Глава 1 Начало incl. рассказ Боров 1-я кровь

Николай Ангарцев (nestrannik85@yandex.ru)

                "...я поместил здесь всё, что смог наблюсти: своё и чужое, и то, что пережил, и то, что видел и слыхал у других".
                М. Е Салтыков-Щедрин (из черновых рукописей "Пошехонской старины")

       Глава 1-я «The Beginning» (части I-IV),
       в которой, судя по названию, всё и начинается, и где автор в первый и последний раз даёт слово главному герою, ибо кому, как ни ему, лучше иных представить самого себя.

                И осень, дотоле вопившая выпью,
                Прочистила горло; и поняли мы,
                Что мы на пиру в вековом прототипе —
                На "Пире" Платона во время чумы.
               
                Борис Пастернак "Сирень"

                Intro.
               
                «My name is Alex» …
                Автор прекрасно осознаёт уязвимость звучания подобной, совершенно школярской фразы, известной всякому, кто был принуждён изучать английский язык в отрочестве и усвоил её навсегда, — слишком слаба она для многообещающего начала. В отличии, скажем, от пафосно-уверенного «Call me Ishmael»^, что принадлежит автору, сделавшему рыбный день обязательным в американской литературе. И как бы дрогнуло тогда в искреннем возмущении сердце чудом выжившего в лабиринте пыльных стеллажей библиофила, отлично осведомлённого о многостраничных показаниях свидетеля Измаила, по поводу метафизических заплывов белой рыбины!
                Равно она может стать причиной скорбного излома бровей некого книжного эстета, мучимого запорами и ностальгией по 70-м, — числом из тех жухлых, но истово молодящихся перцев, кто под стимуляторами берётся семенить иноходью, морским узлом шарфа старательно маскирует дряблую шею и бодро провозглашает: «В 70 всё только начинается!» Этот наверняка негодующе прошепчет: «Да как же можно, это ведь было, было!», кривя рот в презрительной усмешке чахлой рептилии, сохранившей остатки былого психоделического угара в уголке души, безнадёжно загаженной десятилетиями бытового паскудства, — и будет, безусловно, прав. Фраза явно смахивает на прямое заимствование, как бы не сказать больше — плагиат! Тотчас чудится плотоядный оскал псов, стерегущих авторские права, готовых ради защиты оного сжевать любого, кто вознамерится даром использовать первоисточник, — ибо автор достаточно образован, чтобы не знать, что практически так же начинается один из главных романов^^ эпохи трагикомических заблуждений, спустя десятилетия названной почему-то «психоделией», а затем и поставленный по нему фильм режиссёром с морской фамилией. 
               
                I
            
                Но, признаюсь, вышеизложенное сути дела никак не меняет: МЕНЯ действительно ЗОВУТ АЛЕКС. Согласен, что для наших широт (как порой глубоко осознаёшь оный термин, когда неожиданно, но основательно застреваешь в какой-нибудь глуши! —) это звучит немного по-заморски претенциозно. Вроде того, как в средней руки кафе, но с «живой» музыкой, во время надрывно-лирического номера, что в народе «медляком» зовётся — это когда преждевременной взрослости девка топчется в уныло-драпированной зале с облокотившимся на неё нерезвым бугаём, —  вместо неизбежной томности проигрыша, поддавший саксофонист несвежих лет, с давным-давно минувшим блестящим будущим, внезапно вспоминает консерваторскую молодость и выдаёт столь забористое соло, в духе John’а Coltrane’а или Dexter’а Gordon’а^3, что братва чуть не давится закусываемой селёдкой, и чертыхаясь, решает, пристрелить его сейчас, или после того, как двинет ещё по одной, пока на графинчике не исчезла стыдливая испарина.
                Собственно, злоупотребляла иноземным прононсом моего имени единственно моя матушка, которая, в силу своего очевидно западного склада ума и характера, всю жизнь находилась в решительном противоречии с этими самыми, посконными широтами. Но поскольку женщиной она была волевой и настойчивой, окружающим пришлось-таки принять за основной именно ею предложенный вариант именовать меня. Похоже, в этой, на европейский манер озвученной транскрипции имени «Александр», угадывалось стремление укрепить надежды о заморских корнях нашей родни, которые хоть и бытовали на уровне слухов, являлись, тем не менее, тайной усладою всей её жизни. Что же до моего батюшки, то здесь всё до умиления просто — я его совершенно не помню. В обычной жизни ведь сыщется немало примеров внезапной и пылкой страсти между умницей-красавицей и недурным собой весельчаком-балагуром, как нежданно возникающей, так, собственно, и скоро сходящей на нет. Но в случае, когда участвующие в этом пылком, подлунном альянсе, совершенные профаны в вопросе предохранение, неизбежны последствия… Именно таким последствием оказался ваш покорный слуга — т. е. я.
                Многочисленная моя родня не очень любила вспоминать те нелёгкие времена, — а уж матушка и подавно. С отцом они расписались лишь для узаконивания факта моего появления на свет, а спустя всего год явились в тот же ЗАГС, чтобы развестись — чем окончательно убедили несокрушимого оптимизма тётку, их «венчавшую», что времена очевидно меняются, в полном согласии с падением нравов. К чести батюшки, он не стал экспериментировать более 2-х раз: успешно развалив и вторую семью, т.е. увеличив количество несчастных людей на планете ещё на 2 персоны: быв. жену и мою, как определяет гражданское правоведение, единокровную сестру, он, как велят традиции, ударился в запой; по выходу из которого озадачился решением весьма метафизического свойства вопросов — и для пущей уверенности в правильности выбранного направления, отправился воевать на Балканы, где очень кстати заполыхало. И всё шло к тому, чтобы, отбыв положенный год, вернуться бравым «зольденом» в родные края и в компании таких же бравых «пацанов» возрастом крепко за 40, зажав сигарету коронками из пугающе нержавеющего сплава, со сдержанной благодарностью принимать пластиковый стаканчик из рук восторженных собутыльников, желающих вновь, вмести с ним, пережить ужас миномётного обстрела в «шахматку», — и побыть недолгой, насколько хватит печени, легендой местных «разливаек». Но аккурат за месяц до окончания вояжа, албанский снайпер точнёхонько засадил папеньке в пузо — бронежилет, надетый по случаю, ситуацию смягчил, однако вовсе последствий не исключил: ударной силы пули хватило, чтобы отшибить кой-какие внутренности, а некоторые, типа селезёнки, порвать в клочья.
                Папеньку отранспортировали в госпиталь, где матёрый военврач, также из русских, быв. некогда майором с перспективой, с годами безнадёжно потонувшей в литрах 70%-го дармового спирта, отменный хирург по призванию и неисправимый циник по состоянию души, разрезав папеньке живот и бегло глянув на беспорядок, устроенный пулей калибра 12,7, открутил пробку у фляжки и основательно приложился, молвив вместо тоста: «Не жилец!» Но рядом ужом вертелся сербский СТАРлей медицинской службы, перспективный и резвый, насколько вообще бывают резвыми старлеи. Посмотрев, вслед за майором на развороченные внутренности пациента, он счастливо воскликнул: «Колега(серб.)! Вы только посмотрите: большая часть поджелудочной разорвана, а пациент жив, надо же! Я ведь диплом по некрозу и панкреатиту писал…. Господи, это просто подарок, надо попробовать прооперировать!»
                Не стану утверждать, что именно так всё и прозвучало, но по факту — старлей принялся увлечённо резать и штопать папеньку, а заскучавший майор взялся вскоре ему помогать — трудились они, рук не покладая, более 6 часов кряду! И скажите, проницательный читатель, верите ль вы в изначальное предназначение человека? Спустя означенное время, вымотанные до бесчувствия, по плечи в папенькиной крови, опустошив 400 г. чистого на двоих, хирурги молча курили дерьмовые сигареты местного производства, выделяемым смогом отчётливо походившие на местный, столь же дерьмовый, бензин. И когда вонючий дым перешёл в стадию совершенно невыносимого, что указывало на начавший тлеть фильтр, майор категоричным щелчком отправил его в урну и поднявшись, одобрительно сказал: «Ты молодец, сынок, отлично работаешь. Но мы сделали всё, что могли… дальше пусть бог решает — нужен он здесь, или нет». И всего через 5 минут, наскоро ополоснувшись, скинув берцы и удивительно, практически по-детски, поджав ноги в дырявых, непередаваемо вонючих носках, шумно засопел, наверняка разглядывая во сне новую квартиру, прижимая красавицу-жену и заодно изумляя самого себя отражением в зеркале статного орденоносца.
                А старлей, происходивший из семьи потомственных белградских врачей, наверняка заготовивший про себя фразу типа «колега, это была честь оперировать с Вами», обречённо мотнул головой — он дико устал и сейчас, когда возбуждение стало спадать, наступила привычная для него, ужасно досадная здесь, на войне, реакция на алкоголь — его нещадно замутило. Выскочив из палатки, он шумно изверг из себя палящий желудок напиток настоящих мужчин. И немедленно захотелось апельсинового соку, холодного, в высоком бокале и чтоб рука Анжелы снова гладила рукав его новёхонького, только из ателье, мундира. Но тут перфоратором загрохотал танковый ДШК, и трассеры суматошно помчались в темноту отыскивать человеческую плоть… А Анжела — так она предпочла того хлыща — с залысинами, но с явно шедшей в гору дипломатической карьерой. Вернувшись в «операционную», старлей узрел синюшную бледность на папенькином челе и более чем скромное дыхание — похоже, пациент тихо кончался. Он померил давление: 45/30, и чуть не заплакал — всё напрасно. Майор, старый служака, повидавший, начиная с Афгана, столько крови и грязи, что весь их Голливуд со своими плакатно-глянцевыми ужастиками неделю напролёт срал бы от страха, оказался прав: они зря старались, русский умирал. Но ведь не зря я спрашивал у тебя, любезный читатель, о вере в предназначение: той же ночью сербские разведчики наткнулись на брошенный «натовцами» заглохший грузовик, битком набитый медицинской фармакологией, средь которых — о, чудо! — новейший швейцарский препарат, предназначенный именно для случаев травмированной поджелудочной. Обнадёжившийся старлей лично двое суток кряду менял папеньке капельницы, и на 3-и сутки тот открыл глаза и отчётливо послал его на х*й. Стало ясно, выздоровлению быть! Вот так тароватый сербский хирург не дал папеньке помереть, — и провалявшись 2 месяца в госпитале, батюшка, отметившийся в том кровавом месиве чудным позывным «Густав», вернулся на родину тихим, полным дзенской печали, полуинвалидом.
                Но поскольку матушка моя, напрочь лишённая сентиментальности, всю жизнь исповедовала принцип «где был счастлив, туда не возвращайся» и принципиально не поддерживала никаких связей с бывшим супругом, все те дивные коллизии папашиной судьбы, становились мне известны от его младшей сестры, т.е. моей тётки, торговавшей в печатном киоске подле университета, где я учился. Помнится, по началу, она довольно пристально меня разглядывала в момент приобретения газет на английском, чтением которых вслух так любил обременять наш преподаватель. Затем последовало изрядно мелодраматическое узнавание, с потоком слёз и обязательным шепотком «как же похож!» — что по молодости лет, не скрою, изрядно напрягало. Но вот все новости о моём непутёвом отце тётка, регулярно изнемогавшая от моей похожести на него в молодости («только ты, Саш, вона как ой высокий!»), предоставляла сразу, по мере их поступления. И последней из них была та, что окончательно восстановившись, папенька осел в некой приморской глуши, где неожиданно обнаружил в себе способности, весьма изрядные, к кузнечному ремеслу — тем и пробавлялся. Однако, во многом будучи сыном своей матери, я отнюдь не находил нужным озадачиваться этой информацией сверх меры.
                Да и к чему, скажите, начиная по-настоящему взрослеть, нужно прислушиваться ко мнению человека, пусть биологически максимально родного, но отметившегося в жизни одним единственным умением: с образцовой удалью пустить свою жизнь под откос? Вот почему я совершенно не рвался к этому воссоединению отца и сына, которому так часто посвящают многие страницы начинающие романисты, или крайне затянутые сцены в мелодраматических фильмах — во время которых, кажется, оживут и препарированные канарейки; или, самое малое, отмякнут самые чёрствые сердца. Мне, похоже, всё-таки ближе показная безжалостность покойного Jim’а Morrison’а из песни “The End”, помните? «Father… Yes son… I want to… kill you!»^4
               
