У ангелов хриплые голоса 51

Уилсон проснулся в едва проступающем рассвете. Было рано, но чайки за окном уже заходились в привычной истерике. Уилсон поморщился их воплям и повернул голову.
Хаус спал на своей половине всё ещё соединённых в одну кроватей. Как всегда во сне, он выглядел беззащитным и очень расслабленным, не считая той руки, которая по-прежнему, уже привычно, обхватывала пальцами запястье Уилсона. Значит, уснул недавно, раз рука не успела соскользнуть или и во сне возвращал её на то же место. Подсознательно. По привычке. Ведь уже не нужно, он сам решил, что не нужно - он же отключил монитор. Вчера, когда повёз его на прогулку, отцепил датчики и не стал возвращать на место, сказав, что уже можно обойтись «без тотальной слежки». А тревожный маячок в подсознании остался. Пульсоксиметр…
Уилсон усмехнулся и тут же сжал губы, потому что задрожали. Осторожно он высвободил руку из пальцев Хауса. Хаус глубоко вздохнул и шевельнулся.
- Спи-спи, - прошептал Уилсон. – Я – в порядке. Всё хорошо, - он невесомо успокаивающе коснулся пальцами плеча спящего – быть услышанным, но не разбудить. И словно впервые за долгое время вдруг по-новому увидел его – именно таким, каким он стал сейчас, без примеси иллюзии памяти, зачастую искажающей восприятие.
Хаус заметно сдал.
Уилсон смотрел и, как внезапно прозревший, отчётливо видел все эти перемены при блеклом свете утра. Резкую худобу – Хаус никогда не был жирным, но сейчас он просто превратился в обтянутый кожей скелет. Сероватый цвет лица – это на южном-то солнце. Нервозность в самом рисунке рук, губ, пальцев, в подрагивании ресниц сомкнутых век. Седина, сделавшаяся густой на его от природы волнистой русой шевелюре, как делается густой седина пепла на остывающих углях костра. Его волосы отросли, стали такими же длинными, как когда он пришёл из тюрьмы. Ему шло, но зато отчётливее видно было, как они редеют.
И вот именно теперь, глядя на него, Уилсон вдруг подумал, что некий этап их совместного приключения, их поездки, их ада на двоих подошёл к логическому завершению, и пора его заканчивать, переходить на другой уровень. Причём инициатива этого завершения должна принадлежать не Хаусу.
Сколько они уже тут? Была ранняя осень, теперь глубокая. В такое время здесь обычно людно, но в этом году необыкновенно холодная погода и ураганы разогнали туристов. И всё равно солнце, песок, тёплая вода пролива. И как далеко от этого принстонская осень с мокрыми от дождя клёнами, туманом и холодом, готовящимся к рождеству стать льдистым. Так далеко, что кажется призрачной. Как всё ему кажется последнее время призрачным. И только Хаус настоящий, реальный, прочный. Кто и почему вдолбил ему некогда дурацкое убеждение, будто Хаус ненадёжен, будто на него нельзя положиться? Какая чушь! Да он никогда не знал никого надёжнее. Весь его привычный мир теперь сосредоточился в Хаусе. В его добровольном и неизменном Хранителе. Пульсоксиметре. Друге...
Но как же он сдал…
 «Я его заездил, - думал Уилсон, с новой болью всматриваясь в немолодое, прорезанное морщинами у рта и над переносицей подвижное от природы, но неподвижное сейчас, во сне, лицо. – Нет, всё, хватит, с этим пора заканчивать. Есть у меня ещё время или нет, но с него хватит уже. Пора что-то менять».
Он осторожно, стараясь не скрипнуть кроватью, спустил ноги. Опираясь на руку, оттолкнулся и сел. Предсказуемо закружилась голова. Плевать, вчера тоже так было. Это с отвычки. Это пройдёт. Хорошо бы попробовать встать, но для такого прорыва нужна опора. «Например, рука Хауса», - издевательски подсказало подсознание.
Нет уж. Пусть Хаус спит. Он сам.
Головокружение прекратилось – Уилсон сидел, упираясь в кровать рукой, и чувствовал себя довольно уверенно. Рискнуть? Вот, например, если одной рукой опереться о тумбочку, а второй схватиться за высокое изголовье, даже если снова поведёт голову, он не упадёт – удержится. Он лёгкий, он почти все свои килограммы растерял. Должно быть нетрудно – только не бояться заранее, что не выйдет.
