Сказка про Марьюшку, внучку Морозову

     Жили в одном селе Вукол да Катерина. Ладная была пара – глянешь – залюбуешься. Во всём были они заодно – в трудах и веселье, в горе и радости. И росла у них дочка Марьюшка – родная кровинушка, свет в окошке.
Только в недобрую годину заболела красавица Катерина да кашлем изошла. От тоски места себе мужик найти не мог – за что ни брался, всё прахом шло. Огород бурьяном зарос, крыша прохудилась, кур хорёк потаскал, корову за недоимки староста свёл.
Остались у мужика от всего ладного хозяйства ветхая избёнка, сивая лошадёнка да собачка-хромоножка.

     Год прошёл в трудах да заботах, второй голодом да холодом впереди замаячил. Вот и говорит Вукол дочери: – Нельзя в нашем крестьянском деле без женских рук. Посватаюсь-ка я к соседке, к Ефросинье Петровне, – я вдовый, она вдовая, у меня дочка малая и у неё не старше. Давно уж меня сваха теребит.
– Разве плохо мы живём, батюшка?
– А разве хорошо? – Спину гнём с утра до ночи, да всё пустые щи хлебаем.
– Чем я тебе не помощница? И рубаху отстираю, и кашу сварю, и огород прополю.
– Полно глупости городить – какой с тебя толк? Не по твоим ещё плечам хозяйство мужицкое.
– Недобрый у неё взгляд, неласковый, несладкое с такой мачехой житьё будет.
– Так жизнь она не всегда мёдом угощает, порой и полынь горькую поднесёт – давись, да похваливай.
– Говорят, будто ведьмы болотные и то добрей.
– А ты что же – ходишь по деревне да сплетни собираешь?  Дом у Ефросиньи полная чаша, вот люди и бесятся от зависти. Соседские-то языки и святого дёгтем вымажут.
Всё, как я сказал, так и выйдет. Хватит нам горе мыкать – набедовались. Будут у нас на столе щи с поросятиной, будут и пироги с курятиной.

     Не стал Вукол дочку слушать, сыграл свадьбу весёлую, да, бросив свою хату, к жене жить перебрался. Ну и Марьюшка с ним, новой матушке под лихую руку.
Весёлое житьё у Марьи началось – то грязной тряпкой отхлешут, то за косы отдерут. Щи в миску без попрёков не плеснут.
Нет у Ефросиньи для падчерицы добрых слов – и неблагодарная-то она, и неуважливая, и бесстыжая, и ленивая. И глядит не так, и молчит не так.
– Плохо ты дочь растил, Вукол Пантелеевич. – Уж я ли о ней не забочусь, уму-разуму не учу? Свою-то Варварушку так не холю, как Марью твою. Ей и постель помягче и кусок послаще.
Распустёха она у тебя пусторукая – то котёл перевернёт, то тесто из квашни упустит, то хлеб в печи не доглядит. А тут и вовсе удумала – дала я ей кудель льняную, велела спрясть нить тонкую, Варварушке на рубаху, так девка зловредная пряжу порвала, в кудель репья накидала, веретено за печь кинула.
Поёт-напевает Ефросинья мужу то в одно ухо, то в другое, врёт-не запнётся, а тот каждому слову верит. Сердится на дочку, вожжами выдрать грозится.
И сестрица названная от матушки не отстаёт – то гадким словом припечатает, то помоями обольёт, то с лестницы столкнёт –  чем не забава?
Не выдержала как-то Марьюшка: – За что ты меня так? Разве не сёстры мы? 
Фыркнула Варварушка: – Ишь, чего выдумала! Сестра мне отыскалась! – Ты спасибо скажи, что тебя, нищебродку, за один с собой стол сажаем, хлеб-соль с нами есть дозволяем.
Год так прошёл, за ним другой, третий, – стала Марьюшка в возраст входить. Стали на неё парни заглядываться. Хоть кулёмой её наряди, хоть до бровей сажей мажь, а краса её нежная всё одно видна.
А на мачехину-то дочку никто и не глянет.
Вконец озлилась Ефросинья на падчерицу да и задумала её со свету сжить.
Натёрла она глаза луком, пошла мужу на дочку пенять. – Гляди до чего довела меня Марья твоя бесстыжая! Каждый день я из-за неё слёзы лью, да заступиться, видно, некому. Какую ей работу ни дай – всё  назло да нашиворот сделает, что ни скажу – огрызнётся, зато с парнями, не стяснясь никого, обнимается, за моей спиной о гулянках сговаривается. Последний девка стыд потеряла, не сегодня-завтра нас на всю деревню ославит.
Вот что, Вукол Пантелеевич, кончилось моё терпенье ангельское, видно не жить нам с Машкой твоей под одной крышей. Запрягай-ка ты лошадёнку сивую да вези свою дочь непутёвую с глаз долой в лес густой, в чащобу глухую, там ей самое место. Да не завтра, не потом – сей же час вези!
– Что ты, Ефросиньюшка, окстись, как же я дитё родное в лес отвезу? – Чай не лето сейчас – зима лютая, морозы трескучие, волки голодные по сугробам рыщут.
– Знать ничего не знаю и слышать тебя, дурака не хочу! Впрочем, вольному воля, сам выбирай – или я или дочка твоя ненаглядная. Не хочешь меня послушаться, так выметайся из моего дома на все четыре стороны. Хоть в хибару свою, хоть с сумой на дорогу. Поел моих щей да пирогов, и довольно, станешь теперь сухари с половой жевать, снытью да лебедой закусывать. А я на твоё тёплое местечко другого мужа найду, поумней да посговорчивей.
Прикусил мужик язык, да пошёл дочку в недальний путь собирать. А жена ему вдогонку: – И не вздумай её в тулуп да валенки наряжать, чай не на базар везёшь, – кинешь в сани старый платок, что от Катерины остался, да рогожи кусок – с неё и довольно. И собачонку свою хромоногую в сарае запри, нечего ей за санями бежать, пустым брёхом деревню тревожить.

