Елена Лаврова. Политика мерзость, которой я никогд

ЕЛЕНА  ЛАВРОВА




МИРООЩУЩЕНИЕ  МАРИНЫ  ЦВЕТАЕВОЙ

Часть третья


«ПОЛИТИКА – МЕРЗОСТЬ, КОТОРОЙ Я НИКОГДА НЕ

ПОДЧИНЮСЬ»


1. «Революцию создал Дьявол»

Когда произошёл октябрьский переворот 1917 года, М. Цветаева, сидя в вагоне поезда, везущего её из Крыма в Москву, пишет черновое письмо мужу: «У меня всё время чувство: это страшный сон. Я всё жду, что вот что-то случится, и не было ни газет, ничего. Что это мне снится, что я проснусь». М. Цветаева сразу поняла, что случилось что-то страшное и непоправимое. Отношение М. Цветаевой к революции спрессовано в короткой фразе: «Революцию создал Чёрт». До настоящего времени нет ни одного исследования на интересующую нас тему. Единственно, чем мы располагаем, так это предисловия к первым советским изданиям сборников сочинений М. Цветаевой. Авторы предисловий снисходительно писали, что М. Цветаева революцию 1917 года не поняла и поэтому не приняла. Отъезд М. Цветаевой за границу обыкновенно интерпретировался с семейно-бытовой точки зрения: мол, поехала к мужу для воссоединения семьи.
Советским читателям был подан образ политически малограмотной домашней хозяйки, наделённой поэтическим даром. Можно было бы принять это представление о М. Цветаевой за хитрый дипломатический ход (чтобы произведения напечатали), если бы не полная искренность авторов. Они верили в то, что писали, в чём мужественно признаётся, например, В. Швейцер: «доказать, что М. Цветаева приняла или хотя бы примирилась с советским строем, невозможно. В обход этого существует формула: М. Цветаева революцию не поняла и поэтому не приняла. Горько и грустно признаться, что и сама я так писала и – что ещё горше – думала. Но, вчитываясь в М. Цветаеву, стараясь проникнуть в логику её мыслей, чувств, поступков – в самую логику её жизни, убеждаешься: М. Цветаева сущность революции поняла и потому принять революцию не смогла». Написав это, Швейцер поступила честно. И она совершенно права. Говорить сегодня о политической недальновидности, безграмотности и слепоте М. Цветаевой   абсурд. Прежде, чем начать приводить доказательства прозорливости М. Цветаевой в области политики, нам необходимо уточнить, какой ещё смысл скрывается за фразой – «не поняла и не приняла революцию». М. Цветаева действительно не поняла революцию так, как хотелось идеологам советского режима. Она поняла революцию именно так, как она того заслуживала   поняла её антинародную, антигуманистическую природу. М. Цветаева осознавала, что надо бежать из Советской России при первой возможности. М. Цветаева не просто хотела уехать. Она жаждала уехать. И единственно, чего она боялась, что её не пустят за границу большевики. Или не пустит «в себя» сама Европа, ибо М. Цветаева цену знала, как большевикам, так и Европе. Однако жестокая Европа была всё-таки предпочтительнее, чем жестокая Советская Россия.
В 1921 году М. Цветаева пишет И. Эренбургу о своих хлопотах связанных с отъездом из Советской России. М. Цветаева высказывает опасение: «Чует моё сердце, что там, на Западе люди жёстче. Здесь рваная обувь – беда или доблесть, там – позор. <…> Примут за нищую и погонят обратно. – Тогда я удавлюсь. – Но поехать я всё-таки поеду, хотя бы у меня денег хватило ровно на билет». «Удавлюсь», потому что не встречусь с мужем, или «удавлюсь», потому что придется остаться в Советской России? Четыре года М. Цветаева прожила при режиме большевиков и вот её заключение: «…четыре года живу в Советской России (все до этого – сон, не в счёт!) я четыре года живу в советской Москве, четыре года смотрю в лицо каждому, ища – лица. И четыре года вижу морды (хари!)». Жить человеку – женщине – поэту среди морд и харь – невыносимо. Не забудем, что поэт – утысячерённый человек, как сказала М. Цветаева; его органы восприятия действительности чрезвычайно чувствительны. Если обычный человек воспринимает разрушение привычного мира, в котором он жил, как трагедию, что должен чувствовать поэт? В те же дни другой русский писатель Бунин вёл дневник, в котором рассказал, что встретил старого знакомого, поделившегося с ним своими мыслями и чувствами: «Я теперь всеми силами избегаю выходить без особой нужды на улицу. И совсем не из страха, что кто-нибудь даст по шее, а из страха видеть теперешние уличные лица. Понимаю его как нельзя более, испытываю то же самое, только, думаю, ещё острее».
Не только М. Цветаева видела вокруг морды и хари в дни революции, на которых была написана злоба, ненависть и готовность убить. Всякий нормально чувствующий и мыслящий человек ужасался тому, что видел вокруг, тому, что происходило с людьми. Бердяев напишет в 1923 году в своей книге «Философия неравенства», что лица людей, захваченных революцией, говорят о падении духовной жизни. Эти лица выражают злобу и одержимость, они не одухотворены, на них нельзя прочесть ни углублённых мыслей, ни благородных чувств. В этих лицах чувствуется падение до самых низин материального мира. Князь Е.Н. Трубецкой в своей работе «Смысл жизни» пишет об озверении духа, о том, что звериный лик становится страшен. Взглянувшая в этот звериный лик М. Цветаева, почувствует себя счастливой только тогда, когда окажется за границей. В письме к Ходасевичу она пишет, что сын её поступил в гимназию: «У меня было два неотъемлемых счастья, что я больше не в гимназии и что я больше не у большевиков – и вот, одно отнимается!». Увы, в 1933 году М. Цветаева ещё не подозревает, что счастье не быть у большевиков у неё тоже отнимут.
Как реагирует юная М. Цветаева на первую русскую революцию 1905-1907 гг.? По воспоминаниям современников это реакция романтически настроенного подростка, который, несмотря на своё недюжинное интеллектуальное развитие, не имеет ещё жизненного опыта, мало знает человеческую психологию, не подозревает о человеческой низости, и недостаточно читал об ужасах предшествующих революций в других странах. В. Перегудова, гимназическая подруга М. Цветаевой, рассказывает, что юная Марина «преклонялась перед борцами революции», «мечтала и сама принять участие в борьбе за свободу и светлое будущее людей» [49, 24]. Вспоминает Перегудова также какие-то «революционные книжки», которые приносила ей почитать М. Цветаева. О том же вспоминает ещё одна школьная подруга Генерозова. В 1908 году М. Цветаева пишет Юркевичу, другу детства, что очень хочет жить и совершенно серьёзно добавляет: «Единственно ради чего стоит жить – революция. Именно возможность близкой революции удерживает меня от самоубийства. Подумайте: флаги. Похоронный марш, толпа, смелые лица – какая великолепная картина. Если б знать, что революции не будет – не трудно было бы уйти из жизни. Поглядите на окружающих, Понтик, обещающий со временем сделаться хорошим пойнтером, ну скажите, неужели это люди? Проповедь маленьких дел у одних,   саниновщина у других. Где же красота, геройство, подвиг? Куда девались герои?». Эти наивные строки подростка, жаждущего героических дел, могут вызвать только улыбку. Революция, представляемая в виде толп народа, развевающихся флагов, похорон героя, борьбы за абстрактную свободу, это виртуальная революция. Она рождается в воображении романтически настроенного подростка, готового обрушиться с критикой на любую действительность, и готового немедленно изменить её, такую скучную, серую, пошлую, обыденную. Ясно одно, что такая романтически-героическая революция нужна юной М. Цветаевой не для решения глобальных общественных проблем, а для решения своих лично-интимных проблем, соблазняющих на самоубийство. Вопрос ставится ребром: революция или самоубийство?! Революция! – говорит  юная М. Цветаева. Кто из нас, будучи подростком, не думал о чем-то подобном?! Это вопрос психологии подростка, но никак не вопрос политического убеждения. Скоро это увлечение революцией у М. Цветаевой пройдёт вместе с подростковым возрастом. В письме к Розанову от 1914 года М. Цветаева сообщает: «С 14-ти до 16-ти я бредила революцией». М. Цветаева точно выбрала глагол «бредила». Больше она никогда не будет упоминать о своём юношеском увлечении. Так каждый из нас стремится забыть о своих подростковых глупостях. Что собою представляет М. Цветаева в период с 1910 до революции 1917 года? Будем условно считать, что подростковый период заканчивается с наступлением восемнадцати лет. В этот период жизни М. Цветаева углублена в свой внутренний мир, вслушивается в себя. Её душа терпеливо и кропотливо работает, созревая. Условия созревания её души с точки зрения материального достатка благоприятны. Семья Цветаевых жила не в роскоши, но имела ту степень обеспеченности, когда можно не думать о хлебе насущном и свободно удовлетворять свои физические и духовные потребности: обучение, воспитание, книги, поездки за границу, театры и.т.п. Наконец, первая любовь, устроение семейного очага. Период с 1912 по 1917 год протекает также в условиях весьма благоприятных. М. Цветаева может позволить себе купить дом, или снять квартиру (и не маленькую!), держать прислугу, няньку для ребёнка и.т.п. Надо признать, что «дореволюционная» М. Цветаева не только обнаруживает в себе поэтический дар, но и хозяйственную жилку. Она заботится обо всех сторонах бытового устройства. Письма М. Цветаевой 1912-1916 гг. разным адресатам полны не только сообщениями о текущих семейных событиях, о ребёнке, но и изобилуют хозяйственной информацией. Например, М. Цветаева любовно описывает снятый особняк на Собачьей площадке. Она радуется, что нашла хорошую честную преданную прислугу: кухарку и няню. М. Цветаева явно гордится, что в её доме всё в порядке, всё хорошо организовано. Она хвастает своей новой шубой, описывает её фасон. В другом письме рассказывает, какие подарки купила на праздники, как ходила с С. Эфроном к нотариусу и в банк, оформляя покупку дома, не забывает рассказать о расторопном дворнике, о собаках и коте, дочери. Милые, уютные бытовые подробности, живо занимающие молодую хозяйку дома. Впрочем, они не мешают думать ей и о главном   о поэзии. Устройство домашнего очага событие важное, но не главное: «Душе, чтобы писать стихи, нужны впечатления». Впечатлений хоть отбавляй! В эти годы М. Цветаева бурно увлекается многими людьми. К 1917 году жизнь кажется, устоявшейся, прочной, налаженной, несмотря на начавшуюся в 1914 году войну. Война протекает где-то далеко и не мешает. Тема первой мировой войны почти отсутствует среди поэтических тем, волновавших воображение поэта в то время. Но наступает февраль 1917 года. Есть в жизни М. Цветаевой день, когда она хотя бы на одну минуту восхитилась если не самой политикой, то той силой политической страсти, владеющей людьми, которая показалась ей самой природной стихией. Речь идёт о московских событиях 5 июля 1917 года. Волей случая М. Цветаева в этот день оказалась на Тверской, где толпа людей освистывала большевиков, несущихся мимо на автомобилях. Раздался чей-то крик, толпа побежала, началась паника. Выстрелов, правда, не было. Большевики, вооружённые до зубов, на свист не реагировали. Во время паники М. Цветаева со своей спутницей упали ничком на асфальт, опасаясь стрельбы. В эти-то мгновения М. Цветаева пережила то, что условно можно назвать «экстазом политических событий», хотя, кроме автомобилей, свиста и паники событий никаких не произошло. Но было напряжённое ожидание их. На другой день М. Цветаева пишет: «Москва – какой я её вчера видала – была прекрасной. А политика, может быть,   страстнее самой страсти». Если это высказывание принять за комплимент в адрес политики, то он у М. Цветаевой первый и последний. Единственный! Может быть, это было всё, что могла вместить и понять в политике М. Цветаева – страсть. Все остальные черты политики неизменно будут внушать М. Цветаевой глубокое отвращение. Внешняя канва событий, как общественных, так и личных, в 1917 году такова: 28 февраля – революция, 2 марта Император отрёкся от престола, 13 апреля у М. Цветаевой родилась дочь Ирина, юнкер С. Эфрон находится в Нижнем Новгороде для прохождения первоначального военного обучения. О чём пишет М. Цветаева в 1917 году? Пишет о цыганской экзотике, о Дон Жуане, о Степане Разине, о страсти. Все эти темы далеки от революции, разве только воспоминание о Стеньке Разине явилось не случайно, а революцией навеяно. Есть среди всех стихотворений два примечательных. Одно из них написано 2 марта, в день отречения Государя. Позже оно будет включено в цикл «Лебединый стан». Это стихотворение о революции: «Над церковкой – голубые облака, / Крик вороний… / И проходят – цвета пепла и песка – / Революционные войска. / Ох, ты барская, ты царская моя тоска! / Нет лиц у них и нет имен, - / Песен нету! / Заблудился ты, кремлёвский звон, / В этом ветреном лесу знамён. / Помолись, Москва, ложись, Москва, на вечный сон!».  («Над церковкой…»)
В этом стихотворении совершенно отчётливо выражено отчуждение поэта от революционной толпы. Вот – я с моей барской и царской тоской, а вот – они, большевики. Цвет пепла и песка здесь выбран не случайно, как и сама материя (пепел и песок); они символизируют бесплодность и пустоту. И «ветреный лес знамён» не случаен, потому что «дурные вожди   ветра», как сказала М. Цветаева в другом стихотворении. Вывод, к которому приходит М. Цветаева, неутешителен и не оптимистичен: М. Цветаева прощается с Москвой. Будет другая Москва, в другом государстве. Чужая Москва. Москва юности М. Цветаевой умирает. М. Цветаева это сразу поняла. В 1921 году она записывает в дневнике: «С первого дня революции (28-го февраля) я уже знала: всё пропало! И поняв, не сопротивлялась (NB! Не отстаивала)» [49, 60]. «Не отстаивала», «не сопротивлялась» в том смысле, что не стала настаивать на своих правах. Второе стихотворение написано 2 мая 1917 года: «Так и буду лежать…». Тема стихотворения: смерть, которую можно превозмочь, если захотеть: «Захочу – хвать нож! / Захочу – и гроб в щепки!»
В этом стихотворении важна последняя строфа. Всё дело в том, что превозмогать смерть – не хочется: «Дело такое: / Стала умна. / Вот оттого я / Ликом темна. / Да нет – не хочу, / Молчу».  («Захочу…»)
Видение себя в гробу, нежелание вырваться из оков смерти – глубоко символическое видение. М. Цветаева как бы подводит итог: всё кончено, всё утрачено. 1917 – год стремительного созревания духа М. Цветаевой. Её созревший дух помог ей сориентироваться во времени и событиях, и дать им точную, безошибочную оценку. Ум М. Цветаевой, её интуиция, воля, как стрелки компаса, указали два полюса: «добро – зло». Ничто не поколеблет более эти стрелки, и это удивительно и достойно глубокого уважения и восхищения, ибо сотни тысяч людей были соблазнены, обмануты, растлены. М. Цветаевой в 1917 году всего только двадцать пять лет. Она сознавала рождающуюся в ней силу духа. Не один раз М. Цветаева будет повторять, что у неё трезвый ум, и что она многое знала, отродясь. Революция ускорила духовное созревание М. Цветаевой. Революция дала нам качественно новую М. Цветаеву. Я имею в виду новые творческие силы, разбуженные в художнике внешними обстоятельствами, потрясшими душевно-духовные глубины его естества. Это вовсе не означает, что не случись революции, М. Цветаева остановилась бы в развитии. Конечно, она бы духовно росла, но время её духовного развития растянулось бы на больший период времени. Революция жестоко и насильственно вырывает М. Цветаеву из привычного и уютного мира семьи, воображения, грёз и фантазий. Обнаружив, что у революции не лицо, а злобная и отвратительная не то морда, не то харя, М. Цветаева вынуждена высвободить из-под спуда ту остроту наблюдательности, ту силу холодного и беспощадного ума, которые растрачивались до этого по пустякам. Наблюдательность, трезвый ум, интуиция, воля – защита М. Цветаевой от тлетворного дыхания революции. Сама того, не ведая, революция отрясла с души М. Цветаевой всё ненужное, временное и обнажила главный нерв художника, напрямую соединяющий Сердце и Ум. Существует мнение, что М. Цветаева ничего в политике не понимала, не интересовалась ею. В книге Лосской приведены свидетельства современников о политической позиции М. Цветаевой: «никакой политической позиции не было», «в области политики более непонятливого человека я никогда не видел». Современники подчёркивали, что у М. Цветаевой не было «никакого пафоса революции». Некоторые утверждали, что она стояла на твёрдых антисоветских позициях. Что М. Цветаева, вопреки утвердившемуся мнению, имела вполне определённые политические взгляды, видно из её письма Гулю от 5-6 марта 1923 года. В этом письме она комментирует пожелание Геликона, чтобы её книга «Земные приметы» была бы вне политики: «Два слова о делах. Геликон ответил, что условия великолепные…но: вне политики. Ответила в свою очередь. Москва 1917 г. – 1919 г. – что я, в люльке качалась? Мне было 24-26 лет, у меня были глаза, уши, руки, ноги: и этими глазами я видела, и этими ушами я слышала, и этими руками я рубила (и записывала!), и этими ногами я с утра до вечера ходила по рынкам и по заставам,   куда только не носили!
Политики в книге нет: есть страстная правда: пристрастная правда холода, голода, гнева. Года! У меня младшая девочка умерла с голоду в приюте,   это тоже «политика» (приют большевистский). Ах, Геликон и Ко! Эстеты! Ручек не желающие замарать! Пишу ему окончательно, прошу: отпустите душу на покаяние! Пишу, что жалею, что он не издаст, но что калечить книги не могу. <…> Это не политическая книга, ни секунды. Это –  живая душа в мёртвой петле – и всё-таки живая. Фон мрачен, не я его выдумала». По М. Цветаевой правда жизни и есть настоящая политика. В том-то всё и дело, что мрачный фон с живыми душами в мёртвой петле создали большевики, и правдивое описание этого фона есть та самая, что ни на есть, политика. М. Цветаева знала о революции главное, что революция будит в человеке тёмную и злую стихию, что революция сеет хаос, смерть, разруху, голод, озверение духа, нисхождение в низины подлости и преступления. М. Цветаева знала, что революция не даёт освобождения, но напротив ставит всевозможные преграды на пути всех мыслимых видов свобод. Своё отношение к политике большевиков М. Цветаева выразила совершенно недвусмысленно. Политика, которая из лиц делает морды и хари, политика, которая ведёт к массовому истреблению населения и культуры, эта политика была для М. Цветаевой неприемлемой. Публично говорить страстную правду о том, что сделали со страной и народом большевики, означает выступить против большевиков и их политики. Выступить против, значит, обнаружить свои политические воззрения, прямо противоположные большевизму. В одном из стихотворений 1921 года М. Цветаева отчётливо выскажет своё неприятие революции и большевизма: «Непереносным костром в груди / Вражда – вот пепл её, на бумаге. / Непереносны на площади / Чужие гимны, чужие флаги. / Непереносно, когда рождён Сыном, сыновнейшим из сыновних, / Святые ризы делить с жидом / И миновать её гроб на дровнях. / И знать, что тело её черно, Что вместо матери – тлен и черви. / О, будьте прокляты вы, ярмо / Любви сыновней, любви дочерней! / И знать, что в каждом она дому, / И что из каждого дома – вынос. / Непереносно! – и / Да будет проклят – кто это вынес!».  («Непереносным…»)
Смысл стихотворения – гибель родины и проклятие большевикам, ибо не только вынесли эту гибель, но сами её и подстроили. Кто смог такое стихотворение написать, у того в сердце горели гнев и ненависть к преступникам, погубившим собственную родину-мать.
