Старик и степь

       Старику не спалось. Он ворочался в постели, то забываясь на короткое время, то пробуждаясь и слушая в забытьи сырой ветер, гулявший за приоткрытой дверью балкона. Там, в заоконном мире, сейчас все  звуки, кроме завываний ветра и негромко барабанящего по стеклу дождя, исчезли. В этом состоянии полусна и полуяви, на границе усыпления и сознания, Старик обнаруживал счастье нахождения одновременно в двух измерениях, в двух противоположных по своей сути пространствах: быть здесь и там…
       – Боже мой, как долго я не был в степи! – в который раз за сегодняшнюю ночь со стоном подумал Старик. Рядом мирно посапывала жена. Она никак не могла услышать этот немой крик в темноте, потому что степь она не понимала и не любила, но как хорошая жена и умная женщина приняла самозабвенную любовь мужа к степной родине, и почти не ревновала.

       Хмурая поздняя осень накатывала промозглым ветром и низким аспидным небом на оцепеневший в ожидании зимы степной простор, раскинувшийся неоглядным грязно-желтым сухотравьем во все стороны до самого горизонта. Если бы в этих местах рос хвойный лес, то тяжелые тучи непременно цеплялись бы за его островерхие ели и сосны. Здесь же, норовя придавить всё что окажется выше палых трав, темное небо опускалось своим свинцовым прессом прямо на саму степь. Да вон уже, считай и придавило – на западе, совсем недалеко, тучи-облака осели на землю сырой хмарью тумана, растворили, закрыли горизонт плотной белёсой пеленой. При такой погоде только и жди, что вот-вот посыплет зяблая морось, а то зарядит нудный обложной дождь. Но пока он не начался, угрюмый ветер продолжал носиться над степью, распевая с посвистом над ней свою заунывную осеннюю песню.
       Старик зябко поежился от очередного холодного порыва, натянул поглубже старомодную широкополую шляпу, поднял воротник и сунул руки в карманы пальто, стараясь втиснуться в одежду поглубже, словно суслик в уютную норку. Не торопясь вышел на вершину всхолмленной кручи, возвышающейся над заросшей степной рекой, имя которой было просто Речка. Сейчас её, конечно, правильнее было бы назвать длинным болотцем из-за заполонивших русло камыша, тростника и тальника. И только то, что она пестрой, буро-зеленой лентой кустистых чащоб с редкими оконцами открытой воды – карасу, змеилась по степи то меж низких глинистых, то под высокими известняковыми берегами, выдавало в ней всё же реку. Вот и здесь, сорвавшись с одного из таких обрывов вниз, степной ветер врывался в речные заросли, остервенело гнул и трепал их, словно искал проход, и наконец, продравшись сквозь камыши и тальник на другой берег, уносился дальше к туманному горизонту, ещё более разъяренным и злым.
       Если бы кто-нибудь спросил Старика, почему степь всё чаще видится ему именно такой:  не цветущей, не колосящейся хлебами, и даже не в пашне или стерне, а пасмурной, потухшей, с сухой травой и унылыми камышами, то он бы и сам не знал что ответить. Он просто чувствовал сердцем свою степь именно такой. И ежился, и запахивался плотнее в долгополое пальто он не только от холодного ветра, а больше от безмерного одиночества здесь, в родной степи.
       Там, на продуваемом берегу Речки, ещё стоял Населенный Пункт. Когда-то это место для Старика называлось Домом. Из Дома в Населенный Пункт оно превратилось совсем не сразу, а постепенно, с годами. С теми годами, после каждого из которых всё меньше и меньше оставалось в нём родных, любимых, близких, друзей, да и просто хороших знакомых Старика. И даже потом, когда таковых почти не осталось, но ещё попадались люди, к которым он мог зайти пусть и нежданным, пусть всего на несколько минут, но не нежеланным гостем, Старик торопился вновь и вновь возвращаться сюда из своих далеких далей, каждый раз волнуясь перед встречей с родиной как мальчишка. Потому что всё здесь продолжало быть его Домом. То, что Дом переименовался в Населенный Пункт, он осознал как-то вдруг, с бесконечным отчаянием и болью, в одну из таких же бессонных ночей! Но так как Старик был уже стариком, он принял это озарение всё же как бесповоротную данность, как результат неумолимого течения времени. Этим принятием он и пытался студить боль открытия своего одиночества в родном Доме.
       Но открытие это, слава Богу, не было единственным! Потому что, не мог далёкий Дом исчезнуть раньше самого Старика! Да, в Населенном Пункте не осталось никого из близких ему людей, их могилы давно заросли жесткой травой на кладбищенском степном бугре, тут же, неподалёку. Но вместе с этим, к нему пришло прозрение, что все они – ушедшие родные и любимые, а может и не родные, но со скорбью поминаемые им люди, через годы сами стали этой сухой травой, бескрайним ветреным простором, этой камышовой речкой с летящими над ней облаками! Он понял, что отныне эта увядающая, как и сам Старик, степь, и есть его Дом, а не пустеющий Населенный Пункт!