                II
               
                Однако, пускай вышеизложенное не создаст у читателя ошибочного мнения, будто матушкино воспитание сделало из меня тихого, домашнего мальчугана, — то, что я рос без отца, ничуть, признаюсь, мне не мешало. Во дворе и школе я имел надёжную репутацию «своего»: без колебаний хлестался в кровь с гопотой, переселённой из бараков, что находились подле реки в наш, доселе прилично-образцовый двор, и пытавшейся насадить свои приблатнённые порядки. Более того, я смолоду ценил привкус некой опасности, и как опытный сомелье задерживает дыхание от наконец обретённой гармонии запаха и вкуса, тоже чутко вздрагивал от этой нотки привкуса железа во рту, заставлявшей холодеть и внутренне подбираться, словно зверю, который почуял, что невидимый пока глаз пристально изучает его — чтобы не промахнуться. И ко всему, мужское воспитание в моём детстве присутствовало изрядно: то был мой замечательный дед, матушкин отец, который на момент появления младенца находился в идеальном для мужчины возрасте 45-ти лет. А поскольку у него были только три дочери, нет нужды пояснять, с каким восторгом он принял известие о рождении внука — пусть и несколько раньше, чем ожидалось. Всё, что в жизни мальчишки было обязательным: самодельный деревянный автомат, обучение навыкам езды на велосипеде (с роскошно-никелированными крыльями, за который, не колеблясь, он отдал всю «тринадцатую»^5), бассейн — всё это он, настоящий и любимый, как никто более в этом мире, мой дед.
                Я вовсе не почитаю ни как писателя, ни как человека, персонажа отечественной графомании, трясущимся зобом воспевающего осанну ему только видимой державности сегодняшней России. Понятно, что подобные псевдолитературные потуги дают существенный прикорм неудержимо дряхлеющему трепачу, ничем, кроме все более выспреннего бреда, в жизни не отличившегося. Но за чеканную красоту определения «последний солдат империи» я готов прилюдно поклониться ему до земли, ибо оно именно про таких, как мой дед, которых больше на этих землях не делают. И потому дальнейшая судьба наша незавидна. Услышьте это, и пусть сон ваш будет отныне тревожен, ибо некому будет в годину страшных испытаний встать неосыпаемой скалой запредельной твёрдости человеческого духа и достойно превозмочь такое, о чём читать даже страшно — у того же Алеся Адамовича или Юрия Бондарев… (Дед пережил со своей страной все те испытания, что в избытке предложил им век 20-й)
                Многим позже, повзрослев, и взявшись изучать культуру японского средневековья, я понял, что в нём было так незаметно, но удивительно сильно — в этом невысоком, уже старом человеке, была потрясающая терпимость ко всему неразумному, что окружало его всё больше и больше — с каждым днём, год за годом. Каких трудов ему стоило сдерживать себя, не опускаясь до площадной брани, видя, во что живчики из столичной аспирантуры превратили его страну. Вот это и был, вне всякого сомнения, настоящий самурайский дух, которого, полагаю, и в нынешней, избалованной технократическими изысками Японии, не сыскать. Его характеру была присуща поразительная черта: способность спокойно, без позы отречься от себя во имя близких, — дед был нашим семейным ангелом-хранителем, успев при жизни помочь абсолютно всем, делая это мягко и незаметно. Впрочем, один раз он меня сильно удивил. То было обычное семейное застолье матушкиной родни, которая всегда отличалась умеренностью в еде и питье, предпочитая вздутию животов общение и споры, благо образование и широта кругозора у присутствующих наличиствовали в достатке. И вот когда присутствующие неизбежно, от Рериха и бр. Стругацких, перешли к весьма эмоциональному, как велело то сумбурное «времечко», обсуждению причин скоротечного распада великой некогда державы, дед, которому тогда уже было крепко за 70, вкусивший обязательных пару рюмок коньяку и сиживающий в своём кресле, слушая, казалось, этот разноголосый гомон в пол-уха, внезапно громко ткнул тростью (с которой ему приходилось ходить) в пол и отчётливо произнёс: — Всё дело в чёртовой 2-й кнопке!
                Все озадаченно смолкли, и лишь одна из моих тётушек, маминых сестёр, недоумённо спросила: —Пап, ты о чём?
                — Я о 2-м всесоюзном телеканале, который сначала шёл на европейской части Союза, а с 1982-го заработал на всей территории — и местные получили права влезать со своими национальными передачками в вечерние часы. Тут всё и началось: сначала Чебурашка с Чапаевым на их тарабарском языке заговорили, потом аксакалы песни про саксаулы затянули, а там, глядь, — первые ростки национального самосознанья полезли… — дед был очень начитан, что и продемонстрировал незамедлительно— беда большинства наших начальничков в их вопиющей необразованности, иначе знали бы, что Бердяев, хоть и грешил часто порожними словесами, но очень верно указал примету начала смутных времён: национальность подменила Бога! А вот был один канал, всем его хватало: часок-другой сказочник какой-нибудь из Политбюро погутарит, потом в программе «Время» про счастливых хлопкоробов иль сталеваров расскажут, после «17 мгновений весны» — и всё, баиньки, поскольку с утра всей стране на работу! Родину краше и счастливей делать, по мере сил каждого. Так что всё началось с этого самого, хренового 2-го канала…
                Родственники продолжали обескураженно молчать, и только у моей матушки достало любопытства спросить: — Пап, а ты где Бердяева то отыскал? — А в спецотделе нашей институтской библиотеки, пара экземпляров там водилась, а мы ведь с заведующей ещё с войны знакомы… В Польше моя батарея проезжала через спаленную фрицами деревню, а она там, как потерянная, одна по пепелищу бродила. Ну, подобрали, чтобы медсестрой в санчасть определить, а вечером к ней двое орлов из расчёта полезли, после спиртяги дармового… Помню, курские оба, соловьи… Я их ремнём с пряжкой и отмудохал, как для первомая, чтоб вели себя, как бойцам Красной Армии подобно. Вот она меня и запомнила: всё дядь Саня, да дядь Саня… А уж из «сороковки»^6 когда сюда перебрались — глядь, в столовой идёт, красавица писанная, ни на кого не смотрит… Да вот только от мужиков она, видно, шарахалась после того случая — напугали те уроды её крепко… Бабка ваша, помнится, крепко тогда заревновала (бабуля в тот момент пребывала на крымских пляжах, и дед позволил себе по-молодецки ухмыльнуться).
                Помню, меня эта внезапно поведанная (дед практически никогда не рассказывал о войне) история чем-то зацепила и я, не удержавшись, спросил: — Дед, а ты не боялся, что эти утырки при удобном случае с тобой поквитаются?
                — Эва, словцо-то какое: утырки! Где набрался, а, внучок? Да я, Саш (дед принципиально не поддерживал матушку в реанимации, начиная с меня, призрачных тевтонских традиций), об этом даже и не думал… Ведь я старшиной был — так что по-отечески с ними, не стал командованию докладывать. А с этим было строго — за подобное сразу под «валентину»^7, не церемонясь… Но вот что интересно: бог ли, карма ли — не знаю… На второй день немцы контратаковать взялись, мы в пригороде Щецина на позицию встали, я в блиндаж, за связью, а эти двое ящик со снарядами к орудию поволокли — а тут фриц из сарая недалече, сучёныш малолетний, прямо по ним с «фаустпатрона» приложил — громыхнуло так, что полфронта смолкло… — И что? — Да ничего, внучок: ни от них, ни от пушки — ни-че-го… — тут дед с видимым сожалением посмотрел на пустую рюмку, полагая, что ещё одну он заслужил точно. И вот тогда я в первый и последний раз выпил с ним вместе: подойдя с бутылкой в руке, налил ему до краёв, потом себе. Присев на подлокотник кресла, я крепко поцеловал деда в обширную лысину, с уже густой россыпью старческих, пигментных пятен. 
                — Дед, за тебя!
                Его, похоже, это ничуть не удивило: запрокинув голову, он весело, неожиданно по-молодецки ухмыльнулся и глянув прямо мне в глаза, произнёс: — И за тебя, Сашок! Смотри, не просри свою жизнь, паря… Он уходил долго, мучительно и тяжело, лёжа в забытье, но всё понимая… Когда я, с молодецким, прокаченным тестостероном эгоизмом, заскочил на минутку и, с показным оптимизмом легонько хлопнув его по плечу, пробормотал обычное:
                — Нормально, дед, ты выкарабкаешься! — он слабо, но очень чётко ответил: — Нет, похоже уже пи*дец, настоящий…