Октябрьский переворот принёс помимо голода, холода и разрухи ещё и красный террор, убил надежду М. Цветаевой на восстановление государства. М. Цветаева воспринимает переворот, прежде всего, как бунт бессмысленный и беспощадный. Одним из самых красноречивых свидетельств того, что М. Цветаева целиком и полностью была на стороне белых, является цикл стихотворений «Лебединый стан». В «Лебедином стане» образ Свободы из Прекрасной Дамы маркизов и русских князей превращается в дни октября в образ гулящей девки на шалой солдатской груди. Та же Катька из «Двенадцати» Блока! Взбесившаяся, ошалевшая, очумелая от извращенно понятой свободы, чернь – солдаты, матросы и их девки   бесчинствуют, грабят, пьют, убивают, снова пьют, превращают храмы в стойла. М. Цветаева называет эту чернь «единоверцами грошей и часа – корыстолюбивыми временщиками». Им противопоставлены Белые Лебеди – Добровольческая армия, в которой М. Цветаева видела спасительницу России. Это была её последняя надежда. Что потеряла М. Цветаева за время революции? – Всё! Прежде всего, финансовые потери: капитал в банке, проценты с которого обеспечивали возможность прилично содержать дом и семью. М. Цветаева оценивала свой капитал, доставшийся ей в основном от матери, в 100 000 царских рублей, плюс небольшое имение в Тарусе, доставшееся от бабушки, два дома в Москве и Тарусе, золото, драгоценности, меха. Капитал и недвижимость будут утрачены сразу. М. Цветаева остаётся одна, с двумя маленькими детьми, без средств к существованию и единственно на что может поначалу рассчитывать это на то, что осталось в доме и что можно продать. Но и золото, и драгоценности пропадают зря, потому что М. Цветаева, понадеявшись на знакомых, сдавала им на руки золото и драгоценности для продажи, и знакомые бесследно исчезали вместе с драгоценностями. Революция в одночасье превратила М. Цветаеву из состоятельной женщины в нищенку. В такой степени нищей и бесправной сделала М. Цветаеву революция, в какой до революции не была ни кухарка, ни нянька, ни крестьянка. Но далее потери будут страшней, чем потери материальные. Оставшись без средств к существованию, т.е. будучи революцией ограбленной, М. Цветаева не в силах прокормить двоих детей. По совету одного знакомого врача она отдаёт детей на время  в детский большевистский приют, где ей обещано, что детей будут хорошо кормить. Но младшая дочь Ирина умирает в приюте. Не странно ли, что в приюте, предназначенном для спасения детей, они умирают именно от голода?! Что представляет собою большевистский приют? О нём нам рассказала Гиппиус в своём дневнике: «Бесплатное питание! Это матери, едва стоящие на ногах, должны водить детей в «общественные столовые», где дают ребёнку тарелку воды, часто недокипячёной, с одиноко плавающим листом чего-то. Это посылаемые в школы «жмыхи», из-за которых дети дерутся, как зверёныши». Поскольку маленький ребёнок пожаловаться не мог, скорее всего, его и вовсе не кормили. Гиппиус делает вывод: «это целое поколение русское, погибшее духовно и телесно. Счастье для тех, кто не выживет».
Среди революционных утрат М. Цветаевой можно считать и С. Эфрона, ибо четыре года о нём нет вестей. М. Цветаева не знает, жив ли он? С. Эфрон жив. После разгрома Добровольческой армии возврата ему в Советскую Россию нет. Таким образом, революция отняла у М. Цветаевой деньги, имущество, ребёнка, разрушила семью, и поставило под вопрос само существование. Разумеется, что эти утраты, из которых самой страшной является смерть ребёнка, не могли вдохновить М. Цветаеву на лояльное отношение к разрушителям и насильникам. Мир для М. Цветаевой разделился на чёрную кость и белую кость. Белые лебеди против чёрных воронов – вот формула политических взглядов М. Цветаевой в те годы. Были ли у М. Цветаевой какие-либо мысли относительно нового государственного устройства в России, если бы Белая армия вошла в Москву? Белая армия должна была сделать главное – победить красных, ибо красные были невыносимы и непереносимы. Красных просто не должно было быть. Пока они были, жизнь походила на кошмар. Что справедливость должна была восторжествовать, в этом М. Цветаева не сомневалась. А если бы Белая армия победила, то жизнь сама собою устроилась бы. Вопрос верховной власти – царь? император? президент? - видимо волновал её в меньшей степени, чем главное – победа белых. Тот миропорядок, при котором она существовала прежде, должен был возвратиться хотя бы в общих чертах. Что М. Цветаева не была индифферентна к вопросам политики, мы видим из её сочинений этого периода. Кроме того, есть свидетельства современников, подтверждающие заинтересованность М. Цветаевой в политике. И. Эренбург, встречавшийся с М. Цветаевой в Москве в начале 20-х гг. обнаружил, что: «она оказалась увлечённой политикой, говорила, что агитирует за кадетов». Будет ошибкой предположить, что М. Цветаева возненавидела революцию вместе с большевиками только за то, что у неё всё отняли. Думать так, значит не понимать М. Цветаеву. Она всегда говорила, что на деньги ей плевать. М. Цветаева не могла не понимать, что жизнь полна превратностей и в царской России банк, в котором лежали её деньги, мог лопнуть. Да мало ли что могло случиться! М. Цветаева относилась к утрате материальных ценностей вполне философски. В 1926 году она пишет Тесковой: «Потеряв 100 тысяч царских рублей, в Гос. Банке (революция), я не горевала ни минуты, ибо, не будучи с ними связана, не считала их своими, они в моей душе не числились, только в ухе (звук!) или в руке (чек), на поверхности слуха и руки. Не имев, их не теряла». Другие утраты до революции тоже могли иметь место. Ребенок мог умереть от неизлечимой болезни, муж мог уйти из семьи. Но до революции во всех этих гипотетических потерях можно было бы винить только случай, или стечение обстоятельств, или личную судьбу. Революция насильно и цинично отнимает у человека сразу всё: то, что у него есть, то, чем он дорожит.
Кое-что большевизм М. Цветаевой «дал». Понятно, что об этих «дарах» большевизма М. Цветаева говорит с тонкой иронией, намекая на труд Соловьёва «Оправдание добра»: «Хочу – в самый сериоёз – написать статью (первую в жизни,   и это, конечно, будет не статья!)    «Оправдание зла (большевизма).
Что, отнимая, дал мне большевизм.
1) Свободу одежды (возможность маскарада 24 часа в сутки), слова (нечего терять!), смерти когда угодно (стоит только выйти на площадь и крикнуть: Vive le Roi!), ночёвки под открытым небом, – всю героическую Авантюру нищенства.
2) Окончательное право презирать своих друзей (не пришедших мне на помощь в 1919 г)
3) Окончательное подтверждение того, что небо дороже хлеба (испытала на собственной шкуре и сейчас в праве так говорить!)
4) Окончательное подтверждение того, что не политические убеждения – ни в каком случае не политические убеждения! – связывают и разъединяют людей (у меня есть чудесные друзья среди коммунистов)
5) Уничтожение классовых перегородок – не насильственным путём идей – а общим горем Москвы 1919 г. – голодом, холодом, болезнями, ненавистью к большевизму и.т.д.
6) Подтверждение всей бессеребрянности моей любви к прежнему (готова быть крепостной любому помещику – лучше Ноздрёву,   у него шарманки красного дерева и собаки!)
7) Усугубление любви ко всему, что отнято (парады, наряды, маскарады, имена, ордена!)».
Если перевести всё сказанное с языка иронии на язык без иронии, то большевизм просто «задарил» М. Цветаеву (и миллионы других людей) нищетой, страхом сказать лишнее, страхом насильственной и внезапной смерти, разрушением естественных человеческих привязанностей.
А истинные дары большевизма в шкале ценностей М. Цветаевой это   ненависть к большевизму, и всему, что он несёт, и любовь к уничтожаемому им миру, государству, культуре, и цивилизации.
М. Цветаева не может любить революцию, потому что М. Цветаева – психически нормальный человек. Любовь к революции есть любовь противоестественная, извращенная. Любовь к революции есть любовь к палачу, срывающему с тебя одежды, и насилующему, прежде чем отрубить тебе голову. М. Цветаева была человеком душевно и нравственно здоровым. Нет, она не любила ни революцию, ни большевизм. Антигуманную, антиобщественную сущность революции М. Цветаева распознала тотчас же, как революция свершилась. Всякий мыслящий человек в то время понял, что такое революция и что она несёт людям и государству.
Философ Аскольдов дал точную и исчерпывающую характеристику революции: «государственный переворот октября 1917 г. имел в себе очень мало «социального». Он был противообщественным во всех отношениях, ибо, нарушая все основные условия общественной жизни – собственность, функции управления, международные обязательства, суд, все основные права свободы, выбивая из жизненного строя под злобной кличкой «буржуев» все неугодные крайним демагогам классы и слои общества, он останавливал жизненные функции государства. <…> По существу под флагом социализма медленно происходил процесс анархического разложения». Что означает остановить жизненные функции государства? Это значит ввергнуть страну в бездну хаоса, что собственно и произошло. Хаос лишал человека главного – человеческого достоинства. Позже большевики, захватившие власть, добавили к этому главному лишению – лишение человека всех мыслимых видов свобод: экономической свободы, свободы передвижения, свободы совести, свободы слова, свободы чувствовать себя защищенным и свободным. «Революция оказалась не прогрессивной и не творческой, а реакционной, дающей явное преобладание элементам тьмы над элементами света». М. Цветаева поняла это сразу. И самое главное, что превосходно поняла М. Цветаева о революции, что она движется чёрной завистью ко всякому возвышению, ко всякому качественному преобладанию, к более высокому духовному уровню, что вершится она не ради хлеба насущного, а «ради проклятых денег». Сравним это высказывание М. Цветаевой с высказыванием Аскольдова, исследовавшего религиозные истоки русской революции: «Если политическая революция февраля совершилась во имя принципов свободы, равенства, братства, то социальный октябрьский переворот произошёл исключительно во имя материальных благ и интернационализма, вся суть которого в данный момент сводилась к освобождению от тяжёлой войны». Бунин более резко, чем Аскольдов, отозвался и о февральской революции: «…сатана Каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода». М. Цветаева понимала, что, встав на сторону белых, она заняла позицию против большевиков, недаром в одном из писем она скажет: «Нельзя сделать шаг во имя чего-то, не сделав его против чего-то». Когда о М. Цветаевой говорят, что она была аполитична, что она была как бы «над схваткой», то говорят о М. Цветаевой тридцатых годов. Начиная с 1917 года, М. Цветаева занимает вполне определённую политическую позицию: против революции, против большевиков, против социализма и коммунизма, против советского режима. Другими словами политическая позиция М. Цветаевой в те годы есть контрреволюционная позиция. Эту позицию М. Цветаева выражала ей доступными средствами: прежде всего в своём творчестве, а также через эпатаж и ненависть. Что касается ненависти, что М. Цветаева подчёркивала иное качество своей ненависти к большевизму по сравнению с ненавистью других белоэмигрантов: «Эмигранты ненавидят за то, что отняла имения, я ненавижу за то, что Бориса Пастернака могут (так и было) не пустить в его любимый Марбург, а меня – в мою рождённую Москву». М. Цветаева ненавидела большевиков, прежде всего, за то, что они отняли свободу, за насилие, за навязывание своих идей и ценностей. М. Цветаева пишет Колбасиной-Черновой, что получила письмо от еврея-коммуниста, который спрашивает её, почему она уехала от большевиков: «Отвечаю ему, что первым моим ответом на октябрьскую революцию был плевок на флаг, задевший меня по лицу. 1917 – 1925 г. – 8 лет, флаг выцвел, плевок остался. <…> Нужно быть идиотом <…>, чтобы после «Георгия», стиха к Ахматовой и «Посмертного марша» в Ремесле не увидеть   кто я, мало того: вообразить, что я с «ними». Чтобы правильно ориентироваться в разгулявшейся стихии революции и дать ей правильную и адекватную оценку, нужна была свобода духа, свобода от одержимости этой стихией. Критерии оценки М. Цветаева черпала из божественной глубины, а не из мирского источника. В М. Цветаевой не было рабства духа и идолопоклонства перед стихией. М. Цветаева поняла, что революция несёт хаос и несвободу, и, прежде всего, несвободу слова, несвободу творчества, а там, где нет свободы, там есть двусмысленность и ложь.

2. «Я слишком любила белых…»

Резко отрицательное отношение поэта к революции и большевизму не было окрашено слепой ненавистью и непримиримой злобой по отношению к носителям большевистских идей. Размышляя о своём отношении к большевикам, М. Цветаева писала: «Москву 1918 1922 гг. я прожила не с большевиками, а с белыми. (Кстати, вся Москва, моя и их, говорила: белые, никто – добровольцы. Добровольцы я впервые услыхала от Аси, приехавшей из ушла на любовь к тем. На ненависть – не осталось. (Любить одно – значит ненавидеть другого. У меня: любить одно – значит не видеть другого.) Большевиков я ненавидела тем же краем, которым их видела: остатками, не вошедшими в любовь, не могущими вместиться в любовь – как во взгляд: сторонним, боковым. А когда на них глядела – иногда их и любила. М.б. (подчеркиваю!) – любить: не коммунизм (настаиваю!) а могилы командиров войны с Польшей и многое другое мне помешала моя, заведомая, сразу, до-Октября любовь к белым, заведомость гибели – их и их дела, вся я до начала была замещена <сверху>: заполнена. Любить большевиков мне не дала моя – сразу – до начала – вера в окончательность их победы, в которой столько раз – и так сильно – сомневались они». Говоря о том, что, глядя на коммунистов «иногда их и любила», М. Цветаева пытается быть объективной. Разумеется, эта «любовь» к отдельно взятым большевикам качественно иная, чем любовь к белым – всем. Эта «любовь» есть попытка отдать должное достойным личным качествам, если таковые имеются, данного индивидуума. М. Цветаева старалась, ненавидя идеологию большевиков, разглядеть в них, прежде всего, людей. Каждый отдельно взятый коммунист, с которым встречалась М. Цветаева, ненависти в ней не возбуждал, как существо лично ей ничего плохого в настоящий момент не причинившее. Таким «милым душкой» показался М. Цветаевой, например, А. Луначарский, с которым её свела судьба. В первый раз М. Цветаева увидела А. Луначарского 7 июля 1919 года во «Дворце Искусств» (детище А. Луначарского) на поэтическом вечере, где она читала свою пьесу «Фортуна». А. Луначарский тоже читал стихи швейцарского поэта Карла Мюллера. М. Цветаева оставила словесный портрет А. Луначарского: «Весёлый, румяный, равномерно и в меру выпирающий из щеголеватого френча. Лицо средне-интеллигентское: невозможность зла. Фигура довольно круглая, но «лёгкой полнотой». (Как Анна Каренина). Весь налегке». Именно на этом поэтическом вечере М. Цветаева с усладою прочла монолог дворянина (Лозэна) – в лицо комиссару и пожалела, что одному Луначарскому, а не Ленину, и не всей Лубянке. В этот вечер М. Цветаеву и Луначарского не познакомили. Познакомятся они при иных обстоятельствах. Прошло два года. Вторая встреча М. Цветаевой с Луначарским произошла в Кремле, куда её вызвали вместе с драматургом М. Волькенштейном. Поводом к встрече явилась просьба М. Цветаевой о помощи голодающим писателям Крыма. М. Цветаева описала встречу с Луначарским в письме к Волошину: «Ласковые глаза: «Вы о голодающих Крыма? Всё сделаю!» <…> Ласков, как сибирский кот (не сибирский ли?), люблю нежно. Говорила с ним в первый раз». Комиссар по культуре настолько обворожил М. Цветаеву обхождением и готовностью помочь голодающим писателям, что М. Цветаева даёт прямо-таки восторженный отзыв о Луначарском: «В Москве азартная жизнь, всяческие страсти. Гощу повсюду, не связана ни с кем и ни с чем. Луначарский – всем говори! – чудесен. Настоящий рыцарь и человек». М. Цветаевой как-то даже и в голову не приходит, что этот самый «чудесный человек» и «рыцарь» вместе с другими такими же «рыцарями» этот самый голод и устроил. М. Цветаева настолько счастлива и довольна, что её миссия удалась, что она готова в порыве великодушия приписать часть своих достоинств кому попало. Впрочем, так было с нею всегда, ибо она-то и обладала подлинно рыцарским характером. Но встреча с Луначарским, обворожившим М. Цветаеву, разумеется, не сделала её лояльнее к большевизму в целом. Размышлению о встрече с А. Луначарским навеяно стихотворение М. Цветаевой 1920 г. «Чужому»: «Твои знамёна – не мои! /  Врозь наши головы. / Не изменить в тисках Змеи / Мне Духу – Голубю. / Не ринусь в красный хоровод / Вкруг древа майского. / Превыше всех земных ворот – / Врата мне – райские. / И будем мы судимы – знай –  / Одною мерою. / И будет нам обоим – Рай, / В который – верую». Пообещать Рай – Луначарскому М. Цветаева могла только от чрезмерной своей доброты и великодушия. Как бы ни был «обворожителен» и «ласков» А. Луначарский, но М. Цветаева превосходно осознавала, что это ласки и тиски Змия-соблазнителя. И все соблазны не заманят в «красный хоровод», потому, что её хоровод – белый. Надо отдать должное М. Цветаевой: в комиссаре, в большевике видеть, прежде всего, и поверх всего хорошую черту – готовность помочь. На это способен далеко не каждый. В характере врага, прежде всего, ищут не достоинства, а обратное им. М. Цветаева не судит предвзято, она не предубеждена. Каким Луначарского в данный момент увидела, таким и запечатлела. Голодая сама, заботясь о голодающих писателях в Крыму, вряд ли М. Цветаева задумалась, кем был Луначарский на самом деле. Гиппиус оставила нам характеристику комиссара по культуре: «Но вот прелесть – это наш интернациональный хлыщ – Луначарский. Живёт он в сиянии славы и роскоши, этаким неразвенчанным Хлестаковым. Занимает, благодаря физическому уничтожению конкурентов, место единственного и первого «писателя земли русской». Недаром «Фауста» написал. Гёте написал немецкого, старого, а Луначарский - русского, нового, и уж, конечно, лучшего, ибо «рабочего». Официальное положение Луначарского дозволяет ему циркулярами призывать к себе уцелевших критиков, которым он долго и жадно читает свои поэмы. Притом безбоязненно: знает, что они, бедняги, словечка против не скажут – только и могут, что хвалить. <…> Будь газеты, Луначарский, верно, заказывал бы статьи о себе. До этого не доходила и писатели самые высокопоставленные, вроде великого князя К.