Как русский князь на Цейлон ездил
На рубеже XIX-XX веков представители разных дворянских родов, в т.ч. Щербатовых, Шереметьевых и Волконских, постоянно совершали ознакомительные поездки за рубеж. Места путешествий варьировались от желаний, задач и финансовых возможностей участников – от Лондона до Цейлона и Голландской Ост-Индии (Индонезии).
В этой публикации впервые за 150 лет приводятся «Малые очерки» князя Михаила Николаевича Волконского, который в 1898 году в окружении ряда знакомых и сопровождающих совершил восточный вояж – от Алжира до Цейлона. Свои записки он опубликовал в нескольких номерах «Московских ведомостей» в мае-июне того же года (Волконский М.Н. От Запада к Востоку. // Московские ведомости (Москва). 26 апреля 1898г. №113. С. 3-4; Волконский М.Н. От Запада к Востоку. // Московские ведомости (Москва). 13 мая 1898г. №130. С. 3; Волконский М.Н. От Запада к Востоку. // Московские ведомости (Москва). 17 мая 1898г. №134. С. 3-4; Волконский М.Н. От Запада к Востоку. // Московские ведомости (Москва). 3 июня 1898г. №150. С. 2-3)
Этот маршрут для путешественников необычен. Чаще всего русские путешественники, которые могли себе это позволить, выбирали маршрут из Одессы до Цейлона и обратно. Представить древнего титулованного рода был до поездки на Цейлон в Западной Европе, откуда, по всей видимости, прибыл в Западную Африку, откуда и начал писать свои «маленькие очерки».
Фигура князя Михаила Волконского не была широко известна в свое время. Его имя по-настоящему всплыло в начале 1900-х гг., когда князь стал одним из активных участников монархического движения и даже со-основателем Союза Русского Народа. Наиболее полно его биографию раскрыл историк Анатолий Степанов (Черная сотня. Историческая энциклопедия 1900-1917. / Отв. ред. О.А. Платонов. М., Крафт+, Институт русской цивилизации, 2008).
Вообще Михаил Николаевич человек незаурядный – он сам в начале ХХ века опубликовал 6-ть томов своих литературных сочинений, среди которых были и пьесы. Некоторые из них были очень популярны на сцене русских театров. Такую участь ждала опера «Вампука, принцесса Африканская». Драматург Петр Гнедич писал об этой опере:
«Вот о чём хочу сказать: о рождении в моей квартире пресловутой «Вампуки». Автор её — Михаил Николаевич Волконский. Я не раз с ним возмущался «условностями» сцены. Стремясь к отсутствию кривлянья и гримасничанья на сцене, мы всё время преследовали то жеманство, что пышным цветом расцветало даже на образцовых сценах и более всего в опере. Волконский много раз говорил мне: «Надо написать такой гротеск, чтобы раз навсегда было убито это манерничанье». «Вампука» написана им сразу, но подготовлялась к рождению много лет. Само происхождение имени героини таково. У нас бывала родственница жены, институтка, уже не первой молодости, наивничавшая иногда, искренне или не искренне — не в этом дело. Раз Волконский рассказывал, как чествовали в Смольном институте престарелого герцога Ольденбургского, и хор воспитанниц с цветами пел ему на известный мотив из «Роберта-Дьявола»: «Вам пук, вам пук, вам пук цветов подносим…» Она его спросила: «Разве есть такое имя — Вампук?» Сначала никто не понял. Но потом сообразили, что девица слила два слова в имя собственное. Волконский ответил ей: «Неужели вы не знаете: Вампук — это употребительное имя. И женское есть. Вампука. Очень звучные имена». Тут его осенило. Обращаясь ко мне, он прибавил: «Эврика! Имя для героини пародии найдено: оно будет Вампука». Так создалось это прозвище, ставшее крылатым, и теперь ничем уже не вытравить его из театрального обихода. Так создаются вековечные термины. От Вампуки пошло наречие — вампукисто, и даже образовался глагол — навампучить» (Гнедич П. П. Книга жизни. Воспоминания 1855—1918 гг. Л.: Прибой, 1929).
Вампука была впервые поставлена в 1909 году в «Кривом зеркале» Санкт-Петербурга и не сходила со сцены нескольких городов до 1927 года. Она известна и сегодня. Так в 2010 году «Геликон-Опера» отметила свой юбилей именно этой постановкой.
И тем не менее жизнь, деятельность и творчество князя Михаила Волконского, писавшего под псевдонимом Манценилов, остается практически неизвестным. И это на том фоне, что он сотрудничал со многими изданиями – от «Нового Времени» до сатирической «Виттовой Пляски». Более того, в первой половине 1890-х гг. он был редакторов выдающегося журнала «Нива».
Обстоятельства смерти князя остаются неизвестными. После того, как русские правые развалились, Михаил Николаевич отошел от политической деятельности. Он скончался после краткой болезни в Петрограде в четверг 13 (26) октября 1917 года, менее чем за две недели до переворота большевиков.
И несмотря на то, что пресса проигнорировала смерть бывалого черносотенца, на следующий день в «Петроградской газете» была опубликована карикатура А. Лебедева очень соответствующая моменту. На ней беседуют врач и уставший от ужасных новостей в стране гражданин.
Диалог.
Доктор: Вы говорите, что не можете спать? Хорошо, я вам пропишу снотворного!... Обыватель: Пожалуйста, такого, чтобы я заснул… года на два!...
Это было символично. Волконский заснул навсегда и тем самым, с большой долей вероятности, избежал участи, которая была уготована многим представителям дворянского сословия, некогда принадлежавшим к русским монархическим партиям.
И тем не менее публикуемые здесь записки Михаила Волконского любопытны. Видевший виды наблюдатель без труда заметит то пренебрежение, с каким Волконский пишет о своем англофобстве, о видах Коломбо, санитарных правилах на кораблях на рубеже веков.
Читая этот текст невольно изумляешься: а что за полтора века мы не изменились?
Князь Михаил Николаевич Волконский
От Запада к Востоку.
Маленькие очерки
I
Мы вышли из Алжира поздно вечером и на другой день, проснувшись, я встал уже в открытом море. Солнце ярко светило, небо было безоблачно, виднелся кругом ясный горизонт, но качало так сильно, что пришлось одеваться, проделывая эквилибристические движения гимнаста, чтобы не потерять равновесия.
И обиднее всего было что при совершенно ясном небе и без малейшего признака ветра вздымались такие волны, что у нас палуба становилась под углом 380.
Мне объяснили, что это «мертвая зыбь», оставшаяся после разведенного, вероятно, бурей волнения, но пассажирам от этого не стало легче.
Мертвая зыбь успокоилась к вечеру, и на другой день было уже тихо, но… холодно; термометр показывал шестнадцать градусов тепла по Рефмюру, но накануне было слишком двадцать градусов, и резкая перемена оказалась ощутительна.
Мы зябли. Впрочем, такой «холодный» день выдался один только, солнце скоро нагрело воздух, и он снова стал обдавать нас своим жарким дыханием. Ночи были безоблачны, и на просветленном небе высыпали странными как бы колеблющимися тучами звезды. Точно каждая из них не горела, как у нас на севере, отдельным ярким огнем, а была повешена на тончайшей светлой нити, слегка колебавшейся в беспредельной высоте. И точно, одни были опущены пониже, другие повыше, а дальше опять спускались на нитях и, двигаясь, мигали в таком же неуловимом созвучии, как золотые нити их лучей… Как будто тут, на земле, на море, было слышно это созвучие, и ухо, догадываясь о напеве, старалось поймать и подслушать, но музыка замирала и тонула в странных голосах, очень часто слышных в море из-за шума рассекаемых волн, пароходного винта и машины. Эти голоса внизу были определенными, земными, слышными, а о той мелодии, которая была там, наверху среди как будто плавно покачивающихся звезд можно было только догадываться.
Я часто выходил, когда все, кроме вахты, на пароходе ложились спать, и подолгу, где-нибудь в укромном уголку, застывал, как обвороженный, глядя на звезды я точно душой прислушивался к ним.
