Сашенька

Ей было пять лет, она сидела с дядь Толяном в пивнушке и пила Балтику алкогольную.  Тогда безалкогольных Балтик не продавали даже в дворовых чапках, даже пятилетним девочкам. Пиво горчило, щекотало внутри носа и казалось толстой жёлтой медовой водой, в которой сахар поменяли на грейпфрутовый сок. Дядя Толян пил молча, влажнея на глазах. Они, глаза эти потели, выкатывались и становились старше своих лет. Хотя сколько лет дядь Толяну Сашенька не знала, но догадывалась. Да он и сам не скрывал:

- Я давно уже должен был сдохнуть.

Он почти никогда не смотрел на Сашеньку и почти ничего не говорил. Брал на закусь пару чебуреков и воблы. Крошки, чешую, косточки отгребал от себя в её сторону. Серая ядовитая металлическая пыль под его ногтями, - он никогда их не стриг: обгрызал или отковыривал. Жилы, мозоли, выпирающие, словно кастет, суставы. На всю эту красоту можно было любоваться часами – и Сашенька любовалась. Он отворачивался, загородив лицо здоровенным пивным жбаном, вторым по счету. Если долго смотреть на мир через пивную кружку, всё становится теплым, покойным и карамельным, а лица старыми, добрыми  и печальными. Дядь Толян умел выворачивать глаза, особенно когда они совсем запотевали. Оттягивал нижнее веко и с силой цеплял туда мизинцем – смотреть было жутко, и Сашенька зажмуривалась. Металлическая стружка и пыльца часто попадала ему в глаза: он в своем металлопрокатном не любил работать в очках. «Не очкую, девка». Стружку покрупнее удавалось вытащить сразу, а пыль могла выходить еще сутки. И тогда невольные слёзы его становились тёмно-серыми и проблескивали на солнце.

Он ни разу не назвал ее по имени. Только девка или ребёнок.

В пивнушке полагалось молчать и рассматривать грузную, обожравшуюся воблой муху на окне. В первый раз Толян предупредил Сашеньку:

- Я не люблю детей. Потому сиди здесь тихо, -  и пошел за пивом. Пока ему наливали две кружки, Сашенька познакомилась с мухой, залипшей на мыльном разводе, какой бывает если накануне стекло тяжело отдраивали мощные бабьи руки, газеты, тряпки и алюминиевый тазик с бледной хозяйственной водой. Разводы нравились Сашеньке, через них свет становился длинным, сине-фиолетовым и лучистым. «Привет», - молча поздоровалась Сашенька с мухой и тронула мизинцем. Дядя Толян придвинул к ее носу кружку с большой снежной шапкой и спросил: «Будешь?». То было время, когда пятилетние дети не всё знали о вреде пивопития и маленькая девочка с хмурым угловатым мужиком в спецовке и резиновых сапожищах не вызывала подозрений. «Дочка с отцом», - медленно думала буфетчица, непроснувшаяся еще тётенька, у которой побаливала голова после вчерашнего обесцвечивания. Каре получилось белым до корней, отчего кожа на затылке стала тонкой и красной. А при резком повороте ещё и искрилась статическим электричеством. Сашенька привстала над кружкой и отхлебнула пену. Дядя Толян смотрел в окно, в ту глубокую беспросветную даль, которую видеть мог только он, только здесь, только с пивом и тихой Сашенькой напротив.

Их дружба началась как бизнес, которого в те времена еще не бывало.

Черная бабушка  в чёрном-пречёрном скрипучем платье вела дядю Толяна за руку к ее кроватке. Саша болела, пила кипящее молоко, где таял кусок сливочного масла, пять капель аниса и ложка липового мёда. Первой кружкой ее уже стошнило, потому она допивала вторую.

- Это дядя Толя, - бабушка выдавливала слова, словно большие ватные тампоны, которые злой волшебник запихал ей в горло, - он будет с тобой, когда я не смогу. Затем бабушка прошаркала к столику с раскрасками и карандашами, закурила, стряхивая пепел на Маленького бумажного Принца. Саша как раз приступила к разукрашиванию, когда ее свалила лихорадка. Стало холодно, неласковые железные пальцы ломали каждую кость. «Мои косточки – клавиши фортепьяно, на них играет прощальный вальс женщина сильно пьяная, два промилле в ее крови, умри ли, живи, но верни, но верни, верни». Сашенька положила карандаш и подумала: хотя бы один баобаб увидеть, пока принц всё не спилил. Ей стало жалко баобабы, а потом – бух по голове, и очень глубокая ночь.