Р. (Константина Романова), уважая всё-таки закон внутренний – литературной свободы. Но для Луначарского нет и этих законов. Да и в самом деле, он устал быть «вне» литературы. Большевистские штыки позволяют ему если не быть, то казаться в самом сердце русской литературы. И он упустит такой случай? Устроил себе, в звании литературного (всероссийского) комиссара, и «Дворец Искусств». Новую свою «цыпочку», красивую Р., поставил комиссаром над всеми цирками. Придумал это потому, что она вообще малограмотна, а любит только лошадей». Марк Алданов оставил потомкам тщательный критический анализ драматургических опусов комиссара Луначарского. Этот анализ невозможно читать без смеха и чувства стыда за «утончённого большевистского эстета». Марк Алданов не случайно вспомнил об Игнате Лебядкине, которому Луначарский утёр нос по части стиля. Алданов беспощаден к графоману Луначарскому: «Этот человек, живое воплощение бездарности, в России просматривает, разрешает, запрещает произведения Канта, Спинозы, Льва Толстого, отечески отмечает, что можно, что нельзя. Пьесы г. Луначарского идут в государственных театрах, и, чтобы не лишиться куска хлеба, старики, знаменитые артисты, создававшие некогда «Власть тьмы», играют девомальчиков со страусами, разучивают и декламируют «гррр-авау-пхоф-бх» и «эй-ай-лью-лью». Кстати, сочинения графомана-комиссара по культуре публиковались в государственных издательствах на роскошной и прочной бумаге (напомню, что М. Цветаева в те годы, не имея никакой бумаги, воровала оную на службе). Вряд ли М. Цветаева читала книгу Луначарского «Революционные силуэты», в которой комиссар рассыпает направо и налево комплименты революционным вождям. Самые горячие комплименты Луначарский приберегает для «чарующей, ни с кем другим несравнимой, подлинно-социалистической высокой личности Владимира Ильича», «его альфреско колоссальной фигуре, в моральном аспекте решительно не имеющей себе равных». Моральный-то аспект особенно интересен, потому что понимает его Луначарский специфически: «Его гнев тоже необыкновенно мил. Несмотря на то, что от грозы его, действительно, в последнее время могли гибнуть десятки людей, а может быть и сотни, он всегда господствует над своим негодованием, и оно имеет почти шутливую форму. Этот гром, «как бы резвяся и играя грохочет в небе голубом». Кем надо быть, чтобы написать такое? Какое извращенное понятие о морали надо иметь, чтобы восторгаться «шутливой формой» гнева диктатора и тирана, погубившего сотни тысяч людей, представленного А. Луначарским в роли опереточного Зевса-громовержца! Цинизм и безнравственность комиссара по культуре ещё больше раскрывается в его работе «Интеллигенция в прошлом, настоящем и будущем». Товарищ комиссар Луначарский полагает, что интеллигенции не нужно никаких идей: «Такого рода человек тем ценнее при данных условиях, чем он безыдейнее. Так и мы: если у спеца какого-нибудь, например, инженера, много идей, это хуже, ибо эти идеи мешают использовать в достаточной мере для работы такой элемент. А вот когда у него нет никаких идей, тогда его можно пустить в работу». Весьма специфическую лексику применяет комиссар по культуре, говоря о людях: «элемент», «пустить в работу». С точки зрения большевика-комиссара, конечно, замечательно, когда у интеллигенции нет никаких идей, как у роботов. Ими легче управлять. И легче внушить им коммунистические идеи. Программа воспитания не думающей, легко управляемой и послушной интеллигенции для советского режима была одобрена и принята как инструкция к исполнению. Но это ещё далеко не всё о «душке» Луначарском. Он обожал устраивать народу революционные праздники. Бунин описывает один из таких «праздников», имевших место в те дни, когда обезумевшие от голода люди пожирали мертвецов, когда телами расстрелянных большевиками людей кормили диких зверей в зоопарке. Бунин пишет: «возле Соборной площади порядочно народу, но стоят бессмысленно, смотрят на всю эту балаганщину необыкновенно тупо. Были, конечно, процессии с красными и чёрными знамёнами, были какие-то «колесницы» в бумажных цветах, лентах и флагах, среди которых стояли и пели, утешали «пролетариат» актёры и актрисы в оперно-народных костюмах, были «живые картины, изображающие «мощь и красоту рабочего мира», «братски» обнявшихся коммунистов, «грозных» рабочих в кожаных передниках и «мирных пейзан» – словом, всё, что полагается, что инсценировано по приказу из Москвы, от этой гадины Луначарского». Луначарский, бывало, и сам выступал на этих праздниках. Так, например, выступив 19 апреля 1919 г. комиссар сказал, что если Советской власти придётся оставить Петербург под натиском Белой армии, то интеллигенции не придётся радоваться приходу Колчака, потому что он, Луначарский, прежде, чем большевики отступят, устроит интеллигенции кровавую баню. Привыкшие к насилию, большевики никаких иных методов, кроме насилия, не признавали. М. Цветаева записывает в дневнике удачное, с её точки зрения, высказывание одного из своих знакомых о большевиках: «Каторжане – и перенесли сюда всю каторгу». Между прочим, кровавую баньку Луначарский обещал таким, как М. Цветаева, помыслившей, что комиссар по культуре «неспособен к злу». Комиссар, живущий в роскоши и погрязший в разврате, пообещал позаботиться о голодающих писателях Крыма. Это-то и подкупило М. Цветаеву. Худо, что комиссару по культуре самому в голову не приходило, что творческая интеллигенция вымирает от голода. «Ласковый», «милый», «настоящий человек», «рыцарь», впрочем, он же Змий – всё это внешнее, напускное. Личина, под которой прячется морда хищника. Мережковский в те дни писал: «…хитрость диавола в том, что он никогда не показывает истинного лица своего, лица Зверя, а прячет его за тремя личинами, тремя подобиями Божескими. Первое подобие – разума: насилие власти оправдывается разумною необходимостью; <…> Второе подобие – свободы: внутренняя личная свобода каждого ограничивается и определяется внешнею общею свободою всех; <…> И, наконец, третье, самое лукавое, подобие – любви; <…> диавол учит людей жертвовать личной свободой всеобщему равенству и братству». М. Цветаева увидела третью личину диавола - подобие любви. Но интуитивно поняла, что под нею – Змий, лукавый обольститель и растлитель душ. М. Цветаева встречалась не только с высокопоставленным комиссаром по культуре, но и с рядовыми большевиками. Она изо всех сил старается сохранять объективность, когда речь идёт об одном отдельно взятом большевике. Она пишет Е.Л. Ланну (переводчику) об одном юном коммунисте, с которым её свела судьба: «18 лет. – Коммунист. – Без сапог. – Ненавидит евреев. – В последнюю минуту, когда белые подступали к Воронежу, записался в партию. – Недавно с Крымского фронта. – Отпускал офицеров по глазам. – Сейчас живёт в душной – полупоповской, полуинтеллигентной контрреволюцонной семье (семействе!) – рубит дрова, таскает воду, передвигает 50-пудовые несгораемые шкафы, по воскресеньям чистит Авгиевы конюшни (это он называет «воскресником»), с утра до вечера выслушивает громы и змеиный шип на советскую власть – слушает, опустив глаза (чудесные! 3-летнего мальчика, который ещё не совсем проснулся!) <…> Слывёт дураком. Наружность богатырская. Малиновый – во всю щёку – румянец, вихрь неистовый – вся кровь завилась! – волос, большие, блестящие как бусы чёрные глаза, прелестный невинный маленький рот, нос прямой, лоб очень белый и высокий. Косая сажень в плечах,   пара – донельзя! – моей Царь-Девице. Необычайная – чисто 18-летняя – серьёзность всего существа. - Книги читает по пяти раз, доискиваясь в них СМЫСЛА, о котором легкомысленно забыл автор, чтит искусство, за стих Тютчева в огонь и воду пойдёт, - любимое – для души – чтение: сказки и былины. Обожает ёлку, службы, ярмарки, радуется, что есть ещё на Руси «хорошие попы, стойкие» (Сам в Бога не верит!) <…> с благоговением произносит слово «товарищ». Это ещё не вполне коммунист, а набросок. Но мальчик с чудесными глазами проснётся. Скоро проснётся. М. Цветаева увидит его таким, каков он есть на самом деле. А на самом деле он вот какой: «Суббота, 9-й – по-новому – час. <…> …слушаю <…> ещё молодого красноармейца (коммуниста), с которым дружили до Вашей книги, в котором видела и Сов. Россию и святую Русь, а теперь вижу, что это просто зазнавшийся дворник, а прогнать не могу. Слушаю дурацкий хамский смех и возгласы вроде: «Эх, чорт! Что-то башка не варит!» – и чувствую себя оскорблённой до заледенения, а ничего поделать не могу!» Объективность – это хорошо, но быть объективным – дело разума, а сердцу всё-таки не прикажешь относиться к коммунисту-дворнику, как к равному. Коммунист-дворник, вначале знакомства был робок и скромен, и производил благоприятное впечатление, а потом вошёл во вкус, распоясался и стал тем, чем он и был – хамом, Шариковым, которого из дома и выставить нельзя, ибо опасен, ибо пришли времена хамов. «А ничего поделать не могу!» – М. Цветаева пала жертвой собственной объективности. Каково ей было выслушивать дворницкие разглагольствования и дурацкий смех, видно из записи в дневнике: «Сколь восхитительна проповедь равенства из княжеских уст – столь омерзительна из дворницких». «Княжеские уста» – уста князя Волконского, с которым общается в то время М. Цветаева. Князь проповедует идею равенства по-княжески: возвысить всех до своего уровня, в том числе и дворника. Дворник проповедует равенство по-дворницки: унизить всех до своего, дворницкого, уровня, в том числе и князя, и поэта. Равенство по-дворницки (коммунистическое равенство) для М. Цветаевой омерзительно, ибо оно означает попрание человеческого достоинства, лишение человека всех свобод, низведение человека до низшего уровня существования. Старый миропорядок, при котором дворник знает своё дело и своё место, М. Цветаевой понятнее и ближе, чем новый, при котором дворник, принимая на себя не соответствующую его положению роль, поучает всех и каждого – как жить. М. Цветаева помнила и записала в дневник определение своей матери, данное революции и социализму: «Когда дворник придёт у тебя играть ногами на рояле – тогда это – Социализм!. М. Цветаеву устраивает тот миропорядок, при котором каждый занимается своим делом, ибо так положил Бог. Ильин возлагает ответственность за лозунг «свобода, равенство, братство» на французскую революцию, которая распространила этот вредный предрассудок, будто люди от природы «равны» и будто вследствие этого со всеми людьми надо обходиться «одинаково». И. Ильин пишет: «На самом деле люди не равны от природы и не одинаковы ни телом, ни душою, ни духом». Сущность справедливости И. Ильин усматривает в неодинаковом обхождении с неодинаковыми людьми. Космическая жизнь, говорит Н. Бердяев, иерархична. Это относится и к общественной жизни. Всякое разрушение космической иерархии атомизирует бытие, разрушает реальность общего и реальность индивидуального. Революция, совершаемая под лозунгом «свобода, равенство, братство», разрушает космическую иерархию, посягает на разрушение человеческой личности как иерархической ступени. В революции совершается посягательство на царственное место человека в космическом строе, ибо это место добывается неравенством и выделением. Недаром в пьесе М. Цветаевой «Фортуна» главный герой аристократ-республиканец Лозэн произносит: «Шальная голова, беспутный год, / Так вам и надо за тройную ложь / Свободы, Равенства и Братства!».  «Фортуна»
10 ноября 1917 года появился декрет ВЦИК об отмене сословий и  гражданских чинов. М. Цветаева пишет, что после революции стала вне классов: ни дворянка, ни благоразумная хозяйка, ни простолюдинка, ни богема. Не дворянка, потому что нет ни гонора, ни горечи. Не благоразумная хозяйка, потому что слишком веселится. Не простолюдинка, потому что слишком образована. Не богема, потому что страдает от грубости, нечищеных башмаков. Деклассированный элемент, так определяет М. Цветаева свое социальное положение: вне профессии, вне ранга, вне сословия. «За царём – цари, за нищим – нищие, за мной – пустота».
Именно уничтожение сословий в революцию заставило М. Цветаеву задуматься о социальной иерархии. Она высказывает ряд глубоких мыслей об аристократах и аристократизме, мещанах и мещанстве, буржуа и крестьянах, а также о равенстве, провозглашаемом революционерами.
С детства М. Цветаева питает пристрастие к верхушке социальной иерархии: королям и царям, принцам и цесаревичам, аристократам, людям с голубой кровью. Это пристрастие отражено в юношеских стихотворениях поэта. М. Цветаева никогда не забывала и всегда с гордостью писала своим адресатам, что её бабушка по линии матери, Мария Лукинична Бернацкая, принадлежала к польской знати. Среди предков М. Цветаевой по линии матери был даже кардинал, один из двух кандидатов в папы. У Бернацких был герб – мальтийская звезда с урезанным клином. М. Цветаева гордилась также, что в жилах её мужа течёт кровь русских аристократов Дурново. М. Цветаева считала своё происхождение (на формальном уровне) ниже происхождения не только своего мужа, но и собственной дочери Ариадны. В М. Цветаевой был от природы ум, склонный к самокритике, трезвой оценке своих достоинств. Она записала в дневнике: «О хамстве своей природы: Никогда не радовалась цветам в подарок. <…> Если хотите сделать мне радость, пишите мне письма, дарите мне книжки про всё, кольца – какие угодно – только, господа, не цветы! Страсть к цветам (прекрасно-бесполезному!) признак расы. Аля, Серёжа». Видимо, то, что дед М. Цветаевой со стороны отца был бедным священником, дало повод поэту думать, что её происхождение ниже, чем происхождение С. Эфрона. Между тем, М. Цветаева забывает, что С. Эфрон по отцу тоже отнюдь не аристократ. М. Цветаева написала стихотворение о своём «двойственном» происхождении: «Обеим бабкам я вышла – внучка: / Чернорабочий – и белоручка!». («У первой бабки…») «Руку на сердце положа: / Я не знатная госпожа!».  («Руку на сердце…»)
«Чернорабочий» и «белоручка» суть символы происхождения. В М. Цветаевой был не наследственный, а духовный аристократизм, который гораздо выше наследственного. На первом месте для М. Цветаевой было всегда чувство собственного достоинства. Потом – всё остальное: «Моя самая сильная и самая драгоценная мне страсть – страсть собственного достоинства и ранга. Забота об имуществе – далеко позади,…». Отец М. Цветаевой, И.В.°Цветаев, был профессором Московского университета и основателем Музея изящных искусств имени императора Александра III. По роду своей деятельности профессор был вхож в рабочий кабинет Государя с отчётами и предложениями по поводу строящегося Музея. Со сдержанной гордостью М. Цветаева пишет в очерке «Лавровый венок», что незадолго до открытия Музея отцу «за музей» дают «почётного опекуна». Звание почётного опекуна Музея, разумеется, дал Государь. М. Цветаева упомянет несколько раз по разным поводам, что они с сестрой могли бы стать в этот период времени фрейлинами, но не стали по причине уже состоявшегося замужества. Данный несостоявшийся, но могший иметь место факт, весьма важен для М. Цветаевой, иначе она просто не упоминала бы об этом в своих дневниках и письмах. Сорокалетняя М. Цветаева, в своём очерке «Открытие Музея», большую его часть отведёт описанию сановников и Царской Семьи, присутствовавших на церемонии открытия в мае 1912 года. Тогда ей было двадцать лет. Она живописует нарастающее волнение, охватившее всех присутствующих на церемонии, при появлении Государя. Каким М. Цветаева увидела его? «Бодрым ровным скорым шагом, с добрым радостным выражением больших голубых глаз, вот-вот готовых рассмеяться, и вдруг – взгляд – прямо на меня, в мои. В эту секунду я эти глаза увидела: не просто голубые, а совершенно прозрачные, чистые, льдистые, совершенно детские» («Открытие музея»). За Государем следуют Великие княжны. В эмиграции М. Цветаева напишет: «Сонм белых девочек…Раз…две…четыре…/ Сонм белых девочек? Да нет – в эфире / Сонм белых бабочек? Прелестный сонм / Великих маленьких княжон…».  («Сонм белых…»)
После церемонии Государь беседует с И.В. Цветаевым. Оба улыбаются. Рядом с ними – никого. Свита стоит поодаль. Это – великий час Ивана Владимировича, и не только потому, что Музей – открыт, но ещё и потому, что на глазах у всех он – рядом с Царём, обласкан им, и отмечен его уважением и признанием. Нам неизвестно, насколько это было важно самому М. Цветаеву. Скорее всего, профессор принимал это как само собой разумеющееся, ибо на этом празднике он, а не Император, был первым лицом. Но двадцатилетней дочери М. Цветаева это важно, ибо отцом гордится, делом его гордится. И сорокалетней М. Цветаевой это важно, иначе не написала бы этого очерка. После церемонии, дома, Марина Ивановна выпытывает у отца, о чём они говорили с Государем. И, выслушав ответ, с гордостью признаётся отцу, что Государь на неё посмотрел. Отец философски замечает, что надо же было Государю куда-нибудь смотреть. М. Цветаева не забыла взгляд Государя, в котором она увидела доброту, голубизну, льдистость, прозрачность, чистоту, детскость. Ничего негативного. М. Цветаева относилась с пиететом ко всем помазанникам Божьим. Недаром в её стихотворениях (особенно в молодости) так часто упоминаются принцы, короли, дофины, императоры. Долго и преданно любила М. Цветаева Наполеона и его сына, чья трагическая судьба волновала её не меньше, чем трагическая судьба его великого венценосного отца. Королевская тема пронизывает первые сборники стихотворений М. Цветаевой «Вечерний альбом» и «Волшебный фонарь». Есть эта тема и в стихотворениях зрелой М. Цветаевой. Молодую М. Цветаеву волнует всё аристократическое, неординарное, благородное, утончённое: «Как я люблю имена и знамёна, / Волосы и голоса, / Старые вина и старые троны / Каждого встречного пса! – / Полуулыбки в ответ на вопросы, / И молодых королей».  («Встреча с Пушкиным»)
Молодую М. Цветаеву интересует тайна власти, данной от Бога, ничуть не меньше, чем тайна дара, ниспосылаемого Богом. В конце концов, она свяжет одно с другим, власть и дар, короля (царя, императора) и поэта в поэтической формуле: доколе поэты – дотоле престолы. М. Цветаева смолоду была убеждена, что человек должен знать высшее и тянуться к высшему, а высшее и лучшее всегда было воплощено в венценосных монархах и аристократии. Аристократизм веял на М. Цветаеву, по её выражению, очарованием рода и крови. Аристократизм, как его понимала М. Цветаева, «враг избытка. Всегда немножко меньше, чем нужно». «Аристократизм – замена принципов – Принципом. (Le grand principle). Если отнять у человека Бога, если всех объявить равными, как предлагал дворник-коммунист, знакомый М. Цветаевой в революционной Москве, к какому высшему идеалу будет тянуться человек? Для М. Цветаевой аристократия – идеал благородства, породы, великодушия, чести, честности, высших качеств человеческой натуры. Недаром она приписывала все эти качества своему мужу, С.Я. Эфрону, чья матушка происходила из аристократического рода Дурново, игнорируя тот факт, что Е. Дурново отреклась от своего высокого происхождения, уйдя к народовольцам и выйдя замуж за еврея Я. Эфрона, народовольца-террориста. С.Я. Эфрон был более наследником отца, чем матери, что впоследствии и доказал своими неблаговидными поступками. М. Цветаева идеализировала своего мужа именно потому, что идеализировала аристократию и монархизм. На её муже как бы лежал отблеск высокого происхождения его матери, чем М. Цветаева не могла не плениться. В действительности, истинной аристократкой – аристократкой духа   была она сама. Аристократия, говорит Н. Бердяев в своей книге «Философия свободы», сотворена Богом и от Бога получила свои качества. Возможен лишь природный аристократизм от Бога. Всякое желание возвыситься из низшего состояния до аристократического по существу не аристократично. Истинное призвание аристократии – служить другим. Аристократия жертвенна. Аристократия – цвет нации и цвет культуры. Аристократия должна подавать пример остальным, неукоснительно соблюдая кодекс чести. Гений и талант, безусловно, принадлежат к духовной аристократии. Духовная аристократия имеет ту же природу, что и аристократия социальная, по происхождению. Это привилегированная раса и она должна существовать в мире для того, чтобы были выражены черты душевного благородства. В аристократизме есть божественная несправедливость, божественная прихоть и произвол, без которых, невозможна космическая жизнь, божественная красота Вселенной. Каждый социальный слой вырабатывает свою аристократию и должен вырабатывать. Простой человек может иметь черты настоящего аристократизма, когда он никому не завидует. Дух зависти к аристократии есть низший плебейский дух. Для М. Цветаевой аристократизм и благородство, и жертвенность, т.е. безупречность поведения – суть синонимы. Размышляя о Наполеоне, оставленном на о. Св. Елены и его второй супруге, австрийской принцессе, М. Цветаева говорит: «Людовик XVI должен был бы жениться на Марии Луизе (fraiche comme une rose и дуре); Наполеон – на Марии Антуанетте. Авантюрист, выигравший Авантюру, и последний кристалл Рода и Крови. И Мария Антуанетта, как Аристократка, следовательно – безукоризненная в каждом помысле , не бросила бы его, как собаку, там, на скале…». Впоследствии она сама поступит так, как по её мнению поступила бы безупречная аристократка и королева Мария Антуанетта – она не бросила, как собаку, С. Эфрона, уехавшего в Советскую Россию, и, хотя не хотела возвращаться, последовала за ним. Помимо благородства, служения другому и жертвенности, М. Цветаева включает в понятие благородства также любовь к бесполезному, например, любовь С. Эфрона и А. Эфрон   к цветам. Что М. Цветаева понимает аристократизм совершенно в духе Н. Бердяева, т.е. ценит не столько наследственный аристократизм, сколько духовный, видно из её высказывания: «Крестьянин, любящий кошку не за то, что ловит мышей, уже аристократ».
