Как показан старый мир в поэме Блока Двенадцать?

       Ложный пафос поэтического воспевания «грядущих (и нагрянувших) хамов» закономерно предполагает декларативное – по крайней мере – ниспровержение основ и остатков так называемого старого мира. Слава богу, что в изящной словесности подобная радикальная расправа может принимать отнюдь не крово-, а только чернильнопролитные формы, однако тенденция эта все-таки по сути своей ничуть не лучше попыток реального осуществления антигуманистического лозунга (по Демьяну Бедному): «Не сдаешься – помирай, шут с тобою»!

       В этом плане знаменитая поэма Блока, безусловно, является крайне тенденциозной и вполне логично может рассматриваться в одном потоке с весьма сомнительными «chief d’eviar»’ами каких-нибудь наиболее рьяных пролеткультовцев. Не зря же сам Блок, незадолго до смерти наконец-то с полной ясностью осознавший, какие грозные перспективы открываются перед столь торжественно воспетой им красногвардейской дюжиной, тщетно старался истребить все отпечатанные экземпляры своего воистину злополучного творения. Увы, ему не удалось этого сделать, и сумбурная поэма осталась ярким памятником не менее бурной революционной эпохи, послужив в некоторой степени почти документальным, хотя, конечно же, очень субъективным свидетельством неистово-исступленной стихии массового энтузиазма, доходящего до экстаза, и такого же массового безумия, граничащего чуть ли не с помешательством. Однако мысленно вынесем на сей раз весь этот взбудораженный эмоциональный фон, так сказать, за скобки и с максимально возможным беспристрастием, на трезвую и холодную голову попробуем не спеша проанализировать идеологически спорную (но эстетически всё же не сорную) блоковскую поэму и разобрать ключевые особенности проявления в ней влиятельных тогда пролеткультовских тенденций насильственного свержения и разрушения старого буржуазного мира, непоправимо скомпрометированного в глазах радикальных поэтов революционной поры, а точнее – лихолетья.
 

       I.  Очевидно, что если бы кто-нибудь задался специальной целью в ускоренном порядке решительно ниспровергнуть что бы то ни было, то ему пришлось бы сделать выбор одного из двух способов аргументации: или строго логически доказать всем, и едва ли не в первую очередь самому себе, абсолютную необходимость и роковую неизбежность такой энергичной меры, или же, не вдаваясь чрезмерно во всякие рационалистические силлогизмы, сделать ставку не на разум, а на чувства, попытавшись, нарочито сгущая краски, наглядно представить попираемое им в утрированно смешном, жалком и неприглядном виде. Обладавший повышенной эмоциональной возбудимостью, как это чаще всего свойственно поэтам, Блок предпочел воспользоваться при спонтанном создании своей поэмы как раз-таки вторым способом и по-настоящему мастерски (не всегда, но в нескольких случаях) ввел в текст разномастных поэтических фрагментов-главок весьма колоритные и отчасти даже гротескные фигуры отвратительных «буржуев» и прочих антисоциальных элементов, вызывающих по отношению к себе в лучшем случае злую насмешку, а в худшем, как это ярко продемонстрировано в поэме, – подлинную ненависть, которая порождает обостренное желание немедленной расправы над ними, руководствуясь императивами пресловутого революционного правосознания. Еще бы, ну как же тут не пустить в ход отточенный штык, если преднамеренно олицетворить гнусный старый мир в омерзительном образе шелудивого старого пса, от которого отродясь не могло быть ни грана пользы, да и вообще ничего доброго, кроме голодных блох? И почему бы заодно уж, при столь верной оказии, не раздуть грандиозный мировой пожар, коли он, во-первых, «на горе всем буржуям», а во-вторых, дает чудненькую возможность «негрешно позабавиться», то бишь всласть погулять и пограбить, причем, естественно, тех же самых треклятых «буржуев»?

