Путешествие тридцать третье

Мать рано начала брать Алёшу с собою в храм, тем более что самой удавалось попадать туда крайне редко. Но, если доходил слух о том, что будет служба, чаще на какой-то праздник, то она всеми правдами и неправдами отпрашивалась на ферме, искала сама себе подмену, узнавала, кто собирается ещё, кто поедет на лошади, к кому можно присоседиться.
Сами службы Алёша помнил плохо не потому, что тогда ещё не понимал их. В силу их редкости народу в не такой уж большой по вместимости сельский храм набивалось, как селедок в бочку. Люди стояли так тесно, что даже перекреститься порою оказывалось трудно, а с его тогдашним ростом он только и видел, что чьи-то штаны, а чаще юбки. И первоначально, на всякий случай, в буквальном смысле держался за мамин подол. Но пытливый взгляд мальчишки всё равно тянулся вверх, и тогда на церковном своде Алёша видел самую большую центральную роспись. Там, в куполе, в традициях тех мастеров, а точнее «богомазов», что расписывали сельские храмы, был изображён Бог-отец в виде очень большого, почти огромного, с виду строгого, но почему-то казавшегося мальчишке добрым, бородатого старика, сидящего на огромном облаке. Но именно в силу этого образ Бога приобретал для Алёши своеобразную реальность. Она настолько отпечаталась в детском мозгу, что осталась в виде стремления к тому невидимому и неведомому, что там, на небе. Потом уже, дома, особенно в хорошие погожие дни он подолгу смотрел на облака, такие же высокие, белые, пышные. Смотрел в надежде и здесь, не только в храме, увидеть величественного старца, сидящего точно также и обозревающего созданный им мир. Он даже ложился для этого на пожню, срывал травинку и, покусывая её, следил, как медленно и тоже величественно двигаются по небосклону белые громады. Приходившая от подобного созерцания умиротворённость его успокаивала, клонила в сон, ведь эти облака так отличались от тех, других, грозовых туч, когда, как говорила мать, Бог гневался.
Труднее всего оказывалось выстоять службу на Троицу, а, особенно, если она выпадала на погожий жаркий день. Тем, кто пришёл пораньше и оказался в центре храма, а уж тем более ближе к алтарю, если приспичило выйти по нужде, или просто глотнуть свежего воздуха, сделать это не представлялось абсолютно никакой возможности. Хотя в такие дни открывались дополнительно северные двери храма. Людям, молившимся рядом с расставленными перед иконами большими подсвечниками, нагусте заставленными свечками, далеко не всегда восковыми, и впрямь дышалось трудно. Но никто на это не роптал, и, кроме возгласов священника, нестройного пения хора, составленного из нескольких старушек, и потрескивания свечей, всё остальное заполняла молитвенная тишина.
Значительно шумнее было на улице, на паперти и тем более за церковной оградой. Троица оставалась по традиции особенным праздником, когда в храм шли и ехали, кроме женщин мужчины. Среди тех и других встречались, как совсем древние по возрасту, так и весьма молодые, многие приходили с детьми.  Вся коновязь у храма была занята лошадьми, на которых приехали самые ранние богомольцы, остальные лошади с телегами занимали все прилежащие к храму улочки и переулки. Лошади позвякивали сбруей, жевали сено, отмахивались от мух, а возле них сидели и ходили, курили и разговаривали мужчины, бегали дети.