««..пожалуйста, прошу, у меня ребенок, что вы хотите, я готова на всё, деньги, кредиты, любые суммы, чего же вы хотите, хотите, хотите…

««Не надо денег».

Молоко было противное, густое. Жирная жёлтая пенка словно слюни верблюда, сожравшего торт. Сашенька пила, давилась и смеялась: в ее голове поселился новый друг, корабль пустыни. После того как ей запретили детсад, дружить можно было только с раскрасками, книжками, мультяшками  и дядей Толяном.

Дядь. Она называла его дядь. Дять-тать-мать, смешно. «Сашенька, когда человека убивают, часть его психической энергии как-бы липнет к убийце, словно микроскопическая капелька крови. Но в отличие от крови, её не отмыть. Потому обычно убийцы не воспринимают себя преступниками – они чуют жизнь своих жертв, но другую, нейтрализованную что ли, недвижимую». «Бабушка, а разве дядь Толяну убили?». «Ну что ты, Саша. Дядя Толя очень даже живой. И мы с тобой живы-здоровы благодаря ему. Иди, скажи спасибо и подари вот этот рисунок с домиком на зеленой полянке, верблюдом и щенком».

- Почему ты называешь себя Толяном? – спрашивала Саша. Но он не любил вопросов. Потому до ответов она додумывалась сама: просто дядь стесняется быть Анатолем Франсом. Когда-то она услышала это имя и теперь не сомневалась: Толян был Анатолем Франсом. Но это страшная тайна во веки веков. Ибо: «Таис и Пахнутий были едиными словно бы день и ночь. Словно бы ночь и день были друг другу невидимы». Бабушка говорила: не-про-ни-ца-е-мы, как мозг для сознания и сознание для мозга. Как смерть для жизни и жизнь для смерти. Как дух для материи и материя для духа. Одно без другого не существует. Одно другому враг, от сотворения мира не сдающий свою крепость. Бабушка была ниспровергателем всех законов физики, биологии и медицины: курила как безбожник и выглядела на тридцать. Волосы – тяжелые шёлковые волны орехового цвета ниспадали до лопаток. Они не поседели даже после похорон.
«Девушка, какая милая у вас дочурка, ну вылитая Во…». «Это моя внучка Сашенька». Извините.

Всякий раз дядь Толян приходил с новой раскраской, затем на кухню, дымил там с бабушкой сигареты-з-фильтр, кашлял, ждал, пока та уйдет, ещё курил, читал газету, и затем шли гулять. Он никогда не спрашивал, куда Сашенька хочет сходить, проголодалась ли, не купить ли конфет. Сашенька любила конфеты, но не просила. Ей отчего-то казалось, что дядя Толян тут же бросит ее в чужом дворе, когда услышит это слово. Гуляли долго, хрустели красной кленовой листвой, которую Сашенька футбольно подпинывала, сидели на лавках, нюхали осень вперемежку с выхлопами редких машин. Замерзнув, шли в чапок, где он покупал ей пиво, чебурек, воблу. Вобла ей нравилась больше, вобла была красивая и пахла тёплым янтарём.

Бабушка возвращалась вечером, долго сидела в прихожей и рассматривала маленькую картинку большого ночного города, его просторную гудящую автостраду, переливчатую, словно новогодняя кремлевская ель. Они с бабушкой тоже почти не разговаривали. Просто Сашенька перестала ходить в садик и не скучала. После болезни у нее появился другой распорядок. Не надо было вставать рано. Не надо делать зарядку. Чистить зубы тоже можно было не всегда. На завтрак была одна и та же каша, и в ней было всё: рис, пшено и творог. Потом она листала сказки, повторяла слоги, которые откуда-то знала. Рисовала небесные глаза Принцу; муслякала синий и голубой карандаши, и были слюни её фиолетовы: «бабушка! мой язык избили забулдыги до синюшно-розовых соплей».