Раз стою так – смотрю на палубе, среди спящих вповалку солдат, один стоит на коленях, молится. Поднимет голову, остановится, долго, долго глядят вверх, на опрокинутый на ними купол небесного храма с его вечными, неугасимыми лампадами, закрестится и положит земной поклон, и потом опять наверх уставится и глядит… Может, я недостаточно просто рассказываю, но этот коленопреклоненный солдат на палубе среди моря, среди неба, точно дышавшего светлыми звездами, среди теплой, веявшей благодатью ночи в чужой нам далекой стороне – как живой до сих пор предо мною; закрою глаза, только и вижу его…
Под влиянием этих ночей чувствуешь себя размягченным, точно стал добрее и лучше…
Общее настроение на пароходе становится мечтательное, разговоры делаются медленнее, мы начинаем рассказывать друг другу истории, и слушатели не перебивают рассказчика и со вниманием смакуют его повествования… за день до прихода в Порт-Саид мы вдруг замечаем с борта, что вдали слева плывет по носу что-то странное, необыкновенное, плывет вдали еще, но прямо на нас, производя издали впечатление человеческой фигуры.
Побежали за биноклями, но в бинокль видно, что как будто человек ухватился за торчащий из воды кусок мачты и покачивается…
- Неужели правда человек?
- Положительно – человек!
У меня сейчас же в голове рисуется картина, как мы спасем его, накормим, отогреем… Я забываю, что и без того жарко, что мы не у нас на севере, и мне кажется, что спасенного непременно надо будет отогревать.
Кострома со своим тринадцати узловым ходом, довольно быстро настигла странный, привлекший наше внимание предмет, и мимо нас проплыли два довольно большие парусинные шара на палке, утвержденной на четырехугольном вымазанном красною краской плотике.
Что это? – никто не мог ответить сразу. – Сорвавшийся буек? Но откуда он и, кроме того, таких буйков не бывает. Часть разбитого судна? – Но ни на одном судне нет ничего похожего. И потом эти предположения казались слишком просты, нам как-то невольно хотелось видеть тут непременно что-нибудь таинственное: - религиозный обряд, дань какому-нибудь суеверию наконец может быть какую-нибудь особенную казнь.
Ведь зачем-нибудь да пущены же эти шары на воду?
Почему, на самом деле, плотик был окрашен в красную краску? Кто-то уверял, что видел даже на палке, на верхнем ее конце, перекладины в виде креста. Это возбуждало сомнение, хотели проверить, но пока мы говорили – шары уплыли так далеко назад, что рассмотреть их не было возможности.
Пришел капитан и объяснил все очень просто: - шары оказались целью для стрельбы, и ничего в них таинственного не скрывалось…
II
Есть что-то поэтическое в самом названии «Порт-Саид»: оно напоминает Восток. Как скажут при мне это слово – так почему-то сейчас и вспомнится эпиграф из Саади к Бахчисарайскому фонтану: - «Иных уж нет, а многие далече». Порт-Саид представлялся мне большим восточным городом с минаретами и мечетями, с садами, мостами и толстою стеной с бойницами и воротами. Мне казалось даже, что оттуда будут видны какие-нибудь пирамиды, нечто в роде сфинкса, кущ пальм будут вырисовываться темными очертаниями на светлых красках огненного заката. Словом, я ожидал найти в Порт-Саиде всю ту выдуманную мною с детства Африку, которой не нашел я в Алжире и которую воспевают в фантастических стихах наши поэты из молодых, сидя летом в Лесном, под Петербургом.
И вдруг, когда мы пришли в этот Порт-Саид, явилось полнейшее разочарование не только в моих, более или менее пышных, мечтах, но даже самые скромные ожидания не могли бы оправдаться, до того действительность оказалась невзрачна. Порт-Саид, маленькое портовое местечко, приютился на плоском, ровно утоптанном пространстве не больше квартала какого-нибудь города. оно так и имеет вид квартала, или предместья, точно настоящий город будет где-то там, дальше… Отсюда начинается Суэцкий канал, но вход в него заставлен и загорожен заполнившими бассейн гавани судами, которые теснятся друг к другу так, что Кострома с трудом тихим ходом проползла между ними и нашла себе место. Эти скучающие пароходы, набережные с неизменными бочками и тюками и подъемными кранами, и вид массы окрашенного в разные цвета железа, из которого сделаны и самые пароходы, и трубы их, и мачты, и большинство сооружений на набережной и даже деревянные галереи на домах выкрашенные под железо же, - дают всей обстановке знакомый портовый характер, будто она в Европе, Азии или Африке.
Не успели мы остановиться, как на пароходе явилось множество народу – поставщики, продавцы, прачки, портные, рекламеры с объявлениями от магазинов, и посреди них героем и до некоторой степени своим человеком высокий молодой темно-бронзовый малый в феске, широких шароварах, синей фуфайке и расшитой куртке. На груди на его фуфайке красными русскими буквами было вышито: «Мустафа – Молодец». Он довольно скверно говорил по-русски, но самостоятельность и то, что по-иностранному называется апломб, а по-русски нахальство – выказывал огромное. Здоровался со всеми нами, как со знакомыми, и так улыбался и смеялся, показывая свои белые ровные зубы, точно и в самом деле был добродушнейший и милейший парень. Может быть, он и в самом деле таков, только уж развизен очень. Мустафа-Молодец именует себя собственно проводником, но так как в Порт-Саиде провожать решительно некуда, потому что весь Порт-Саид на ладони, то он служит фактором. Все Мустафа знает или соврет, что знает, и все может сделать и достать. Главным поставщиком оказался Грек, говоривший по-французски, по-немецки и очень дурно для Порт-Саида по-русски.
Все это засуетилось у нас на палубе, заговорило, затормошило, и открылась сейчас же настоящая ярмарка, благодаря продавцам со всякой нужной и ненужной дрянью…
Один из них отозвал меня в сторону и таинственно предложил мне купить «хорошие», как он говорил, запрещенные картинки и фотографии и вовсе не удивился, когда я сейчас же прогнал его прочь. Видимо, он привык к этому…
Непривычные трехэтажные каменные с деревянными наружными галереями сараи с окнами, заменявшие дома на набережной, видимо выстроены безо всякой даже претензии на архитектуру или орнамент, не обещали ничего красивого на берегу, но после семидневного переезда по морю все-таки хотелось пройти по твердой земле.
У пароходного трапа скучилась целая флотилия маленьких лодочек, и когда мы спускались к ним, над нами с палубы раздался голос Мустафы Молодца, очевидно, считавшего нас уже заполученными под его покровительство. Он требовал, чтобы мы сели непременно в ту лодку, которую он указывал, и говорил, что платить не надо, потому что все это войдет потом в общий счет.
- Мустафа-Молодец, харошо. Мустафа харошо!, - кричал он, хлопая по синей надписи на груди…
Решительно не предполагая никакого счет с Мустафой, мы сели, кажется, в первую попавшуюся лодку, но когда, причалив к берегу, хотели расплатиться, лодочник не взял денег и сказал, что он от Мустафы, и нужно платить ему… Делать было нечего…
От набережной надо было повернуть на улицу с таким же, как и на ней, каменным, точно наскоро и на снос сбитыми, балаганами с галерейками по второму этажу и с магазинами внизу… Ничего похожего на частное жилище во всем Порт-Саиде не нашлось. Зелень только виднелась на галерейках в виде тощих растений в горшках. Это было нечто среднее между гостиным двором и временной ярмаркой. Точно во всем городе, вовсе нет жителей, а есть только купцы, которые торгуют в своих лавках. Может быть, оно так и на самом деле…
Мы шли по середине улицы, потому что все ходили так, и между пешеходами изредка лавировали колясочки, запряженные крохотными лошадками, что нисколько не мешало пешеходам.
У каждой лавки и магазина сидели и стояли продавцы, которые, завидев нас, громко кричали:
- Русски… Русски… харошо… харошо… сюда… сюда…
И звали к себе. Из лавки в лавку в лавку стало известным, что пришел большой русский пароход, и наши европейские костюмы выдавали в нас приезжих.
Мне надо было приобрести полную тропическую экипировку, то есть пробковую шляпу шлемом, кушаки, туфли и белые костюмы, так сшитые, что их можно носить без рубашки… Для этого пришлось зайти в три магазина, потому что когда мы выбирали и откладывали вещи, то заламывали такую цену, что становилось смешно. В третьем магазине, наконец, я сторговался у Итальянца, говорившего по-немецки, нужный мне ворох платья и прочего, и когда мне все это завернули, я остановился в некотором недоумении, как же я понесу все это?