Конечно, в хрущёвские годы так было, наверное, не везде, но здесь власти и советские, и партийные фактически открытых препятствий не чинили и никого не наказывали, несмотря на страдную на селе пору. То ли многие сами крещеные, не говоря про своих родителей, смотрели на это сквозь пальцы, хотя хрущевская «оттепель» и обещала показать миру «последнего живого попа», закрывали глаза, оправдываясь меньшим злом. То ли убедившись в невозможности запретить это иначе, кроме, как силой.  Да и знали по опыту, что те, кто обязан в этот день быть на работе, как те же доярки, решат эту проблему сами, и скот не останется не обихоженным. Вот и предпочитали не злить народ, и так не испытывавший большого восторга от новой жизни. Уже позже, если не наперекор, то в укор, партийные власти изобретут весьма коварный способ того, как можно испоганить верующим Троицу, превратив второй по важности религиозный праздник в его извращённое подобие. Не вторгаясь в храм, они перенесут весь акцент на кладбище, подгоняя сюда автолавки прежде всего со спиртным, и чуть ли не агитбригады с траурной музыкой и какими-то, якобы подходящими случаю, речами. К сожалению, но печальный отклик в сердце русского мужика это найдёт. И пьяных на кладбище в этот день станет, увы, больше, а там и запеть не далеко…
В любом случае, попав в поселок, где находился храм, не обязательно на Троицу или Радоницу, мать всегда вела Алёшу на кладбище, на могилу свекрови и свекра, а также его сестренки Нины, умершей во младенчестве. Первым делом вырывали выросшую траву, убирали мусор, причём Люба, может и весьма своеобразно, но пыталась привить сыну отношение к кладбищу именно как к последнему пристанищу, исключающее страх перед этим местом. А посему ему, маленькому, всегда советовалось «потоптаться по могиле, напомнить бабушке и сестрёнке, что мы пришли. Это им будет приятно, а особенно бабушке, которая тебя нянчила».
Правда, как объясняла Алёше мать, жестокая жизненная необходимость заставляла совмещать в один день сразу два праздника: и вчерашний, субботний, как и полагается самый большой поминальный день в году – Троицкую родительскую субботу, и сегодняшний, воскресный, второй по величине радости для верующих после Пасхи. Верующие понимали это, но деваться было некуда, поскольку вчера батюшка служил в другом храме, а разорваться, раздвоиться он тоже не может. А это значит, там, в том приходе за двадцать километров отсюда, не будет в воскресенье праздничной службы, а здесь будут сегодня и поминки на могилах, и священник с певчими. Он сколько сможет, станет подходить к тем, кто попросит. Многие, чьи могилы были ближе к входу, даже не начинали поминать, пока не дождутся батюшку. А после и пить, к сожалению, будут, и будут пытаться угостить и батюшку, и певчих. И пьяные мужики к концу где-то между могилами валяться будут, а жены, смущаясь и ругаясь, вместе с плачущими детьми станут грузить их на телеги, чтобы побыстрее увезти подальше от людских глаз и от стыда.  Одно матерью было строго заведено и никогда не нарушалось: сама она к рюмке на могилах своих сородичей не прикасалась. Отец, глядя на неё, тоже держался и всё ограничивалось традиционной стопкой за упокой. Обязательной традицией, строго соблюдавшейся, являлся обычай сходить на могилки к родственникам или знакомым. Алёша с матерью всегда шли к крёстной, к родственницам по первому мужу, а они, в свою очередь, навещали их могилки, взаимно угощались кутьёй. Чтобы не обидеть хозяев, а, прежде всего, поминаемых усопших, что-то съедали. Алёше везде старались сунуть в руку или в карманы побольше конфеток, чтобы поминал потом. 
Мать свято верила в неразрывную связь между тем миром и этим и в подтверждение своего убеждения при каждом удобном случае рассказывала историю, случившуюся в соседнем поселке. Там мужчина хоронил своего отца. Конечно, все домашние были в горе, и он, не придавая этому значения, надел выходной костюм, во внутреннем кармашке которого лежал партийный билет. Во время прощания он последним наклонился поцеловать отца в лоб, и партийный билет не заметно соскользнул в гроб. Прошло время, он хватился, а партийного билета нет. Конечно, не уголовное преступление, но неприятностей сулило кучу и больших. Не улеглось ещё то горе, а тут новая беда. И вот в таком размочаленном состоянии снится сон, где отец говорит ему: «Не переживай сынок, билет твой цел, он у меня в гробу лежит». Проснувшись в холодном поту, он не придал ночному посещению должного значения, но на другую ночь снится тот же сон, а потом и на третью. Делать нечего – мужчина пошёл к священнику, а тот, выслушав, посоветовал пойти в сельсовет и попросить официального разрешения вскрыть могилу. Там сочли просителя чуть ли не за помешанного, но просьбу уважили, собрали что-то вроде комиссии, пригласили участкового. Оторопь взяла всех, когда, подняв крышку гроба, в уголке действительно увидели торчащий корешок красной книжечки.