К обеду приходил дядя Толян. Порой он приходил раньше, порой позже. Разогревал суп и смотрел, как она кушает. Иногда вытирал ей лицо тряпочкой для уборки пыли или своим носовым платком. Иногда не вытирал. Когда не было супа, он варил ей пельмени. Порой интересовался, будет ли она кушать шесть или восемь или десять пельменей. Но ответа не слышал и всегда варил десять.
 
Когда жизнь меняется, это или принимаешь или остаёшься в прошлом. В прошлом уютно, ты живешь в одной своей привычной заботе. В одном вопросе: что надо было сделать? Как предотвратить? Кого встретить, на какие знаки обратить внимание, какую книгу прочесть? Что-надо-было-сделать? Чтобы случившегося не случилось. Других вопросов нет.  И мозг, расположив твое тело в большом кожаном кресле у окна сначала судорожно, а через год вяло перебирает варианты. Например, сломать машину. А как ломают машины? Например, залить в бензобак воду. Пробраться ночью в гараж, открыть капот и отвинтить какую-нибудь гайку. Не знаю какую. Главное, чтобы она не поехала, правда? Или подсыпать в кружку с чаем димедрола. Она бы уснула и всё бы сорвалось. Или… Только по ночам, когда Толяна не было, бабушка перебирала фотографии. Добрый, нежный, светлый облик. Золотисто-русые локоны, спутанные каре. Смеющаяся и только родившая, с малышкой в руках.  Ну как ты могла, ну как же. Почему я не догадалась удержать тебя? Димедрол, вода, капот, «только через мой труп». Самой напиться таблеток, сымитировать сердечный приступ. Забрать вас всех уехать в другой город, другую страну. Спасти. Вытащить, закрыть собой. Единственное, что сказала бабушка, провожая свою дочь на последнюю вечернику: «Пожалуйста, не ходи. Чует мое сердце». Та не послушала, хохотнула: «ну двойной же праздник, Сашеньке пять и машине неделя». Проклятая машина. Если бы только знать.

 «Бабушка, что такое ад?». «Ад, это когда живые завидуют мёртвым, Саша». «А что такое рай?». «Рай, когда мертвые завидуют живым». «А мы где, бабушка?». Вырастешь, узнаешь.  Бабушка ходила на работу, ходила по дому, поскрипывая паркетными дощечками. Вытирала полы и шкафы, варила ужины, завтраки. Маленькое домашнее дело как доказательство жизни. Ты можешь дышать, только если проведешь тряпочкой по стеклу. Она считала себя роботом, синтезированным с двигательной функцией своего организма. Есть функция, есть бабушка. Нет функции, нет бабушки.
Сашенька научилась говорить с ней молча. Можно прийти с книжкой и открыть на той странице, где уронили Мишку на пол. И тогда бабушка, вздрогнув, словно ее укололи иглой, скользила в войлочных тапках на кухню готовить чай со слоеным печеньем. Чтобы очень густо пахло горячей ванилью и саднило в носу сладкой корицей. Или заворачивала Сашеньку в стародревнюю шерстяную шаль и включала запрещенный мультик. Так-то все мультики были запрещены. И телевизор по обыкновению работал подставкой под африканские эбонитовые слоники. Плакала бабушка беззвучно, надев хамелеоновые очки. Заметив чужое внимание, шла в ванную. «Настоящая боль не делится на всё человечество, представь, все семь миллиардов не смогут встать утром на работу». В ванной она сидела почти так же долго как в прихожей, только вода текла гулко. Сашенька перелистывала страничку туда, где бычок качается. Через пару месяцев она научилась читать почти бегло, не отрывая слоги: словно кто-то прозрачный как лимонад, тихой песнью напевал в её голове все слова целиком, стоило только бросить взгляд на первые две буквы. Сашенька знала, кто это. Но никому не говорила.