Но в это время в дверях с улицы как из земли вырос Мустафа-Молодец, хлопнул себя по надписи и только спросил, которые мои вещи, а затем, не нуждаясь ни в приказаниях, ни в разрешении забрал их и заявил, что я могу идти дальше своей дорогой, потому что он – Мустафа, молодец…
Делать было нечего, и я пошел своей дорогой – в парикмахерскую… Там купил одеколону, воды какой-то, еще что-то и только что хотел брать свертки, как опять явился, словно дух, Мустафа, освобожденный уже от моих прежних покупок, и, перехватив у меня новые, отпустил с миром дальше…
Мы разбрелись каждый по своим делам в одиночку, потому что заблудиться здесь нельзя было: всего одна улица и всего одна порядочная гостиница, где можно было обедать и где мы согласились сойтись в назначенный час. Гостиница стояла на той же улице, но дома были так похожи и так много кругом пестрело вывесок и разных надписей, что я остановился приблизительно в том месте, где по моему расчету была эта гостиница, и до некоторой степени беспомощно огляделся, силясь найти ее вывеску.
Передо мной снова, как из земли, вырос Мустафа и на этот раз безмолвно, но оскалив зубы, показал вытянутой рукой куда мне идти.
III
Оказалось, Мустафа нянчился не со мной одним, но со всею компанией. Он следил все время за всеми нами на улице, отбирал вещи и отсылал их с мальчиками на пароходе. Любопытнее всего что, кроме «общего счета» с Мустафой, которого мы не избежали волей-неволей, все эти его подручные мальчишки также явились просить монеты…
Гостиницу держал Грек, и потому нам в закуске подали сардинки с маслинами, но водка опять была русская… Вечером лавки закрылись, и нижний этаж домов погрузился в мрак, но осветились верхние…
Мы поднялись по широкой, крутой деревянной лестнице и вошли в театральный зал со сценой и занавесью, уставленный столиками. Тут играл оркестр Немок, но столики пустовали и, кроме нас, посетителей не было. От спускавшихся с потолка ламп сильно пахло керосином, - несмотря на открытые двери и окна на галерейку.
Немки играли в оркестре на скрипках, виолончели, трубах и барабане и дирижер во фраке махал палочкой… Удивительно фальшивил этот оркестр в пустой зале.
По другую сторону лестницы была комната с закопченными, голыми стенами, стоял большой стол, покрытый клеенкой с нумерами, и толстый человек с усами вертел по середине рулетку… Два какие-то довольно сомнительной наружности, один в котелке и стоптанных сапогах, другой – в мягкой шляпе, одетый что-то в роде пайковаго пиджака, ставили деньги и то проигрывали, то выигрывали.
Мы остановились в дверях, посмотрели. Крупье и стащики делали свое дело очень серьезно, внимательно и совершенно бесстрастно.
Я уставился в упор на толстого с усами, и когда он взглянул на меня, мне почудилось, что ему в душе самому очень смешно, и он действительно улыбнулся…
Мы повернулись и вышли. Но я нарочно замедлил и, выждав некоторое время, снова заглянул в рулеточную комнату. Там все трое сидели у стенки на стульях и очень мирно курили, преспокойно разговаривая.
Улица опустела и почти не встречалось прохожих. Закрылись лавки и город словно вымер.
На набережной зато еще издали слышался визг музыки, выкрики осипших от пения голосов и взрывы аплодисментов и одобрительных возгласов. Теперь, вечером, вся набережная представлял ряд освещенных бараков и была заставлена столиками, за которыми сидел народ, пивший и куривший до того что в тяжелом, жарком, неподвижном и густом воздухе южной ночи так и пахло табачным куревом. Кабаки теснились стена об стену, и под их навесом, на маленьких эстрадах, пели и кривлялись шансонетные певцы и певицы… Какой-то Француз в красном фраке громко, на весь честной народ, орал непристойности, а рядом надтрестнутым голосом кричала Француженка, подымая высоко обутые в лаковые туфли ноги… Дальше пел квартет… Все это было ужасно жалко, пошло, мелко, отвратительно и грязно. Мы только прошли мимо – у меня с непривычки закружилась голова, после степенно-тихого житья на пароходе.
Мне сказали, что Порт-Саид последний «европейский город», там дальше в портах уже иные нравы и обычаи, - и странно как-то прозвучал этот эпитет «европейский», хотя он был очень верен и характерен. Правда, в Порт-Саиде как бы сосредоточилась вся мерзость во всей её наготе, которую несет за собой так называемая западная цивилизация. Там, в больших городах Европы, мерзость эта прикрыта красивою внешностью, роскошью обстановки, архитектурой, садами, мишурою костюмов и нарядов, звонкими фразами и показной деловитостью. Здесь видна сразу вся изнанка: вместо храма – лавка, вместо семейного крова – кабак. И не странно ли, что эта цивилизация первым своим этапом, передовым постом у Суэцкого канала, в преддверие своем, устраивает такое место, как Порт-Саид.
Весь этот день и впечатление от города, опустевшего в своей темноте вечером, когда как бы все что было в нем живущего откровенно кинулось и расползалось по вертепам и столикам на набережной и пило тут из грязных стаканов грязное вино, слушая грязные песни и речи, было так полно, законченно, и в месте с тем так гадко, что долго, словно угрызение, лежало на совести. И впечатление это сгладилось только тогда, когда подъезжая к далекому русскому порту Владивостоку, издали еще у пролива, у входа в бухту, показалась главка новенькой, только что отстроенной церкви, заблестевшей своим православным крестом на выделявшемся в море темном берегу Азии.
IV
Находясь на Суэцком перешейке, мы были около мест освященных библейскими преданиями. Может быть девятнадцать веков назад путь из Палестины в Египет лежал очень близко от пустыни, на которой Порт-Саид устроил теперь свое торжище.
Суэцкий канал, раскрывший когда-то свои воды, чтобы пропустить народ Божий и поглотить нечестивых Египтян, мы прошли ночью и на рассвете видели издали тонувшую в голубой дымке воздуха гору, которую мне назвали Синаем.
Было 1 июля, когда мы вошли в Красное Море, - самое жаркое место пути вообще, потому что с одной стороны оно нагревается раскаленною почвой Африки, а с другой – пустынною Аравией. Помните, какое маленькое на карте Красное Море в сравнении с окружающею его песчано-каменистою сушей, как печка, жарко натопленною солнечными лучами. Несмотря, однако, на малые по карте размеры моря, берегов все-таки не видать. Кругом нас тоже вода, как и прежде, и так же, как прежде, нашему кругозору отмежеван небольшой сравнительно круг, но близость тропика чувствуется очень ощутительно.
Солнце стоит наверху, над самою головой, так что мы ходим на открытых местах палубы без косых, падающих от нашего тела в полдень на севере теней, а там, где натянут тент, солнечные лучи пробиваются сквозь двойную парусину, так что и под нею нельзя сидеть без пробковой шляпы…
Часто за бортом парохода из слегка колеблющейся, ослепительно серебряной влаги, вдруг, покрывая ее мелкою рябью, вырываются стада кажущихся маленькими, как бабочки, летучих рыбок… Вечером с одной стороны загорелся, как зарево, красивый закат, а с другой – в то же самое время заблестела полная луна с ярко-зеленым фосфорным отражением в воде. Чудно было смотреть на такое сочетание. То лунная, яркая ночь, а повернешься – ярко красный закат.
Моряки по этому закату предсказывают ветер через два дня.
Когда солнце село, начался обильный осадок влаги. Пароход, точно живое, изморенное дневным зноем и работой существо, покрылся весь испариной.
Это не были выступившие отдельные капли росы – нет, тенты промокли насквозь и с них лило ручьями, палуба потемнела от насытившей ее влаги и пошла целыми лужами, с мачт ползли змейки маленьких потоков… Мы ощутили все последствия дождя, только не упавшего каплями или ливнем, а как бы сразу осевшего при безоблачном небе. Говорят, в Красном Море дождь – большая редкость, потому что в воздухе там, в верхних слоях его, - недостаток пыли, на которой, по установившейся, кажется, уже в метеорологии теории, собираются дождевые капли в облака.