Уилсон ухватился за кровать и оперся на тумбочку.
«Чаще всего родители узнают о расширении двигательных способностей младенца по стуку головки об пол», - мелькнул у него где-то вычитанный тезис. Он ещё раз оглянулся на Хауса и, дрожа от напряжения, встал на ноги.
Сразу изменился угол зрения – сделался таким, от которого он отвык. Ощущение было, словно к его глазам поднесли перевёрнутый бинокль: пол, кровать со спящим Хаусом, прикроватная тумбочка – всё ушло куда-то глубоко вниз, стало мельче и отдалённее. В ушах зашумело, и голова снова закружилась – резче, сильнее. Уилсон испуганно ухватился за неподвижную опору кровати, ожидая, пока пройдёт приступ. Через минуту стало полегче. Итак, он стоял у кровати, держась за неё, на своих ногах, с видом бледного, обливающегося потом триумфатора с жидко трясущимися коленями. «Теперь, - подумал он, - ещё суметь бы вернуться в исходную позицию, не потеряв равновесия». Однако, и это удалось. Уилсон подумал, что убьёт несколько дней на тренировки – и вполне сможет самостоятельно передвигаться по номеру, а может, даже выйти из него, не пользуясь инвалидным креслом. Только Хаусу сообщать о своей идее он не собирался. Пусть Хаус ещё немного побудет в заблуждении относительно его возможностей. Уилсон решил, что сделает ему сюрприз. Время тренировок он назначит на время, когда Хаус отлучается из номера – за провизией, например, а через несколько дней встретит его в дверях. Или нет, можно будет придумать кое-что позабавнее. Только нужно убедить Хауса оставлять его одного почаще. От этого будет двойная польза – у него будет время снова учиться ходить, а Хаус хоть немного расслабиться, оторвётся от него, отвлечётся.

Продолжение девятого внутривквеливания

С Хаусом они вновь увиделись уже в зале суда. Но Уилсон только взглянул – и потупился, чувствуя, что второй раз поднять глаза не рискнёт. Хаус был…да нет, он, в принципе, был обычным – Хаус, как Хаус. Спокойный. В какой-то незнакомой Уилсону плотной серой рубашке, уже неприятно напоминающей тюремную робу, в привычных потрёпанных джинсах. На нём были наручники – логично, коль скоро он скрывался от правосудия. Правда, насколько Уилсон знал, в аэропорту Хаус сопротивления при задержании не оказывал, назвал себя и проследовал в полицейский участок без принуждения, и ему вроде бы даже оформили явку с повинной. Но факт остаётся фактом: сразу после совершения преступления доктор Грегори Хаус по месту жительства не явился, а скрылся в неизвестном направлении и пребывал неизвестно, где, целых две недели. Но сейчас эти тонкие металлические браслеты на запястьях обвиняемого выглядели киношно и нелепо. И на трость он опираться с ними не мог, поэтому вошёл в зал без трости, хромая очень сильно – так, что конвойный вынужденно поддерживал его за локоть.
Кадди, сидевшая на своём месте, привстала, когда его ввели, и её лицо отразило такое сложное чувство, что Уилсон не взялся бы его расшифровать. А ещё он с удивлением заметил в задних рядах полицейского Майкла Триттера, хотя Триттер явно не рвался быть замеченным – забившись в самый дальний угол зала, он держал на коленях притихшую и словно бы даже напуганную Рэйчел.
«Пьеса абсурда», - подумал Уилсон.
Из госпиталя было неожиданно много присутствующих – Форман, члены правления, кое-кто из персонала. Сидели в публике сестра Кадди с мужем, тот мужчина, который был у них в гостях во время инцидента, Лукас – а Уилсон вроде слышал, что после разрыва с Кадди он уехал. Ему вдруг подумалось, что все эти люди пришли поддержать Кадди – не Хауса. У Хауса не было группы поддержки, никого из его отдела, он даже от адвоката отказался, заявив, что дело кристально ясное, и его незачем и не от кого защищать.
Уилсон сидел, сгорбившись, привычно поглаживая больную руку. И чувствовал, как, помимо неё, глухо и мучительно ноет сердце – даже подумалось в какое-то мгновение, что надо бы сделать кардиограмму, когда это всё закончится.