Пытливому детскому уму кладбище и само давало пищу для размышлений. Так получилось по иронии судьбы, что холмики их родных, обнесенные простенькой оградкой, располагались по соседству с фамильным захоронением членов семьи их земляка, чья огромная богатая усадьба была и украшением соседней деревни, и предметом чьей-то зависти, и, в то же время, подтверждением того, что постоянным напряжённым трудом можно добиться достатка. Теперь их сын занимал один из руководящих постов в правительстве Латвийской ССР, и тут на сельском кладбище кованая чугунная ограда охраняла высокие, почти в рост человека, чёрные мраморные обелиски без крестов. К слову сказать, туда никогда не звали батюшку, а сами приехавшие вели себя очень шумно, как-то вызывающе, только что песен не пели.
Сказать при этом, что Люба была особенно религиозной, наверное, не получится. Она, в силу своей неграмотности, и молитв, кроме «Отче наш» и «Богородице», других не знала, но твёрдо верила: Бог сироту не обидит. Вся её религиозность умещалась в простую и короткую формулу: Бог есть. И всё. И точка. Он всё видит, всё слышит, всё знает, а потому и жить надо даже в самых обыденных проявлениях именно так – на виду у него. По мере своих сил она именно так и поступала.
А то, что Бог как-то особенно хранил Любу, у домашних был случай воочию убедиться в этом. Вероятно, следуя какому-то указанию сверху, в колхозе решили использовать местный торф в качестве удобрения. В низине рядом с их домами поставили в центре большой экскаватор и он, стоя как на полуострове и постепенно двигаясь к краю, раскладывал вынимаемый до глины торф по краям. В итоге получился огромный по меркам деревни и весьма глубокий, особенно у полуострова, котлован, который быстро заполнился водой. Чтобы было с чем его сравнивать, кто-то назвал это место «озёрок», и так оно и привилось. Правда, вода в нём была всё равно коричневой, почти чёрной, что не мешало на мелководье купаться ребятам, вылезая на берег из этого лягушатника похожими на вылинявших негритят.  На глубину лезть боялись даже самые отчаянные. Со временем Сергей с соседом запустили туда карасей и даже рыбную мелочь из реки, а на полуострове, при желании, можно было в сезон собрать пригоршню-другую брусники. Люба же решила, что, пользуясь случаем, можно завести уток, как подспорье к их столу.
Уткам так понравился озёрок, он давал им столько корма, что они скоро стали ходить домой подкормиться всё реже и реже, а потом перестали приходить совсем. Хотя такие случаи и редки, но боязнь, что в итоге они осенью снимутся и улетят, взяла верх и, отбившихся от дома крякушек решили вернуть пока не поздно. Но не тут-то было: ни на какой зов, ни на какие приманки они не шли. Чтобы как-то заставить их плыть к берегу, Люба, вооружившись длинным прутом, вроде удилища, пошла на полуостров. Затея уже почти удалась, но в какой-то момент, будучи увлечена самим процессом, она неосторожно встала на крайнюю кочку и …свечкой ушла на дно. У Алёши и Сергея разом похолодело внутри – Люба не умела плавать, а глубина там была большая и дно вязкое. Прошла секунда, другая, третья … и там, где дно полого поднималось к краю, как чудо, показалась её голова – она просто вышла по дну к берегу. Уток после этого больше не заводили.