Влаги негде собраться наверху – и она оседает непосредственно.
Ветер, предсказанный по закату, действительно задул через два дня, когда мы миновали уже тропик Рака. Море заволновалось и все подернулось сплошь туманом, точно желтым дымом, сквозь который красным кругом сквозил солнечный диск. Дышать стало трудно и кожа на теле сразу высохла. Ветер дул, но не давал свежести, а, напротив, сушил и обжигал.
Не только все, что на нас было, весь пароход, люки, палуба, словом, все покрылось слоем тончайше измельченной, как мука мягкой пыли, но эта пыль забиралась даже в запертую каюту, в графин с водой, заткнутый пробкой, в бумаги, лежащие в портфеле… Мы попали в полосу Хамсина, и он угощал нас по-своему.
От Хамсина развелось волнение, и Кострома закачалась. Но ни волнение, ни качка не показались сильными. Сидел я на средней скамейке на шканцах, и вдруг с правого борта поднялась и выросла огромная волна – закатилась на палубу и, точно нацелилась именно на меня, обдала с ног до головы, разлившись под моими ногами на палубе…
Я вскочил весь мокрый и остановился, глупо оглядываясь; кругом была по-прежнему желтая муть песчаного тумана, а за качающимися бортами парохода виднелись суетившиеся обычным своим порядком степенные воляны, как будто вовсе и не касаясь того, что одна из них прилетела на палубу и на самой ее середине обрушилась на мою голову. Странно, что это была единственная волна, вкатившаяся на пароход и как бы посланная, чтобы окрестить меня, в первый раз входившего в тропики…
К вечеру ветер стих, и в блестящее подтверждение метеорологической теории выпал дождь как следует, каплями влаги, осевшей наверху на нагнанной Хамсином пыли…
Спать в каюте не было уже возможности от духоты. Попробовал я было вынести подушку на палубу и только прилег на нее, как с головы буквально полила испарина, и наволочка промокла, хоть выжми… Тогда я растянулся прямо на досках палубы, подложив под себя только циновку и одной шеей упершись в крепко надутую маленькую гутаперчивую подушку. Голоса осталась на весу, но в этом неудобном, по-нашему, положении, там, в тропиках, тело ощутило необычайную прелесть покоя, и я заснул с наслаждением.
Проснулся среди ночи, выспавшись я чувствуя себя совершенно бодрым.
Спать больше не хотелось – пошел по палубе. У планшира, облокотившись на него и расставив ноги, стоял наш пароходный доктор.
- Дмитрий Васильевич, что же вы не спите?
Он обернулся и посмотрел на меня…
- Да спать не хочется… ну, а вы как?
Мы заговорили и пошли по палубе. У вахтенного мостика нас окликнули сверху:
- Дядя Митя, - чего опять привидением ночью шатаешься?
Доктор, которого мы все звали «дядей Митей», оглянулся наверх и погрозил остановившему нас вахтенному начальнику:
- Молчи, - горизонт свой наблюдай!...
- Право, словно привидение, и пассажиру спать не даешь…
- Я уж выспался, - сказал я.
- А он, - вахтенный кивнул на доктора, - вот этак всю ночь в тропиках болтается… так ему тут и нет другого названия, как привидение…
Но в это время доктор, худой, длинный, действительно, ночью похожий на привидение, в своем белом тропическом костюме, нагнулся над одним из спавших и разметавшихся солдат по палубе и будил его:
- Ей, ты, умная голова, - живот закрой, - говорил сколько раз.
Солдатик, лежавший с оголенным животиком, едва проснувшись, сердито посмотрел на помеху своему сну, пробурчал что-то и, потянув свою фуфайку как следует, повернулся и снова захрапел.
V
Первым вопросом консульского клерка, явившегося к нам на пароход, когда мы пришли в Аден, было – сколько у нас на пароходе смертельных случаев от солнечного удара за переход?
Ему ответили, что – ни одного. О том же спрашивал и береговой врач, являвшийся для карантинных формальностей. Наконец, приехал к нам по какому-то делу офицер с большого пассажирского немецкого парохода, остановившегося рядом с нами и сделавшего переход по Красному Морю почти непосредственно, так сказать, по пятам Костромы.
Он рассказывал, что, слава Богу, этот раз у них желудочных заболеваний были меньше обыкновенного, но солнечных ударов было пять…
- А у вас? – спросил он.
- Ни одного.
- А желудочных заболеваний?
- О них не было слышно…
Офицер недоверчиво пожал плечами.
Меня это заинтересовало. У нас там шло все своим чередом, что, казалось, иначе и быть не может, а между тем выходило, что как будто Кострома явилась своего рода исключением в Адене… И на дальнейшем переходе, в первую свободную минуту, я поймал нашего доктора и просил растолковать мне, в чем тут дело?
- То есть вы о чем собственно? – переспросил он.
- Да вот, почему на Костроме в Красном Море никаких болезней, ни ударов не было?
- Думаю, что и дальне не будет.
Мы с ним были давнишние приятели и хорошо знали друг друга. И пошел-то, и плавал на Костроме потому, что он был там…
- Что же вы заговор что ли такой знаете?
- Заговор не хитрый, - у меня как пойдем в тропики, сырая вода на замке. Пить ее вовсе не дают, а чай пей, сколько хочешь. Ну, а потом нужно смотреть по ночам, чтобы животы закрыты были, а днем чтобы без шапки на голове на солнце не выходили. Вот и все…
- И вы смотрите?
- Разумеется, на то и поставлен.
- Так это вы по ночам привидением-то ходите… стал и соображать…
- Ну вот и хожу привидением.
- Ну, а как же народ – слушается?
- Смотреть за ним надо. Впрочем, Русский человек удивительно приспосабливается к местным условиям. Вы посмотрите, например, в Средней Азии солдат в походе сам ни за что сырой воды пить не будет. У него табак и щепот чаю в кармане. Придут на привал – как бы пить не хотелось, разложат огонь, вскипятят воду в котелке, бросят туда чаю и хлебают ложками… А на Кавказе опять по местному… И везде так… Где-нибудь на севере, с Самоедами, он их одежду носит и кушанье их ест…
Доктор был Русский человек – Москвич, которого покойный Захарьин знал и верил ему. Живал он в разных местах, между прочим на Кавказе, где проводил недели в годах верхом на лошади с горцами и езжал, бывало, к ним зашивать раны, бросая на водах визит у дорого плативших, но не серьезно больных барынь. И в Добровольный Флот-то он пошел плавать только потому, что ему не сиделось на месте.
Я понял сразу, к чему он клонит и заметил:
- Русский человек не гнушается чужим обычаем, приспосабливается к местным условиям, а, глядишь, мало помалу все на свой салтык переделает и на своем поставит…
- А вот этого- то у Англичан, например, совсем нет, - перебил меня доктор. – У нас веры в себя много, в сознание своей народности, что русское всегда остается при нас, потому что мы не боимся ни чужих нравов, ни обычаев, а Англичанин хочет самую природу по-своему гнуть…
- То есть, как это?
- А вот – явился в тропики, в Индию, и хочет жить так, как в сырой и холодной Англии. Здесь, в жару, спиртные напитки – яд сущий, а он целый день сода-виски пьет. Говядина переваривается трудно, а он каждый день ростбиф ест…
- Ну и что же?
- Ну, и мрут они здесь ужасно. Смертность у них тут большой процент дает, в особенности среди детей…
- Они ведь, кажется, их в Англию отсюда на воспитание отсылают?
- И многие воображают, что вот из патриотизма! На самом деле просто потому, что не выживают их дети здесь при их режиме…. Ну так вот и посмотрите, если уж они не хотят принять условий, необходимых даже для их собственного здоровья, то можно себе представить, как они к остальному всему местному относятся! Отсюда и рознь их с Индейцами, и ненависть этих Индейцев… Вот, приедем в Коломбо – увидите…
Я думал, по правде сказать, что наш «дядя Митя» преувеличивает: но едва мы пришли в Коломбо, как, не сходя с парохода, сейчас же нашли подтверждение, да самое полное, его словам…
Во всяком порте первым после лоцмана, который вводит нас в гавань, появляется на пароходе карантинный врач для исполнения формальностей, без которых никому нельзя сойти на берег…
В Коломбо к нам в кают-компанию, где мы сидели за утренним чаем, вошел молодой человек в белом, очень чистом костюме и фуражке с галуном. Было что-то очень робкое, тихое и необычайно милое во взгляде его красивых черных глаз, когда он, войдя, оглядел нас и поклонился. Темная кожа из рода в род переданного по наследству загара не портила его лица с тонким профилем, хорошо очерченным ртом и черными ровными усищами…
Это был карантинный врач, которого мы ждали, и наш Дмитрий Васильевич встретил его, познакомился и протянул руку.