                Спустя два дня, в полугорячечном бреду, произнося страшные в своей бессмысленной жестокости фразы, прямо под утро, дед ушёл туда, где стоял бесконечный строй таких же, как он — последних солдат империи.
                /Мы её тогда, по-нынешнему, в Польше^8 подобрали — в пригород Щецина вошли, где только что союзнички отбомбились: всё в руинах, дым стелется, плач, стоны… И вдруг слышим: песня, на русском вроде, печальная, красивая — мы тут и замерли… Глядь, а на развалинах сидит чудо стриженное, худющая, аж слеза наворачивается, а поди ж ты, поёт так, будто вся сила за ней! Это и была Мариша: её в 42-м из Полоцка на работы в Германию угнали, а как начались союзнические бомбёжки, стали из лагеря на расчистку завалов вывозить — вот так она под очередной налёт и попала, да чудом выжила, — в комнате установилась абсолютная тишина, потому что никто из наших не слышал, чтобы дед так много рассказывал о войне. А сухой, уже старческий голос человека, прожившего нелёгкую жизнь, продолжал: —
                Забрали мы её с собой, определили поначалу в медсанбат, что разумней всего казалось, так она, паршивка, через месяц оттуда — и к нам в блиндаж, а я старлеем уже был… Хочу, говорит, дядь Сань, своими руками добивать фрицев, возьмите к себе! Майор Федорчук, что медбатом заведовал, сказывал при встрече, что у девки прямо талант к хирургии: рука твёрдая, крови не боится, на лету всё схватывает… Вот только иногда что-то находило на неё: вся трястись начинала, забивалась, как мышь, в угол — там и отлёживалась, пока не отпускало… И похорошела девка, слов нет — глазища водоёмы, румянец во всю щёку, кудри из-под пилотки… Короче, взял я её к себе в роту, по хозчасти, только она, егоза этакая, и там не задержалась. Как раз тут вернулся из госпиталя наш хлопчик бедовый, разведчик Дениска Терентьев — потомственный казачонок с Дона, коренастый, кривоногий, бесшабашный, а отваги просто лютой — ни черта парень на войне не боялся… Он с первого взгляда в Маришку влюбился без памяти, воду ей носил, дрова колол, никого не подпуская, — раз с миномётчиками сцепился, те её полапать после спирта решили, — так он ремень свой расстегнул и смертным боем их отлупасил — всех четверых, чертяка… Тут Маришка к нему давай в разведку проситься, а он, счастливый, что вниманьем оделила, взялся учить её ползать-хорониться, из автомата с любого положения стрелять, ножик какой-то изогнутый смастерил — она с ним диво управляться научилась. И стали они на пару за линию фронта ходить, да так, что результативнее их во всём дивизионе через месяц не было. То языка ценного, что ваучер нынешний, добудут, то рванут что-нибудь у фрицев за милую душу… Дениска то всё отработал заранее: под ноги из темноты часовому кидался, а Маришка тем страшенным ножом по шее, артерию вскрывала… Только вот любви полноценной, как у молодых, у них не случилось: в лагере, где Мариша была, фрицы самых красивых насильничали без удержу — понимали, гады, что война к концу уже идёт. Вот она к себе мужиков и не подпускала… А Дениску под Кёнигсбергом снайпер немецкий прямо в висок уложил — угомонился наш казачок удалой, не мучаясь… Потом и меня зацепило, из госпиталя и демобилизовали…
                Я, уж было, забывать про них стал, а тут захожу в институтскую столовую, гляжу — стоит ладная да красивая, все мужики оглядываются, начальник компрессорной мне шепчет: «Гляди, Сань, новая заведующая спецбиблиотекой — прям Царевна-Лебедь!» Поворачивается она, расплатившись, а вижу — то ж Маришка моя! И она чуть разнос с салатами об пол не грохнула и на весь зал: «Дядь Сань, родненький!» А я от неожиданности, помню, спросил, что ж, мол, не медицину подалась? Она глаза отвела и тихо так ответила: «Не могу, дядь Саш: как бабьи слёзы, да кровь увижу — такая звериная тоска нападает, не приведи Господь…». Прижал я её к груди, не мало не смущаясь, по голове глажу и шепчу на ухо: «Не переживай, здесь тебе спокойно будет, все свои….»,  — а бабке вашей потом в красках всё передали, курицы эти из отдела… — неожиданно жёстко закончил дед. Было видно, что он заметно подустал от этого, неожиданного даже для себя, монолога. Чуть погодя, всё же продолжил: «Да, бабка ваша крепко тогда заревновала, да что толку ей было объяснять? Недолго, к тому же, Мариша у нас проработала, через пару-тройку месяцев вдруг исчезла, да так скрытно, что даже кадровик от меня, когда спросил о ней, в сторону шарахнулся… Может, куда ещё секретнее отправили, кто знает? А тут, внучок (он повернулся ко мне), ты как раз народился, мамуля вместе с тобою к нам возвернулась, — всё так закрутилось, что не до Мариши стало… Может, сошлась с кем, — дай Бог ей успокоенья…» — вдруг совершенно по-простонародному завершил свой рассказ дед.
                Матушка, как я успел заметить, на дедову ремарку о моём рождении отреагировала нервным поведением плеч — что и говорить, не жаловала она воспоминаний о тех давешних и отнюдь не благополучных для неё временах. Но и я не стал ничего говорить, а просто молча приобнял деда, дав ему возможность с тихой радостью вспомнить эту, наверняка им впервые любимую, женщину. И никто и ничто не заставили бы меня рассказать ему, пережившему столько лишений и потерь в военное лихолетье, а в последующие десятилетия, наравне с коллегами и друзьями, создавать ядерный щит Родины, правду о ней. Ведь я сразу понял, о ком речь — это была Мария Игнатьевна Бруневич, и узнал я о ней на лекциях по судебной психиатрии в пору учёбы на юрфаке.
                Именно когда она приехала в наш городок, по нему прокатилась волна убийств, причём, убиенные, все как на подбор, при жизни отличались буйным нравом, были не дураки выпить, а главное, частенько, в кровь, поколачивали своих супружниц и детей. А поскольку несчастных, всех без исключения, лишали жизни чётким перерубанием сонной артерии, даже у самого тупого следака выстроилась версия, что убийца либо медик, либо проходил в войсках спецподготовку. Вот ведь: Марья Игнатьевна была человеком старой закалки, делала всё со знанием дела, халтурить не умела — на том, выходит, и погорела. К тому же, в соответствующем ведомстве на неё пусть тоненькая папочка, но всё ж имелась… В общем, взяли Маришу в разработку, прилежно три недели за ней последили — аккурат до очередного смертоубийства личности столь мерзостных качеств, что, как написал в своём отчёте следивший за ней оперативник, «он никак не мог воспрепятствовать свершению действительного правосудия», — за что, понятно, схлопотал от начальства нагоняй и даже, возможно, был лишён очередной путёвки в Геленджик, но чем, видимо, гордился до конца дней своих, как единственным за жизнь праведным поступком. Взяли её тихо и незаметно, благо государевы люди тогда обладали достаточным профессионализмом — под стать огромной империи, которой они служили. На допросе она подробно и чётко изложила всё, что сделала, не опуская своих дивных глаз, вводя следователя в немеющую жуть, ибо выходило с её слов, что очищала она землю родную от мужской грязи — как в войну.    
                Шума, понятно, поднимать не стали — фронтовичка, как-никак, сотрудница «почтового ящика»^9, да и нечего трудящихся без надобности тревожить… Марию Игнатьевну просто аккуратно изъяли из списка ныне живущих, сурово объяснив кому и что надо; до иных же, рангом пониже, и дела не было — ваша задача покой Родины оберегать, делая, без обсуждения, что прикажут! Тут ведь предыстория трагическая: как говаривал один персонаж хорошего фильма: «Эхо войны!»^10 В общем, свезли Марию Игнатьевну в спецлечебницу, где она и оставалась до конца своих дней, наступившего  в следствии того, что однажды, по недосмотру санитаров, весенним погожим днём она с удивительной сноровкой для уже немолодой женщины, влезла на крышу больницы, имевшей три полных этажа в высоту, да ещё с чердаком. И уже оттуда, раскинув руки и счастливо улыбаясь неведомому, рухнула спиной на асфальтовую дорожку. Там и скончалась, практически не мучаясь, — лишь до дрожи напугав охранников, вроде бы всякого за жизнь перевидавших, застывшей, неземного счастья синевой широко распахнутых глаз, наверняка повстречав ТАМ своего суженного. Понятно, что всех деталей из той лекции узнать я не мог, но сидевший через одного от меня студиос (чей дед был как раз из «конторских»), изрядный балбес и мажор, громким, торопливым шёпотом дополнял рассказ лектора подробностями драматического свойства.
               