Размышляя, в чём разница между героизмом и аристократизмом, М. Цветаева приходит к выводу, что разница в качестве усилия: «Героизм: пересилить голод. Аристократизм: не заметить его. Аристократизм: laissser aller благородства. В аристократизме повинны предки, в героизме – собственная душа. Аристократизм: тело, делающееся духом. Героизм: дух, делающийся телом». Последняя фраза говорит о том, что между аристократизмом (наследственное) и героизмом (личное) разницы, в общем, почти нет. В сущности, героизм есть духовный аристократизм (Бердяев). Идеализация М. Цветаевой аристократического   это жажда безукоризненно-высшего, за которым уже сразу – Бог. Недаром М. Цветаева говорила: «я в мире люблю не самое глубокое, а самое высокое». Стремление к высшему не означает, что М. Цветаева не видела реальности во всей неприглядности. Напротив, реальность она видела лучше многих и адекватно оценивала её: «Моя беда – бодрствование сознания». Через десять лет М. Цветаева напишет другому адресату: «У меня бесконечная трезвость, до цинизма. Я всё знаю наперёд и всё знала и на этот раз». Как в ней сочетались романтизм и трезвость – тайна, но если мы вспомним великих романтиков Гофмана и Байрона, то перестанем удивляться. Возможно трезвость и есть обратная сторона романтизма.  Размышляя о том, что существует в природе, например, у собак, М. Цветаева говорит: «чтобы была порода, нужна не-порода». В породе собраны лучшие черты вида. Недаром же слово «аристократос» переводится как «лучшее». Что касается отношения М. Цветаевой к интеллигенции, то в письме к Пастернаку М. Цветаева рассуждает: «Борис, не люблю интеллигенции, не причисляю себя к ней, сплошь пенснейной. Люблю дворянство и народ, цветение и корни». По М. Цветаевой, интеллигенция – между народом и дворянством, ни то, и не другое, что-то посередине, любви не достойное. Интеллигенция, по определению Д.Н. Овсянико-Куликовского, есть «…образованное общество, в состав которого входят все, кто так или иначе, прямо или косвенно, активно или пассивно принимает участие в умственной жизни страны». Отчего же так недовольна М. Цветаева интеллигенцией? Скорее всего, по той же причине, по которой недоволен ею был Н. Бердяев. Размышляя в своей статье о русской интеллигенции разных периодов XIX века, философ делает заключение, что: «интересы распределения и уравнения в сознании и чувствах русской интеллигенции всегда доминировали над интересами производства и творчества». По Бердяеву, русская интеллигенция чрезмерно увлекалась материалистической философией   самой низкой и элементарной формой философствования, социальными проблемами, решаемыми в духе материализма, т.е. распределения и уравнения, творчество было в загоне, и, более того, к идеологии, которая в центр ставила творчество, она относилась подозрительно. «Любовь к уравнительной справедливости, к общественному добру, к народному благу, парализовала любовь к истине, почти что уничтожила любовь к истине». Интеллигенция, с подозрением относившася к творчеству, заменившая религию позитивизмом и материализмом, и не могла быть любима М. Цветаевой. Фразу М. Цветаевой «интеллигенция сплошь пенснейная» не следует понимать буквально. Эта фраза символическая. Она означает духовную слепоту интеллигенции. Любя дворянство и народ, цветение и корни, М. Цветаева любит самоё культуру. Культура есть древо. Цветение кроны – высшая культура. У народа тоже есть своя культура, без которой невозможно цветение кроны: «Дерево не растёт в воздухе, чту корни, но <…>в корнях легко увязнуть: корни – и родниковые воды, да, но и: корни – и черви. И часто: начав корнями, кончают червями. И ещё мне хочется сказать: корни (недра) – не самоцель. Корни – основа, ствол – царство, цвет (свет) – цель. Корни – всегда ради». Большевики нарушили природный порядок вещей, обрезав крону и, объявив, что древо без кроны растёт ради корней. Такая культура безблагодатна, зациклена на самой себе, на прославлении самой себя. Такая культура не знает света, ибо не растёт ввысь   к Богу. Презрение М. Цветаевой к дворнику-коммунисту не есть презрение к народу. Это презрение к той части народа, которая, забыв природный порядок вещей, объявляет ненужность кроны и уничтожает её, ради корней. Древо с усечённой кроной теряет целостность; это искалеченное древо. Всё в древе: крона, ствол, корни – едино, как едины, должны быть Бог, Царь, аристократия и народ. Высшее должно быть лучшим. Оно обязано быть лучшим: «Княжество прежде всего – нимб. Под нимбом нужен – лик». Но лик нужен не только князю, но и отдельно взятому дворнику. В конкретном случае из дворника-коммуниста вылез хам. Но это не означает, что всякий дворник – хам, а все вместе взятые дворники – хамы. Дворник может быть прирождённым аристократом, если он не завидует князю, не хочет ограбить и убить князя только за то, что он – аристократ по рождению. Если дворник стремится к высшему, совершенствуя, прежде всего, себя самого, у него есть шанс стать аристократом духа. Под княжеским нимбом не обязательно бывает лик. Но княжество обязывает. Кодекс высшей чести обязывает князя в той  степени, в какой не обязывает дворника. Но у дворника должен быть свой кодекс чести, не позволяющий ему быть хамом. Единство, цельность высшего и низшего, царя и народа рождают чувство гордости за наше: «Русский народ,   пишет М. Цветаева,   царственен: это постоянное: мы, наше. <…> (Мы, наше можно также понять как ничьё, безымянно-божье. Вне гордыни сиротства: я. мужик как царь: один за всех. 1932 г.) И ещё: мужика «мы, наше» делает царственным, царя – народом. – И обоих – божьим». То же самое чувство гордости побуждало дворянку М. Цветаеву говорить «я – сама народ». Есть достоинство царя и князя, как нельзя отрицать, что есть достоинство дворника. И первое, и второе есть достоинство человека. Царь или князь, унижающий человеческое достоинство дворника, столь же омерзителен, как дворник, втаптывающий в грязь достоинство царя и князя. М. Цветаева чтила один тип равенства – равенства человеческого достоинства. Для неё аристократизм с его цветением высшей культуры есть истинное и высшее проявление божественного в человеке, то, что делает его лицо – Ликом. Качество Лика есть качество личности, кем бы эта личность ни была. Но есть и противоположное качеству – порождённое количеством. Это противоположное М. Цветаева назвала зверством: «Человек наедине не зверь (не от чего и не с кем). Зверство начинается с Каина и Авеля, Ромула и Рема, т.е. с цифры два. <…> Для любви достаточно одного, для убийства нужен второй. Когда людей, скучивая, лишают лика, они делаются сначала стадом, потом сворой». Революционный переворот в октябре 1917 года был совершён сворой без лица. Свора смела с лица земли миропорядок, который казался незыблемым. Новый большевистский миропорядок М. Цветаеву не только не устраивал, он был ей чужд и враждебен. М. Цветаева тщательно проанализировала его. Характеризуя своё состояние в революционные годы, М. Цветаева скажет: «Я совсем не хочу умереть с голоду в 19-м году, но ещё меньше хочу сделаться свиньёй». Лишение человека чувства безопасности и собственности, чувства собственного достоинства, лишение человека всего, что делает его человеком – есть главное «достижение» октябрьского переворота. Аскольдов пишет об этом времени: «Эта революция, совершившаяся по принципу классовой вражды, будила одни лишь инстинкты ненависти, захвата и мести. В ней восстал во весь рост не просто зверь, а именно злой зверь, живший в народной душе». Октябрьский переворот часть народа превратил в злого зверя, а другую часть – в свиней. Философ Ильин писал: «Пять лет прожил я в Москве при большевиках. Я видел их работу, я изучил их приёмы и систему, я участвовал в борьбе с ними и многое испытал на себе. Свидетельствую: это растлители душ и духа, безбожные, бесстыдные, жадные, лживые и жестокие властолюбцы. Колеблющийся и двоящийся в отношении к ним – сам заражён их болезнью, договаривающийся с ними – договаривается с дьяволом: он будет предан, оболган и погублен». М. Цветаева ни минуты не принадлежала к колеблющимся или двоящимся в отношении к большевикам. Её позиция всегда была тверда и непоколебима. Брюсова, сразу же бросившегося сотрудничать с большевиками, М. Цветаева назвала гадом, продажным существом. Мораль большевиков коробила М. Цветаеву. Ей в квартиру был навязан квартирант-коммунист Б. Закс, о повешении которого М. Цветаева откровенно мечтала. После покушения на жизнь Ленина, М. Цветаева, пряча от Закса глаза, «чтобы не оскорбить слишком явной радостью», спрашивает, не слишком ли Закс огорчён. На что Закс, нимало не смутясь, отвечал, что для «марксистов, не признающих личности в истории, это вообще не важно,   Ленин или ещё кто-нибудь». М. Цветаева оскорбилась за Ленина! В этой маленькой зарисовке – вся мораль коммунистов, для которых личность – ничто, человеческая жизнь – ничто. Даже жизнь коммунистического вождя. В 1922 году размышляя о Ленине, и о мировом зле, М. Цветаева приходит к выводу: «Зло в пределе планеты, безлично. Его слуги (Крупы, Ленины) – только сорт, медиумы. Крупп – это завод, Ленин – это декрет и.т.д. Ни имени, ни лика. Их имя собирательное, никто не думает ни об их отцах, ни детях. Ленин вне революции не существует, просто не любопытен. Его существование обусловлено количеством поданных за него голосов, количеством голов, воспринявших его учение, количеством рук, ему рукоплещущих и.т.д.
Ленин без арены – ничто.
(Таинственное соответствие между общественными деятелями и актёрами. Очевидно, актёры тоже слуги зла.)
Но что важнее, Ленин и для себя не существует, он первый скажет: меня нет. Я – голос, глашатай масс. И он, и каждый партиец. «Не Ленин, так другой!»
(О Гёте этого не скажут!)
Но в беспредельности вселенной – зло лично. «Земное зло» (Других не знаю). Как М. Цветаева противопоставляет царя и поэта, так противопоставляет вождя и поэта, политика и поэта. И, как всегда, противопоставление в пользу поэта.
Свою любовь к Царю и белым М. Цветаева выразила в сборнике «Лебединый стан». Белая армия была для М. Цветаевой усмирительницей взбесившейся черни, злого зверя. Белая армия должна была вернуть нормальным людям свободу и прервать процесс превращения их в бессловесный скот. В апреле 1917 года М. Цветаева написала стихотворение, обращаясь к Царю: «Ваши судьи – Гроза и вал! / Царь! Не люди – Вас Бог взыскал».   («Царю – на пасху»)
В другом стихотворении этого же сборника М. Цветаева повторит эту мысль: «Бог – прав / Тлением трав, / Сухостью рек, / Воплем калек, / Вором и гадом, / Мором и гладом, / Срамом и смрадом / Громом и градом. / Попранным Словом. / Проклятым годом. / Пленом царёвым. / Вставшим народом».   («Бог прав…»)
Это стихотворение написано в мае 1918 года. М. Цветаева сразу же поняла глубинный метафизический смысл отречения Царя и причин революции. То, что позже выразят философы, она выразит сразу в поэтическом слове. Аскольдов скажет позже почти то же самое, что прежде сказала в стихах М. Цветаева: «Мы твёрдо убеждены, что русская революция не есть дело рук человеческих, хотя подготовилась она и человеческими усилиями». Розанов тоже сказал, что Бог не захотел более, чтобы Россия была. Ошибки Николая II и его личная ответственность за них не перечёркивали для М. Цветаевой идею монархии. Напротив, после отречения Государя М. Цветаева возлагает надежды на наследника, Цесаревича Алексея: «За Отрока – за Голубя – за Сына / За царевича младого Алексия / Помолись, церковная Россия! / <…> / Грех отцовский не карай на сыне. / Сохрани, крестьянская Россия, / Царскосельского ягнёнка – Алексия!».  («За отрока…»)
В апреле 1917 года М. Цветаева ещё питает надежды на лучшее будущее, на продолжение царствования династии Романовых. Что М. Цветаева глубоко чтила Царскую семью и тяжело переживала трагедию падения дома Романовых видно из её произведений. В дневниках М. Цветаевой есть запись про расстрел Царя. Услышала она об этом страшном событии на улице, когда возвращалась домой с дочерью после «продовольственных мытарств». Мальчишка-газетчик выкрикивает новости. Точнее – новость о расстреле Царской семьи. М. Цветаева видит реакцию прохожих: рабочих, интеллигентов, солдат, женщин с детьми. Реакции – никакой нет! Внешне – полное равнодушие. Не то боятся показать свои чувства, не то действительно безразличны к трагической судьбе Императора. И тогда М. Цветаева говорит «ровным и громким голосом»: «   Аля, убили русского Царя Николая II. Помолись за упокой его души! И Алин тщательный, с глубоким поклоном, троекратный крест. (Сопутствующая мысль: «Жаль, что не мальчик. Сняла бы шляпу.)» Убит Царь, помазанник Божий. Виноват он в чём-то или не виноват, решить должен был бы суд. Но Царь был убит без суда, не говоря уже, что и без следствия. А чем провинились его жена и дети?! Все были убиты в спешке, коварно и подло. Следующая запись в дневнике – о Ленине, на которого было совершено покушение. Сначала поступает известие, что он убит. М. Цветаева и не думает скрывать свою радость. Смерть узурпатора означает для неё конец всего этого кошмара, триумф Белой армии, входящей в Москву. Совсем не кровожадная М. Цветаева мечтает, что все коммунисты будут перевешаны, потому что весь этот кошмар именно они и устроили и ничего другого за свои деяния не заслуживают, кроме верёвки. В очерке «Пленный дух» М. Цветаева пишет, что Белый, войдя в её комнату в Пражском пансионе, увидел, что весь стол заставлен фотографиями Царской семьи: наследника всех возрастов, четырёх великих княжон, различно сгруппированных, «как цветы в дворцовых вазах», матери, отца. Взяв в руки фотографию великих княжон, А. Белый восклицает с каким-то отчаянием: «Люблю тот мир!». М. Цветаева тоже любила тот мир. В «Чердачном» она записала: «А можно, чтобы не было страшно, вообразить себе так: хлеб стоит не 200 рублей, а как прежде 2 копейки, но у меня этих двух копеек нет – и никогда не будет. И Царь по-прежнему в Царском Селе - только я никогда не поеду в Царское Село, а он – в Москву». М. Цветаева выражала публично свой протест против большевиков и их режима. Нередко этот протест принимал рискованно-опасную форму, как, например, на улице, когда М. Цветаева заставила дочь помянуть погибшего Царя. Или во время своих выступлений в Политехническом Музее, когда дерзкая М. Цветаева прочитала перед «товарищами», наполнявшими зал, свои контрреволюционные стихи из «Лебединого стана», бросив эти стихи им прямо в лицо. М. Цветаева пишет, что исполнила долг чести. «Товарищи», ничего не поняв, бешено аплодировали. М. Цветаева признавалась, что, произнося строки «Да, ура! За Царя! Ура!», она как с горы летела. М. Цветаева вспомнила об этом эпизоде в одном из писем после того, как её выкинули из всех эмигрантских газет после приветствия В. Маяковскому. М. Цветаева, потрясённая происшедшим, писала: «Меня, которая в разгар революции, в 1919-м, самом страшном году, перед залом в 2000 человек вещала с эстрады о своей любви к последнему Царю». Были и ещё случаи проявления публичного протеста, требовавшие безоглядной храбрости. Так 1 ноября в Камерном театре на премьере «Благовещенья» Клоделя М. Цветаева узнала о падении Крыма. Все, бывшие в зале люди встали и запели Интернационал. М. Цветаева, сидевшая в ложе прессы, практически на виду у всего зала, одна не встала. Как она потом объяснила – не могла: «Я не могу делать то, чего не хочу». Высказывание это касается не только Интернационала. Это жизненный принцип. Мысли о гибели Царской семьи не оставляют М. Цветаеву и через много лет. Между прочим, Арцыбашев в «Записках писателя» (1927 г.) высказал следующую мечту: «Последний Царь!» Когда-нибудь великий поэт напишет эту трагическую поэму». Арцыбашев жил в Варшаве, где редактировал белоэмигрантскую газету «За свободу». Он не знал, что великий поэт М. Цветаева уже собирает материал для поэмы о Царской семье. 15 июля 1929 года М. Цветаева пишет Андронниковой-Гальперн: «Саломея! Если Вы в городе, не могли бы Вы – если найдёте это нужным – встретить меня с Вырубовым? Я сейчас собираю материал для одной большой вещи – мне нужно всё знать о Государыне Александре Фёдоровне – м.б. он может указать мне иностранные источники, которых я не знаю, м.б. живо что-нибудь из устных рассказов Вырубовой». 20 августа М. Цветаева пишет тому же адресату: «Прочла весь имеющийся материал о Царице, заполучила и одну неизданную, очень интересную запись – офицера, лежавшего у неё в лазарете». К началу 1930 г. материал, по-видимому, собран и М. Цветаева приступила  к работе над поэмой. Она сообщает Ломоносовой 1 февраля 1930 г. «Сейчас пишу большую поэму о Царской семье (конец). Написаны: Последнее Царское – Речная дорога до Тобольска   Тобольск воевод (Ермака, татар, Тобольск до Тобольска, когда ещё звался Искер или Сибирь, отсюда – страна Сибирь). Предстоит: Семья в Тобольске, дорога в Екатеринбург, Екатеринбург – дорога на рудник Четырёх братьев (там жили). Громадная работа: гора. Радуюсь. Не нужно никому. Здесь не дойдёт из-за «левизны» («формы» – кавычки из-за гнусности слов), там – туда просто не дойдёт, физически, как всё, и больше   меньше, чем все мои книги. «Для потомства?» Нет. Для очистки совести. И ещё от сознания силы: любви и, если хотите, - дара. Из любящих только я смогу. Потому и должна». Долг совести и любящая! Этим сказано всё! М. Цветаева готова была защищать Царскую семью при малейшем намёке непочтительного отношения к ней: «У меня был дикий скандал с лже-евразийцем Ильиным – у Бердяева   <…> Скандал из-за Царской семьи, <про>которую он, обвиняя евразийцев в большевизме, говорил, как большевик». Поэма М. Цветаевой про Царскую семью, к сожалению, оказалась утраченной. Остаётся только уповать на то, что когда-нибудь она будет обнаружена, если конечно, она не сгорела во время войны. В 1934 году М. Цветаева напишет Ю. Иваску: «Может быть, мой голос <…> соответствует эпохе, я – нет. Я ненавижу свой век и благословляю Бога <…> ,   что родилась ещё в прошлом веке. <…> Итак, благословляю Бога за то, что ещё застала ТО. Конец ТОГО, конец царства человека, т.е. Бога, или хотя бы – божества: верха НАД. Ненавижу свой век, потому что он век организованных масс, которые уже не есть стихия, как Днепр без Неясыти уже не есть Днепр. Изнизу – организованных, не упорядоченных, а именно «организованных», т.е. ограниченных и лишённых органичности, т.е. своего последнего. <…> Mне в современности и в будущем – места нет. Всей мне – ни одной пяди земной поверхности, этой МАЛОСТИ – МНЕ – во всём огромном мире – ни пяди. (Сейчас стою на своей последней, незахваченной, только потому, что на ней стою: твёрдо стою: как столпник на столпу.) <…>Но кто Вы, чтобы говорить «меня», «мне», «я»? Никто. Одинокий дух. Которому нечем дышать (И Пастернаку – нечем. И Белому было нечем. Мы – есть. Но мы – последние). Эпоха не только против меня (ко мне лично она, как всякая мною встреченная, хотя бы и самая чуждая, сила – ещё «добра») – не столько против меня, сколько я против неё, я её действительно ненавижу, всё царство будущего, на неё наступаю – не только в смысле военном, но ногой: пятой на главу змия».