Они сели по другу сторону каюты за свободный стол и, когда дело было кончено, мы стали знакомится все с Индейцем и приглашали его сесть с нами пить чай…
Он стоял, мялся, опустил глаза и робко отказывался. Говорил он только по-английски…
Видимо мы совсем смутили его; но сквозь это свое смущение все-таки он улыбался, и темное лицо его делалось еще наивнее и симпатичнее…
Он так и не сел за тот стол; подали ему чай туда, где они сидели с нашим доктором, которому тоже перенесли и его стакан…
Индеец, усевшись боком на стуле, точно, чтобы не потерять лишней секунды, когда потребуется встать, часто мешал свой чай ложечкой и, нагнувшись близко к Дмитрию Васильевичу, тихо разговаривал с ним…
Знаете, что он сказал ему между прочим? – Что он удивлен приемом Русских, что на английском пароходе не только никто не стал бы с ним разговаривать, но даже пароходный врач не посадил бы его и ограничился дачею самых кратких сведений. Сказал он это не сразу, конечно, но все-таки вдруг, неожиданно, среди разговора о совершенно посторонних вещах, который затеял с ним его русский коллега.
Он приостановился, опустил голову на руку и почти шепотом проговорил:
- Какие вы добрые!...
Я следил за ним все время издали, слышать разговора их было нельзя, но я видел, как он опустил голову, и какое было выражение лица у него в это время.
- Вы знаете, ведь Англичане считают нас хуже крыс, - сказал он тоже.
Он кончил курс в университете, в Англии, имел ученую степень и служил теперь здесь, в своей родной стране в английском госпитале под началом Англичан, выдержавших испытание только на фельдшера…
Когда уходил он, то как искренне и весело благодарил нас за что-то, что даже неловко было, потому что мы решительно ничего не сделали для него, кроме того, что обошлись с ним по-человечески…
VI
Лодка, в которой мы с доктором отошли от Костромы остановившейся на рейде в Коломбо, пристала к пристани, сваи которой, помост, навес и перила были сделаны из толстых четырехугольных бревен темно-красного цвета, сильно пахнувших пряным запахом.
Я не сразу, а только приглядевшись, узнал в этих грубых, массивных, не лакированных, а просто наотмашь отесанных топором бревнах – дорогое у нас и тщательно всегда шлифуемое красное дерево. Сплоченный из них помост, на который мы вскарабкались из лодки по очень неудобной лесенке, был так компактен и тяжел под ногами, точно мы ступали по асфальту. Навес этой пристани из красного дерева примыкал к домику, сквозь который был сделан широкий проход на берег. Здесь, на месте, доктор показал мне большой выбеленный прямоугольник с английском надписью на нем огромными буквами.
- Что я вам говорил? – сказал он.
Объявление гласило: «Берегите свои шляпы на голове и не снимайте их. Помните участь»… дальше следовали фамилии умерших от солнечного удара Англичан, не желавших обращать внимания на тропическое солнце…
Это была характерная, красивая иллюстрация. Только что мы вступили на берег, невольно кинулась в глаза – другая: в оглоблях двухколесной одноместной, расписанной колясочки, - рессорной, удобной – бежал, держась за них руками, обливаясь потом, сморщенный старичок, темнокожий Индеец, совсем голый; только голова у него была повязана какою-то тряпицей, да из тряпицы же был сделан пояс на бедрах. Дышал он тяжело, как-то методично отчетливо поднимая худые с обтянувшеюся сморщенною кожей босые ноги и с трудом забирая воздух впалою сухою грудью на которой очерчивалась острым углом каждая косточка.
В колясочке на сафьянной подушке сидел молодой типичный Англичанин с газетой и отрывисто покрикивал на старика, который вез его:
- Го го!
Потом я тут же в Коломбо, да и вообще во всей Азии, увидел, что «все» ездят на людях; это принято на всем Востоке, и колясочек с людьми, вместо лошадей, так много и так эти люди – лошади усердно сами пристают, чтобы поездили на них, что невольно начинаешь считать это должным явлением.
Но первый раз оно поражает непривычный глаз. Да еще, как на грех, встретился-то мне в первый раз молодой Англичанин с газетой, едущий на старике. Потом сейчас же замелькало множество других, и толстых, и худых, сидевших расставив ноги с сигаретами во рту в колясочках, возимых бегущими по жаре людьми… Ехали на них дамы с детьми и просто с покупками и картонками.
И всех мне было очень жако – этих везших х, доведенных нищетою до такого труда людских существ, с добродушными, покорными лицами, послушно носящих тяжелое ярмо. Ярмо ведь было уж тут в буквальном смысле… Но все-таки жальче всех других казался мне старичок, которого я увидел первым…
Мне говорили потом, что почему-то иначе в Азии нельзя и ездить, как только на людях, что это уж тут так как бы самою природой устроено – и против этого ничего не поделаешь…
- А, а как же во Владивостоке у нас тоже на людях ездят? – спрашивал я.
- Нет, что вы?
- Так ведь там то же Азия…
- Да, но все-таки… нет… знаете, у нас…
- Мы ведь крещеные!, - подсказывал я.
- Да, вообще, у нас это не принято…
- А у Англичан, в их владениях, принято, у просвещенных Европейцев-то!...
- Повсюду!...
- Так.
- Ну да уж известно вы всегда придираетесь к Англичанам, потому что – «ретроград»…
Любопытно, как один наш мужик, переселенец, молодой парень, на остановке в Коломбо, отнесся к этой езде на людях. Вышел он с целою, разумеется, компанией мужиков погулять на берег. Видят они – красивые колясочки, сидят в них люди и люди тоже возят их. Занятно. Подошли к свободному вознице и стали объясняться знаками. Парень показал монету, которую ему не жаль было. Уговорились. Уселся он, повез его Индеец, а остальная компания парня провожает. Смешно. Весело. Проехал он немного – «стой» говорит. Индеец думает, что тот его погоняет – шибче пускает, а тот ему «стой»! Наконец, остальные подбежали, остановили. Слез парень, разулся – полезай, говорит, в коляску. Индеец не понимает.
- Чего дурака-то ломаешь, - уговаривает его парень, - русским тебе языком говорят: полезай в коляску…
Наконец, Индеец понял не «русский язык», а мимику осклабился и сел. Парень дал ему в руки чоботы свои, взялся за оглобли и повез.
Получилась картина оригинальная. Русский малый в белой рубахе везет колясочку; в ней голый Индеец вытянулся в струнку и бережливо держит «чоботы», так бережно, точно это священный предмет культа, - а сзади целая компания – и все страшно довольны….
Англичане смотрели на эту сцену, пожимали, конечно, плечами и говорили: «варвары!».
Кончилось это тем, что парень зазевался, выпустил оглобли, колясочка перевернулась – и Индеец полетел с чоботами; его подняли, но он не ушибся. Потом все напились, разумеется, вместе с Индейцем, который сейчас же получил название «нашего черного» - и напились, хотя были «варварами» английской виски, которая послужила, таким образом, для слияния русских с Индией.
Весь этот рассказ передавал мне очевидец – человек достоверный.
К крайнему моему удовольствию по улицам Коломбо ездили и извозчики, тоже Индейцы, в четырехместных миниатюрных шарабанах, на довольно высоких колесах и запряженных маленькими лошадками.
VII
Улицы Коломбо поразили меня ярко-красным огненным цветом песку, глины и камня, из которых они были укатаны… Благодаря этому красивому цвету и без того яркая зелень травы и деревьев казалась еще более ярко-зеленой, так что долго и внимательно вглядевшись в нее я решил, что тут без берлинской синьки и гумигута с акварели не обойдешься… Самое местечко Коломбо состоит из красивых каменных домов, а по середине высокая башня маяка с ее фонарем, видным далеко в море… Дома построены на манер тропический – на каждом из них как бы каменный чехол с арками, образующими вокруг галереи, как у нас в гостиных дворах. Эти арки галерей закрываются деревянными жалюзи, а на галереи выходят окна комнат…
В нижнем этаже под арками идут тротуары для пешеходов.