У нее появлялись новые плюшевые игрушки. Очень большие белые и коричневые медведи: на них можно было сидеть как на пуфах и даже спать. Теперь её никто не укладывал в девять вечера, потому что бабушка сама никогда не укладывалась. Бабушка сидела в большой комнате, в скрипящем кожаном кресле, смотрела в ночное небо, шевелила тонкими, помадными губами. Это был глубокий пурпур, пахнущий железом и яблоками, как венозная кровь.
К бабушке можно было подойти и в полночь, и в полнолуние или даже в безлуние. И взобраться на подлокотник или сесть на ковёр, овальный густой шерстяной овечий половик рядом с креслом. Ночной заоконный мир заходил в голову легко, как внимательный друг в черном плаще. И всё-всё становилось понятно. Настолько понятно, что говорить об этом было бессмысленно.

Настоящая тайна никогда не требует запрета. Не надо круглить глаза, подносить ладошку ко рту, угрожать адскими муками или гневом господним за её чутошное раскрытие. Если тайна приходит в ваш дом, она становится вашей жизнью. Она проникает в каждый пыльный закуток, она дрожит бабушкиными руками со спичкой и сигаретой, она делает любую еду невкусной, а любой встреченный взгляд скользящим и убегающим. Ты либо сам не говоришь, либо разговариваешь с теми, кто говорить не может. С плющевыми медведями, оловянными солдатиками, пластмассовыми грузовичками, дядь Толяном. Потом, когда ей исполнится семнадцать, она решит, что должна была бояться его. Бояться тем же холодным немым страхом, который гонит лесное зверье от пожара к обрыву. Или когда приговорённый смотрит на наведенное дуло. Или когда шахид, разлетаясь на куски, очевидно понимает, что Никого Там Нет. С другой стороны, а куда она могла убежать в пять лет?

Люди на улицах уважали дядьку с чужой девочкой в руке. Дворник каждый раз здоровался с Толяном, жал пять, интересовался делами. Продавщицы продавали, соседи кивали, милиционеры совсем не замечали нелепости и противоестественности этой пары. Суглобый, угрюмый, чуть седой мужик с тяжелым взглядом в рабочей серой спецовке и пухлявая бесшумная девочка, похожая на маленького Володю Ульянова с октябрятского значка. Он никогда не носил костюм, она никогда не улыбалась. На лавочке он отворачивался. Они совсем не любили друг друга. Потом, лет через десять она начнет спиваться, и кислое похмельное несварение родит волшебную белочку в ее голове. Кто-то же должен объяснить то, что объяснить невозможно. Господь после Моисея решил не испытывать слабую человеческую психику, предпочтя вместо горящих кустов милого рыжего грызуна в башке алкоголички. 

Деньги имеют свойство прилипать к плохим делам, на добрые их всегда не хватает. Бабушку никто не убивал, она сама выключила, наконец, воду, и ушла без чемодана: черное пальто, шляпка, батистовый платочек под цвет помады, узкие лакированные сапожки и яркий, радужный пакет в руке, куда она сложила лишь необходимое. Оставила Толяну сберкнижку «тут довольно-таки крупная сумма, мне деньги не нужны» и Сашеньку «я знаю чем все закончится, но не могу на это смотреть». Он мотнул головой: вы ошибаетесь. Она рассмеялась: в ее горле словно трещали обожженные ветки можжевельника. «Когда-нибудь я всё вам выскажу и это может навредить ребенку. Так что давайте без крайностей. Вы не можете быть сильнее себя, придётся мне», - огласив приговор себе и ему, она ушла. Сашенька забралась на подоконник и впервые увидела, как красива ее бабушка. Она медленно шла по улице и была похожей на шахматного ферзя: точёная, высокая, прямая и съеденная. Дядя Толян внимательно листал сберкнижку.

Лет в десять она решилась спросить: ты мой отец? Он ответил не медля:

- Нет. У твоего отца бизнес в Москве, а семья в Канаде. Квебек. Исполнится шестнадцать, дам тебе его адрес. 

Если человек говорит не медля, он не врет. Если человек говорит скучно, рутинно, не поднимая глаз от книги, газеты, отчета, - он не врет. Если человек отвечает на вопрос не так, как тебе хочется, - он не врет.
А как ей хотелось? Однажды ей захотелось укусить его мослатый палец, больно-пребольно. Но вместо укусить, она поймала залетевшую на балкон бабочку-лимонницу, дождалась его прихода и съела её прямо в прихожей, где он снимал ботинки. Видал? Он хмыкнул и назвал ее дурой.