                III
             
                Теперь проницательный читатель наверняка решит, что далее пойдет умеренной занимательности изложение карьерных потуг очередного мозгляка-юриста, коих в наших краях, подозреваю, уже достанет для населения полноценного субъекта федерации. Но, увы: по завершении 4-го курса я всерьёз озадачился правильностью выбранного пути, ибо, находясь в суде на практике, я воочию узрел, чем мне придётся заниматься: пафосно распушив хвост, угождать клиентам, средь которых хватало тех, кого не то, чтобы стоило защищать в процессе, а напротив, надлежало искренне постараться засадить на как можно подольше. И глядя на новоиспечённых адвокатов и адвокатесс, все видом своим решительно дававших понять, что им доступны все способы ублажения клиентов, вплоть до показываемых в фильмах для взрослых, я воочию узрел себя в недалёком будущем: до бровей закормленное созданье, сочетавшее странное единение эффектного мужика снаружи и полного ничтожества внутри.
                Ведь будем честны: независимый, свободный в своих действиях адвокат, этакий вольный стрелок — это только в глуповатых фильмах для пущего увлажнения домохозяек, не чурающихся «интеллектуального» кино. Именно там, а не реальной жизни, ему обязательно достаётся громкое дело, и он лихо, с убогим юморком, преодолев все козни морально павших ответчиков, блестяще, под аплодисменты, выигрывает его в суде. Заодно обеспечивая кстати подвернувшейся любимой возможность валяться в тени пальм до конца жизни. На деле же — перманентная небритость, идиотское сочетание клетчатых рубах и галстуков винегретной расцветки; обязательные мешки под глазами, рахитичное пузцо над ремнём из кожзама и вечные крошки на полах ворсистых пиджаков с неизбежными, как набеги моли, псевдо-стильными заплатами на рукавах. В семейной жизни: вечная нехватка денег, завышенные претензии, обиды… — а через 15 лет смертельная ненависть к друг другу — когда до зубовного скрежета хочется всадить кулаком в визгливый, бл*дски накрашенный рот… Дети, разумеется, под стать: хитрые и ленивые, с дивным набором запросов, каждый из которых минимум в месячный родительский оклад, — и как следствие, якобы случайный (так они все говорят!) заход в офис микрозаймов — сука, ведь всё спустив, теплотрассу обживать будете! Искушённый в жизненных перипетиях читатель вправе воскликнуть: «Да к чёрту, сударь, это рискованное одиночное плавание, суть фрилансерство! Идите лучше на гарантированный оклад в солидную фирму, что обслуживает исключительно солидных клиентов!» — но будет прав лишь отчасти. Солидные клиенты в наших широтах практически поголовно шастали по молодости в спортивных штанах и на досуге махали дубинкой-телескопичкой; некоторая часть, правда, таскала яловые сапоги, да не обременённые звёздами погоны, будучи не самой истовой частью офицерства. И у подобной публики весьма своеобразное, знаете ли, представление о порядке судебных разбирательств. Все эти удачливые, не первой свежести молодчики в дорогих, на заказ шитых костюмах, при люксовых авто и обязательным кусочком настоящей Швейцарии на запястье, цену в половину бюджета какой-нибудь Вологодчины, — все они и есть пресловутые «солидные клиенты», что щедро кормят «крутых» юристов. Но вот мало кто задумывается, что у серьёзных людей и претензии, ежели что не так, тоже свойства имеют нешуточные. Поэтому и случалось, что некоторых из лощёной адвокатской братии находили в удручающе-некондиционном состоянии, годным лишь для потребления манной каши, сидя в инвалидном кресле. Либо не находили совсем. 
                Окончательно я остыл к юриспруденции, когда наша студенческая вечеринка по поводу завершения курса совпала с шумною гульбой уже действующих адвокатов, отмечавших успех ушлого коллеги, чья грамотно выстроенная защита + очевидная профнепригодность дебилов-следователей, позволила выйти из-под стражи мрачному детине, на руках которого крови было больше, чем у полноценной зондер-команды. Помнится, я, не скрою, затеял с «законниками» драку и славно отоварил парочку из них, хотя и самому перепало. Явившись под утро со стойким запахом перегара, разбитою губой и лиловым синяком под глазом, я заявил оторопевшей матушке, что степени бакалавра по юриспруденции, пожалуй, сочту достаточной.
                В ответ, понятно, я услыхал много чего о себе, вопиюще неблагодарном, а главным пунктом стал уничижительный спич о том, что я, верней всего, повторю бездарный путь своего непутёвого отца. Но к той минуте меня уже осенило: мир чисел, упорядоченный и строгий, неподвластный эмоциями низменного пошиба иль просто докучливому метеоризму, всегда непредвзятый и всегда НАД нами. А памятуя, что с математикой в школе у меня было отлично — не блестяще, нет, (гибкости моих мозгов для этого не хватало) но действительно отлично, за полчаса эмоционального диалога я сумел временно убедить матушку, что финансы и бухучёт — это то, что нужно — и всегда прокормит! И те четыре года, что я провёл, сидя на её шее после армии, сущий пустяк, по сравнению с грядущими, огромными подсолнухами дивидендов, что нам предстоит срывать без устали и счёта. Вот так я вновь оказался начинающим студентом, правда, с перспективою отучиться лишь 3 с половиною года для получения диплома. И оказался в обширнейшем девичьем коллективе, с редким вкраплением записных ботанов, с унылыми взглядами под толстенными стёклами роговых оправ. Из этих благословленных лет учения я вынес две незыблемые истины: то, что бухучёт действительно моё, и в этом деле со мною мало кто поспорит; и второе: некрасивых девиц не бывает в принципе — бывает лишь неважнецкая эрекция.
                И получив, наконец, полноценный диплом, я двинул навстречу явно заждавшейся меня самостоятельной жизни, искренне полагая, что заслужу куда как более её достойный конец, нежели на склоне лет, дрейфуя в маразматической дрёме и ощущая невыносимую клейкость бытия, перебирать, словно чётки, прожитые годы, пытаясь разглядеть меж них хотя бы отблеск промысла Божьего относительно себя, грешного; исподволь тоскуя: а был ли он вообще?               
               