По берегу моря проложена между газоном хорошая дорога за город мимо казарм английских войск и круга для скачек.
Во всех Английских портах в Азии устроены скаковые круги и происходят регулярные скачки…
Вокруг местечка с его маяком на довольно большое протяжение между пальмовых рощ расположены английские угодья – коттеджи с садами, все больше старинные дома и очень похожие на бывшие жилища рабовладельцев в Америке, как их рисовали, бывало, в разных книжках, которые мы читали в детстве.
Между этих коттеджей и пальмовых рощ мы катились с доктором в шарабане, отправились в музей, который, сказали нам, очень любопытен…
«Пальмовые рощи» на самом деле вовсе не соответствуют тому представлению, которые имеешь о них издали, не видя… Ботанический сад в Алжире – это все-таки искусственное насаждение и имел такое же отношение к вольнорастущей роще, какое могла иметь теплица к самому этому саду. Сеть длинных, хлыстами вытянутых, стволов с беспорядочно спутанною, словно непричесанною зелено-серою верхушкой – вот растущая на воле пальмовая роща. Выдаются красные места, в особенности там, где есть бамбук, но в общем оголенность и толщина стволом резко бросаются в глаза и обманывают ожидания, которые сами собою жили прежде в воображении…
У музея – красивого здания – разведен газон с клумбами и цветами.
Самый любопытный в нем отдел – коллекции рыб, насекомых и птиц, занимающий верхний этаж. Из рыб и птиц понаделаны чучела. Рыбья кожа набита твердо и раскрашена масляною краской. На огромной акуле этой краски столько от частого должно быть ремонта, что трудно прощупать даже не сшита ли она просто из парусины.
Среди коллекции насекомых и птиц витрины с удивительными экземплярами. Бабочки в виде древесного листа, например, то ярко-зеленого, то заведшего, коричневого, но до того, до обмана, и по форме и по краске похожие на листья, что трудно, даже зная, поверить, что это бабочки. Жуки, до полной иллюзии, похожие на сучки с сухими веточками, которые не что иное, как ноги. При виде этих странных существ невольно создается сказка об оживающей мертвой природе, и сколько, право, бесконечной поэзии вот в этом жуке, похоже на одушевленный сучок сухой ветки!...
Все, что собрано в музее, найдено на Цейлоне и должно представлять более или менее полную картину его жизни. В нижнем этаже помещено оружие, утварь, восковые фигуры типов, рукоделия, уборы и костюмы…
Здесь в индийских вышиванках и украшениях много узоров русских, не тех, конечно, которые вплетаются нам в орнамент. Немцы-архитекторы, а тех, которые вы найдете на полотенцах, рубашках и передниках по деревням. И узоры эти до того похожи на русские, что точно они вышиты были не на южной сторону Гундукуша – колыбели арийского племени, а на далеком севере, в длинный зимний вечер, среди снегов, переданные преданием от давнего почти сказочного времени, от которого и письмен не осталось… Перед одной витриной я остановился, развел руками, да так и остался, разинув рот: - из-за стекла с полки глянули на меня, словно сказали: – «а вот они мы!» - знакомые, давно знакомые и по сказкам, и по лубку, и по изделиям кустарей фигуры. Тут были и лен с загнутым на спину хвостиком и пастью в виде продольной трещины с ровно поставленными, как заборчик, колышками зубов и птица С лин… и Евстрофиль, все до глиняного голубка или уточки включительно. Все это сделано на Цейлоне, о чем свидетельствовала особая надпись, сделанная из глины, - все это было точь в точь похоже на те редко характерные, раскупаемые у нас нарасхват настоящими любителям и видные на почетных местах в мастерских художников глиняные изделия кустарей, которые привозятся ими в Москву на первой неделе поста на грибной рынок… Мне всегда нравились эти вещи по их характерности и несомненному чисто индийскому стилю, но я никак не мог ожидать даже, чтобы между индийским кустарным производством на Цейлоне и нашим под Москвой было уж такое разительное сходство…
У меня срисованы эти вещи, и сравнивал рисунки с русскими изделиями и убедился, что память в Коломбо не обманула меня…
Все это, конечно, гораздо более важно, чем кажется на первый взгляд, потому что служит одним из веских доказательств, что наш орнамент близок к византийскому потому, что мы заимствовали его от Византии, а может быть потому, что источник его заимствования был для нас общий с Византией – Индия…
И всякий раз, как случится мне заговорить о нашей непосредственной связи с Индией, вспоминается образ старой сказки: - дивные деревья, пальмы и цветы растут на вольном воздухе, жара стоит, солнце греет, а кругом виден снег, а выйдешь из чудесного сада – обдаст тебя лютым холодом.
Неправда ли – невозможный вымысел, фантазия, глупость, роскозни старой бабы?
В XVI веке и на западе, и у нас в литературе поднимался вопрос о месте рая, и место это описывалось вот именно таким садом среди холода пустыни. Но и тогда ученые решили, что это мол невозможно, а этим покончили спор, но предание сохранило до нас сказочный образ, и Пушкин сделал из него не рай, а замок, куда была перенесена Людмила, зачарованная Черномором.
И вот раз по дороге от Москвы до Петербурга встретился мне в вагоне очень интересный собеседник, побывавший в средней Азии и поживший там. Мы с ним проговорили целую ночь до утра.
Рассказал он мне случай – но как-то к слову пришлось – что такое сказочно-чудесное место, действительно существует, и сам он его видел на Памире. Оно возможно оказывается, и объяснение «чуда» заключается в законе элипсиса, в которой все лучи, как известно, отражаются в конусе. Если сделать в театральной зале потолок к форме элипсиса, то слышно будет в одном только месте, в одной точке. Какой-то архитектор, говорят, давно построил где-то в Италии такой театр и сошел с ума, бедный. Ну и на Памире в одном месте скалы расположены обращенным к югу склоном по кривой совершенно правильного элипсиса, и солнечные лучи, и вся теплота их сосредотачиваются в одном месте – в конусе, где растут тропические деревья и цветы, а кругом холод и снег…
Посмотрите теперь, какою внушающею благоговение стариной несть от невозможного вымысла фантазии «бабьей сказки» - В давние, может быть, доисторические времена предки наши, спускаясь с Арианем-Вареджа в группе германо-славяно-литовской арийских народов, проходили этот Памир и видели чудесный сад, и был он для них действительностью, и рассказывали они о нем, как об истинно существующем. Мало-помалу утратилась вера в правду рассказа, и дошел он до нас по преданию в виде сказочного вымысла «невозможной» фантазии.
И мы смеялись над нею, пожимали плечами и думали, что так уж умны, что быть не может того, что нам непонятно. И от этого брюзгливого отношения к дивному преданию, через столько протекших и забытых веков находящему себе вдруг оправдание как бы для того, чтобы дать нам новый намек о колыбели нашей – оно становится еще милее и трогательнее.
В самом деле, как часто мы считали фантазией то, что оказывалось потом действительностью! У Дюма-отца в романе была подробно описана сцена гипнотизма, над которым никто теперь не смеется, но в свое время с какими насмешками относились к бедному писателю за то, что он морочит де напрасно публику.
Помню, как мне в детстве казалась волшебною клетка жар-птицы, которую тронут только – и зазвонят повсюду звонки, чтобы разбудить сторожей, помню также, как считал я возможным только в сказке, чтобы одним прикосновением руки осветился сразу целый дом или дворец. Теперь такую клетку и такое освещение сделает любой электротехник. А, помните, у Жюля Верна подводный корабль освещался полушариями из матового стекла в потолке и даже они у него на картинках изображены были… Я видел теперь в вагонах точь-в-точь такие полушария… Давно ли волшебники только в сказках могли узнавать, что лежит в запертых сундуках…
И, как хотите, - в сказке дано самое картинное и верное описание поезда.