А потом пришло лето, в которое отец надолго попал в больницу. Перенесшего десять лет лагерной жизни, включая голод, холод, дизентерию, гепатит, гангрену и последующую ампутацию ноги, нервотрепки бригадирства довели Сергея до инфаркта. Но надо и отдать должное, что в этом случае за его здоровье взялись всерьёз и, чуть стабилизировав ситуацию с сердцем в районной больнице, тут же перевезли в областную, а оттуда спустя время в больницу при медицинском институте в Ленинграде. Его возвращения понятное дело ждали, но зима ждать не будет, и как-то вечером Люба заговорила с Алёшей.
- Сынок, ты у меня уже совсем почти взрослый, будешь помогать мне с сенокосом. Я насмотрела в Калошке, справа от дорожки к кипуну, возле горевшего торфяника полянку болотной травы. Там, правда, в основном, осока, но с осени корова съест и её. Если мы её украдкой скосим, пару дней подсушим, то потом вечерами на себе перенесем домой – будет хорошая копна сена.
К тому времени Алёша действительно уже пробовал маминой косой, «шестеркой», потихоньку косить траву на своём участке.  Чисто «женским» считался пятый номер косы, но его в деревне как-то не воспринимали всерьёз, считая, видно, что это для баловства дачниц из числа горожанок. Алёша пока махал «литовкой» не всегда чисто. Ему трудно было приноровиться крепче прижимать пятку косы, правильно рассчитать захват, оставались пропуски, за которые в деревне начинающих косцов в шутку грозились привязать за одно место. Но даже ради того, чтобы сказать при случае ребятам, что я умею косить наравне со взрослыми, - уже одно это того стоило. Он хорошо помнил то впечатление, которое произвел на одноклассников рассказ о том, что он смог бы запрячь лошадь, поскольку знает, как это делается, только пока рост не позволяет надеть на шею лошади хомут и достать до концов оглоблей, чтобы завести гужи под дугу.
На рассвете, уходя на дойку, Люба разбудила Алёшу, сопроводив обычным своим напутствием: «Вставай, сынок! Сон – дурак, чем больше спишь, тем больше хочется».  Уходя, наточила ему косу, дала брусок и пообещала, что, как только закончит работу на ферме, сразу придёт сама, и они вместе докосят то, что останется. Всю дорогу до Калошки Алёша просыпался, плохо слыша и стрекотанье кузнечиков, и пение птиц. А в итоге его разбудил только густой, плотный, на рассвете особенно дурманящий запах болотных трав.
По большому счёту, найденная матерью полянка была из тех, что, по деревенскому присловью, «баба подолом накроет», но со своей горькой изюминкой. Придя на место, Алёша прошёл первый прокос, самый короткий, потом ещё один, разбил скошенную траву обратным концом косовища. По совести сказать, косить болотную кочковатую траву, это тебе не отаву на клеверном поле и даже не сам клевер, стоящий обычно плотной стеной, через которую и солнце не пробивается. Такая лесная косьба требует не только сноровки, но и внимания, чуть зазевался – вонзил косу в землю. Раз, другой и точи косу заново. Да плюс ещё прошлогодняя, ставшая почти проволокой, слежавшаяся, но не сгнившая до конца трава так и норовит запутать косу. Конечно, заточка косы у матери не та, что у отца, тут тоже нужен навык, но зато своя ещё хуже.
Алёша прошёл ещё прокос, чувствуя, как от натуги с непривычки в пустом желудке как-то странно пустота поднимается к горлу, а голова начинает кружиться подобно стрекозам над осокой и решил просто чуть-чуть присесть передохнуть, всего только на минутку…, а очнулся от скорого сна, когда уже солнце стояло высоко, огляделся и увидел спешащую по дорожке мать с косой на плече и с узелком в руках.
Люба, подойдя, и, оглядев результат его работы, только и сказала:
- Что-то мало ты, сынок, накосил, - поплевала на руки и, с отцовской косой «восьмеркой» начала новый прокос, но всё равно в этой короткой и вроде укоряющей фразе Алёша не услышал ничего другого, кроме материнской любви…


Рецензии