Он всегда приходил утром, варил кашу, следил, как Сашенька собирается в школу. Когда она возвращалась, кормил обедом. Их прогулки прекратились уже в первом классе. «Тебе надо гулять - иди и гуляй. Но я в семь вечера на ночную смену. Не вернешься – будешь спать во дворе на лавочке. Или к соседке попросишься». Ключей он не давал: потеряешь. Уроки не проверял: твоё дело. Сладости не покупал: разжиреешь. На родительские собрания не ходил: мне делать нечего?  Классную, махавшую Сашенькиным дневником с двойками на пороге квартиры внутрь не пустил, слушал молча. Когда училкина истерика о второгодии и классе коррекции иссякла, Толян сильно, но осторожно взял за локоток и подвел к лестнице: вам сюда. «Но как же вы можете? – классная искала на его лице хоть грамм родительской растерянности, - девочка же пропадет с такой учебой».

- Я – могу, - просто и тихо сказал он,  - ребенок сыт, одет-обут, не воняет, учебники согласно расписания в рюкзаке. Классная бежала вниз по лестнице как швед из-под Полтавы. Завтра вся учительская знала: у Сашеньки даже дядя сумасшедший. Нет, вот так: «Да у нее даже дядя абсолютно невменяемо сумасшедший! Семейка шизофреников, уродов, сволочей. Потому что во всей их огромной, необъятной как мир сталинке ни единой родительской фотографии не замечено. Ни единого цветочка. Даже котенка нет, хомячка там. За-пус-те-ни-еее. И бабушку даже не нашли.

Вернее, даже не искали. Сначала спохватились на работе, позвонили домой, спрашивали строгим голосом диктора первого канала: девочка, твоя бабушка заболела? Нет? А где же она? Три дня уже не посещает рабочее место. Испарилась? Как это?

- Как Мэри Поппинс, - ответила Саша чистую правду и повесила трубку. Еще через неделю в дом пришел милиционер, представился оперативным работником и снял показания.

- Ты одна здесь проживаешь?
- С бабушкой и дядей.
- А кто у нас дядя?
- Металлург, прокатчик горячего металла, - отвечала Сашенька, наблюдая затухающий интерес милиционера к дядь Толяну. То были волшебные слова. Дядя-металлург звучало как дедушка-космонавт, папа-олигарх, мама-депутат и снимало любое недоверие, непременно возникающее между маленькой пятиклассницей и любым подозрительным милиционером.

Зато от Сашеньки отстали. Никогда не спрашивали уроков, просто ставили тройки и отводили глаза. В выпускном ее впервые напоили из чистого любопытства какой-то отравой на основе водки и перца. Отрава вырубила ноги, обратив их в жидкое ватное месиво. Саша пытались приподняться, но тут же обрушивалась в глубокую пропасть, размахивала руками, хваталась за плечи парней, те ржали и подливали ещё. Впятером они сидели в алгебраическом, четверо пацанов и она: заперлись изнутри. Отрава показалась мягкой и зашла легко, как бабушкино анисовое молоко. Потом ей в ямочку под горлом уперлись чьи-то шершавые губы и кто-то пытался хватать ее за руки и платье. Она со всей силы вцепилась обгрызенными ногтями в первое попавшееся лицо. Там было мокро. Кто-то очень громко выл в открытую форточку. Кто-то пригнал в алгебраический класс табун лошадей. Сто двадцать гривастых необъезженных голов.

««..Прошу вас, у меня маленькая, совсем крошечная дочь, прошу…
««Я понимаю. У самого должен был через месяц родиться сын. Мы даже имя придумали. Александр».

Сашенька. Саша. Сашулечка. Саня. Санёк. Алекс. Шурка. Как же я любил. Как же я
..что-то очень громко выло в открытое окно. Но луна по обыкновению оставалась абсолютно безмозглой и нейтральной.

Когда ночью она пришла домой, дядь отвел глаза. Он ужинал на кухне после вечерней смены, макароны с сыром, чай с лимоном, черный хлеб. Она села напротив по-ковбойски, широко расставив ляжки на табурете. Он смотрел через нее в телевизор. Иди помойся. Платье это выкинь, другое куплю. Она нежно улыбалась, она шмякнула на стол руки в синяках, наотмашь вытерла кровь из носа, двинула вперед ноги в драных колготках. Видал?