После зачтения обвинительного акта вызвали Кадди, которая говорила много и ярко. Та удручённость, похожая на страх, которая была в ней заметна сразу после происшествия, исчезла. Несколько раз – Уилсону показалось – она искательно взглядывала туда, где сидел Триттер, как будто обращалась к нему за поддержкой или одобрением. Упомянула о наркомании Хауса, когда в этом не было особенной нужды. Но тут же и заявила, что материальных претензий не имеет, так как обвиняемый изъявил желание добровольно возместить стоимость ремонта дома и оплатить моральный ущерб, и она ему верит, так как, не смотря ни на что, знает его, как человека порядочного. Потом она раздражённо, но стараясь держаться в рамках приличия, отвечала на вопросы. Уилсон украдкой глянул на Хауса: Хаус слушал внешне безучастно. Только то и дело трогал зубами нижнюю губу и водил по ней кончиком языка. Глаз он не поднимал.
Уилсона вызвали, как свидетеля обвинения. Он вышел, порадовавшись, что стоять на свидетельском месте нужно спиной к подсудимому. Отвечать на вопросы старался честно, а чувство было такое, как будто врёт. На вопрос, мог ли Хаус, находясь за рулём машины, видеть через окно, кто находится в гостиной, он ответил: «не знаю», потому что, действительно, не знал. И снова почувствовал, что обманывает.
- Что у вас с рукой? – спросил обвинитель – на руке всё ещё оставалась гипсовая лонгета.
- Перелом.
- Как это получилось?
- Вы уверены, что вопрос имеет отношение к делу? – спросил судья.
- Вопрос имеет отношение к делу. Доктор Уилсон, поясните суду, при каких обстоятельствах вы сломали руку. Ведь это случилось во время рассматриваемого инцидента?
- Да.
- И что же именно там случилось?
- Я упал.
- Распространённее, пожалуйста. Вы упали, потому что…?
- Я запнулся о поребрик тротуара.
- Запнулись о поребрик тротуара? Или обвиняемый сбил вас автомобилем?
- Не давите на свидетеля, - предупредил судья.
- Извините, ваша честь. Я просто хочу получить правдивые показания. Свидетель, вы же не просто шли и запнулись?
- Нет. Я увидел, что обвиняемый развернул машину и едет прямо в стену дома. Я попытался помешать ему и бросился фактически под колёса, не вполне отдавая себе в этом отчёт.
- Бэтмен, - тихо насмешливо пробормотал Хаус.
Уилсона тряхнуло, он вскинул голову:
- Но в последний момент я одумался и попытался отскочить. Уворачиваясь от крыла автомобиля, я запнулся и упал. И сломал руку.
- Значит, вы допускали, что обвиняемый задавит вас?
Уилсон вспомнил налитые кровью глаза Хауса, вперившиеся в никуда поверх руля.
- Допускал.
- В каких вы были отношениях до этого случая?
- Я не стану отвечать на этот вопрос, – сказал Уилсон. – Он не имеет отношения к делу.
Его отпустили на место, и он снова сгорбился.
Хаусу предоставляли последнее слово.
- Мне нечего сказать, - глухо проговорил он.
- Вы признаёте себя виновным?
- Да.
- Раскаиваетесь в совершённом преступлении.
- Да.
- И готовы принести извинения пострадавшим?
- Да, - в третий раз повторил Хаус так же твёрдо и монотонно.
Уилсон встал со всеми, когда суд удалился на совещание, снова встал, когда вернулся, и продолжал стоять, не поднимая глаз, пока заслушивался приговор: восемь месяцев тюрьмы общего режима, возмещение материального и морального ущерба, штраф….
На Хауса он больше так и не взглянул.

После суда он пришёл домой, выпил сразу три таблетки валиума и вырубился на диване, одетый и даже не сняв обувь. Его разбудил настырный звонок Формана – Форман интересовался, почему он не вышел на работу. На часах было одиннадцать, Уилсон понял, что проспал шестнадцать часов. Не смотря на такой долгий сон, выспавшимся и отдохнувшим он себя не чувствовал.
- Я заболел, - сказал он Форману хмуро – это при том, что никогда не врал прежде и не пользовался такими дешёвыми, но, надо признать, действенными отмазками. – Желудочный грипп. Рвёт. Дай мне день отлежаться. Пусть там Майлз или кто подстрахуют.
- Ну, ладно, выздоравливай, - откликнулся Форман, чуть оторопело от его нелюбезного тона.