     Всю дорогу Марьюшка молчала, слезинки не пролила. И отец молчал.
И когда в путь-дорогу собирал – молчал. И когда мачеха слово своё напутственное ласковое говорила, а сестрица в спину подпихивала – молчал.
И когда снег под полозьями скрипел, и когда среди сугробов пришлось дорогу протаптывать – молчал.
И когда кинул рогожку под ель высокую, и когда тронул вожжи, лошадь к дому поворачивая. Молчал. – Лишь поклонился низко, шапку с головы стянув, да и прочь пошёл.

    И осталась Марьюшка одна-одинёшенька в заснеженном лесу.
Села она на рогожку, закуталась в старый материн платок, – час ли прошёл, два ли – ничего она не видит, ничего не замечает. Холод до костей пробирает, сердце словно и не бьётся уже, руки голубым инеем покрылись. .
Тут зашумело, загудело по макушкам еловым, по сучьям сосновым, Закрутило снежным вихрем, а как вихрь тот снегом голубым рассыпался, встал перед Марьей старик рослый, суровый, – тулуп белый до пят, борода седая ниже пояса. Глянул – нахмурился. – Что за непорядок? Зайцев под ёлкой на новогодье встречал, лисят да волчат по норам разгонял, а вот девицу первый раз вижу. Отвечай, гостья незваная, откуда ты такая взялась, что в моём лесу одна делаешь?
– Не серчай, Мороз-батюшка, не своей я волей к тебе пришла.
– Вижу, что не своей. Ты в снегу-то не рассиживайся, вставай.
– Зачем? Я уж лучше здесь останусь.
– Кому лучше? Кому с того радость? Тебе, может? Или мне? Или скажешь, не замёрзла ты ничуть? Тепло тебе?
– Тепло, Мороз-батюшка. Ох как тепло!
– Неужто?
– Сердце у меня от боли заледенело, что ж мне холода твоего бояться?
– Вот оно как… Вот что, девица, надевай-ка скорей старую мою шубейку да рваный малахай. – Он ударил посохом о землю и тотчас Марьюшка оказалась от ушей до пят укутана в шубу волчью. – Хоть и неказиста одежонка, а согреет не хуже жаркой печки.
Нечего тебе в сугробе мёрзнуть. Вот уж и сани расписные подоспели, кони резвые красуются, шеи гнут.
Как звать-то-величать тебя?
– Марьюшкой.
– Ну что, поедешь, Марьюшка со мною в мой терем ледяной?
– Всё равно.
–  А всё равно, так поехали. Чай пить, разговоры разговаривать. Вот выговоришься, да отогреешься, да выплачешься вволю, будем вместе решать, что дальше делать.
– Не выплачусь, вымерзли мои слёзы.
– Ну так просто поговорим.