Оба молчали. Он доел, отодвинул тарелку:

- Тебе через пару месяцев шестнадцать. Будешь жить одна. Я уеду.

Саша отломила хлеба и медленно провела им по дну его тарелки, собрала кетчуп, жир, пригарки. Сунула в рот. Сильно заныл сломанный передний зуб.

- И это всё? – спросила, когда он уже уходил.

Он пожал плечами и захлопнул дверь.

В день её рождения он сунул ей в руки ворох бумаг: здесь акции, приватизация, адрес и контакты твоего канадского отца и всё такое. Батька твой богатый, если вконец прижмёт, позвони ему. Знает о твоем существовании. Деньги бабки твоей пропали. Но здесь, здесь и здесь, - его палец с обгрызанным коричневым ногтем тыкал в бумаги как дятел в дерево – здесь тебе хватит. Если дурой не будешь, если…, - он поморщился и она услышала в его голове слово «не пропьешь». Сумка стояла в прихожей. Когда он открывал дверь, Сашенька произнесла в его спину:

- Одиннадцать лет, блин. Одиннадцать лет.

Он повернулся серым, сжатым в кулак лицом, желваки гуляли и глаза его стали совсем белёсыми и ледяными.

- Но я же выжил, - тихо скрипнул, - давай, счастливо.

Сашенька не проводила его взглядом через окно, - это было бы слишком. Она прошла в гостиную, легла навзничь на ковер. Ковер именем большой белой овцы. Такой большой и такой белой, что на его фоне любой предмет обретал кромешную черноту и матовый блеск. За все эти годы он ни грамма не пожелтел. За всю эту вечность никто не капал на него кофе, не крошил шоколадный торт. Сашенька по традиции тоже не капала и не крошилась. Ни одна девочка не будет капать и крошиться, если прокусила чужой палец и еще что-то мягкое, злое, скользкое и шершавое. Глаз, щека, скальп. Сердце, печень, почки. Никогда в жизни она не будет реветь. Она просто откроет бабушкин секретер и вытащит оттуда коллекционное бухло. И ей будет пофиг, что это за коричневая дрянь в мутной пыльной склянке. Лишь бы грело. Лишь бы грело.

Что-то доброе и рыжее поселилось у нее на потолке. Такое же она видела, умирая от лихорадки в пять лет. В пять лет она очнулась, потная как мышь. Чужие, гулкие, медленные мужские слова мешались с дребезжащим женским. Обычно этот женский звенел как тончайший хрусталь в чехословацкой стенке, тронутый ранним утренним светом. Как апрельский солнечный перезвон. Теперь она дрожала, клацала зубами и оправдывалась:
- Любые деньги. Хотите, квартиру забирайте. Хотите, я завтра же пойду и сдамся в милицию. Хотите, возьму на себя какие угодно преступления. Ваших друзей, близких. Только пожалуйста. Пожалуйста.

В ответ хрипло и прокуренно дышало. Скрипело и корчилось в гортани. Оно болело и хотел бы выть, но не умело. И было тихо и мрачно:

- У меня больше нет близких. Никого. Нет.

Потом долго тикали электронные китайские часы. Они не должны были тикать, но вот так получалось. Бабушка в гостиной сутулилась и мечтала залить в бак недавно купленного дочерью автомобиля воду. Или открутить гайку. Открутить гайку под капотом – ну должна же быть в этих подержанных иномарках хотя бы одна гайка, которую можно открутить. И тогда позавчера эта жестянка не сдвинулась бы с места. Загудела, задымила, не сдвинулась. Чтобы пятилетие внучки не переросло в пьяные подружкины посиделки в кабаке. Чтобы дочь затем не полезла в машину и не саданула педаль газа вместо тормоза. Просто затормозить, девочка моя. Просто затормозить.

«У меня больше нет близких. Никого».

И затем:

- Как зовут вашу дочь?

- Сашенька.

- Красивое имя.

- Пожалуйста…

- Нет. Месяц. Ровно через месяц мне надо убедиться, что вы меня поняли.