А потом начались дни без Хауса. От старых привычек трудно было отвыкать: от пустого места за столом в больничном кафетерии, от постукивания трости мимо кабинета, от того, что перестала маячить на балконе долговязая фигура, нетерпеливо бросая камешки в стекло. За стеной теперь надрывались дрели и пилы ортопедов, словно вместо больницы Уилсон попал на какую-то чёртову лесопилку. Иногда это мешало сосредоточиться, и он злился.
Стремясь заполнить пустоту, он завёл и разорвал один за другим несколько ничего не значащих романов, сблизился с коллегами, с которыми раньше только здоровался, и старательно убеждал себя, что живёт полной жизнью. Рука срослась, только ныла к непогоде и плохо переносила даже малейшую нагрузку.
«Нужно разрабатывать, - говорил ему инструктор лечебной физкультуры. – А вы ленитесь. Купите кистевой эспандер». Он послушно купил, но всё равно ленился. А ещё ему почему-то не хотелось, чтобы рука совсем прошла. Пока она напоминала о себе болью, можно было думать, что история ещё не завершилась, и что-то может измениться.
Наступила осень. Впервые за много лет он забыл позвонить матери на хануку и не зажигал менору. Не было настроения. Не было рядом Кадди, которая никогда не забывала его поздравить – Уилсон мельком слышал, что она вышла замуж и уехала за пределы штата с новым мужем и Рэйчел. Уехал домой, в Австралию, Чейз, ушёл обратно в милую сердцу косметическую хирургию Тауб.
Тринадцатая продержалась дольше всех, но и она уволилась – поговаривали даже, что вступила в лесбийский брак.
Уилсон избегал проходить мимо двери, на которой ещё виднелся след от стёртой надписи «Грегори Хаус, доктор медицины», поэтому вынужден был пользоваться дальним туалетом и душем в другом крыле.
Наступило рождество. Уилсон, стараясь реабилитироваться за хануку, обзвонил родных, накупил и отослал подарки многочисленным племянникам, принял посильное участие в организации рождественского корпоратива, но возвращаться пришлось в пустую квартиру, и он шёл нога за ногу, преисполненный самого мрачного уныния.
Проходя мимо окон соседнего дома, он вдруг услышал, как кто-то играет на пианино. «Счастливое Рождество» сменил «Блюз жестяной крыши», потом неизвестный пианист исполнил «Чатаногу» и закончил стремительным регтаймом Джоплина. Уилсон всё это время проторчал под окном, прижавшись к ледяной стене, замёрз до дрожи, а потом взял в киоске пачку «Ньюпорт» и закурил, хотя, говоря по чести, курящим себя никогда не считал.
Зима тянулась вялая и промозглая, было много простудных заболеваний, и Уилсон тоже подхватил какой-то из видов гриппа. Валяясь в постели в жару и полубреду из-за болезни, он вдруг увидел во сне – тогда это было впервые – незнакомое место, как будто берег океана, усыпанный крупной белой галькой. Он почему-то вспомнил в связи с этим где-то раньше слышанное слово, но не мог вспомнить, где и от кого его слышал: Кадена. Что-то японское… что-то военное… Берег был не просто пустынным – он казался обезлюдевшим много сотен лет назад. Настолько обезлюдевшим, что о времени здесь не было даже представления. Шёл дождь, и вода вся покрылась мелкой рябью, а от граней каменных осколков отлетали брызги. Вдалеке над водой короткими росчерками пера проносились чайки. «Джонатан Ливингстон», - вспомнилось Уилсону имя, и он чуть улыбнулся про себя. А в следующий миг его накрыло глухой тоской отчётливого понимания – он здесь навсегда, и навсегда в полном одиночестве. Потому что Хауса больше нет. Хаус умер. А остальным нет до него дела, как и ему до них.
Он проснулся с бешено колотящимся сердцем, в холодном поту – температура упала. Но с пониманием того, что это был просто сон, ни тоска, ни острое беспокойство не оставили его. Уилсон взял телефон. Подержал и снова положил: звонить в пять часов утра было некуда и некому.
Он позвонил в тюрьму через несколько дней. С Уилсоном при его вежливой обходительности не отказался бы общаться даже трёхголовый пёс, охраняющий врата Аида. Поэтому ему и тут вежливо разъяснили, что заключённый Грегори Хаус за примерное поведение и соблюдение внутреннего режима исправительного учреждения закрытого типа был представлен комиссии по условно-досрочному освобождению в качестве кандидата на таковое, что свидания и передачи ему разрешены, и что Уилсон мог бы посетить его в следующую пятницу в дневное время в специально отведённом помещении. Наедине, но с фиксированной записью разговора.