     И помчали кони Марьюшку сквозь стылый лес к терему высокому, снегом укутанному, ледяными узорами украшенному. В горнице печь жарко натоплена, самовар на столе песню гудит, хозяина дожидается.
Ударил Мороз посохом, полетела на пол шуба волчья, вместо промёрзлого тряпья обрядилась гостьюшка в сарафан шелковый голубой.
Вот сидит она за столом, а Хозяин Лесной чай наливает. Не торопит, не выспрашивает – ждёт. Долго Марья молчала, ох, долго! А потом как прорвало – слово за слово рассказала она  всю свою жизнь невесёлую. И слово за слово темнел старик лицом.
А с ним вместе и лес густой темнел – гудели, стонали сосны корабельные, ели могучие словно мётлы косматые небо скребли.
– Несладко пришлось тебе девица. Ой несладко. А ведь и мне не слаще было. Много лет с той поры прошло, а посейчас вспоминать горько. Хоть и кусок льда у меня теперь вместо сердца живого, да всё одно – болит.
Был и я когда-то человеком. Из плоти и крови. И был у меня брат родной любимый, и был друг верный. Не хочу ничего вспоминать, а то заметёт пурга боры да перелески по самые вершины, птиц да зверьё погубит напрасно, а и молчать не в силах – столько лет в себе держал, видно, не могу больше. – Оговорили меня перед людьми, разбойником ославили. Вором да убийцей. Безо всякой моей вины лютым зверем выставили. Я к брату кинулся, он помочь поклялся, имя моё доброе от навета защитить. Кто ж знать мог, что это брат меня подставил, свою вину на меня свалил!? Просил я друга заступиться, а он слова не дал сказать, клевете поверил. К отцу кинулся – отрёкся от меня отец, на порог не пустил. И холод поднялся во мне из каких-то неведомых глубин, и вихрь из ледяных игл и тьмы беспросветной закружил, понёс куда-то. Что делал – не помню-не ведаю, очнулся уже в этом лесу. И понял, что не бьётся у меня сердце – льдом его сковало.
Не один я такой на белом свете, – кто повелителем Скал Ледяных стал, кто над Снежным царством государем.
Ты тоже можешь такую судьбу выбрать. Можешь Снежной Королевой обернуться, можешь Девой Ледяной. А хочешь – к людям возвращайся, пока не поздно, пока твоё сердце холодной ледышкой не стало.
– Не хочу я к людям. А в девы ледяные, в королевы снежные?.. Не знаю. А впрочем, всё равно.
И тут у крыльца раздался лай звонкий.
– Это откуда ж у моего терема собачонка взялась?
– Ох, это ж моя Жучка-хромоножка, сердечко верное! Как же она меня отыскала? Как из дому вырвалась? Как пробилась сквозь пургу, сквозь заносы снеговые?
Выскочила Марьюшка за порог, а ей навстречу кинулся обледенелый ком – лает, прыгает, норовит в лицо лизнуть.
– В дом её, в дом неси скорее, пусть у печи согреется.  Ишь как у малой зверушки-то сердчишко бьётся.
К себе Марьюшка хромоножку прижала, не глядит, что лёд огнём жжёт. – Ты моя родная! Хорошая моя!
– Да, видно, не бывать тебе Снежной Королевой, оттаяло твоё сердечко. Живое оно.
А хочешь, в моём тереме остаться? Вместе с вот этим зверем кудлатым? Будешь мне заместо внучки. Меня дедом родным назовешь.
– А ведь хочу, дедушка! Ей-ей хочу.
– Ну так и быть посему.
Надо только у твоего отца все права честь по чести вытребовать, чтобы и слова дурного он сказать не мог.
Вот завтра, как рассветёт, и поедем. – Отогреется Жучка твоя, отоспится, тебя  приоденем всем на зависть да помчим с бубенцами, чтоб вся деревня слышала, чтоб все от мала до велика сбежались.

