а жили голодно, бедно. А потом война ещё пуще всех подкосила. Мужиков на фронт позабирали – остались одни бабы. А что бабы? На зиму надо сена, а его сначала руками косой накоси, потом чтоб высохло перетереби, а после  на своём горбу отвези домой, да на поветь в зиму уложи. А ещё и накосить проблема; тут нельзя, да там нельзя. Вот и коси где хочешь, чуть ли не ночью по болотам шарились, чтоб хоть мешок травы нащипать. А ежели и коснёшь где в колхозном месте – срок тебе лет пять, а то и все десять! Да ещё и врагом народа признают. А уж дрова – отдельная история. Уйдёшь в лес, и пилишь хлипкой пилой. Пилишь целый день одно дерево, голодная, уставшая, да потом эти дрова домой кое как из леса вывозишь, да потом ещё наколоть. Ох и жизнь была у тебя, мамуля, ох и жизнь. Потом война кончилась, замуж вышла – батя на одной ноге, инвалид войны. Больше мужиков-то и не было. Только в себя приходить стали, батя умер, и мама снова одна. И что ты, мама, родная мамуля видела? А потом я уехал в город, и ты снова меня поднимала, отправляла посылки, какие-то деньжонки на учёбу. Вот и подсадила всё своё здоровье ради меня. А я, сукин сын, ничем тебе не помог! Даже похоронив тебя, за сорок лет ни разу, ни разу к тебе не приехал. Прости меня, родная.
И Борис Михайлович, заливаясь слезами, упал лицом в могильный холмик. Да, мать он любил больше чем отца, хотя и у отца жизнь была нисколько не легче. Но отец был человеком жестоким, злым. А хотя каким иначе может быть человек, переживший жуткий голод, тяжёлую работу и страшную войну, на которой чудом выжив, остался инвалидом, переживающим адские боли от ранений и осколков засевших в теле.
К могиле пришёл тот самый старый хромой пёс. Он скромно лёг в сторонке и уставился на рыдающего у могилы своих родителей пожилого человека. Пёс смотрел скромно, будто понимая горе и боль человека. В его грустных глазах было сочувствие и сопереживание.

- Пойдём! – призвал Борис Михайлович пса и, не поворачиваясь к могиле, они вместе побрели назад в деревню.
 
Они плелись по деревне к дому, в котором Борис Михайлович родился и вырос, в котором прожил первые 18 лет своей жизни.

Дорога по деревне до дома, та самая, что всё больше стала сниться, почти не изменилась. Всё та же узкая в два колеса колея, перед фасадами домов, осунувшихся, упавших, посеревших, все те же редкие липы и тополя, только ставшие гигантскими исполинами. А вот и родной конец деревни,  родные семь тополей, что после войны отец воткнул в землю ещё ветками. Эти тополя в детские годы Бориса Михайловича только начинали пушить, и в июне с них начинало сыпать так, что заметало палисадник у дома, как после снегопада. Теперь же они снова вот-вот начнут пушить. Только стали они почти неохватными.

Облокотившись на грубую кору первого к дороге тополя, он закрыл глаза и видел: яркие, свежевыкрашенные наличники, вырезанные отцом, чисто намытые окна, забор  из жердей и прутьев, опрятный огород с ровными грядами огурцов, лука, чеснока, свёклы и моркови без единого сорняка, а под ногами суетятся и клокочут куры. Где-то вдали за домом, в пастбище мычат коровы, а вокруг жужжат пчёлы с соседских пасек. Но главное – мать. В белом платке, длинной юбке и фартуке, с вёдрами в руках. И её голос – звонкий, но уставший.
 
Простояв так полчаса и открыв глаза – открылась совершенно иная картина – мрака, ужаса, страха. Покосившийся, безоконный дом с проваленной крышей. Огород заросший многолетним двухметровым бурьяном. Упавший забор. Обнять бы родные стены, да то не стены уже, одна труха.

- Нет, не могу я на это смотреть. Не могу! - прохрипел Борис Михайлович и поплёлся в дом к Галине Ивановне.
 
- Зайти в дом чтобы увидеть разруху? Зачем? – рассудил он про себя. - В памяти детство и родные люди должны оставаться светлыми, добрыми, чистыми. А теребить душу суровой реальностью - это значит вредить душе. Душа человека должна оставаться чистой, потому и говорят – детской.

По деревне он шёл, внимательно разглядывая окрестности. Каждый дом был для него знаком, правда, один осунулся, другой покосился, третий уж почти развалился. В каждом доме жили кто-то, с кем были свои отношения. Он знал в деревне каждого человека, его характер и норов. Он чувствовал габариты деревни и её дыхание. И это чувство сохранилось в памяти, и, снова в полуслух идя по деревне, Борис Михайлович тихо вслух рассуждал.