                IV
               
                Здесь автор вынужденно прервёт красноречие главного героя, отлично понимая, что сие просто необходимо, сюжетного напряжения ради. И продолжит дальше сам, ибо описание таких главных героев — сущий праздник для начинающего беллетриста, благо Творец, создавая его, был щедр. Судите, любезный читатель, сами: от роду чуть более 30-ти лет, к моменту описываемых событий Алекс являл собою идеальную мышечно-протеиновую комбинацию, чьё, на первый взгляд, предназначенье — непрерывное самолюбование, а в паузах меж ним — галопирование по жизни жеребячьей иноходью. Внешне весьма походя на американского актёра с периодичностью в 3-4 года доказывающего, что нет «миссий невыполнимых», — только гораздо выше ростом, что, согласитесь, никак не недостаток, он находился в самом, что ни на есть, сочном состоянии мужской стати, регулярно восхитительно вздыбленной, о чём лучше прочих сказано у почтенных братьев-выдумщиков: «И какая вдова ему б молвила “нет“?» ^11 Но подобная, с кажущееся-очевидной плотской составляющей, самцовая радость жизни, конечно же, выглядела обманчиво: на деле Алекс был очень неглуп. Вдобавок, смел, а порой отважно-безрассуден. И где, в какой гражданско-общественной области оказался востребован столь перспективный, ладно скроенный, отменного здоровья, молодчик? Не буду томить тебя, любезный читатель: более остального наш герой состоялся в роли бухгалтера у мафии. И вот тут возникает не то чтобы неловкость — ну, какая, право же, неловкость может иметь место во времена совершенно растерявших интерес к честной жизни госслужащих, стоящих над ними, вальяжно-распутных партийных бонз в индивидуального шитья костюмах; депутатов, исправно исполняющих роль наложниц, и всевозможно-вседозволенного статуса звёзд шоу-биза? Отнюдь… Согласитесь, трудно быть белым хомячком в крысиной стае. А в основательно сошедшем с ума мире, где с непостижимой лёгкостью поменялись местами понятия «добра» и «зла», играть в благородство, будучи простым человеком — сущий моветон…
                Поднаторевший в литературных изысканиях читатель наверняка молвит: «Так себе завязочка…» — и будет совершенно прав в том, что касается бульварной литературы, где подобные сплошь и рядом. А вот в жизни взаправдашней, порой крайне насыщенной и временами трудной, быть с мафией накоротке — отнюдь не просто, особенно поначалу. Да и в дальнейшем уместна пословица, имеющая хождение в сопредельном, патронируемом усатым «батькой», государстве: «Чем глубже в лес, тем толще партизаны». Так что приходится признать, что наш герой отнюдь не безупречен. А имеет, как и подавляющее большинство смертных, очевидные недостатки: к вышеназванному, со слегка криминальным флёром, следует добавить изрядную расположенность Алекса к красивым женщинам и страстную увлечённость американским сёрф-роком 60-х — пойди пойми, откуда в простом, среднерусском хлопце такие изыски! Ко всему, он тщательно холил собственную внешность, находя в том тайную усладу, как и всякий, кто осознаёт, насколько удачным с рождения получился. Находя отвратительным курение, и в противовес оному регулярно занимаясь спортом, чаще всего прикладными видами самозащиты, Алекс единственно дозволял себе расслабиться, навещая только сегмент дорого односолодового виски. Ну и чуть «травки» — а иначе, как прикажете стародавний блюз слушать? К слову сказать, профессию «счетовода» наш герой осваивал с завидным усердием, прилежно игнорируя залежи псевдонаучной халявы, предназначенной ленивым студентам во спасение, и делал всё только сам: от чахлого реферата, до полновесного диплома. И как следствие — в кругах столичных дельцов Алекс скоро снискал репутацию малого с мозгами, не чурающегося рискованных гешефтов. И вполне ожидаемо обзавёлся отменной квартиркой, украшенной парою обморочно дорогих «Наутилусов»^12 (которые не обязательно слушать, достаточно просто ими любоваться) во вполне благонравном районе, со сторожем в будке при стоянке и чинно салютующим столь успешному началу жизни, шлагбаумом. Здесь он отдыхал от трудов, увы, не всегда праведных, в компании чистоплотных, длинноногих девок. Ведь по доходу и расход.
                Конечно, можно обходиться без обуви на заказ, швейцарских часов и хлопковых простыней; без самокрутки из турецкого, с мизерным добавлением янтаря, табака. А спать на шуршащих под вами клеёнкой якобы ивановских комплектах, строченных азиатами в подвалах; давиться сигаретами, воняющими радиоактивной (марсианской) вишней, а поздним вечером, перед сном, собирать волю в кулак (украдкой глянув жёсткое порно), чтобы достало задору не облажаться во время 5-тиминутного соития с целлюлитных боков гражданкой. F*ck, жизнь ведь одна — и она ваша! И вам решать, как прожить… А для достойных пороков нужны приличные деньги — и на автомойке их не заработать.               
                Тут Автора вновь начинают терзать подозрения, что нетерпеливый читатель, привлечённый термином «криминальный роман», устав ждать, когда кого-нибудь расчленят или хотя бы придушат, на этом месте захлопнет в изрядном раздражении книгу, всерьёз жалея, что не купил вместо неё водки — после которой, к примеру, и на национальную сборную по футболу смотреть терпимо.               
               

                Примечания автора:
               
                ^начало 1-й главы романа Генри Мелвилла «Моби Дик или Белый кит»;
                ^^”There was me, that is Alex” — 2-я строчка романа Энтони Бёрджеса «Заводной апельсин», написанного в 1962 г. и успешно экранизированного режиссёром Стенли Кубриком в 1971-м;
                ^3 известнейшие джазовые саксофонисты;
                ^4 масштабный, заключительный трек из дебютного, одноимённого альбома американской культовой группы Doors от 1967 г.;
                ^5 в пору Советского Союза т.н. «13-я зарплата» служила поощрением коллективов, выполнявших годовой план, и равнялась месячному окладу работника;
                ^6 т. н. «Челябинск-40», сверхсекретный город (ныне г. Озёрск), где был построен первый в СССР атомный реактор и был впервые получен оружейный плутоний;
                ^7 так военнослужащие называли военный трибунал;
                ^8 Щецин — до 1945 г. немецкий город Шеттин;
                ^9 так во времена СССР в народе называли секретные предприятия;
                ^10 из фильма режиссёра А. Балабанова «Брат-2»;
                ^11 Аркадий и Борис Стругацкие «Хромая судьба»;
                ^12 топовая акустическая система английской фирмы Bowers & Wilkins;