       Всматриваясь в остывающую даль, в дрожащие на ветру серебряные травинки полыни и надломленные бунчуки клонящегося ковыля, Старик пришел к горькому пониманию того, что он часто в своей жизни опаздывал, не успевал, упускал моменты прощания с кем-то или с чем-либо. Когда эти моменты наступали, он их по какой-то сопротивляющейся неизбежному, многое откладывающей «на потом» человеческой сущности, не замечал – каждый из них казался ему не последним, а очередным, мол, будут и другие. И вот теперь, став стариком, он с отчаянием непоправимости допущенных ошибок понимал, что нужно было фиксировать, запоминать, цементировать совершенно все моменты жизни, потому что каждый из них потом оказывался не только важным, но и безвозвратно последним! Он второпях, в пустой суете будней забывал проститься с матерью и отцом, со старым кленом под окном родного дома, с остающейся за окном вагона родиной. Он забывал это делать и в юности, и в зрелости, и даже сейчас, в старости. Но потом оказывалось, что лишь в звуках степного ветра он может услышать голоса матери и отца, что старый клён под окном родительского дома, где давно хозяйничали чужие люди, срубили эти чужие; что радостная дорога к Дому, в его степь, перестала быть восторженной. Он не заметил, щурясь от ласкового солнца, ухода детства, пролетевшую в горячке юность, промчавшуюся суетливую молодость, торопливо прошагавшую в заботах зрелость. И даже теперь, он почти не замечает, как проходит не очень стройной походкой и его старость,… Что может оправдать это человеческое недомыслие? Всё та же глупая человеческая природа?
       Недовольный собою, подгоняемый ветром, озябший Старик направился ближе к краю прибрежной кручи. Там испокон веков торчат из земли большие тяжелые граниты. Присев на один из них, он достал из-за пазухи фляжку, отхлебнул из неё чего-то хмельного чтобы немного согреться.
       «Сколько же людей, вот также как я сейчас, побывало на этом высоком берегу за все прошедшие годы, десятилетия и столетия?» – почему-то подумал он. Ему вдруг привиделись вокруг толпы людей, разных лицом и одеждой, жившие в разные времена на этом берегу, и тоже сидевшие когда-то на этих глыбах у обрыва. Их, людей, были сотни и тысячи! И в шуме ветра слышались Старику их голоса, сливавшиеся в один вечный голос степи!
       Посыпала морось. Мелкая водяная пыль разгоняемая неутихающим ветром летела в лицо Старику, но нисколько не остужала разгоряченную думами голову, а лишь орошала ещё большей тоской его сердце.
       «Мне пора возвращаться», – окидывая грустным взором пустую, умирающую степь, подумал выходящий из пасмурного сна, трезвеющий от выпитого вина Старик. Нынешняя его, как, увы, и в возможном будущем, теперь всегда лишь такая, встреча с родиной заканчивалась. Он зашагал сутулясь под тяжестью дум и осенней сырости по скользкой кочковатой траве туда, где его ждали поезда и самолеты, которые должны увезти его в тепло и уют Города, давно ставшего ему Вторым Домом. Он уходил, досыта напоенный ветром и дождем своей степной родины, надышавшись осенними её травами, насидевшись на холодных её гранитах у речной кручи. Он уходил, но знал, что там, за исчезающим в серой пелене горизонтом, он сразу же затоскует об оставленном степном Доме...

       Старик проснулся от редких ударов за окном – это последние, самые тяжелые капли стучали по наличнику. Сквозь приоткрытую дверь в комнату вливалась свежесть заканчивающегося ночного дождя. Придя в себя, Старик с радостью вспомнил, что на дворе ещё только конец лета, а совсем не глубокая осень.
       – Подъем, засоня, скоро восемь! Чай будешь, или тебе кофе сварить? – в спальню заглянула улыбающаяся жена и присела на краешек постели.
       – Давай кофе! – чмокнув её в щеку и отбрасывая прочь одеяло, Старик блаженно потянулся.
       – Выспался хоть? Я слышала, как ты опять полночи ворочался. Сегодня тоже засядешь писать про свою степь?
       – Конечно, радость моя! Писать, и обязательно про степь!
       – Ну, хорошо. А сейчас, займись-ка зарядочкой, разомни телеса, пока я завтрак готовлю «великому русскому писателю»! – игриво, но настойчиво бросила жена, отправляясь на кухню.
       «Может быть, себя я иногда и считаю стариком, но вот она для меня старухой не станет никогда!» – с улыбкой думал он, усердно приседая и размахивая руками под шум берёз за солнечным окном.


Рецензии