3. «Всё моё политическое кредо в этом одном слове: frondeuse…»

Какими были политические пристрастия М. Цветаевой в 20-е и 30-е гг. в эмиграции? Сама М. Цветаева определила своё политическое кредо одной фразой: «Всё моё политическое кредо в этом одном слове: frondeuse, могу для точности прибавить второе: essentiellement. Для начала выясним, что такое политика. Это слово так часто употребляется, что подразумевается как бы само собою, что смысл его всем понятен. Тем не менее, в высшем смысле политика есть проникновение в ход истории и влияние на него. М. Цветаева не была ни политиком, ни общественным деятелем. Влиять на ход истории она не покушалась. Но вот мысленное проникновение в ход истории, высказывание своего отношения к истории и к тем людям, кто влиял на неё, это было М. Цветаевой доступно, как, впрочем, в этом смысле это доступно любому человеку. В двадцатые годы М. Цветаева сильно испортила свои отношения с эмигрантами. Живя под Прагой, М. Цветаева тяготилась своим вынужденным затворничеством. Она хотела расширить круг своих знакомых. В письме М.С Цетлиной М. Цветаева объясняет, почему она не любит общественности, но всё-таки должна бывать на людях: «Нынче еду в Прагу – заседание по делу патриарха Тихона. Ненавижу общественность: сколько лжи вокруг всякой правды! Сколько людских страстей и вожделений! Сколько раздражённой слюны! Всячески уклоняюсь от лицезрения моих ближних в подобном состояниях, но не показываться на глаза – быть зарытой заживо. Люди прощают всё, кроме уединения». Люди прощают не всё. Также они не прощают талант, неординарность, прямоту и независимость поведения и суждений. А поскольку всем этим М. Цветаева обладала в избытке, то нелюбовь окружающих её людей ей была обеспечена. В Праге М. Цветаева попыталась кое с кем подружиться и на первых порах преуспела. Друзей выбирала по склонности сердца: «…дружу с эсерами, с ними НЕ душно. Не преднамеренно – с эсерами, но так почему-то выходит: широк, любит стихи, значит эсер. Есть ещё что-то в них от старого (1905 г) героизма. Познакомилась с Керенским,   читал у нас два доклада. <…> Мне он понравился, несомненность чистоты. Только жаль, жаль, жаль, что политик, а не скрипач. (NB! Играет на скрипке.)
С правыми у меня (как у Серёжи) – холод. Тупость, непростительнейщий из грехов! Серёжа во главе студенческого демократического союза IV – хороший союз, если вообще есть хорошие. Из I безвозвратно ушёл. <…>Эсеры, это – Жиронда, Гуль,   а?».
Из всех, кто окружал М. Цветаеву в те дни, эсеры не случайно вызывали её симпатию. Разумеется, было бы наивно думать, будто бы М. Цветаева симпатизировала им только потому, что эсеры любили стихи. Несомненно, её привлекали и их политические взгляды. Большая Советская Энциклопедия, изданная в 1947 году, даёт следующую характеристику партии эсеров: контрреволюционная, антинародная, буржуазная, выступает за сохранение капитализма, требовала продолжения войны, поддерживала контрреволюционный заговор Л.Корнилова. Поддерживала поход П.Краснова на Петроград, руководила контрреволюционным мятежом в Петрограде, вела борьбу против Советской власти, организовала покушение на Ленина, организовала убийство Урицкого и Володарского. Такая партия, активно выступающая против большевиков и их режима, не могла не нравиться М. Цветаевой. Сравнение эсеров с Жирондой показывает, с каким уважением М. Цветаева относилась к партии Керенского, как высоко ставила их политические устремления и нравственность. Историк Карлейль, давая характеристику жирондистам, говорил, что они люди даровитые, с философской культурой, добропорядочного поведения. 2 июня 1793 года они утратили власть, и начался период якобинской диктатуры. Трагедия жирондистов была в том, что они делали республику добродетелей, во главе которой стояли бы сам, и, а получили республику силы, во главе которой стояли другие. Пока С. Эфрон меняет один союз на другой, М. Цветаева присматривается с симпатией к эсерам; в отношении союзов она замечает как бы вскользь, что «…если вообще есть хорошие». Всякая попытка людей объединиться в партии и союзы вызывает её настороженность. С эсерами, по крайней мере, было всё понятно. Они на деле уже доказали своё неприятие большевиков и их режима. С союзами дело обстояло иначе. Их цели и задачи не были отчётливы. И М. Цветаева настораживалась: не свора ли?
В апреле 1917 года, когда М. Цветаева ещё питает надежды на лучшее будущее, на продолжение царствования династии Романовых. Но уже в мае 1917 года она пишет романтическое стихотворение о молодом диктаторе Керенском. На какое-то мгновение почудился ей в нём спаситель отечества и Бонапарт: Эсер Керенский, возглавивший Временное правительство после отречения царя, изображался советскими историками трусливым шутом, бежавшим за границу в женском платье. Роль Керенского в истории весьма принижалась. М. Цветаева познакомилась с Керенским за границей в феврале 1924 года, когда он читал в Праге свой доклад «Государство и народ в революции». М. Цветаева подарила Керенскому свой сборник стихотворений «Психея» с дарственной надписью: «Романтику революции   Александру Фёдоровичу Керенскому – от всей души. Марина М. Цветаева, Прага. Февраль, 1924 г.». Необходимо добавить, чтобы не было путаницы, что М. Цветаева имела в виду февральскую революцию. М. Цветаева описала свою встречу с Керенским в письме к Гулю: «Мне он понравился: несомненность чистоты. Только жаль, жаль, жаль, что политик, а не скрипач (NB! Играет на скрипке.)». Нечего и говорить, что тон М. Цветаевой – уважительный по отношению к бывшему «диктатору». С первой же встречи М. Цветаева оценила в Керенском не политика, а, прежде всего, человека, и человек этот пришёлся ей по душе. М. Цветаева встречалась с Керенским в Париже в 1925 году. Через одиннадцать лет снова встреча в Париже, где Керенский читал три доклада о гибели Царской Семьи. М. Цветаева прослушала два из них. Впечатления от встречи она описала Тесковой: «Последние мои сильные впечатления – два доклада Керенского о гибели Царской Семьи (всех было три, на первый не попала). И вот: руку на сердце положа, скажу: невинен. По существу – невинен. Это не эгоист, а эгоцентрик, всегда живущий своим данным. Так, смешной случай. На перерыве первого доклада подхожу к нему (мы лет 7-8 часто встречались в «Днях», и иногда и в домах) с одним чисто практическим вопросом (я гибель Царской Семьи хорошо знаю, и Керенского на себе, себя – на нём (NB! наши знания) проверяем.) – кто был при нём комиссаром между Панкратовым и Яковлевым. – Никого. Был полковник Кобылинский. Но он же не был комиссаром. – Нет. Комиссара три месяца не было никакого. (И вдруг, от всей души):   Пишите, пишите нам!! (Изумлённо гляжу. Он, не замечая изумления, категорически):   Только не стихи. И не прозу. Я:   Так – что же?? – Общественное. Я:   Тогда вы пишите   поэмы! Он   слепой (слепой и физически, читает на два вершка от книги, но очков носить не хочет). Увидел меня: ассоциация:   пишет, а писать – значит – общественное. <…> О Царе  - хорошо сказал:   Он совсем не был …простым обыкновенным человеком, как это принято думать. Я бы сказал, что это был человек сверхъестественный, либо подъестественный…(Говорил это по поводу его невозмутимости). Открыла одну вещь: Керенский Царём был очарован <…> и Царь был Керенским – очарован, ему – поверил. <…> Царицы Керенский недопонял: тогда – совсем не понял: сразу оттолкнулся (как почти все!), теперь – пытается, но до сих пор претыкается о её гордость – чисто – династическую, которую, как либерал, понимает с трудом. Мой вывод: за 20 лет вырос, помягчел, стал человеком. Доклад – хороший, сердце – хорошее». М. Цветаева, как видно из письма, не только не переменила мнения о Керенском, но укрепилась в своём хорошем и уважительном отношении к нему. Высшей похвалой звучит в её устах – «вырос». Уважение М. Цветаевой к Керенскому, безусловно, основывалось на том, что после октябрьского переворота он встал во главе контрреволюционного мятежа. Интуиция и трезвый взгляд на события, должно быть, подсказывали М. Цветаевой, что институт монархии в России исчерпал себя. Николай II отрёкся, его брат отрёкся, а Алексей был слишком юн и неизлечимо болен. В Керенском М. Цветаева увидела диктатора, способного усмирить взбунтовавшуюся чернь, как это в своё время сделал Наполеон: «Народы призвал к покою, /  Смирил озноб –  / И дышит, зажав рукою / Вселенский лоб».  («И кто-то…»)
М. Цветаевой не могло не импонировать отношение Керенского к Царской семье, поскольку превыше всего она ценила преданность («трудно и чудно – верность до гроба!») и то, что со времён Пушкина называется – милость к падшим. Особенный интерес М. Цветаевой к тематике докладов Керенского объясняется тем, что, начиная с лета 1929 г. М. Цветаева собирает материал для поэмы о гибели Царской семьи. М. Цветаева прочла много материалов об этом событии, знала всё досконально, и ей хотелось сравнить то, что она знала с тем, что знал Керенский, в надежде узнать что-то новое. Правые отталкивали её своим консерватизмом. М. Цветаева понимала, что монархия сокрушена, и что, когда большевики падут, России нужно будет новое государственное устройство. М. Цветаева, по всей вероятности, не видела причин, почему бы этому новому государственному устройству не быть похожим на французское, или чешское, лишь бы оно обеспечивало свободу выбора, свободу творчества и свободу личности. Эсеры с их программой, как ей казалось, могли обеспечить в России новый государственный порядок. Эсеры хотели построить свободное демократическое государство и собирались добиваться своей цели при помощи гуманных средств. Эсеры нравились М. Цветаевой и как люди и как политики. Тем горше будет ей сознавать их отчуждение от неё. Они станут её сторониться. Между тем в журнале «Благонамеренный» №2 от 1926 года вышла статья М. Цветаевой «Поэт о критике». В эмигрантской печати поднялась буря. Независимость суждений о поэзии, ясность, точность и глубина мысли, и показавшийся высокомерным отзыв о критиках вызвали эту бурю. У М. Цветаевой немедленно появились оппоненты и недоброжелатели даже среди тех, кто недавно симпатизировал ей. Многие были задеты за живое. М. Цветаева живописует раскаты этой бури в письме к Тесковой: «Грызли меня: А. Яблоновский, Осоргин, Адамович (впрочем, умеренно, втайне сознавая мою правоту) и…Пётр Струве, забыв на секунду и Кирилла и Николая Николаевича. Ни одного голоса в защиту. Я вполне удовлетворена». Говоря о тоне статьи М. Цветаевой, Кудрова пишет: «…это была спокойно-уверенная тональность мастера, размышляющего о своём мастерстве». М. Цветаева об этих событиях также Б. Пастернаку. Нет никакого сомнения в том, что, знай М. Цветаева, как встретят её статью, она всё равно напечатала бы её. Среди тех, кто не травил М. Цветаеву, но промолчал в ответ на травлю, были эсеры, с которыми она дружила. Невмешательство друзей обдало её как холодным душем. Невмешательство походило на предательство. М. Цветаева жалуется Тесковой: «Больно (не очень, но всё-таки) что эсеры, которых я считала друзьями: Сталинский, Лебедев, Слоним – ничего для меня не сделали, даже не попытались. Реально: вступись они – меня бы не сократили на половину, душевно не понимаю такого платонизма в любви. Их поведение для меня слишком лирично». Во всей этой истории нет никакой политической интриги, а между тем, М. Цветаева с обидой подчёркивает политическую принадлежность тех, на чью поддержку рассчитывала. Ясно, что чрезмерный «лиризм» эсеров даром им не пройдет. Вряд ли М. Цветаева стала после всей этой истории доверять им как людям и как политикам. Её доверие к ним было поколеблено. Обида М. Цветаевой была настолько глубока, хотя она уверяет Тескову, что ей не очень больно, что недоверие М. Цветаевой распространилась и на политические воззрения эсеров, по той простой причине, что мы и наши убеждения представляем неразрывное единство. Если эсеры могли не вступиться за обижаемого друга (женщину, поэта), то с точки зрения обижаемого, их нравственная позиция представляется весьма двусмысленной. Литературная эмиграция, задетая за живое, с этого времени будет пристально следить за М. Цветаевой-поэтом. Литературная эмиграция будет ждать и скоро дождётся. У неё появится возможность отыграться. М. Цветаева опубликует свои вещи в журнале «Вёрсты». В июне 1926 года М. Цветаева напишет Пастернаку: «Вёрсты эмигрантская печать безумно травит. Многие не подают руки. (Ходасевич первый)». Почему-то вспоминается Гиппиус, не подавшая руки А. Блоку после «Двенадцати». С Ходасевичем отношения потеплеют. Он был большой поэт и умён. Они с Ходасевичем были «из одной семьи». Остальные остались непримиримы. К тому же М. Цветаева сама подливала масло в огонь. Например, участием в журналах С. Эфрона «Своими путями», а позже в «Вёрстах». Об истории учреждения этих журналов достаточно полно сказала Кудрова в книге «Марина М. Цветаева. Годы чужбины». Литературная эмиграция, считавшая себя ядром литературной жизни, с брезгливостью отнеслась к тому, что в этих журналах печатались произведения советских прозаиков и поэтов. Бунин в газете «Возрождение» задал риторический вопрос о спонсоре «Вёрст», намекая на то, что спонсором, конечно, была советская Москва. М. Цветаева напечатала в «Вёрстах» «Поэму горы», а до этого в журнале «Своими путями» она напечатала очерк о Бальмонте, кое-какие стихи и ответила на анкеты, предложенные редакцией. Кстати, об анкетах. Прочитав ответы М. Цветаевой, можно было бы не сомневаться в её антисоветской позиции. Во-первых, это заявление о том, что Россия – внутри, а не вне, и не надо бояться тому, в ком она внутри, потерять её. Во-вторых, заявление, что это писателям бытовикам нужно любыми средствами в России быть, а лирикам лучше видеть Россию издалека. В-третьих, о любви к Родине, «сплошь на уступках». Именно в этой анкете М. Цветаева сказала о гражданском подвиге Гумилёва, и подивилась героической жизнеспособности, так называемых, советских писателей, «пишущих, как трава растёт из-под тюремных плит,   невзирая, и вопреки». Но её не слушали. Сам факт участия М. Цветаевой в этих журналах, подозреваемых в просоветских симпатиях и настроениях, воспринимался как вызов той части эмиграции, которая считала себя непримиримой с советским режимом. М. Цветаева искренне хотела поддержать журнал «Своими путями», редактируемый С. Эфроном, и «Вёрсты», редактируемый Святополк-Мирским. Надо признать, что ни Бунин, ни Гиппиус не ошиблись, когда унюхали запах советской серы, которым отдавали страницы этих журналов. Имена М. Цветаевой и Ремизова, поэта и писателя, безупречных в своём антисоветизме, нужны были редакторам этих журналов в качестве ширмы, ибо журналы эти занимались «грязным делом разложения эмиграции изнутри»,   как писал А. Крайний (З. Гиппиус). Вывод А. Крайнего, что данная группа идёт к соединению не с Россией и не с русской литературой, а с Советами, был совершенно правилен. И Святополк-Мирский и С. Эфрон уже в эти годы с вожделением поглядывали в сторону страны Советов, мечтая о советском гражданстве. Оба и уедут туда, куда их влекло. То, что М. Цветаева печатается в этих изданиях, компрометирует её в глазах литературного эмигрантского Олимпа. Это был весьма опрометчивый её шаг, но она этого не понимала, поскольку не подозревала, что С. Эфрон вовлекает её в свои опасные игры, которые приведут к самым плачевным результатам. Между тем, единственным желанием М. Цветаевой было поддержать С. Эфрона в этом начинании, которое казалось ей перспективным. Что касается печатания произведений советских писателей в эмигрантских журналах, то к этому она относилась спокойно, поскольку не ставила знака равенства между большевиками и писателями. Она полагала, что творчество должно быть свободно от идеологий. Роман М. Цветаевой с эсерами закончился в середине 1926 года. М. Цветаева начинает оглядываться вокруг, чтобы хоть к чему-то прислониться (участвовать в каком-либо движении – не её дело, но прислониться – другое дело). Поэт всё-таки должен опираться на что-то земное. Быт – земное явление, но опорой быть не может, ибо слишком скучен, сер и пресен. Нужна опора вне-бытовая, общественно-солидная, с высокими целями. М. Цветаева общественности не любит, но это не значит, что она ею совершенно не интересуется. Напротив, весьма интересуется. Быт – необходимость, рабство. Общественно-полезная деятельность это брак по любви, свобода выбора, поэтому предпочтительнее была в качестве земной опоры. Не забудем, что М. Цветаева во всём любила определённость и чёткость. Твёрдость убеждений была среди ценностей М. Цветаевой. Ясно одно, что в двадцатые года она стремится политически определиться в отношении будущего устройства России. Также совершенно ясно, что советский режим она отвергает бесповоротно и бескомпромиссно. М. Цветаеву волновало будущее России. Несмотря на разгром белых, она надеялась, что большевики явление временное, что белое офицерство соберёт силы для новых битв и победит. А о новом государственном устройстве России нужно думать заранее. И хотя М. Цветаева была поэтом, ей не было безразлично, каким это новое государственное устройство будет. Она понимала, что монархия вряд ли будет реставрирована после сокрушительного удара. Эсеры, совершившие буржуазную февральскую революцию, могли бы привести Россию к демократии. М. Цветаева весьма уважала Керенского, напоминавшего ей Наполеона. Недаром на вопрос анкеты, предложенной газетой «Возрождение» М. Цветаева отвечает, что на Новый год желает для России Бонапарта. Гипотетический российский Бонапарт мог бы впоследствии короноваться и стать основателем новой правящей династии. Во всяком случае, ответ М. Цветаевой наводит именно на эти размышления.