Приложил ухо к земле – слышит, летит змей. И показывается Змей-Горыныч: из ноздрей дым и искры сыпятся, глаза огнем горят и гремит он телом железным, стучит и извивается…
VIII
Из музея мы с доктором отправились в Коломбо в индийский храм, и наш шарабан снова покатился между пальмовых рощ по ярко-красной дороге. После первого же поворота дорога пошла не мимо английских коттеджей, а мимо целой, как бы улицей вытянутой, вереницы английских домиков и хижин под камышовыми крышами. Окружающая обстановка стала совсем уж не похожа на европейскую. Я долго присматривался к пейзажу: и к деревьям, и к хижинам, и к голым темно-коричневым людям, ходившим кругом. Помимо их странной для меня и привычной для них наготы, помимо нового вида жилищ и растущих кругом деревьев, непохожих на те, что я с детства привык видеть в природе – было что-то во всей картине общее, особенное, к чему я чувствовал, приноравливается глаз и что не то, что мешает, а как-то неловко ему – но так сразу уловить, что это было, - не мог…
И вдруг, увидел случайно росшее при дороге совершенно круглое деревцо на невысоком стволе, я понял в чем дело. Деревцо бросало тень на землю не под углом, как у нас в солнечный день, а отвесно, так что вокруг ствола его только было темное пятно, ровное и круглое. Это своеобразное для нас освещение отвесных лучей солнца и падающих от них по перпендикуляру теней давало всем предметам особенное освещение, все казалось иным, чем у нас на севере. У нас и декораторы рисуют обыкновенно тропическую природу очень похоже во всем, изучают даже растительность, но освещение дадут ей сбоку и выйдет совсем не то.
Мы подъехали к деревянным воротам украшенным резьбой и разрисованным пестрым узорам. Извозчик придержал лошадей и вступил в переговоры с появляющейся сейчас же у ворот компанией Индийцев. Он говорил им по-видимому что-то очень убедительное, но они качали головами, поглядывали на нас недоверчиво и не хотели согласиться с ним. Разговор длился порядочно. Наконец, извозчик на своем дурном английском языке обратился к нам, требуя подтверждения, что мы Русские, а не Англичане.
- Росшен, росшем, - стали говорить мы, - мы Русские, Русские…
Едва мы заговорили – Индийцы поверили нам и пестрые ворота отворились…
Извозчик что-то пробурчал по-ихнему, похожее по выражению голоса на – «ну что? Я говорил вам?...» и дав нам слезть, отъехал в сторону…
Мы вошли через ворота, которые сейчас же затворились за нами, на просторный продолговатый двор, обсаженный деревьями, на другом конце которого виднелись под высокою крышей деревянная колоннада из резных столбов, поддерживающая навес, в глубине небольшая арка со створками решетки фигурной резной работы вела в самую кумирию.
Встретившие нас у ворот Индийцы, все одинаково голые, в тюрбанах на голове и набедренниках из белого полотна, и примкнувшие к ним на дворе еще двое ввели нас под навес колоннады, вымощенный квадратными плитами камня.
Мы переглянулись с доктором и, сразу поняв друг друга, не сговариваясь, скинули свои холщевые туфли, оставшись в одних носках.
Нужно было видеть какое это произвело впечатление. Индийцы присели, хлопнули себя по коленкам и замычали, потом сделались необыкновенно серьезны и важны, и один из них, подойдя к створкам решетки, решительно отпер ее и обеими руками пригласил нас войти к кумирию.
Прямо против входа стояло под резным раскрашенным и выволоченным наметом идолище, черное с красным, с золотом, с клыками и очень сложною многочисленною конструкцией туловища. Боковые стены, не видные снаружи, были совершенно голые, причем не украшенные и довольно даже грязные. Только на одной из них, направо, висели в золотых рамках под стеклом вышивки по шелку каких-то человечков, и на склоне рам, сверху, спускаясь по обе стороны, были вывешены полотенца с… русскими вышивками по концам синим и красным узором…
Нам дали время смотреть, сколько мы хотим, и потом, когда мы выказали желание уйти, тот, что отворил нам решетку, вытащил из-под сукна материи, закрывающей низ возвышения, где сидело идолище – какую-то жестяную, не то жаровню, не то кастрюлю с ручкой, наполненную красно-бурым пеплом, и сунул нам в руку по щепотке этого пепла, уверительно махая руками, кивая головой и лопоча что-то, что, судя по мимике, должно было означать, чтобы мы «не сумневались», что это он делает для нас очень хорошее…
Нас проводили до ворот и кланялись на прощание, подымая руки к голове…
Извозчик, подрядившись показать нам по возможности Коломбо вывез нас по другой, чем та, по которой мы ехали сюда, дороге. Здесь по сторонам росло больше бамбука и выдавались красивые места с сочной зеленью. У одной ярко-зеленой полянки, засаженной низкими, кустообразными деревцами с мелкой листвой, извозчик приостановил лошадей и крикнул что-то копошившемуся между деревцами подростку. Тот быстро отломил ветку и побежал к шарабану.
Мальчишки, продававшие цветы, досаждал нам почти целый день и у музея, и при выезде из города, и по дороге. Они бежали, назойливо предлагая свой товар, кидали в шарабан букеты и отставали только тогда, когда им бросали какую-нибудь мелочь. Увидев бежавшего к нам подростка с веткой, мы крикнули извозчику, чтобы он ехал дальше и так настойчиво, что он хлопнул бичем, и лошади взяли с места. Подросток бежал, хотя мы ехали так быстро, что оказалось, едва ли ему догнать нас.
Но он, быстро семеня своими босыми ногами, слышно шлепавшими по укатанной дороге и отчаянно треся головой, все-таки достиг нас и кинул в ноги в шарабан свою ветку… Она оказалась веткой гвоздичного дерева и издавала одуряюще сильный запах. Делать было нечего: - нельзя не остановиться – следовало наградить черномазого подростка за такое необычайное усердие. Мы вынули кошельки, но он замахал руками, закланялся и стал повторять:
- Росшьен-Росшьен!... и снова замахал руками, блаженно улыбаясь, с трудом переводя дыхание и, поклонившись еще раз, побежал прочь, как бы боясь, что ему всучат деньги за его услугу…
Мы взглянули на извозчика, следившего со своим козел, повернувшего к нам. Он улыбнулся, трахнул головой – «вот, как у нас!» и лошади побежали дальше, увозя нас с места происшествия с веткой гвоздики, которую мы с доктором разделили пополам…
IX
Пунктом общего сборища для того, чтобы ехать всем вместе дальше, была назначена гостиница на берегу. Мы явились сюда с доктором ранее остальных и пришлось в ожидании отдохнуть на лонгшезах, ряд которых был выставлен в холодке под сводами каменной террасы, защищенной парусинными маркизами.
Прислуживали в гостинице Индийцы в белоснежных, удивительно картинных тюрбанах и в красиво задрапированных белом костюме, тоже с белым, легким плащом, собиравшимся со всех сторон мелкими, свободными, ловко лежавшими излучинами складок. Люди были на подбор красивые и удивительно эффектно носили свои костюмы. Вообще, тип Сингалезца – стройный, хорошо сложенный, с симпатичным овалом лица, тонкими чертами и очень кротким выражением бархатно-черных, не блестящих, как у Арабов, но таких и задумчивых глаз, - очень красив…
Пили мы содовую воду с сиропом, сидя на террасе и обмахиваясь веерами. Продавцы, очевидно привилегированные, судя по их хорошей одежде, шитым шапочкам-ермолкам и по тому в особенности, что они были допущены на террасу богатой гостиницы, подходили и степенно, хотя несколько настойчиво предлагали свой товар – кольца, слонов из черного дерева, материи и платки. Мы прямо отказывались от покупок, но две сидевшие поодаль Англичанки, не стесняясь, заставили показать одного торговца с тканями все, что у него было, и, ничего не купив, отпустили. Перед Англичанами продавцы садились на пол на корточки, раскладывали свой товар у их ног и показывали, приподнимая каждую вещь и разворачивая ее… Англичане смотрели, удобно уложив руки на локотники кресел или помахивая веером, и больше все носком ноги показывали, какую вещь желали посмотреть…
В углу террасы на полу, устлав его коврами, один из продавцов раскладывал изделия из тонкого матового листового серебра с просто выдавленными на нем узорами без чеканки эмали или какой-нибудь резьбы… Эти вещи, как мы узнали потом, были только что получены ими из Бомбея, и он прямо раскладывал их при нас из корзин, в которых они были запакованы… Здесь были кубки в виде потиров, сосуды древнерусской формы, кувшины на блюдах, жбаны и чаши, наконечники для боярских посохов, какие до сих пор еще носят у нас священники.
