Птица

Дело было в Риме. Давид Миркин сидел на полу в центре каменного мешка, мученически ожидая согласия в системе своего драгоценного пищеварения. Уже несколько дней он тщетно прятался от каких-то назойливых теней прошлого. Кьянти не помогало. В одно бесполое утро его стоптанные ботинки, дерзко разбросанные по комнате, словно жаркие осколки синего дутого стекла, озарились духовным светом. Тихая улочка за окном сердобольно щетинилась иезуитскими улыбками монашеских статуй. Зонтальная плоскость ночных пролетов, давильня серозной массы варварских фресок в жидком перекрестье снов – все это Давид Миркин разглядел внутри образовавшегося псевдозеленого коридора напоенных лучистой плесенью улиц. Именно они вызывали страдания памяти, и едва заметные инертные колебания души, порабощенной, возможно, каким-то наследственным недугом. Словно осиротевший Голем, носилась его оболочка вдоль необозримых линий пространственных развалин, беззвучно вопрошая каждого встречного о том, что же на самом деле стоит за феноменом его появления на свет. Тайна души, словно кофейная гуща на дне чашки, вымывалась тягуче медленно, оставляя что-то непристойное.  Откуда это? Может, кто-то из предков совершил грех кровосмешения? Но ведь это чужой грех, где же высшая справедливость? Вот Господь, определяющий скрытые земные пути, и узкий, мчащийся куда-то тротуар. Пытаясь сохранить силы для долгого путешествия за неопределенные горизонты того, что еще оставалось в глубине его животной памяти, Миркин как подвластное времени тварное существо, видел небо и землю, плохо понимая, что это такое. Когда-то он вожделел жирную, вечно храпящую во сне самку, которая на протяжении долгих лет была его женой. Много лет он спал с ней в одной постели,  но всегда оставалось стойкое наваждение одиночества на скомканной простыне двуспальной кровати, являясь прибежищем для его изможденной  и поломанной души, если можно вообще сломать и исковеркать эту эфемерную субстанцию. Миркин, впрочем, вскоре уснул, возблагодарив Творца крепким сном без сновидений, чтобы проснуться на рассвете и узреть новую жизнь.

Утром что-то буднично копошилось во внутренностях, как всегда, побудив его сбросить с кровати тощие ходули ног. Руки дрожали. Комната чуть скошена в углах, это трудно объяснить, но и будущее представлялось сплошным хромым кошмаром. Это было последним контрвыступлением неудачливого клоуна, гротескно и неуклюже балансирующего на краю лепного карниза, и так и не сумевшего за долгую карьеру выполнить самый важный и сложный акробатический кульбит. Согласия естества. Вот чего жаждал Миркин. Чтобы белый корабль в пустынной бухте, чтобы кругом солнце, чтобы никогда не было больно, чтобы явилась душистая смолистая вязь весенних дубрав и Элохим в райском саду, и шепот на древнем языке камней. Чтобы зайти, наконец, в эту священную водяную мглу и пропитаться монохромной магией литургии. Тогда можно услышать, как горячая ртуть бьет в висках и можно безбоязненно взглянуть в пылающие глаза незнакомца, живущего на старом чердаке страхов. Вот он протягивает документ, на котором начертан странный вензель в виде длинной ромбовидной звезды. Достаточно провести окровавленным пальцем по шероховатой поверхности бумаги, очертив контур вензеля, чтобы увидеть свой девятивратный город скорби, искалеченный дневным светом, убогий дворец печали, но уж никак не скуки. Призрак Эдгара  По, склонившийся над столом при свете свечи, занятый спонтанной правкой «Бочонка амонтильядо», и раздувшийся от утопической влаги, раскрывшийся в гуманистической улыбке коричневый череп Мора.
Выйдя на балкон и вдохнув аромат нагретого камня, Миркин погрузился в пластилин безликого мраморного утра, чопорного и отрешенного. И это утро вдруг прошептало языками прошлого: «Смотри, мы все истлели…»
Миркин обернулся. На каменных перилах балкона сидела птица и внимательно следила за ним. Белое оперенье, круглый темно-синий глазок. Неприятен был ее осмысленный взгляд и полуоткрытый розоватый клюв, из которого что-то торчало. Кусок проволоки. Миркин пошевелил пальцами, но птица никак не отреагировала. Он махнул рукой - птица не шелохнулась. Тогда он легонько погладил птицу – перья были неприятно жесткими. Присмотревшись, он заметил, что глядит она вовсе не на него, а куда-то в сторону, пристально и напряженно. Миркин почувствовал под ладонью ее учащенное сердцебиение. Клюв приоткрылся еще шире. Птица быстро и глубоко дышала. Миркин осторожно потрогал клювик и коснулся пальцем конца проволоки. Проволока торчала крепко где-то внутри. Птица лишь слабо шевельнулась. Она сделала судорожное глотательное движение, и Миркин увидел кровь, выступившую из клюва. Взгляд ее был полон агонии. Кажется, она умирала. Миркин очень осторожно, обеими руками поднял ее с перил и отнес в комнату. Постелив на пол газету, Миркин положил не нее птицу. Он несколько раз пытался вытащить проволоку из раскрытого клюва, но птица каждый раз начинала трепыхаться от боли, растопыривая крылья. Да надо ли вытаскивать, думал Миркин. Ведь будет только хуже. И он не стал. Наконец, птица, дернувшись, умерла. Ее жесткие крылья распростерлись на полу, из раскрытого клюва вытекла небольшая лужица крови – совсем маленькая. Давид Миркин закопал ее в саду под балконом. А потом появилось чувство облегчения. Умерло что-то тревожное, что-то надрывное, какая-то мерзкая болезнь. Осталось, правда, легкое чувство стыда, который возникает, если кто-то вдруг нечаянно пострадал вместо тебя, невольно явившись громоотводом или щитом. И Миркин решил, что он больше не будет жить в этом проклятом городе. Надо перебираться в другой. Например, в Венецию. Да, пожалуй, это должна быть Венеция…


Рецензии