                «БОРОВ. 1-я КРОВЬ» THE STORY
               
                — 1 —
               
                Нет, расслабиться никак не получалось, хотя для этого имелись, казалось, все основания: спокойствие, с коим Жолнер выслушал рассказ о вероломном крысёныше Алексе (а ведь думалось: «вернейший из верных, наравне с тем, что разбивал лбом вершковые доски»^), по ходу которого Боров, понятно, налегал на финансовую составляющую своей горести, а тему неверности изменщицы Лапы и её справедливо-скоропостижную кончину затронул крайне скупо; равно как и надёжность, коей прям-таки веяло от его сардонически-носастого профиля,  в ком угодно, вплоть до законченного неврастеника, должны были поселить уверенность в завтрашнем дне — ан нет, не выходило… К тому же, у Жолнера, помимо достойной, пусть и не всегда стабильной, карьеры умелого исполнителя, была своя, особо колоритная история, послужившая ему пропуском в элиту своей профессии. Однажды, один пронырливый мажорик, сынок «конторского» генерала, заручившись папашиными связями и его же печатями, сумел привлечь к реализации наспех придуманных, но серьёзно и основательно преподнесённых прожектов, средства и немалые, от людей, в бизнесе серьёзных, в том числе и авторитетной «братвы». Заполучив на счета несколько «лямов» в уважаемой валюте, он без всякого изящества всех просто кинул, предоставив отцу, используя весь нехилый ресурс главного силового ведомства внутри страны, отмазывать его от наездов кредиторов. У папаши ожидаемо получилось: ведь помимо прочих регалий, он ещё и частенько бывал спарринг-партнёром Самого на татами — а это, знаете ли, покруче любого звания будет. Бизнесмены, стиснув импортную керамику, приняли случившееся, как неизбежное, списав убытки в графу «форс-мажор, мать его! (Это наша Родина, сынок — не забывай!); братве же, барственно кривя губы, попросту велели «отвалить, пока не «приняли» через одного. И зря.
                Братва, покладисто отыграв назад, сделала вид, что всё уразумела. А на деле: такое кидалово х*й кому прощают… Короче: очень осторожно, в узком кругу настоящих «профи», на мажорика объявили «заказ» — ведь главный смутьян, с чистыми документами и выведенными благополучно из страны деньгами, подался в забугорные края, более прочего известные своим отменным гуляшом; крайне своеобразным, но качественно сыгранным «роком» и изобретательно снимаемым порно с красивыми девчонками. А в списке радостей жизни отдельной строкой значилось шатание по тамошним болотам и стрельбой по местным, понятно, уткам. Вот там-то Жолнер, выигравший тендер (он просто первым отозвался, благо нуждался в деньгах, как обычно), его и кончил. Причём братва пожелала, чтобы папочка, сучий потрох, уразумел что с ней шутить не гоже, мажорика-кидалу прирезали классической бандитской «финкой» с рукоятью 3-хцветного набору — дабы было ясно, от кого «подгон». Ради этой части заказа Жолнер, презрев более уместный здесь «винт» с оптикой, обмазавшись смазкой на основе тюленьего жира с вышедшим, судя по невыносимой вони, сроком хранения, в гидрокостюме и водолазной маске с трубкой, замаскированной под камыш (вот где пи**ец-то!), торчал в долбанном болоте несколько часов кряду. Но оно того стоило: когда пьяная компания, обеспокоившись о вдруг замолкшем спонсоре-стрелке, встревоженно загомонила, а охрана, встрепенувшись, сурово взвела курки, прямо на них выплыло тело, только что убиенного горемыки с эффектно торчащим ножиком с цветастой рукоятью в груди. Говорили, папаша с горя бухал неделю. Расколошматил в хлам подаренный презом «Гелек», даже в кого-то пальнул по пьяни: но поскольку давно в стрельбе не практиковался, отстрелил оппоненту только ухо. Братва же, которую было взялись загребать пачками, хранила невозмутимо-недоумённое молчание, перебирая татуированными перстами обязательные чётки. И у каждого имелось алиби — разумеется, прочней бетона. Понятно, что Жолнер надолго застрял в Будапеште, до тошноты вкусив гуляша и красот архитектуры. Сподобился даже на концерт сходить тамошней группы № 1 Omega Neoplan хитрые мадьярыIkarus, получив ни с чем не сравнимое удовольствие. А заодно и конкретное уважение от братвы, —
                но всё равно: раздражение никуда не девалось, а саднило в горле и сосало под ложечкой ожиданием чего-то совершенно неотвратимого, что лучше всего объяснялось фразой «теперь, зёма, х*й отвертишься!». С жадностью, в затяг выкуренная сигарилла St. Tomas, кроме надрывного кашля, не дала ровным счётом ничего… Можно, конечно, было махнуть дорогого вискаря, к которому он старательно приучал не привыкший к излишествам «пацанский» организм, но виски Боров больше держал для гостей, а нормально, т. е. не ограничивая себя, выпивать лучше дома — вытащив из морозильника «пузырь» доброго «Абсолюта» — неизменной его любви с 90-х, когда от поганых мыслей станет совсем уж невмоготу… Но он знал совершенно безотказный, ведомый только ему, способ обрести душевное равновесие — или как там душеправы полный ништец называют.
                С удивительной для его массивного тела грацией, что немного комично походило на вальсирующего бегемота, он выскользнул из-за стола и едва слышно — так, по крайне мере, ему казалось, приблизившись к двери, повернул флажок фиксатора в ручке — открыть дверь снаружи стало невозможно. Столь же бесшумно вернулся к столу — и уже чувствуя, как тотемным барабаном начинает биться сердце, а во рту шершаво пересохло пустыней — словно намедни завершил декаду пьяных денёчков… Вновь усевшись, чуть поворочав задом для удобства, Боров открыл запертый на ключ нижний ящик и выдвинув его, ощутил прилив совершенно невероятной, тяжеловесно-дикой радости, когда увидал бордовый прямоугольник небольшого фотоальбома. Обтянутый отличной выделки кожей, с ремешком, увенчанным позолоченной защёлкой в форме черепа, он просился в руки безмолвным дитём, — и Боров тотчас вспомнил свой восторг, когда увидал альбомчик в магазинчике одного из швейцарских курортов. Правда, ценник являл цифру «мама не горюй», но к той поре Боров уже был очарован магией добротных и от того заоблачно дорогих вещей —магией, коей подвластны все: от потомственных эстетов-вырожденцев до самых обычных плебеев. Как там бульбаши говорят: «Платишь гроши — маешь вещь!» Так что отвалил он за эту «книжицу» неприлично много местных тугриков, но в отличии от вытаращивших глаза компаньонов по отдыху, отлично знал, зачем ему эта шикарная вещица. С той поры хранил в ней самые необычные, но от того самые дорогие своему сердцу фотографии.
                И сегодня он знал, что начнёт просмотр с самой первой, ибо сучёныш Алекс принадлежал как раз к той когорте сытых с детства мажоров, которых он смолоду искренне ненавидел: а с х*я ли у них всё сразу? И мозги, и рожи чистенькие… Упаковав свои спортивные тела в дорогие костюмы, они шагали по жизни с ухмылкой победителей — а ведь до крови в моче их не пи**или, по ходу, ни разу! (Тут, заметим, касательно Алекса Боров заблуждался) Скрипнув зубами, мотнул, как буйвол, головой: что ж, сучара, будешь далеко не первым! — и основательно отхлебнув вискаря прямо из бутылки, с нарастающим восторгом открыл альбом. И едва глянув на фото, он сразу вернулся в тот очень далёкий от нынешнего день,
               