Общий стиль всего этого был именно тот, какой многие называют у нас «чистой Византией». Солонки по форме были такие, точно они вот сейчас вышли с фабрики Овчинникова или Хлебникова…
Когда собралось наше общество мы отправились вместе в загородный ресторан-гостиницу «Mony la vigna» опять в четырехместных шарабанах с поперечною скамейкой по сторонам которой были устроены места для сидения. Я выговорил себе место сзади спиною к кучеру чтобы иметь возможность смотреть без помехи. Только что мы выехали на дорогу к гостинице – она пошла опять мимо индийских лачуг – за нами побежали черномазые, голые мальчишки, целою толпой и, выбиваясь из сил, чтобы не отстать друг от друга, а главное, от экипажа, семенили быстро ногами, орали «хором»: «тарарабумбия».
Эта «тарарабумбиия», распеваемая мальчишками, началась еще с Суэца, где в долбленых маленьких челночках к борту парохода подплыла целая компания Арабчат и запищала крикливыми голосами: - Аламер, аламер, аламер... и пела «тарарабумбию».
«Аламер, т.е. a la mer» означало, что им надо бросить в воду монету и они нырнув поймают ее. В прозрачной соленой воде далеко видно и можно легко различить, как сравнительно медленно опускается там блестящий серебряный кружок монет и как ловко и быстро привычным движением ловить ее черный мальчишка. Мы бросили деньги, мальчишки кидались целою кучей, иногда дрались под водой из-за пойманного приза, выскакивали, челноки их переворачивались, но они сейчас же справились, садились в них, выплескивали набравшуюся воду ногою очень ловко и скоро, держались в воде и на воде, как рыбы, и отчаянно скандируя орали «тарарабумбию»... Это повторялось во всех портах, а в Коломбо, как оказалось, популярность «тарарабумби» среди местного подрастающего поколения дошла до того, что хор мальчишек бежавших за ними по дороге приветствовать нас ею...
Один из них, порослее других, вскочил на подножку сзади шарабана и, усевшись на ней поудобнее, стал преважно показывать мне все встречавшиеся по дороге и достойное, по его мнению, вниманию, после того, как увидел поощрение этому в невольной улыбке, явившейся у меня при виде его предприимчивой самостоятельности.
Проезжали мы мимо домика с вывеской «фотография» - он показывал рукою и говори.
- Фотографи.
Появлялся по сторонам дороги бамбук – он показывал на него и пресерьезно произносил: -
- Бамбу!..
Очевидно, он воображал себя проводником, показывающим иностранцам прелести родной страны.
Он доехал с нами до самой гостиницы, потребовал за услугу и за сообщенные сведения плату и очень остался доволен монетой ценою около пятака на наши деньги.
Х
Mony la vignia представляла собой каменный дом с колоннами по фасаду, с одной стороны закругленный, с небольшими флигелями, в роде нашей хорошей помещичьей усадьбы. Дом стоял на круглом, поросшем газоном и подсаженными деревцами, выдавшемся в море мысом холме; волны шумливым прибоем накатывались на покрывавшие его основание каменья, и далеко был виден отсюда загибавшийся берег с пальмовою рощей, заканчивавшийся вдали видом на расположенное у гавани местечко Коломбо с его вертящимся, мигающим фонарем на маяке.
Приехали мы, когда уже стемнело. Дом гостиницы и по наружному виду, и внутри по своей обстановке целиком напоминал двадцатые годы. Мебель в стиле Fmpire, старинные часы в читальне, массивные столы красивого дерева с ножками в виде львиных лап, составные с бронзовыми полосками на соединениях, зеркала, гравюры в деревянных рамках с бронзой под стеклом, старый компас с цифрами, каких теперь уже не печатают и кисейные занавеси на окнах. Ото всего этого веяло стариной и, казалось, слышался даже тот особый запах сухой малины, который всегда поражает в нежилом большом доме, где в каждую щель давно забилась чуть-ли не вековая пыль... Но гостиница была населена и переполнена Англичанами, предпочитающими жить здесь, чем в самом Коломбо.
Мы явились к семи часам, к английскому обеду, происходящему и здесь в виде священнодействия в определенное в Англии время.
Солнце уже село. Луна серебрила пену волн на прибое, в котором метался блеск ее отражения, как плескающаяся ртуть, то рассыпавшиеся мелкими каплями, то сливавшиеся в большие серебряные пятна... В сумерках деревьев бесшумно двигались, то подымаясь, то опускаясь, словно плавая в воздухе, как блестки света иногда при закрытых веках – яркие точки светляков... И вдруг, нарушая гармонию, резко, неожиданно, среди вытянутых стволов рощи, прошумел, проскочив мимо, поезд миниатюрной узкоколейной железной дороги с почтя игрушечным локомотивом, сверкнувшим своими красными фонарями и засвистевшим м надымившим.
Промчался поезд, и снова все стало по-прежнему.
Когда мы вошли в большую, высокую. столовую, я невольно попятился назад, как неуверенный – туда ли мы попали? Первое впечатление было, что за накрытыми, отдельными столиками сидят компании поваров в своих белых куртках – только колпаки поснимали. Оказалось, потом – это Англичане в «тропических» фраках, которые состоят у них из белой пикейной куртки до талии, надеваемой на крахмальную рубашку с черным шелковым поясом...
Крахмал, в особенности на стоячих воротниках не долго держится в жару, размякает, и вид манишки получается очень неказистый, но Англичане, несмотря не на что, упорно носят свои фраки, наперекор, так сказать, стихиям.
Они сидели за столами очень чопорно, никто, разумеется, не обратил внимания на наш приход...
— Видите, во фраках все. У них всегда так! – наставительно сказал мне один из спутников.
Я согласился с ним, что мы варвары, хотя уже не очень, потому что все-таки у нас каждый день по время обеда лакеи всегда во фраках, но, правда, только лакеи...
Прислуживали и здесь Индийцы в своих красивых тюрбанах и белых запутанных складками плащах. И, право, они и по лицам, и по осанке, и по медлительному благородству движений были куда породистей сидевших в своих куртках Англичан, по преимуществу, видно, все большие из купцов, явно чванившихся и между собою и в особенности над служившими им Индийцами.
- Вот видишь ли, милый друг, Индиец, заговорил я тому, что подавал нам, я с тобой буду по-русски говорить, потому Англичане на своем языке лишь объясняются, а я буду на своем. Вот, видишь это вилка, а это ножик...
Индиец не понимал, конечно, ни слова, но видел, что с ним говорят ласково, вероятно, что-нибудь шутливое, и потому слушал и улыбался.
Обед состоял из бесконечного числа кушаний; большинство из них было с разварным картофелем и между прочим – неизменный ростбиф, от которого мы с доктором отказались, якобы в пику всей Англии, и «кэри» – рис с толченою курицей и целым ассортиментом соусов и всяких специй – единственное индийское блюдо, допущенное к английскому столу.
Мой Индиец, однако, ко второму уже кушанью научился, что значит «вилка», «ножик», «ложка» и «соль» и подавал мне их со страшно довольным, торжествующим лицом, когда я обращался к нему по-русски… Взамен русских, я потребовал у него индийские названия, которые, конечно, забыл теперь; как забыл, верно, и Индиец русские, но тогда выходило, что и по-индийски мы с ним разговаривали...
Когда капитан, заведывавший общим нашим счетом, расплатился после обеда и мы собирались уходить, из-за моей спины вдруг протиснулась темно-коричневая рука и положила па стол передо мною цветок белого розана… Я оглянулся: служивший нам Индиец смущенно поклонился мне, показывая руками, чтоб я взял его цветок...
Когда мы вернулись на пароход, наш доктор нашел у себя в каюте фунт лучшего цейлонского чаю, который привез в наше отсутствие и просил передать ему Сенегалец –в- карантинный врач, бывший у нас утром...
Свидетельство о публикации №223010301521