       II.  Можно было бы и дальше множить показательные примеры, вдоволь снабдив их риторическими/ироническими вопросами, но это представляется уже совершенно излишним и не ведет к каким-либо новым результатам. Идейно-нравственная (если она и впрямь является таковой) позиция автора поэмы, с точки зрения как его самого, так и его, с позволения сказать, положительных героев-персонажей, ясна и понятна, а по революционным канонам так и вовсе непогрешима; поэтому все блоковские язвительные пассажи, направленные против недобитых буржуев, «товарищей попов» и бывших гранд-дам beau mond’а, совершенно естественны, закономерны и более чем оправданны, а их резкость, уничижительность и категоричность вполне объяснимы, не вызывая, кстати, ни малейшей критики, не говоря уж о каком бы то ни было осуждении, ни со стороны самого поэта, ни тем более со стороны его первых, не очень-то взыскательных читателей. Однако надо подчеркнуть: вся эта, условно выражаясь, рецептивная апологетика характерна лишь для тех, кто полностью разделяет политические и поэтические установки «Двенадцати». У тех же, кто не имеет чести быть солидарным со всей этой «красой и гордостью революции», а еще менее с Блоком, столь сочувственно представившим беспощадных крушителей старого мира, поневоле возникает немало претензий к содержанию прославленной поэмы: в частности, за абсолютно необъективное, заведомо карикатурное изображение последних адептов старого мира, за излишнюю романтизацию и даже своего рода героизацию разбушевавшейся и вышедшей из берегов темной простонародной стихии в самых низменных ее инстинктах, несущей на гребне своей мутной волны необузданные порывы к насилию и жестокости вплоть до бессудных и бессмысленных, не говоря уж об их безжалостности, убийств. И вот этот-то весь кровавый хаос мистически осеняется неожиданным вИдением (а точнее, конечно, горячечным видЕнием) образа Христа «в алом венчике из роз»? Не слишком ли смелое и далековатое сближение, по формулировке русской классической пиитики предшествовавших, гораздо более гуманных и благополучных времен? Но, впрочем, тут уж ничего не поделать: у всякого свой вкус, и ничья позиция вовсе не обязана соответствовать диаметрально противоположным воззрениям и суждениям его принципиально непримиримых оппонентов.      
               
       III.  Предвижу, что у вас, пожалуй, возникнут обоснованные замечания к сему доморощенному литературно-критическому Талмуду, и сводиться они будут, скорее всего, к тому действительно имеющему место быть досадному факту, что я так и не удосужился ответить четко и прямо, т. е. с цитатами из текста или комментариями из учебника-хрестоматии, на поставленный в заголовке конкретный вопрос: как именно изображен в блоковской поэме гибнущий старый мир? Да, замечания окажутся справедливыми: я и вправду этого не сделал, но на то были довольно веские, как мне кажется, причины. Прежде всего, я считаю совершеннейшей нелепостью любые потуги на пересказ плохой прозой хороших стихов, а «Двенадцать» все-таки представляет собой интересный и по-своему удачный образец подлинной поэзии, без всяких оговорок. Вынужденно цитируя чуть ли не каждую вторую строку в соответствующих «старомирских» фрагментарных главках поэмы, я, конечно, более удовлетворительно осветил бы формальную сторону вопроса, обстоятельно перечислив и подробно показав различные технические аспекты блоковского текста, не преминув щегольнуть стиховедческой терминологией, включая всевозможные клаузулы, анакрузы, дольники и тактовики, не забыв также и о стилистически-образном строе поэмы, основанном во многом на типичных для виртуоза-символиста синекдохах, литотах, метонимиях и прочих разных изощренных поэтизмах, но разве это главное? Неужели обязательно нужно придавать такое повышенное значение внешней стороне литературного произведения? Мне почему-то всегда казалось, что ценность внутреннего содержания текста всё же намного – или хоть немного – существеннее, чем критерии доведенной пусть даже и до совершенства тщательной отделки его формы.

       Оговорюсь во избежание вероятных недоразумений: одно не должно быть за счет другого и наносить ущерб ему, но все равно приоритет остается за внутренним смыслом, а не за внешним блеском. Настоящее же, стопроцентное и бесспорное мастерство состоит, по всей видимости, в умении органично гармонизировать обе эти неразрывно взаимосвязанные стороны. А раз так, то я могу быть спокоен и, наверное, вправе считать задачу, поставленную мне в этом сочинении, так или иначе выполненной. На этом тривиальном тезисе охотно завершаю чересчур уж затянувшуюся разъяснительную писанину, а чтобы не заслужить упрек в стандартной банальщине, позволю себе, вопреки традиционным правилам, поместить в финале подходящее к такому контексту рифмованное двустишие:

                Пускай за строки истины немногие
                Простятся мне страницы демагогии.

       23 декабря 1989


Рецензии