                Собственно, сама 1st BLOOD
            
                по прошествии половины которого стало ясно, что лучшим днём жизни ему не стать. Поддавшись уговорам матери «взяться за ум, и, хотя бы попробовать жить, как все нормальные люди», только что откинувшийся тогда ещё Олег Боровских («хулиганка» + грабёж = 4 года — минимум по «первоходу»), на время дистанцировался от своих криминальных amigos и прилежно устроился в производственный (на диво!) кооператив, где поначалу не слишком сложная работа и приемлемая её оплата сулили внятные, а главное, вполне законопослушные жизненные перспективы. Единственное, что напрягало, верней, единственный кто — зам. директора, суетливый дядька прилично за 40, с дурным запахом изо рта и способностью закатывать визгливые истерики на пустом месте, где, по его мнению, косяком водились непослушание, разгильдяйство и бардак. Поговаривали, что он несколько лет как уволился из армии, где пребывал в качестве сильно пьющего замполита; жена с бл*дским макияжем ожидаемо изменяла мужу направо и налево, а в дочери угадывалась стойкая ко всякому лечению дебильноватость. Понятно, что с таким багажом жизненных достижений бывший политрук являлся законченным мизантропом, и появление «урки» в тщательно сплачиваемом коллективе, оставить без внимания никак не мог.
                И вот однажды, после изматывающей разгрузки мешков с полипропиленом, стаскивания их в подвал расстановки именно там, где считало блажное, но всё ж начальство, работяги один из мешков таки за что-то зацепили, бочина оного надорвалось и гранулы полипропилена, почуяв нежданную свободу, чёрным горохом сыпанули по полу во все достижимые стороны. Незамедлительно выдав порцию визгливых стенаний о несовершенстве мозгов у тех, у кого они есть (явное меньшинство) и трудностях общения с теми, кто обделён ими с детства (практически все участники неуклюжего складирования), зам. с покрывшейся пятнами рожей, ткнул Олега пальцем в грудь и приказал собрать всё «до единой перчинки», аккуратно продуть от пыли и ссыпать обратно. Остальным валить на х*й, приняв к сведению уменьшение премии за нерасторопность на 5%. Таскавший и напрягавшийся наравне со всеми Олег, понятно, искренне вознегодовал: «А чё, я крайний?» Того аж подкинуло от злости: «Я что, урка синяя, отчёт давать должен?!» Маленькие глазки маленького начальника, возомнившего себя владыкой, заблестели знакомой дурцой: «Сказано всё убрать — убираешь без обсуждений! А если в падлу, тогда вали отсюда!»
                С набухающей «гроздью гнева», пересохшей от моментальной жажды ответить, глоткой, Олежек двинулся было к заму, — но тот, с удивительной прыткостью оказался у выходной двери и, захлёбываясь слюной, начал перечислять кары, коим парень будет подвержен, если только тронет руководство. Также был озвучен список персоналий, которые немедленно займутся усложнением его, Олега, до сего дня просто жалкой и никчемной, жизни. Средь названных прозвищ были достаточно известные и авторитетные — а годы на зоне обогатили жизненный багаж рядом непреложных истин, и одна из таковых гласила, что на любой, даже чугунный кулак, всяко найдётся гиря — и потяжелее, и побольше. Поэтому, уняв гарцующее сердце, он счёл за разумное отступить, но было поздно: зам. уже закатился в отлично удававшейся ему истерике: «Урка рваная, гопота зоновская… Забудь сюда дорогу, уволен на хер, слышь? Уво-о-о-лен!»
                Идти домой, расстраивать мать и чувствовать на себе весь вечер её беспомощный, полный почти собачьей любви взгляд, совсем не хотелось. И он двинул к нынешней «боевой» подруге — Ирке Стебловой, с которой вот уже как 3 недели кряду, под водочку вечером и пивасик утром, они изображали молодую семью. Ирка, покамест смазливая и вертлявая, но с уже точно предугадываемым истечением срока хранения мать-одиночка, случилась в его жизни сразу после откидки с зоны — на 2-й иль 3-й день само собой разумеющегося затяжного кутежа. Хохоча над его «зоновскими» приколами, ничуть не ломаясь, она увела с собой, в маленькую, убогую квартирку и там прямо ушатала бесстыдством и жадностью своих ласк. Славику, понятно, подфартило развернуться: 4 года воздержания (пидоры не в счёт) были компенсированы им с блеском. Кровать скрипела шпоном и стонала пружинами, готовая вернуться в исходное состояние 20-летней давности, когда её, разобранную и упакованную, привёз из магазина Иркин отец, год как убитый в пьяной драке. Соседи возмущённо долбили в стену — Олег, вопя Тарзаном, молотил кулаком в ответ. А кассета с томно стенающей группой «Вояж» переставлялась снова и снова. И эти, подстёгнутые алкоголем страсти, как-то сами собой, за неделю оформились во вполне себе отношения. В коих кратковременный, животный плотский угар приобрёл статус постоянного, и, как ни странно, с возможною перспективой на дальнейшие месяцы. Не утомлял даже маленький, чернявый Вадик — Иркин сынок, оставшийся памятным оберегом от поры недолгой торговли на городском рынке овощами-фруктами у одного хача, что регулярно и пылко овладевал Иркой в подсобке, не особо, сука, предохраняясь.
                Вадик отличался крайней степенью гутаперчивости: был по-обезьяньи проказлив и нечувствителен к подзатыльникам вовсе, — за что Ирка лупила его совершенно не жалеючи, а он в это момент увлеченно орал, как его предки по отцу орали, заблудившись в горах, к примеру. Однако, стоило экзекуции закончится, и высохнуть показным слезам невинно страдавшего, отпрыск вновь принимался за расшатывание основ домостроя. По ночам же, накрывшись подушкой, он старался заснуть под ведьминские завывания матери, над которой зачем-то нависал (разумеется, разок подсмотрел) потный и злой дядя Олег… Так что можно смело подытожить: было на Земле место, где Борова почти что ждали. Но, походу, главный на небесах окончательно занёс нынешний день в графу «обломных». Узнав о внезапном, а главное, скором увольнении, Ирка на корню пресекла немудрённые его домогательства, усевшись с тарелкою семечек смотреть сериал, не забыв, сука ехидная, через плечо поинтересоваться, когда же теперь ей ожидать обещанного подарка — золотой цепочки, коей, щедрый и добрый Олежек, благо нетрезв был изрядно, пообещал обвить её лебединую шею. На трезвяк Боров смекнул, что с цепочкой он перегнул, да и сказать честно, с лебединой шеей тоже. Но «заднюю» врубать было негоже — кто ж не в курсах? — пацан сказал, пацан сделал... Приходилось регулярно отбрехиваться, ссылаясь на «невиданную непруху», которая, коли её часто поминать, взяла, да на самом деле объявилась — нынче его вышибли с работы, и верняк, без выходного пособия — тут вам не Дикий Запад! 
                Услыхав от суженного о потере гарантированного заработка, что грозило тотальным безденежьем, Ирка сразу посуровела и наотрез отказалась даже хотя бы поработать рукой — вот же сука где! Переполняемый злобой и клокочущим желчью раздражением от сфокусировавшемся на нём, невинном, мировой несправедливости, он вознамерился было душевно отвесить пинка кстати подвернувшемуся Вадику, испачканному непонятно в чём, по самые уши. Но узрев заносимую ногу возлюбленного, Ирка тигрицей подсочила из кресла и ухватив его за ворот «олимпийки», визгливо заверещала: «Не смей, не смей гад ребёнка не твово обижать!» Олег с Вадиком просто остолбенели — последний от внезапной трансформации мамаши-садистки в оную же, только –заступницу; Боров же от приступа тоскливой, что зубная боль, злости: тут Ирка перешла, всё более распаляясь, на совершенно неумелый и грязный мат, чем почему-то всегда отличаются женщины, взявшиеся сквернословить. Именно этим, вербальным грязевым потоком она и выбила клин, доселе сдерживавший накопленное остервенение и злость, что этот ёб***ный день предоставил в чарующем избытке… И он, не торопясь, отлепил Ирку от себя, ласково отвёл чуть дальше и вломил кулаком точно под нижнее ребро, разом лишив себя не только возможности доступных сексуальных утех на ближайшее время, но и совместного проживания — говоря языком провинциальных ЗАГСов, их семейный корабль, не успев доплыть куда-либо, дал основательную течь.               
                К в момент смолкшей, оседающей в болезненной немоте, хватающей ртом воздух матери рванулся Вадик, и судорожно обнимая её ручонками, уткнулся чумазой мордашкой в неё, инстинктивно пытаясь разделить боль на двоих. На возвышавшегося над ними дядю Олега он бросал, не скрывая, взгляды, полные ненависти и страха — волчонок, б*я… Но Борову все эти «сопли» были уже по**ю: ощущая почти плотскую радость от содеянного, он с небывалым «стояком» в паху смотрел на скорчившуюся от боли недавнюю свою зазнобушку и вцепившегося в неё пацанёнка. Не сводя с них пугающе спокойных, но страшных глаз, он нащупал в кармане пачку и вытащил сигарету. С наслаждением затянувшись, выпустил струйку табачного дыма, как это делают в кино патентованные злодеи — долго и со вкусом. С совершенно неожиданной мечтательностью в голосе, никак не вязавшейся ни с его жутким обликом, ни с происходящим, произнёс: «Зашибить бы вас щас в мясо, обоих… Да понту никакого, а срок ввалят человечий, заеб*шься чалить…». И сделав три глубокие затяги подряд, выдохнул, окутанный облаком дыма: «Подвернётесь снова — порешу, х*й пожалею!» — отправив окурок щелчком в испуганную до икоты Ирку, резко, на каблуках развернулся и вышел прочь.
               