С этого момента им овладела какая-то лихорадочная нервозность, выражающаяся прежде всего в суетливости и избыточности жестов – образно говоря, он напоминал однорукого сурдопереводчика, кусаемого блохами. Хотелось увидеть Хауса. Не хотелось его видеть. Хотелось, чтобы ему подписали УДО, чтобы он вернулся, мотался по коридорам своей раскачивающейся хромой стремительной походкой, таща в кильватере разинувших рот подчинённых. Хотелось, чтобы он сменил работу, уехал из города и никогда больше не напоминал о себе. Хотелось с пивом и какой-нибудь китайской лапшой в мясном соусе сидеть полусонным у телевизора, а потом задремать, приткнувшись к его плечу. Хотелось дать ему в зубы так, чтобы кровь брызнула, и чтобы он полетел с ног, выронив трость.
До пятницы он так и метался. И работа валилась из рук. Даже стал невнимателен к пациентам, чего за ним прежде не замечалось. А в пятницу решился-таки, но, когда снова позвонил в тюрьму, узнал, что Хаус за прямое неподчинение и физическое сопротивление конвойным переведён в изолятор и решение комиссии в отношении его досрочного освобождения будет пересмотрено. Уилсон бросил телефон на диван и несколько минут стоял неподвижно в полном бессилии и глухом тихом бешенстве, а потом с размаху треснул сросшейся рукой в стену. Острая боль заставила упасть на колени, но стало легче.
На следующее утро он зашёл к ортопедам и попросил сделать снимок на их портативном сканере. Просто ушиб – кость, слава богу, вновь не пострадала. А днём поступила прежняя пациентка, которой Уилсон удалял грудь ещё в две тысячи первом году. Они встречались семь раз, женщина получила тонны химиопрепаратов и ещё больше рентгеновских лучей – если бы не хронический алкоголизм, возможно, радионуклиды уже уничтожили бы её изнутри, но они  и так отлично сплясали у неё в лёгких. Женщина поступила для трансплантации – в связи со смертью потенциального донора – погибшего в аварии паренька. Вот только извлечённый и подготовленный трансплантат начал капризничать, и вся больница ломала головы над тем, что с ним случилось. А время уходило.
- У нас нет ни одного толкового диагноста, - резко, обвиняюще сказал Уилсон Форману. – На весь огромный учебный госпиталь ни одного толкового диагноста – одни ортопеды и общие хирурги. Я – онколог, я учил пропедевтику в медвузе, я – не специалист этого профиля. И моя больная не может ждать, пока мы проспециализируем очередного интерна.
- Хаус, - сказал Форман. – Его лицензия не аннулирована.
- Хаус в тюрьме. Хаусу добавили срок за то, что он не в состоянии выполнять хоть какие-то правила – даже тюремные, даже под конвоем.
- Госпиталь мог бы взять его на поруки, - сказал Форман. – Под твою ответственность.
Уилсон показал средний палец:
- Под твою ответственность. Я вообще против.
- Ты – против? – недоверчиво переспросил Форман.
- В интересах моей пациентки я не могу… Но да, я против. Хаус – разрушительная сила. Он неуправляем. Он Бог, как врач, но ты слабак перед ним, ты его держать не сможешь, как руководитель. И, когда полетят кровавые ошмётки, я не хочу быть крайним.
Форман задрал подбородок.
- С чего ты взял, что я не справлюсь?
- Конечно, не справишься! Кадди - и то не всегда удавалось.
- Хочешь пари?
- Не хочу, - отрезал Уилсон. – Эти бесконечные пари – тоже его влияние. Смотри: он сидит в тюрьме, а ты руководишь госпиталем, и ты - большой босс - всё равно даже сейчас упорно носишь его кроссовки, и предлагаешь мне пари. Хочешь – бери его на поруки. Но не говори потом, что я тебя не предупредил.
- Посмотрим, - многообещающе процедил Форман.
- Хорошо, посмотрим.
Уилсон вышел из начальственного кабинета и шмыгнул в туалет – впервые мимо двери, бывшей некогда дверью Хауса. Там он в изнеможении прислонился к стене, а потом нарвал бумажных полотенец, намочил их и обтёр лицо. Можно было не сомневаться: Форман завёлся и теперь вытащит Хауса, чего бы ему это не стоило.


Рецензии