     Так и заявились они поутру в деревню – с весёлым трезвоном.
А деревня всю ночь не спала, то-ли пропавшую, то-ли сбежавшую Марью искала, Вукола да Ефросинью утешала. Где ж это видано – слова девка никому не сказала, с беглым солдатом из дому ушла!
А тут, глянь, Марья сама заявилась – на резвой тройке к дому подкатила. В собольей шубке, в шапочке горностаевой, дворняжку  хроменькую к себе прижимает. А с Марьей дед в серебро одет, не иначе – царский воевода. Да нет, куда воеводе, – сам грозный Мороз Иванович в деревню пожаловал.
И требует Мороз к себе Вуколу да Ефросинью.

     Выходят те, на Марью глядят, глазам не верят.
– Вот что, – говорит Мороз Иванович, – понял я – не ко двору вам Марья пришлась, не дорога она вам, коли одну замерзать в зимний лес кинули. Так я её у вас забираю, мне она теперь будет роднёй.
– Неправда это, – вскинулась Ефросинья, – всё врёт девка бесстыжая. Жила она у нас как у Бога за пазухой, да с беглым солдатом спуталась, из дому сбежала.
– Значит, не хотите мне её по-добру отдать?
– Да пусть забирает, кому она здесь нужна? – встряла сестрица.
– Дура, что мелешь? – одёрнула её мать, –  Не видишь как Машка одета, сколько серебра на ней. Хочет старик её взять, так пусть раскошелится.
– И сколько же вы за дочку хотите? Пусть любящий отец ответит. Молчит любящий отец? Уж не совесть ли рот замкнула?
Мачеха поспешила вмешаться: – А нечего нас совестить. По справедливости,  положено за Марью откупное взять. И жадностью попрекать нечего – мы  много не просим – всего-то-навсего три  сундука серебра. Да три шубы собольи, да три шапки горностаевы.
– Хорошо, усмехнулся дед, будет вам по справедливости, будут три сундука серебра, будут и шубы собольи и шапки горностаевы. А за это вы отдаете мне Марьюшку.
Ну, Вукол, твоего слова жду. Отступаешься от дочери? Отказываешься?
Пихнула жена Вукола локтем в бок, тот и буркнул – «Отступаюсь».

     Ударил Мороз посохом – стали во дворе три огромных сундука.
Ударил сызнова – вмиг вырядились хозяева как и боярам не снилось.
– Ещё сказать вам хочу напоследок, – не плачьте потом, будто не слышали: – коли не оболгали вы Марью перед народом, коли жила она у вас в любви и достатке, всё это добро ваше – до последней серебрушки.
Но коли напраслину вы на неё возвели, коли оговорили перед честными людьми, всё, что я вам дал, снегом обернётся да талой водой уйдёт. В руках не удержите.
– Ничего, у меня руки цепкие, удержу.
– И Варвара матери вторит – Удержим.
– Идём внучка! Нечего нам здесь больше делать.
– Идём, дедушка!
Закрутилась позёмка, тронулись сани да вмиг пропали в снежной кутерьме.
– Эй, голота работная, что рты раззявили, тащи сундуки в избу!
Следом за хозяевами да за сундуками и народ в сени повалил – на этакое-то диво всем поглазеть охота.
Вот втащили работники на крыльцо ношу неподъёмную, со крыльца в сени сволокли – едва пупы не развязали. Откинули крышки – а там монеты серебряные, тяжёлые, блестят-переливаются. Счёту им нет! Ефросинья над своим добром растопырилась, – вдруг людишки не удержатся, на её кровное позарятся! Глаза-то у всех завидущие, руки загребущие.
Только что это? – не серебро блестит в сундуках – снег белый сыпучий. Да нет, и не снег уже – талая вода сквозь щели бежит, на пол льётся. А тут и соболя с горностаями снежными сугробами на плечах повисли да ледяными ручьями за шиворот потекли.
Всё, что за Марьюшку сторговали, огромной лужей на полу расплескалось, а посередь той лужи, словно остров, легла рогожа лубяная, что Вукол дочери не пожалел.


Рецензии