                — 2 —
    
                На улице он снова закурил, с тихой, едва знакомой радостью воскрешая свои ощущения от учуянных страха и отчаяния, что волной плеснулись на него, исходивших от до смерти перепуганной женщины с ребёнком — это встряхнуло, как добрая шмаль под столь же уместную «сотку», и требовало дальнейшего продолжения. На периферии его черепной коробки заворочалась мыслишка, что неплохо было бы тормознуть какого-нибудь лоха, стрясти с него бабала, а после отметелить в хлам — чисто для профилактики. Чувствуя, как уязвлённое самолюбие внутри, неугомонным жрецомом все громче требовало кровавого жертвоприношения, — и Боров, не мудрствуя, решил просто прошвырнуться по «охотничьим угодьям» — так они с кентами именовали слабо освещённые дворы их окраинно-окаянного района, — а там, как пойдёт… Приметой тех лет явилось бравое осязание гопотой себя охотничьим сословием, а прочее большинство, состоящее из людей миролюбивых и законопослушных, немедленно стало проходить по ведомству жертв и терпил. Время было не так, чтоб позднее, но пугливое уличное безлюдие вкупе со стремительно наступающей темнотой, придавали вынужденному променаду немного демонический оттенок, — впрочем, Он и сам кружил неподалёку, никем невидимый в коконе огромных атласно-чёрных крыльев, отмеченный лишь рубиновыми вспышками глаз, что издали касались стоп-сигналами машин, коими он изучал будущего вассала, придумывая тому решающее испытание. А ленивые взмахи крылами демона, решившего взяться за него всерьёз, Боря, в силу распространённого среди ограниченно развитых смертных бытового рационализма, принял за заигрывание ночного бриза. И закурив снова, насвистывая нечто позитивно-пацанское, зашагал навстречу своей судьбе, с этой минуты становящейся всё более зловещей и неприглядной.
                Пройдя через несколько тёмных, будто переживающих оккупацию, дворов-колодцев, решая, наконец, выбираться в «центряк», где он точно кого-то да тормознёт, Боров боковым зрением отметил вдруг чередой промелькнувшие яркие вспышки в находящемся слева от него проходном дворе. И это немедленно возрадовало жаждущее жестоких забав сердце — и забилось оно, гулко и настойчиво, как у пирата, узревшего в подзорную трубу паруса беззащитной бригантины. Бальзамом для ушей слышался после каждой вспышки искренне-беззаботный девичий смех — кролики, не подумав, вышли порезвиться на травку! Весь оборотившись в слух, Боров двинул к едва видимым в темноте контурам многоэтажек. Подкравшись неслышным зверем, увидал следующее: на детской площадке, явно «навеселе» после бутылки вина максимум, дурачилась молодая парочка — девчонка, нарядная и счастливая, то взбиралась на лесенку и, запрокинув голову, артистично проводила рукой по волосам; то, демонстрируя очень даже стройненькие ножки, вскакивала на карусельку и замирала, раскинув руки, — а парень, заведомый чёрт, в очках и крашенной чёлкой, фирмово одетый: в элегантно зауженных «бананах» и стильно наброшенным на плечи джемпером, с узлом из рукавов на груди, поминутно щёлкал только вошедшим в моду «Полароидом» — с поражавшей всех функцией моментально готовых снимков. Его-то вспышки, как у маяка со сдавшими нервами, заметил издали Боров — и не пропустил.
                Девчонка собралась принять очередную позу будущей кинозвезды, но заметив вывалившуюся из темноты грузную фигуру, стушевалась и замерла, предчувствуя недоброе. А незнакомец, не откладывая выход на «авансцену», сделал шаг из темноты и, став неотвратимо заметным, произнёс затравочное: «Что, мажоры, веселимся, шумим-галдим, трудящимся отдыхать мешаем, а?» Парень, понимая, что конфликт, похоже, неизбежен, с увещивательной трусливостью потомственного интеллигента, втайне надеясь, что всё обойдётся, чуть заикаясь, ответил: «Не думаю, что мы уж так шумим… Но, если вы полагаете…» — «Ага, положил я на твоё полагание!» — с шумом стравив воздух через ноздри, Боров с ноги задвинул мажору в бочину — да так, что тот, лишь охнув, опрокинулся навзничь. «Ты что, скотина, делаешь?» — пронзительно закричала девчонка и вцепилась в Борова, пытаясь оттащить от поверженного любимого. Мощная, высотою в 9 этажей, волна яростной вседозволенности накрыла Борова, и он всецело ей отдался: вывернув девице руку и схватив второй её за волосы, взяялся нагибать голову к своей ширинке, брызжа слюной от восторга и вопя: «К кормушке припала, сука, к кормушке!» Но та, проявив недюженную сноровку, извернувшись, впилась зубами Борову в запястье. «Бл**ь, тварь ох***шая!» — от внезапной боли хват ослаб, и девчонка, рванув головой, освободилась — и рыдая, со всех ног бросилась прочь.
                В потных, дрожащих от злости руках, остался лишь клок светлых волос, да на левой — след от укуса. «Вот же мразота!» — ярость, всклокотавшая в нём, мешала даже дышать. «Стоять, тварь!» — нелюдь было рванул за ней, но несостоявшаяся жертва просто молнией неслась по двору, к освещаемому заблудшим фонарём квадрату выходной арки, захлёбываясь рыданиями и сквозь них криком «Помогите!», — но улица, с тёмным и привычным для тех диких времён равнодушием, покойно молчала. Боров не успел даже разогнаться, как шевеление сзади отрезвило его: другая жертва, оклемавшись, собиралась дать дёру… Тотчас сообразив, что насмерть перепуганную молодуху он вряд ли догонит, зато мажора точно упустит — а вот х*юшки, не проканает! — он резко поворотил назад. Паренёк, с гримасой боли на лице, как раз почти поднялся. «Опа, ко 2-му раунду готово, тело?!»  — страшный и громадный, пополам состоящий из ненависти и темноты, Боров двинул к парню, но замерев, молча указал на «Плароид», висевший на груди. «Да, да, конечно…» — с облегчением и надеждой в голосе, забормотал тот, торопливо перебрасывая ремешок через голову, чтобы безропотно отдать требуемое. Лишь в этот момент он рискнул поднять голову и посмотреть Борову в глаза — и замер, увидав в них звериную злобу. «Что, чертила, дошло? — амнистии не будет!» — ощерился Боров и с размаху вломил кулаком прямо по очкам — что-то хрустнуло… — и мажор как-то обречённо, тонко завопил: «А-а-аа!» «Молчать, гнида!» — удары посыпались на голову несчастного один за другим, превращая крик в нечто утробно булькающее, словно жуткое варево под крышкой. Паренёк упал, безвольно прикрывая окровавленное лицо, и Боров принялся упоённо его топтать — он жаждал этого момента: не хотелось ни произносить полных пацанской патетики, предъяв, обосновывая наезд; ни унижать, как на зоне над чуханами бывало, неторопливо-изобретательно издеваясь, — желалось просто по-звериному, прямо по-эсэсовски, переломать кости и уничтожить…
                Не осталось в памяти, как злосчастный «Полароид» оказался у него — может, сам Тёмный, с усмешкою наблюдавший за ним из-под чёрного крыла, незаметно вложил заморскую игрушку ему в руки, со сбитыми в кровь костяшками пальцев. И что-то вдруг нашло: перевернув еле слышно хрипевшее тело, Боров навёл фотоаппарат на изломанное, кровавое, вперемешку со стеклом, бывшее несколько минут назад человеческим лицом, и нажал на «пуск». Вспышка выхватила из мрака секундный фрагмент ужаса содеянного, запечатлённого на неторопливо выехавшем снимке. А заодно и покровительственный оскал Тёмного, коим он встречал «новообращённого»: Олега Вячеславовича Боровских, впервые убившего человека. Лишь коснувшись когтистой лапой, запустил он в вены Борова яд грешника-душегуба, наполнив то место, где у людей обычных бывает душа, каким-то диким исступленьем, восторгом кроманьонца, впервые проломившего дубиной череп соплеменника, — и все прежние радости жизни померкли в сравнении с этой — лишь дрожала рука от затухающего экстаза зверя, вкусившего добычи, — держа фото с лицом искалеченной жертвы, а отравленное сердце буйствовало и веселилось… Так начиналась его страшная, тайная коллекция, дарившая самые сильные переживания, в сравнении с коими секс, бухло и кокаин жалкими сиротами жались в сторонке.
                Тёмен, ох тёмен и страшен человек в началах своих…               

                Примечания автора:
                ^неточная цитата из «Охранной грамоты» Б. Пастернака;
 


Рецензии