- Этот махонький дом, что слева, в два оконца на лицо, а жило в этом доме пятнадцать человек Смирновых. За печкой у них жила бабка, на печке муж с женой, а в комнате и на кухне восемь ли, девять ли человек детей мал мала меньше, все, кажись погодки. Да ещё какой-то их родственник - инвалид с войны, тоже где-то там умещался. Где сейчас эти Смирновы? Одни на кладбище, другие разлетелись по всей стране. А в том доме жил плотник Авдеич. Не дом у него, а колокол. Большой, статный, весь украшенный наличниками. Он про эти наличники рассказывал как сказку: с выражением и интересно. Оказывается, наличник на доме - это как брови с ресницами у девицы: у каждого своя красота, своя особинка. А философия наличника -  прямо целая наука. Оказывается верх наличника – это небо, Бог, края его – земная наша жизнь. А низ – мир предков. Так рассказывал Авдеич, ловко работая стамеской, ножовкой и кисточкой. Сейчас уж таких народных умельцев художников, как Авдеич - и не найти. Для него наличник - это искусство, любовь, творчество. А для нынешних плотников - это бизнес; наклепать на станке однотипных, ничего не значащих по своему существу предметов, да продать побыстрее. А Авдеич в каждый свой наличник душу вкладывал. Душа для него - было на первом месте. Оттого-то и шли к нему просить сделать наличник или какую-другую утварь. Денег у народа не было, жили впроголодь, а о красоте своего дома думали, и, зачастую, меняли: он им наличник, а они ему что-то взамен, не деньгами. Так вот и жили – в уважении и почитании друг друга, в стремлении к взаимовыручке и любви. А сейчас на уме одни деньги. Обмануть, хапнуть побольше, закрыться ото всех и жить в свою утробу. Такая, видать, нынче идеология.

А этот домик, скромный, приземистый, в нём жила Манька – первая любовь. Видно в нём уж много лет никто не живёт. Борис Михайлович сел рядом с домом на старую, но ещё крепкую лавчонку, и, закрыв глаза, ушёл в воспоминания: Манька, где же ты? Это с тобой мы резвились на речке, я катал тебя на своей спине и обещал, когда вырастем, пожениться. Сколько лет мы с тобой любили друг друга! А жизнь - вот она как сложилась… Я вспоминал тебя долго, пока не женился, да и когда женился – всё равно держал тебя, Маньку, в своём сердце, в голове.  А почему я женился на своей однокурснице, а не на Маньке? Бог его знает, столько лет прошло. Жена у меня умная, деловая, профессор экономики, большой интеллектуал, родила мне двух сыновей, но а любовь всё же где-то в глубине души, в самом её корне, в самой её основе осталась к этой простодушной деревенской дурёхе Маньке, которая где сейчас – неизвестно. Любовь  - она штука такая; не к уму, не к красоте, не к деловитости, а в близости душ.
 
Тихо, шаг за шагом он прошёл вместе с псом всю деревню и вдумчиво останавливался у каждого дома, переживая судьбу каждой семьи. Где сейчас все их потомки? Может, они где-то со мной рядом в Москве, а мы и не знакомы? Почему они не приезжают навестить избы своих предков?
 
В доме у Галины Ивановны вкусно пахло кислыми щами из чёрной капусты и отварной картошкой.

- Полежать бы, отдохнуть. Голова болит, ночь не спал. Простите, - хриплым голосом промолвил Борис Михайлович и откинулся спиной к печи.

Галина Ивановна заботливо постелила ему отдохнуть, а сама продолжила суетиться на кухне. Вскоре пришла соседка.

Под тиканье будильника и шёпот на кухне за перегородкой двух старушек, Борис Михайлович лежал и укорял себя за несправедливое, и непорядочное отношение к памяти матери и отца. Он переживал то, что бросил родную деревню и прожил всю жизнь без связи с этими добрыми, чистыми людьми и их проблемами. Переживал то, что пронёс в своём сердце любовь к Маньке, а она, возможно, к нему, и что не прожил с человеком жизнь, с которым хотелось бы.

Немного придя в себя, Борис Михайлович вошёл в кухню.

- Отдохнул? – по-матерински заботливо спросила Галина Ивановна.

- Чтоб отдохнуть, душа быть должна в покое. А где же тут покой? Одна лишь боль. Никогда я раньше не задумывался почему человек настолько наплевательски жесток по отношению к своей Родине и к своим родным.

Выпили по стопке. Борис Михайлович закусил холодной квашенной капустой обильно нашпигованной репчатым луком и клюквой.

- Пусть и поздно, надо возвращаться к корням. Чтоб мои трое внуков не жили, как я всю жизнь в погоне за деньгами, за властью, за успехом. Чтоб у них была родная земля, куда они однажды могут приехать и сказать: это моя Родина. Чтобы они чувствовали запах Родины и ответственность за неё. Я свой дом здесь заново построю. Один в один, как был. И с внуками сюда будем приезжать.

По окну затарабанил лёгкий дождь.

Где-то вдалеке тарахтел подъезжающий к деревне трактор. 

Коновалов Дмитрий Михайлович


Рецензии