Разочаровавшись в эсерах, М. Цветаева стала присматриваться и прислушиваться к новым перспективным идеям государственного устройства. В 1927 году М. Цветаева впервые упоминает о евразийцах: «В Париже у меня друзей нет   и не будет. Есть евразийский круг – Сувчинский, Карсавин, другие – любящий меня «как поэта» и меня не знающий – слишком отвлечённый и учёный для меня». Теперь М. Цветаева осторожна и не спешит называть евразийцев, как эсеров, друзьями. В евразийский круг она вошла, потому что в нём вращался С. Эфрон. Люди в евразийском кругу были солидные, учёные: философы, историки, общественные деятели. С ними ей было немножко скучно, но они вызывали уважение и интерес к своим идеям. Евразийцы могли стать альтернативой эсерам. Евразийское движение, возглавляемое Г.В. Флоровским, П.П. Сувчинским, Н.С. Трубецким и др., возникло в начале 20-х гг., и с течением времени оно набирало силу и становилось всё популярнее. Именно в то время как М. Цветаева переживала «развод» с эсерами, С. Эфрон, ещё живя в Чехии, присоединился к евразийцам. Он принимает деятельное участие в создании евразийского клуба в Париже. Кудрова объясняет тяготение С. Эфрона к евразийскому движению народовольческой деятельностью его родителей. Он нёс в себе это тяготение, по выражению Кудровой, «почти генетически». С этим невозможно не согласиться. Это видно уже в статье С. Эфрона «О Добровольчестве». С этим утверждением нельзя не согласиться ещё и потому, что евразийское движение С. Эфрон понял своеобразно и быстро сообразил, как его использовать в своих целях. Его целью стала – Советская Россия. Евразийство привлекало С. Эфрона своей новой народной силой, возможностью связи с Советской Россией, осознанием русского культурного своеобразия, которое они видели во всём: от географических особенностей до религии. К 1926-1928 гг., белый порыв распался. Именно поэтому многие бывшие белые соблазнились идеями евразийства. Если вначале у этого нового движения не было никаких практических задач, речь шла только о культурном возрождении через православие и через понимание России не как Европы или Азии, а как некоего особого материка – Евразии, то во второй половине 20-х гг. с приходом в это движение не-философов, а людей жаждущих быстрого практического результата: П.П. Сувчинского, Д.П. Святополк-Мирского, К.Б. Родзевича, В.Э. Сеземана, Э.Н. Литауэр, С.Я. Эфрона и др., в структуре этого движения «стали отчётливо проступать черты партии ставящей перед собою практические  задачи и имеющей своё Политбюро. Что представляло собою евразийское движение до того, как в него вторглись господа практики с просоветскими настроениями? Н. Бердяев в статье «Евразийцы» говорит, что евразийство было, прежде всего, «направлением эмоциональным, а не интеллектуальным, и эмоциональность его была реакцией на происшедшую катастрофу». Евразийцы чувствовали, что начинается новая историческая эпоха. Они провозгласили примат культуры над политикой. Они почувствовали, что Европа перестаёт быть монополистом культуры, что народы Азии вновь войдут в поток мировой истории. Евразийцы защищали достоинство России и русского народа против того поругания, которому он предавался и русскими людьми и людьми Запада. Евразийцы стояли вне «правых» и «левых». Они не связывали православие и русский национальный дух с определённой государственной формой, например, с самодержавной монархией. Они были согласны на республику, если она будет православной и национальной. Евразийцы были не демократического, но народного направления и учитывали значение народа в будущем строе России. Евразийцы признавали, что революция произошла, и что с этим фактом нужно считаться. Ничто дореволюционное уже было невозможно, возможно лишь послереволюционное. Евразийство пыталось быть послереволюционным направлением, и в этом была его несомненная заслуга и преимущество перед другими направлениями, поскольку они глядели реалистичнее других на события. Евразийцы могли сыграть важную политическую роль в будущем. Таким видела и принимала евразийство М. Цветаева. Идея православной национальной республики была ничуть не хуже того демократического государства, которое хотели создать эсеры. И первое, и второе было вполне приемлемо, если была невозможна монархия, лишь бы не социалистическое государство, задуманное большевиками. В конце концов, большинство европейских государств имели республиканское или демократическое государственное устройство. Почему бы и Россия не могла перенять их опыт. Однако были и подводные камни евразийства. Это опасность националистически замкнутой культурно-политической модели государства. Бердяев предупреждал, что современное евразийство враждебно было всякому универсализму, а между тем, в мире происходили процессы универсализации, подобно тому, как это происходило в эллинистическом мире. Евразийцы хотели отгородиться от Европы. Тем самым они отрицали вселенское значение православия и мировое призвание России, как великого государства мира, соединяющего в себе Запад и Восток. Евразийцы были, в сущности, антиевразийцы, ибо они намеревались создать замкнутую восточную азиатскую культуру. Вряд ли М. Цветаева вникала во все эти тонкости. Она принимала евразийство в целом, скорее, эмоционально. Ни Бердяев, ни тем более М. Цветаева не заметили другой, куда более реальной и близкой опасности, грозившей евразийству. Бердяев утверждал, что евразийцы стоят вне левых и правых политических группировок, но это уже не было правдой. Левые уже внедрились в это движение, раскалывая его. Этот раскол внёс С. Эфрон, возглавлявший левую группировку. Как только стало ясно, но левая группировка преследует совсем не те цели, которые ставило евразийское движение, от него отошли в 1928 теоретики, основавшие это движение. Разрушительная роль, которую сыграл С. Эфрон, была роковой для евразийства. В начале июня, после выхода первого номера «Вёрст», С. Эфрон изложил Сувчинскому свою программу новой издательской деятельности на иностранных языках. Программа предусматривала не пропаганду евразийства, а пропаганду евразийцами советского дела. Для советского дела С. Эфрон окончательно созрел. Он пленился идеей «народной большевистской стихии», которая стала ему бесконечно милее и дороже белой идеи. Ничего об этом пока ещё М. Цветаева не знает. Она искренне верит, что С. Эфрон хлопочет о создании в будущей России, после уничтожения советского режима, православной евразийской республики. Она не знает, что С. Эфрон хлопочет совсем о другом. В 1927 году М. Цветаева пишет Тесковой: «Серёжа в евразийство ушёл с головой. Если бы я на свете жила (и, преступая целый ряд других «если бы») – я бы, наверное, была евразийцем. Но – идея государства, но российское государство во мне не нуждается, нуждается ряд других вещей, которым и служу…». С. Эфрон ушёл с головой не в евразийство, а в большевизм. М. Цветаева пока ещё в неведении относительно его деятельности. Евразийство ей нравится. Её признание многозначительно. Если бы она не была поэтом, то могла бы войти в это движение и поддерживать его. Но российское государство не нуждалась в ней как в политике. У М. Цветаевой была другая жизненная цель. Её призвание было – быть поэтом. А служить и поэзии и политике (и чему бы то ни было ещё) было для неё немыслимо. Двум богам служить она не могла. Но относиться с симпатией (или с антипатией) к тому, что было за пределами поэзии, было её право. Прежде М. Цветаева говорила «дружу с эсерами». Теперь она не скажет «дружу с евразийцами». Она скажет иначе «окружена евразийцами», как остров, окружённый водой. М. Цветаева была слишком трезва, чтобы не понимать, что, пока в России правят большевики, теория евразийства так и останется теорией. Говоря о том, что государство в ней, поэте, не нуждается, М. Цветаева затрагивала очень важный для неё вопрос отношений поэта с государством. В 1931 году она запишет в своём дневнике: «Поэт не может служить власти – потому что он сам власть, причём власть – высшего порядка. Поэт не может служить силе – потому что он сам – сила. Поэт не может служить народу – потому что он сам – народ. Поэт не может служить, потому что он уже служит, целиком служит. <…> Единственный, кому поэт на земле может служить – это другому, большему поэту. Гёте некому было служить. А служил – Карлу-Августу. Почему государи не служат поэтам? Не Людовик ХIV – Расину? Разве Людовик выше? Разве Людовик думал, что выше? Droit divin, но поэт – больше, явнее droit divin – над человеком: droit divin – над самим поэтом: droit divin Андерсена извлекшее из гроба служившего ему колыбелью. Гейне – из еврейской коммерческой гущи, всех нас   <пропуск одного-двух слов>   извлекшее и поставившее». Это мнение поэта. Любопытно было бы, если это было бы возможно, услышать мнение государства: кто кому должен служить.
В 1932 году М. Цветаева вновь вернётся к этой теме: «Поэт не может воспевать государство – какое бы ни было – ибо он – явление стихийное, государство же – всякое – обуздание стихий. Такова уже природа нашей породы, что мы больше отзываемся на горящий, чем на строящийся дом. <…> Я позволяю «организовывать свои страсти» только своей совести, т.е. – Богу. Чем государство выше меня нравственнее меня, чтобы оно организовывало мои страсти? <…> Должно повиноваться Богу, а не человекам». Что было делать с такими взглядами М. Цветаевой в Советском государстве; в государстве, которое требовало от поэтов воспевать себя и приняло на себя функции организации не только поэтовых страстей, но жизни всех без исключения граждан? Размышляя об евразийских идеях, принимая их, М. Цветаева и здесь отгораживается от гипотетического евразийского государства: «…есть вещи дороже следующего дня страны, даже России. И дня, и страны. В порядке действительности и действенности евразийцы – ценности первого порядка. Но есть порядок  над-первый auclessus de melee,   мой. Я не могу принять всерьёз завтрашнего лица карты, потому что есть послезавтрашнее и было – сегодняшнее и, в какой-то день, совсем его не будет (лица). Когда дерутся на улицах – я с теми или с другими, сразу и точно, когда борьба отвлечённая, я (честно) ничего не чувствую, кроме было, есть, будет». Да, М. Цветаевой нравятся мысли евразийцев, и пусть будет евразийское государство, но себя – поэта – в любом государстве М. Цветаева ставит вне государства. Она не хочет служить, и не будет служить никакому, даже самому замечательному и справедливому государству, ибо поэт служит стихиям или идеям, но только не политическим. Поэзия – выше политики. Поэзия – выше государства. Поэт – выше политика или правителя. Поэт    над схваткой. М. Цветаева прежде отзывалась о философе, евразийце Л. Карсавине, что он слишком отвлечённый и учёный, но потом она стала отзываться так о евразийстве в целом. В письме к Тесковой М. Цветаева жалуется, что в Париже её ненавидят почти все, пишут всякие гадости, всячески обходят. Хотя М. Цветаева нигде в общественных местах почти не бывала, тем ни менее о ней помнили и, как её кажется, ненавидели. М. Цветаева понимала причины этой ненависти: «Пресса (газеты) сделали своё. Участие в Вёрстах, муж-евразиец и, вот в итоге, у меня комсомольские стихи и я на содержании у большевиков». М. Цветаева ещё не вполне понимает, что муж её не столько евразиец, сколько «возвращенец», как тогда выражались. Эмиграция уже поняла, кто такой С. Эфрон. Эмиграция думает, что М. Цветаева разделяет политические взгляды супруга. Отсюда и неприятие, и ненависть, которую, прежде всего, эмиграция распространяла на С. Эфрона, как на перебежчика и отступника. Проходит полгода, и М. Цветаева вновь возвращается к теме евразийства: «Читаете ли Вы травлю евразийцев в Возрождении, России, Днях? <…> Я вдалеке от всего этого, но и моё политическое бесстрастие поколеблено. То же самое, что обвинять меня в большевицких суммах! Так же умно и правдоподобно». Эмиграция давно и настойчиво твердит об этих большевистских суммах, и кто поручится, что их не было в 1926-1927 годах?! В начале 1928 года М. Цветаева уже скучает в кругу евразийцев: «Новый год встречала с евразийцами, встречали у нас. Лучшая из политических идеологий, но…что мне до них? Скажу по правде, что я в каждом кругу – чужая, всю жизнь. Среди политиков так же, как среди поэтов. Мой круг – круг вселенной (души: то же) и круг человека, его человеческого одиночества, отъединения. И ещё – забыла! – круг: площадь с царём (вождём, героем). С меня – хватит. Среди людей, какого бы то ни было круга я не в цене: разбиваю, сжимаюсь. Поэтому мне под Новый год было пустынно. (Чем полней комната – тем…)». «Лучшая из политических идеологий» – эта оценка многого стоит в устах М. Цветаевой. Но даже лучшая из политических идеологий всё-таки так далека от интересов М. Цветаевой-поэта. В августе из Понтийяка, где она отдыхала. М. Цветаева напишет Тесковой, что из русских там были все евразийцы, но их слишком много, а она скучает, как никогда – одна. В июле 1928 года евразийцы надумали выпускать свой собственный еженедельник «Евразия». Спонсором вызвался быть английский миллилонер Сполдинг, друг евразийца П.Н. Малевского-Малевича. Идеологами издания были П. Савицкий, Н. Трубецкой и П. Сувчинский. П. Савицкий жил в Чехии. Н. Трубецкой постоянно разъезжал по Европе. Дело прочно взял в свои руки П. Сувчинский. П. Сувчинский был ориентирован на Советы. Когда первый номер «Евразии» был  подготовлен, Савицкий, приехавший специально в Кламар, где была редакция, поглядеть на него, пришёл в шоковое состояние. И было от чего. Вместо программы евразийцев, где ведущими объявлялись религиозные начала общественной жизни – православие, красовались рассуждения о марксизме, «который следовало расширить и использовать» и.т.п. Одного только рассуждения о марксизме хватило бы на шок евразийца-теоретика, о марксизме и не помышлявшем. В Кламар приехал и другой теоретик-евразиец профессор права Н.Н. Алексеев. Он присоединился к негодующему Савицкому. Разгорелся скандал. Теоретики-основоположники евразийцы   против кламарцев лже-евразийцев, выступающих с позиций марксизма и за Советы. Масло в огонь нечаянно подлила М. Цветаева, поместившая на страницах этого первого номера «Евразии» своё приветствие Маяковскому. П. Савицкий был против того, чтобы помещать это приветствие хотя бы в первом номере еженедельника. Против, также выступили, князь Н. Трубецкой, приславший в Кламар телеграмму с требованием снять этот материал. Требования обоих теоретиков П. Сувчинский проигнорировал. «Евразия» выйдет в свет в том виде, в каком его запланировал П. Сувчинский. Что же так возмутило П. Савицкого и Н. Трубецкого в приветствии М. Цветаевой – Маяковскому? Осенью Маяковский был в Париже и выступал с чтением своих стихов в Cafe Voltaire. М. Цветаева слушала Маяковского после чего и вдохновилась на коротенький, но выразительный текст приветствия, в котором вспоминает, что накануне своего отъезда из Советской России она встретила Маяковского и спросила, что от него передать Европе. Маяковский ответил, что, правда   здесь. После слушания стихов Маяковского 7 ноября 1928 г. М. Цветаеву на выходе из кафе кто-то спросил, что она скажет о России после стихов Маяковского. Она ответила, что, сила – там. Кудрова совершенно права, говоря, что сила не такая уж безусловная похвала в устах М. Цветаевой. Вспоминается русская поговорка: сила есть, ума не надо. М. Цветаева не подтверждает и не поддерживает мнения Маяковского, что правда в Советской России. Не о правде говорит М. Цветаева, а о грубой силе, которая действительно была у Советской России. Сила не есть правда. В Советской России – были сила и ложь. В эмиграции – слабость и, правда. Правда   не всегда подкреплена силой. И. Ильин говорит: «Сила есть всегда способность… <…> Способность эта может носить далее характер физический или психический, <…>при этом всегда мыслится как способность». В 1931 году М. Цветаева сформулирует своё понимание силы: «Сила ещё не есть мерило вещи, это только – признак её».