Ровно через месяц он пришел на её похороны и долго, внимательно смотрел ей в лицо. Помог бабушке с поминками, носил из магазина продукты, пил не чокаясь «земля пухом». Покойницу не отпевали по двум причинам: самоубийцам не положено, да и бабушка теперь верила только в Дарвина. Вечером, черная и скрипучая, она привела его за руку к Сашеньке. Знакомься, Саша. Это дядя Толя.
Уходя в ту ночь на смену он пообещал: ни волоса с вашей Саши не упадет. Вплоть до ее совершеннолетия. Потом уйду. Бабушка в белую нить сжимала пурпурные губы. Он обернулся: «У меня никого нет. У вас тоже».
Он приносил зарплату, ввинчивал лампочки, клеил обои, обедал и ужинал, мылся в ванной, брился, пользовался и чинил сантехнику. Он не искал бабушку после её ухода и не называл Сашу по имени. Одиннадцать лет.

Лёжа на выбеленной овчине, Саша пила из горла и ругалась матом, тяжёлым тошным мужским и истерическим бабьим матом. Потом свернулась клубком, опрокинула недопитый вискарь и уснула.

*
Она увидела его и выскочила из автобуса. Он шел по улице с собакой-поводырем, простукивая скользкий зимний асфальт палочкой. Желтый толстый лабрадор то и дело оглядывался, к шлейке у него была приторочена сумка для продуктов. «Слепая сволочь, - восхитилась Саша – горячий металл все-таки убил его глаза». Она остановилась в пяти метрах от магазина, куда дядь, осторожно ощупывая ступени, неуклюже взбирался вместе с терпеливым кобелём. Ей хотелось весело пропеть в суглобую серую спину «если друг оказался вдруг». Но она умела выключать хотелки. Высоцкого победил детский хор и «дружба крепкая не кончается». Нет, она не пела. Она провожала его до подъездной двери, ждала, когда он нажмет код, подмигивала умному лабрадору, на которого навьючили пару молока, батон и колбасу. Дядь открыл дверь, полуобернул к ней хамелеоновы незрячие очки:

- Здравствуй Саша. Заходи.

- Как учуял-то, дядь Толян?

В его однушке пахло блинами и кипяченым белым бельем, только снятым с мороза. В ее огромной сталинке в другом, далёком и чужом уже городе ничем не пахло. Только пластиком и мокрой пылью.
-Чаю? Обедать будешь?
- Буду.

Он не спрашивал, как она нашла его. Она не рассказала, что в рюкзаке у нее острая финка: собираясь к нему, она долго выбирала орудие возмездия. То, что это должно быть лезвие, она не сомневалась. Лезвие в живот. Потому что сердца у тебя нет – всаживать некуда. Она пила водку дома, догонялась в поезде. Она безостановочно прокручивала свой неумолимый приговор «ты убил мою мать, ты меня спаивал, ты насрал на мою бабушку, ты бросил меня, ты растоптал, умри тварь». Ну и что-то такое. Очень обидное, должно быть, перед казнью. А теперь она сидела в его накрахмаленной квартирке, ее правую руку лизал слюнявый лабрадор и она не знала, убьёт ли его сегодня ночью или завтра днем. У нее болела башка с жуткого похмелья и очень хотелось чаю и блинов.

Засыпая на раскладном диванчике, она сказала как сильно, до самых печёнок ненавидит его. И все эти – плюс-ещё-одиннадцать-лет! - мечтала найти его и всадить нож в брюхо. Мечтала видеть, как его будет крючить и ломать на белом паласе его комнаты в луже чёрной венозной крови. Он кивал: да, конечно. Я не против кончиться именно так. Она смеялась: ты дурак дядь, ты такой прикольный, когда слепой: воздух щупаешь. Он смеялся следом. Следом смеялся его пёс и огромный портрет на неровной, белой, будто известью сожженной стене. Прекрасная, словно из света и воздуха сотканная молодая девушка, невероятно живая для обычного карандашного рисунка. Каштановые волосы, чуть сбившиеся от ветра – наверное южного, влажного, густого, детские ямочки на щеках, и очень взрослые глубокие серо-зеленые глаза. Прежде чем лечь спать, он подошел к портрету и провел слегка, только подушечками пальцев, по ее щекам  и волосам. «Спокойной ночи», - сказал то ли ей, то ли Саше, то ли всем вместе.


Рецензии