Итак, М. Цветаева говорит о физической способности большевиков на данный момент удержать власть. Увидела этот признак. Стоило только правильно расставить акценты в 1928 году, правильно понять то, что хотела выразить М. Цветаева, стоило только дать соответствующий комментарий, и не было бы никакого возбуждения умов. Однако всех захлестнули эмоции. Хочет М. Цветаева или не хочет, но она невольно стала эпицентром кипения политических страстей. Правые эмигранты посчитали, что она выразила не только своё отношение к Маяковскому, но через Маяковского отношение к Советской России. И нечаянно отношение к эмиграции. Эмиграции не понравилось, что в Советской России – сила. Это подразумевало, что советский режим крепок в данный момент и может продлиться, а силы эмигрантов слабы. К сожалению, это было горькой правдой. М. Цветаева, может быть для самой себя нечаянно и неожиданно, высказала фразу, смысл которой оказался профетическим. М. Цветаева своим поступком показала, что ценит личность и поэта вне зависимости от его (и своих собственных) политических пристрастий. Она показала (уже в который раз!) своё великодушие и благородство, возвышенный строй души. Но она показала также и независимость своего мнения от мнения эмигрантов, для которых В. Маяковский был глашатаем и полпредом советского режима. Никто не понял М. Цветаеву. Хуже всего было то, что её не понял и Маяковский, ради которого М. Цветаева пожертвовала своей репутацией в эмигрантских кругах. К сожалению, Маяковский неоднократно проявлял себя по отношению к М. Цветаевой, как неблагодарный человек, и, что ещё горше, как хам. Отзыв о Маяковском Тесковой    «грубый сфинкс»   это и есть – хам – только в мягком варианте. Бунин в «Окаянных днях» описал поведение Маяковского на банкете в честь финнов, открывших выставку картин в Петрограде в 1919 году. Банкет вылился в «гомерическое безобразие» (Бунин), благодаря Маяковскому. Собрался цвет русской интеллигенции, был даже посол Франции: «И надо всем возобладал «поэт» Маяковский. Я сидел с Горьким и финским художником Галленом. И начал Маяковский с того, что без всякого приглашения подошёл к нам, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и пить из наших бокалов. Галлен глядел на него во все глаза – так, как глядел бы он, вероятно, на лошадь, если бы её, например, ввели в эту банкетную залу. Горький хохотал. Я отодвинулся. Маяковский это заметил. Вы меня очень ненавидите? – весело спросил он меня. Я без всякого стеснения ответил, что нет: слишком было бы много чести ему. Он уже раскрыл, было, свой корытообразный рот, чтобы ещё раз что-то спросить меня, но тут поднялся для официального тоста министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему, к середине стола. А там он вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что министр оцепенел. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: «Господа!» Но Маяковский заорал пуще прежнего. И министр, сделав ещё одну и столь же бесплодную попытку, развёл руками и сел. Но как только он сел, встал французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним-то русский хулиган не может не стушеваться. Не тут-то было! Маяковский мгновенно заглушил его ещё более зычным рёвом. Но мало того: к безмерному изумлению посла, вдруг пришла в такое дикое и бессмысленное неистовство и вся зала: заражённые Маяковским, все ни с того, ни с сего заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать и – тушить электричество». Верующий человек сказал бы, что в Маяковского бес вселился в эту минуту, а с лёгкой руки Маяковского – во всех в этой зале. То, что Маяковский был хам и хулиган, не умаляло его поэтического таланта, но умаляло его достоинство человека. Маяковский-человек много уступал Маяковскому-поэту. В этом, кстати, отличие Маяковского от М. Цветаевой. В М. Цветаевой поэт и человек стояли на одной и той же высоте, не уступая друг другу. Кудрова пишет про приветствие М. Цветаевой Маяковскому: «Но, конечно, вызов тут был. И звук пощёчины был достаточно слышен. Пощёчины ни просоветской, ни противосоветский». Кудрова, правда, не поясняет, что это была за пощёчина и кому она предназначалась, и на чьей щеке запечатлелась. Пощёчина была запечатлена на физиономии эмиграции. Так М. Цветаева выразила свою досаду, с одной стороны, на ту часть эмиграции, которая предавала белое дело, а, с другой стороны, на ту часть эмиграции, которая, как казалось М. Цветаевой, ничего не делала для того, чтобы продолжать борьбу с большевиками. М. Цветаевой казалось, что ничего не происходит. Бездействуют эсеры. Говорят о гипотетическом будущем России евразийцы. Сложили оружие белые офицеры. А время идёт. На этом фоне всеобщего застоя энергичная деятельность лже-евразийцев кажется весьма бурной, хотя, в сущности, она пока что сводится к учреждению газет и журналов, слегка окрашенных в красноватые оттенки. Эти красноватые оттенки М. Цветаева с её врождённым благородством принимает за объективное и справедливое отношение к врагу, у которого может что-то оказаться и хорошим. Да, М. Цветаева досадует на медлительность и бездействие эмиграции, подстрекая её к действию, пытаясь пробудить достоинство – «Мы тоже – сила!». Эмигрантов надо было разозлить на самих себя. Вместо этого она разозлились на М. Цветаеву. Так всегда бывает со слабыми людьми, когда они воображают себя сильными, а им указывают на их слабость. М. Цветаева либо пока что не придаёт значения заигрываниям лже-евразийцев с марксизмом и Советами, либо всех материалов «Вёрст» и «Евразии» она явно не читала. И, к тому же, лже-евразийцев она принимает за истинных евразийцев. Между тем, в начале 1929 года Трубецкой и Савицкий выходят из состава редакции «Евразии». Истинные евразийцы отмежевались от лже-евразийцев. В конце января М. Цветаева сообщает Тесковой: «У евразийцев раскол… <…> Профессор Алексеев (и другие) утверждают, что Сергей Яковлевич чекист и коммунист. Если встречу – боюсь себя…Профессор Алексеев… <…> негодяй, верьте мне, даром говорить не буду. Я лично рада, что он уходит, но очень страдаю за Серёжу с его чистотой и жаром сердца. Он, не считая ещё двух-трёх, единственная моральная сила Евразийства. – Верьте мне. – Его так и зовут «Евразийская совесть»,  а профессор Карсавин о нём: «золотое дитя евразийства». Если вывезено будет – то на его плечах (костях)». Сути дела М. Цветаева ещё не понимает. Не был профессор Алексеев негодяем. Он высказал то, что было уже вполне ясно всем истинным евразийцам, что уже у всех было на устах: Эфрон душой и сердцем с коммунистами. Может быть, он ещё в это время не чекист, но уже созревает для этой профессии. Негодование М. Цветаевой есть благородное негодование. Сама мысль о том, что С. Эфрона можно заподозрить в том, что он коммунист и чекист, кажется ей чудовищной. Быть коммунистом и чекистом с её точки зрения – преступно и позорно. И в этом позоре подозревают её супруга, такого чистого, такого благородного, с таким жаром сердца! Жаль, что благородное негодование М. Цветаевой растрачивается впустую. С. Эфрон душою там, где сила, но нет правды. М. Цветаева способна понять, что можно пылать жаром сердца к белой идее, но понять, что с таким же жаром можно относиться к коммунистической идее, она решительно неспособна. Вот она и принимает С. Эфрона за того, кем он уже давно не является. Она заблуждается на счёт С. Эфрона ещё и потому, что между ними нет духовной связи, нет близости. С. Эфрон не делится с нею своими мыслями и переживаниями, поэтому она и не подозревает о тех метаморфозах, которые происходят в его душе и сердце. М. Цветаева видит только внешние проявления его деятельности. Она знает программу истинных евразийцев. И ей кажется, что деятельность С. Эфрона и эта программа являют собою единство. А между тем, в евразийском движении С. Эфрон сыграл роль болезнетворного вируса, вторгшегося в здоровый организм и разрушающего его изнутри. Естественно было желание истинных евразийцев исторгнуть из своего движения этот смертельный вирус. С. Эфрон – Протей, меняющий облики. Недаром его любимым занятием была игра в театре. Евразийство явилось для него как бы трамплином, которым он воспользовался для прыжка в стан красных. То, что было видно всем, не замечала пока что М. Цветаева. В этом было что-то от семейной драмы. Тот, кому изменяют, кого обманывают, узнаёт об этом последним. Осенью «Евразия» прекратила своё существование. Лорд Сполдинг не мог выбрасывать деньги на пропаганду советского режима. С. Эфрон вновь остался без работы. А эмигрантские издания перестали печатать произведения М. Цветаевой, полагая, что муж и жена – одна сатана. Пока М. Цветаева негодует на профессора Алексеева, посмевшего обозвать С. Эфрона коммунистом и чекистом, Эфрон пишет в Москву сестре в мае 1929 года: «Чем дальше – тем больше завидую тому, что ты живёшь в Москве. С моими теперешними взглядами – жить здесь довольно нелепо». Жаль, что содержание этого письма неизвестно М. Цветаевой. Она всё ещё думает, что Эфрон занят обдумыванием будущего новой свободной от коммунизма России. Она переживает за С. Эфрона: «Евразия приостановилась, и Сергей Яковлевич в тоске – не может человек жить без непосильной ноши! Живёт надеждой на возобновление и любовью к России. А Мур, как я,   любовью к жизни». Вся беда в том, что не любовью к России живёт в то время Эфрон, а любовью к Советской России. Россию-то – прошлую – М. Цветаева и сама любит, но уж никак не Советскую. М. Цветаевой и в голову пока что не приходит, что она и С. Эфрон любят разные России. Всё откроется М. Цветаевой, когда в 1931 году С. Эфрон попросит советское гражданство. В этом же году С. Эфрон напишет сестре: «…в течение пяти последних лет я открыто и печатно высказывал свои взгляды, и это даёт мне право так же открыто просить о гражданстве».


4. «В воспитании, в жизнеустройстве, в жизненном темпе – всё врозь»

С 1926 года бывший белый офицер, доброволец С. Эфрон открыто и печатно – с коммунистами. Всё это время М. Цветаева обманывается на счёт С. Эфрона. А он, зная о настроениях жены, не делится с нею своими мыслями и планами. М. Цветаевой и в голову не могло придти, что можно так кардинально переменить политические взгляды. Теперь у неё открылись глаза. В июньском письме к Тесковой проскальзывает фраза: «Дома у меня жизнь тяжёлая – как у всех нас – мы все слишком особые и слишком разные». Разные, потому что они с С. Эфроном больше не единомышленники, не союзники. Тот, кого она когда-то назвала «одноколыбельником»   больше оным не является. С. Эфрон переметнулся в стан врага. Нечего и сомневаться, что М. Цветаевой нанесён сильнейший удар. Она думала с сочувствием об С. Эфроне все эти годы. Она мысленно была вместе с ним. Она поддерживала все его начинания. Она понимала даже, что можно остыть к Добровольчеству. Вот почему ей кажется, что участие С. Эфрона в евразийском движении как бы возвращает его на правильный путь действия во имя освобождения России от большевиков. Литератор-дилетант, актёр-дилетант, студент, санитар, юнкер, прапорщик, подпоручик, снова студент, безработный. Наконец, журналистика. Общественная деятельность. М. Цветаева радуется, что С. Эфрон наконец-то нашёл себя, своё поприще. Она полагает, что всё идёт, как надо, как должно. Иначе, откуда бы в М. Цветаевой непоколебимая уверенность в С. Эфроне, в то время как другие видели, что он на глазах «краснеет» с головы до пят. М. Цветаева настолько чиста сама, настолько предана белой идее и настолько ненавидит советский режим, что не может заподозрить близкого человека в сочувствии этому самому режиму и в желании стать советским гражданином. М. Цветаева снисходительна к увлечениям мужа. Больше того, она готова интересоваться тем, что интересно ему. Ей хочется, чтобы муж занял себя каким-либо делом. М. Цветаева не видела ничего предосудительного в том, что С. Эфрон интересуется положительными явлениями советской действительности: экономическим развитием, кинематографом, литературой. Врага необходимо знать со всех сторон. Чувство справедливости подсказывает М. Цветаевой, что если во вражеском стане что-то делается хорошо и во благо культуры, то, почему бы это хорошее не признать. Но надо признать и другое: не будь рядом С. Эфрона с его жгучим интересом к Советской России, и её культурным достижениям, вряд ли М. Цветаева, будучи одна, стала бы этими вопросами интересоваться вообще. С. Эфрон получал письма от сестры из Советской России. Он читал советскую прессу: газеты, журналы. Волей-неволей М. Цветаева вращалась в кругу интересов С. Эфрона. Сочувствовала ему. Она готова во всём поддерживать С. Эфрона. Она готова признать это даже публично. Весной 1931 года М. Цветаева пишет статью «О новой русской детской книге». Речь идёт о детской книге, печатающейся в Советской России. Детские книги для Георгия присылала из Советской России А.И. Цветаева. М. Цветаева намеренно избегает в названии и в тексте статьи слова «советская». Она заменяет это слово фразой «новая русская» в противоположность «старой русской»   дореволюционной, и просто русской   эмигрантской. М. Цветаева с одобрением пишет о полиграфических достоинствах детских новых русских книг, об отличной бумаге, о чёткой крупной печати, о хорошем художественном оформлении и о высокой культуре стиха малоизвестных детских писателей – С. Маршака, Е. Полонской, Е. Шварце. М. Цветаева уверяет, что ни до революции, ни в эмиграции столь хороших детских книг не было, и нет. К достоинствам новой русской детской книги М. Цветаева относит язык. Хвалит реальные темы стихов: природы (звери и птицы   преимущественно России для российских детей), народности (сказки, предания – преимущественно России для российских детей) и современности (техника). Несмотря на собственную неприязнь к технике, М. Цветаева готова её принять в стихах, ибо ведь она существует в реальности, и от этого не отмахнёшься. Чувство справедливости не даёт М. Цветаевой отвергать современность в формах лично для неё ненавистных – формах технического прогресса. Ни слова о политике, этой ненавистнейшей для неё стороне современности. Будь стихи политизированы, прославляй они вместо зверюшек, аэропланов и подвигов добра молодца советский стиль жизни и советский строй, М. Цветаева и пальцем не шевельнула бы, чтобы написать статью. Потому и написала, что в этих новых русских детских книжках не было и намёка на одобрение «счастливой детской жизни в счастливой советской стране». М. Цветаева заключает, что русская дошкольная книга – лучшая в мире, забыв присовокупить слово «новая», потому что, в сущности, ни дореволюционнная, ни эмигрантская книги конкуренции ей составить не могут, следовательно – единственная и слово «новая»   лишнее. В постскриптуме М. Цветаева снова проявляет своё чувство справедливости и чувство времени. Не любя новую русскую орфографию, отвергая её лично для себя, пиша по-старому, М. Цветаева новую орфографию для новых детских книг не отрицает, ибо буква для человека, а не человек для буквы. Особенно, если этот человек – ребёнок. Нет, М. Цветаева не стоит, упершись лбом в старое, слепо ненавидя новое. Она признаёт достоинства нового, но отстраняя это новое от себя, отчуждаясь от него. Ей лично это новое не нужно, ни техника, ни орфография, ничто другое. Тем более ей не нужна новая Россия, в новом строе которой она не находит решительно никаких достоинств. М. Цветаева знает цену новой России. М. Цветаева пять лет прожила при новом строе. Её новизной не купишь. М. Цветаева знала о разворачивающейся в Советской России травле интеллигенции, о продолжающихся репрессиях над «врагами народа». В 30-е годы эти репрессии приобретут грандиозный размах. Поэт А.Эйснер, общавшийся с М. Цветаевой в начале 30-х гг. в то время полагал, что М. Цветаева, будучи превосходным поэтом, ничего не понимает в политике и судит о Советской России предвзято. И только позже, поняв и пережив многое, Эйснер признается, что это он и С. Эфрон ничего не понимали в политике и в жизни, в то время как М. Цветаева всё понимала правильно и оказалась кругом права. Между похвалой новой детской книге и отношением к самой стране Советов есть пропасть. Сравнивая незавидное положение детей, не имевших детства в годы революции и не имеющих его в эмиграции, М. Цветаева говорит: «…есть дети ещё несчастнее Ади и Али: те, что под заборами, или те – стадами – в Советской России». Что под заборами, что стадами! Одно другого не лучше. Пусть хотя бы хорошая детская литература будет у этих несчастных детей, которые стадами в Советской России, так полагала М. Цветаева. Но эмиграция плохо понимает мысль поэта. Её статью о новой русской детской книге поначалу отвергли все эмигрантские газеты. Реакция вполне объяснимая. Мало того, что муж – коммунист и чекист, и жена туда же – хвалит вражескую литературу. Хуже того, с пренебрежением отзывается о детской эмигрантской литературе. Эмиграция не отличается объективностью и толерантностью М. Цветаевой. С точки зрения эмиграции вся вражеская литература плоха, потому только, что она – вражеская. Даже то, что в ней хорошо, всё равно – плохо. Статью не напечатали, но слухи о ней расползлись мгновенно. Разумеется, мнение об авторе было однозначным. «Воля России» статью напечатала. Слухи подтвердились: М. Цветаева хвалит детскую советскую литературу. Припомнили и приветствие советскому поэту Маяковскому и участие в «Вёрстах» и «Евразии», и просоветскую деятельность С. Эфрона. Репутация М. Цветаевой в глазах непримиримой эмиграции оказалась сильно подмоченной. В начале 30-х гг. экономическая жизнь в СССР стабилизировалась и эмигрантом стало ясно, что советский режим – надолго. Надежды на скорое падение большевиков и на возвращение эмигрантов домой рухнули. Обнаружилось, что эмиграция тоже – надолго. Если не навсегда. Добрых чувств к СССР это не прибавляло. Среди непримиримых, встречавших в штыки всё, что исходило из СССР, были И. Бунин, Гиппиус, Мережковский и др. В основном это были те, кто руководил литературной жизнью эмиграции. Степун в своей статье «Мысли о России», рассуждая об эмиграции, замечает, что «в наши дни <…> происходит здоровый процесс замены игнорирования России ради большевиков, игнорированием большевиков ради России». Статья М. Цветаевой как раз и игнорирует большевиков ради детей России. Эмиграция это не поняла или не захотела понять. Продолжая свои наблюдения, Ф. Степун говорит об эмигрантах: «В целом ряде своих встреч с эмигрантами меня бесконечно поражала одна, для очень многих эмигрантов глубоко характерная черта. Они встречали меня, как только что приехавшего из России, с явной <…> приязнью и даже любовью. <…> Но такое отношение ко мне часто как-то внезапно нарушалось при первых же моих словах о России. Достаточно было, рассказывая о том, как жилось и что творилось кругом, отметить то или другое положительное явление новой жизни, <…> как мои слушатели сразу же подозрительно настораживались и даже странным образом разочаровывались. Получалась совершенно непонятная картина: любовь, очевидная патриотическая любовь моих собеседников к России требовала от меня совершенно недвусмысленности к ней. Всякая же вера в то, что Россия жива, что она защищается, что в ней многое становится на ноги, принималось как цинизм и кощунство, как желание выбрить и нарумянить покойника, и посадить его вместе с живыми за стол». Степун понимает, что эмигрант это человек, в котором ощущение непоправимого зла, причинённого ему революцией, «…окончательно выжрало ощущение самодовлеющего бытия как революции, так и России». Эмигрант это человек, «…схвативший насморк на космическом сквозняке революции и теперь отрицающий Божий космос во имя своего насморка». Эмигрантское сердце, по мнению Степуна, изнутри живёт исключительно ощущением катастрофы и гибели и ему совершенно необходимо, чтобы и вокруг него всё гибло, распадалось и умирало. Поэтому всякое утверждение, что в большевистской России, причинившей эмигранту столько муки, что-то улучшается и оживает, причиняет эмигранту невыносимую физическую и душевную боль. Вот такую боль и причинила М. Цветаева эмигрантам своим признанием Маяковского, Пастернака и новой русской детской книги. И хотя М. Цветаева была ещё дальше, чем многие эмигранты от признания большевиков и СССР, литературный эмигрантский Олимп её не простил, и М. Цветаева была подвергнута остракизму. М. Цветаева болезненно реагировала на этот несправедливый остракизм. Она хотела быть правильно понятой, до конца понятой. Её статья «Поэт и время» очень напоминает попытку объясниться, рассказать, почему она думает так, а не иначе о своём времени. М. Цветаева сообщает Тесковой: «21-го был мой доклад «Поэт и время». В зале ни одного свободного места, слушатели очень расположенные, хоть говорила я резкие правды. Характерно, что из всех приглашённых для обмена мнений людей старшего поколения, всех представителей времени (философов или возле) пришёл только шахматист и литературный критик Зноско-Боровский. Ни одного философа, ни одного критика. Только поэты. Трогательно выступал (из публики) старичок Сергей Яблоновский (лет за семьдесят), увидевший во мне (и в моём докладе) – свет – правдивость – бесстрашие (его слова)». Сергей Яблоновский, это тот самый, кто когда-то «грыз» М. Цветаеву за статью «Поэт о критике». Если бы приглашённые философы: Бердяев, Карсавин, Федотов, и др. пришли, то могли бы сформировать соответствующее общественное мнение в пользу М. Цветаевой. Но они не пришли. Не вдаваясь в подробности той полемики, которую попутно вела М. Цветаева с «рапповцами» и «напостовцами», выделим главное, что она хотела сказать эмигрантам: каждое время имеет среди поэтов – своего творца. Как Пушкин в своё время был современен, ибо наиболее полно именно он выразил своё время, так ныне Маяковский – творец своего, нравится это кому-то или нет. Не принимают современного искусства (Маяковского, например) те, кто остановился в своём развитии, перестал творить. Главная мысль статьи – из истории не выскочишь. Поэт обречён на своё время. Поэтому, со всем, что в этом времени происходит, придётся считаться, будь то революция или Маяковский. Отворачиваться от России только потому, что там, у власти большевики, так много испоганившие в стране, неправильно, потому что большевики это не вся Россия. Когда-нибудь большевики исчезнут, а Россия останется. Революция есть стихия, а поэт, коль скоро он есть служитель стихий или идей, не может игнорировать её. Вся беда в том, что между поэтом и народом стоят политики. И если бы политики не указывали поэту, как и о чём, писать и что воспевать, это было бы лучше для всех. Статья М. Цветаевой это филиппика в адрес властей, бесцеремонно вторгающихся в святая святых – творчество поэта, где властям совсем не место. У поэта должна быть творческая свобода. Он сам должен решать, что и как воспевать. Насилие над творческой свободой поэта может породить только ублюдков, жизнь которых, коротка, и обречена на гибель и забвение. Поэт не должен, не обязан, не может прославлять временное. Он должен отражать его, как щит, коль скоро оно есть. Поэт должен в потоке временного выбирать вечное и служить только ему. Служение временному и преходящему есть служение смерти. Служение вечному есть служение жизни. О себе М. Цветаева скажет, что будет отстаивать ушедшее время, ибо она ему предана, и она его любит. Однако, стихи сами, как бы без её ведома то и дело выносят её на передовые рубежи времени. Кредо М. Цветаевой – отстаивать вечное в минувшем и отстаивать вечное в потоке современности. М. Цветаева не удержится и конкретизировать, что именно в прошедшем собирается отстаивать. Она вновь признается, что любит белых, что остаётся преданной белому движению. В 1932 году белое движение уже не существует, но для М. Цветаевой в нём вечными ценностями остаются любовь к родине, самоотверженность, верность присяге, дух свободы, православная вера. Статья М. Цветаевой – программная статья. Она не только о проблемах времени, вечного и временного, современного и злободневного, творческой свободе и насилии над нею. Эта статья – программа действий для самой М. Цветаевой. Были белые, но белые в прошлом. Своим делом поэта М. Цветаева считает отстаивание во времени вечных ценностей, служивших стержнем этого движения. Гражданская позиция и позиция художника у М. Цветаевой неразрывны. И её личная позиция быть одной – против всех, если все – за временное и преходящее. М. Цветаева не желает «кучковаться» или – говоря по-современному – «тусоваться». М. Цветаева видела, как раскалываются и распадаются движения и партии вчерашних единомышленников. Она предпочитает не быть ни с кем, даже единомышленники ей не нужны. Она готова выступить даже против своих вчерашних героев, сегодня не понимающих её мыслей и языка. Там, где единомышленники, там, где во имя одной идеи собираются двое или трое, там возможны расколы и предательства. Ничего этого она не хочет переживать хотя бы в творчестве. Одна – против тех, кто забыл, или предал, или уничтожил Царскую Семью. Одна – против вчерашних добровольцев, кто сегодня стал отступниками. Одна – против советского режима. Одна – против эмиграции. Одна – против политиков и властей всех рангов и мастей. Одна – против собственной семьи, против С. Эфрона. Ей не нужны ни партии, ни движения, ни союзы, ни компании – всё это временное, преходящее неустойчивое, зыбкое и ненужное. Если ей кто-то и нужен, то любящий и преданный и бескорыстный друг, который будет любить больше не её стихи, а её самоё. Ещё одной ключевой мыслью статьи является та, что не всё в России уничтожено революцией. Ради этого, ещё не уничтоженного, здорового и жизнеспособного, могущего сопротивляться, и стоит творить, ибо не навечно же большевики и советский режим. Когда-нибудь весь этот кошмар кончится. Все эти эпатирующие фразы «одна против всех», «одна ни с кем» имело и скрытый смысл: одна с Россией, одна со свободой, одна с вечными ценностями, одна с минувшим. М. Цветаева не была ни анархисткой, ни индивидуалисткой крайнего толка. Она себя – одну – присоединяла ко многому, а не многое – к себе: себя   к вечности, себя   к России, себя   к свободе, себя   к прошлому. Это и была её политика. Другой она и знать не хотела. Именно в 30-е годы у М. Цветаевой появляется комплекс под названием – никакой политики. Он появляется уже в статье о новой русской детской книге. М. Цветаева пишет Андрниковой-Гальперн: «Дорогая Саломея! Высылаю Вам Новую газету – увы, без своей статьи, и очевидно без своего сотрудничества впредь. Как поэта мне предпочли _ Ладинского, как «статистов» (от «статьи») – всех. Статья была самая невинная – о новой русской детской книге. Ни разу слово «советская», и равняла я современную по своему детству, т.е. противуставляла эпоху эпохе. Политики – никакой». Тесковой М. Цветаева пишет то же самое, что в статье нет никакой политики, и не звучит слово «советская». М. Цветаева обманывает самоё себя. Отказ от политики это тоже – политика. М. Цветаевой кажется, что она стоит – над схваткой. На самом деле временами она становится между двумя непримиримыми противниками и, принадлежа всё-таки всеми фибрами души, одному стану – стану белоэмигрантов – пытается сказать ему, что в стане противника иногда случается что-то хорошее, почему бы это не оценить и не похвалить. В результате, свои причисляют её к стану противника, а противнику похвала кого-то из вражеского стана может показаться вообще подозрительной: если враг хвалит что-то у нас, не плохо ли это с точки зрения коммунистической идеологии?! М. Цветаева, отдавая очередную вещь очередному редактору, уверяет, что политического стихотворения ни одного нет. Ей хочется печататься, но для правых она    чересчур левая, а для левых – чересчур правая. Комплекс аполитизма останется у М. Цветаевой навсегда. И сколько бы она ни пыталась избежать в своём творчестве политики, из времени, как она сама сказала, не выскочишь: политическая тема то и дело пробивалась в её творчестве. В «Истории одного посвящения» (1931 г.), рассказывая о дореволюционных встречах с поэтом Мандельштамом, М. Цветаева нет-нет да вплетает в ткань повествования мысли, которые никак нельзя назвать политически нейтральными. Это мысли о революционном времени, к теме очерка, вообще-то, отношения не имеющие. Однако они появляются как бы спонтанно, свидетельствуя о том, как глубоко волновала эта политическая тема автора очерка. М. Цветаева с приятельницей, уезжающей в Японию, жгут «тонны писем и рукописей». Жечь, хотя и ненужные теперь бумаги, все-таки жаль, потому что бумага сама по себе – драгоценность, с точки зрения М. Цветаевой. Деньги не имеют такой ценности, как бумага для поэта, когда он испытывает в ней нужду: «Но – то ли германское воспитание, то ли советское – чего не могу жечь, так это белой бумаги. <…> Впрочем, голод на белую бумагу у меня до-германский и до-советский». Расшифруем: германское воспитание – бережливость при наличии и даже избытке необходимого. Советское воспитание – бережливость при острой нехватке (или даже полном отсутствии) необходимого. В подтексте: советское воспитание есть воспитание в человеке искусства – где бы добыть насущное и необходимое при его полном отсутствии. Проще говоря – где бы насущное и необходимое украсть, потому что где-то и у кого-то оно – есть, и, возможно, тому, у кого оно есть, оно совершенно не нужно. (С этим советским воспитанием мы так все 73 года советской власти и прожили.) М. Цветаева вспоминает детство и мать, не дававшая бумагу, чтобы юная М. Цветаева не писала плохих стихов. Как-то само собой исключалось, что ребенок может написать – хорошие, а для этого ему нужна бумага. М. Цветаева вспоминает, какие в детстве у неё были тетради. И снова – молниеносный взгляд в недавнее прошлое: «В революцию – самосшивные, из краденой (со службы) бумаги, красным английским чернилом – тоже краденым. Не знаю как другие пишущие – меня советский бумажный голод не потряс: как в младенчество: вожделела – и воровала». В детстве не давала бумаги мать. Зрелому поэту бумаги не даёт советское государство. Потому что революция + советская власть =насилие + дефицит: дефицит всего, чего ни хватишься. Советская власть насилием и дефицитом – держалась. Сжигая с приятельницей бумаги, М. Цветаева уподобляет себя и её не с варварами и вандалами, а с солдатами семнадцатого года, жегшими усадьбы. Солдаты семнадцатого года варваров и вандалов за пояс заткнули. Варвары и вандалы чужую культуру – римскую – крушили. Русские солдаты – свою собственную, русскую. Во второй части очерка М. Цветаева переходит к основной теме – к воспоминаниям о встрече с Мандельштамом. Но и эта часть не лишена отступления, на этот раз более обстоятельного. М. Цветаева вспоминает, что в марте семнадцатого года денщик с упрёком говорит ей: «   Читал я Вашу книжку, барыня. Всё про аллеи, да про любовь, а Вы бы про нашу жизнь написали. Солдатскую. Крестьянскую». На что М. Цветаева ему резонно возражает, что она не солдат и не крестьянин, а пишет про то, что знает. Размышляя, почему она огрызнулась на денщика, М. Цветаева объясняет: «(«Про аллеи да про любовь» – не весь ли социальный упрёк Советов?) <…> Огрызнулась – на угрозу заказа. <…> И социальный заказ не беда и заказ не беда. Беда социального заказа в том, что он всегда приказ». Эта цветаевская фраза характеризует разом всю сущность советского подхода к искусству и литературе – социальный приказ. Литература и искусство при советском строе ставятся под контроль партии коммунистов и чиновников Министерства культуры. Но по М. Цветаевой, где нет свободы творчества, там творчество – мертво. В этом очерке важно отступление о поэте Гумилёве: «Дорогой Гумилёв, есть тот свет или нет, услышьте мою, от лица всей Поэзии, благодарность за двойной урок: поэтам – как писать стихи, историкам – как писать историю». За короткой и вроде бы невинной фразой о Гумилёве (и к Гумилёву) – вся его трагическая судьба. Главное, не столько напоминание о трагической судьбе поэта, а отношение М. Цветаевой к этой судьбе. Гумилёв, участвовавший в контрреволюционном заговоре большевиков и погибший от их рук, для М. Цветаевой – пример, как жить, как бороться и как умирать за свободу своей родины. М. Цветаева не только одобряет Н. Гумилёва, она восхищается его доблестью и верностью присяге. Слово о Н. Гумилёве написано в 1932 году. М. Цветаева и прежде высказывала своё отношение к этому поэту. Семь лет назад в ответе на анкету журнала «Своими путями» М. Цветаева говорила: «Единственное оружие воздействия писателя – слово. Всякое иное вмешательство будет уже подвигом гражданским (Гумилёв). Так, если в писателе сильнее муж,   в России дело есть. И героическое. Если же в нём одолевает художник, то в Россию он поедет молчать, в лучшем случае – умалчивать, в (морально) наилучшем – говорить в стенах Чека». Подвиг (именно, подвиг!) Гумилёва, погибшего в застенках Чека, есть подвиг гражданский, ибо в Гумилёве на данном этапе времени сильнее оказался муж. А какое героическое дело есть в России, умный читатель понимал сразу: то самое, за которое погиб Гумилёв – борьба против большевиков, против Советов, против коммунизма. За семь протекших лет мнение М. Цветаевой о Н. Гумилёве не переменилось. Больше того, гражданский его подвиг М. Цветаева возвысила теперь до исторического урока для остальных. Свой очерк «История одного посвящения» М. Цветаева заключает сравнением нападения на её «собственность» (Мандельштама 1916 г.) с нападением на её капитал в банке в годы революции. М. Цветаева уверяет, что ни первое, ни второе  не чувствовала своей собственностью, пока на эту собственность не напали и не отняли. И, квалифицируя это революционное нападение, М. Цветаева подытоживает: «Ограбили дедов!». Революция и есть ограбление. Революция и ограбление – синонимы. Напрасно М. Цветаева уверяет издателей, что политики в её сочинениях – никакой. Удержаться, чтобы политики вовсе не было бы – она не может, ибо должна высказаться по кардинальным вопросам, и, прежде всего, с кем она сама, на чьей стороне, в чьём стане. Однако сама М. Цветаева считает, что это вовсе не политика, а голая правда жизни. В очерке «Живое о живом», написанном в память умершего в СССР М. Волошина, М. Цветаева приводит диалог между Пра, матерью Волошина, и Максом. Приводя в пример сыну поступок С. Эфрона, ушедшего воевать на стороне белых, Пра говорит: «   Погляди, Макс, на Серёжу, вот настоящий мужчина! Муж. Война – дерётся. А ты? Что ты, Макс, делаешь?
   Мама, не могу же я влезть в гимнастёрку и стрелять в живых людей только потому, что они думают иначе, чем я.
   Думают, думают. Бывают времена, Макс, когда нужно не думать, а делать. Не думая, делать».
Нет никакого сомнения, что М. Цветаева высказывания Пра полностью одобряет, несмотря на то, что способность Макса договориться с любым человеком, к какой бы партии он ни принадлежал, вызывает её уважение. Но когда в стране красная зараза, не время, а время – уничтожать заразу. В 1932 году устами Пра М. Цветаева вновь подтверждает: Добровольчество было прекрасно! А красные довели страну до того, что люди ели трупы людей. (Например, в Коктебеле, в Петербурге). Поэтому задача уничтожения режима большевиков не может не быть прекрасным подвигом. Слышались голоса тех, кто разглагольствовал о белом терроре. Иван Бунин, слыша фразы вроде «разложение белых» кипел негодованием: «Какая чудовищная дерзость говорить это после того небывалого в мире «разложения», какое явил «красный» народ». <…> Революции не делаются в белых перчатках. Что же возмущаться, что контрреволюции делаются в ежовых рукавицах?». М. Цветаева, хотя ей об этих ежовых рукавицах контрреволюции говорили С. Эфрон и М. Эренбург, ухом не повела, чтобы разделить их мнение. У неё в очерке «Живое о живом» Волошин может уговорить «озверевших красных и белых командиров». Но красные стоят ближе к слову озверевшие. Ибо их озверение первично, в то время, как озверение белых порождено озверением красных. В этом же очерке слышится явное одобрение Максовой позиции: быть за каждого и ни против кого. Это неприсоединение ни к одной партии, ни к одному движению, ни к одному стану вызывает её положительную реакцию: «На одно только его не хватило, вернее,  одно только его не захватило: партийность, вещь заведомо не человеческая, не животная, не божественная, уничтожающая в человеке и человека, и животное, и божество». М. Цветаева называет позицию Волошина МАКСИЗМ и приравнивает её к гуманизму и своему аполитизму. Однако понятие своего аполитизма М. Цветаева сужает до «полного отворота (от газет) спины». Политическое же бесстрастие Волошина несколько преувеличено: «Бытовой факт его пенсии в 240 рублей, пенсии врагов, как бы казалось, врагу – вовсе не бытовой и вовсе не факт, а духовный акт победы над самой идеей вражды, самой идеей зла <…> заставил тех, которые мнили себя его врагами, не только простить врагу, но почтить врага». Как в СССР умели «почтить» врага хорошо известно: петлей, пулей, ГУЛАГом, сумасшедшим домом, тюрьмой. М. Цветаева ошибалась. Бытовой факт пенсии М. Волошина, кстати, есть факт не в 240, а в 60 рублей, как признавался сам М. Волошин: «Живу на «акобеспечении» Ц<Е<КУ БУ – 60 р<ублей> в месяц». М. Волошин, между прочим, пишет, что в годы революции чувствовал себя весьма приспособленным к условиям революционного бытия и действия. Принципы коммунистической экономики: «…как нельзя лучше отвечали моему отвращению к заработной плате и к купле-продаже». М. Цветаева, правда, не знает, что Волошин чувствует себя при советском режиме нормально. Знал Волошин или не знал о тех зверствах, что учиняли красные по отношению к населению и к белым офицерам? Этот вопрос мы вынуждены оставить открытым. Можно предположить, что не знал, ибо тогда он не написал бы, что ожидал революцию в формах более жестоких. Куда же жесточе, когда красные в Одессе придумали казнь заталкивать живого человека в гроб с полуразложившимся трупом и закапывать, а через полчаса откапывать, чтобы полюбоваться, что стало с живым. Разве есть жестокость, способная превзойти эту?! Хорошо, что Волошину удалось приспособиться к революционному бытию и к коммунистической экономике, но удалось ли это его матери, так и не приспособившейся и умершей от голода? Удалось ли приспособиться М. Цветаевой, у которой от голода умер ребёнок? А миллионам других людей? Высказывание Волошина о коммунистической экономике и революционном бытии ставит его отнюдь не над схваткой. И жалких 60 рублей пенсии его не оскорбляют, и М. Цветаева ошибается, что пенсия от врагов – врагу. Вот ещё одна выдержка из «Автобиографии» Волошина: «19-й год толкнул меня к общественной деятельности в единственной форме, возможной при моём отрицательном отношении ко всякой политике и ко всякой государственности <…>   к борьбе с террором, независимо от его окраски». Волошин не упоминает в своё «Автобиографии» об ещё одной форме своей деятельности в годы революции, но зато о ней помнит Бунин: «Вчера долго сидел у нас поэт Волошин. Нарвался он с предложением своих услуг («по украшению города к первому мая») ужасно. Я его предупреждал: не бегайте к ним, это не только низко, но и глупо, они ведь отлично знают, кто вы были ещё вчера. Нёс в ответ чепуху: «Искусство вне времени, вне политики, я буду участвовать в украшении только как поэт и как художник». В украшении чего? Виселицы, да ещё собственной? Всё-таки побежал…   А на другой день в «Известях»: «К нам лез Волошин, всякая сволочь спешит теперь примазаться к нам…» Теперь Волошин хочет писать «письмо в редакцию», полное благородного негодования. Ещё глупей. <…> Вечером у нас опять сидел Волошин. Чудовищно! Говорит, что провёл весь день с начальником чрезвычайки Северным (Юзефовичем), у которого «кристальная» душа. Так и сказал: кристальная. <…> Кстати, об одесской чрезвычайке. Там теперь новая манера пристреливать – над клозетной чашкой. А у «председателя» этой чрезвычайки, у Северного, «кристальная» душа, по словам Волошина. А познакомился с ним Волошин – всего несколько дней тому назад, - «в гостиной одной хорошенькой женщины». Заигрывание с большевиками, прекраснодушие, добровольная попытка завуалировать кровь и грязь революции – это тоже Волошин, в добавление к характеристике, данной ему М. Цветаевой в очерке «Живое о живом». Бунин с горечью и сарказмом отзывается о Волошине, призывавшем в стихах на Россию «ангела Мщения», который должен был в сердце девушки «вложить восторг убийства, а в душу детскую кровавые мечты» (что-то это не похоже на позицию   над схваткой), сочувствующим белогвардейцам, а ныне готовым петь большевиков. Тот, кто над схваткой, не мечется от одних к другим. Кстати, тот же Волошин рассказывал Бунину, что комиссар Северный, с его «кристальной» (Волошин) душой простить себе не мог, что выпустил из своих рук Колчака, который будто бы попался ему однажды. Бунин так и написал, что Волошин «имел жестокую наивность» рассказать об этом. Волошин не без гордости пишет в своей автобиографии, что у него есть стихи о революции, которые одинаково нравились и белым и красным. Летом 1924 г. в письме к Л.Б. Каменеву Волошин заявляет: «К Советской власти в 1918 г. я относился отрицательно из-за Брестского мира. В 1919 признал её как единственный и неизбежный путь России, не закрывая глаз ни на её ущербы, ни на жестокость переживаемых моментов, но, считая, что всё это было бы пережито Россией, независимо от того или иного правительства. <…> Я не марксист. <…> Но от конечных идеалов коммунизма мысли мои не так уж далеки». М. Цветаева ошибалась, пенсия в 60 рублей Волошину от советской власти была пенсией не от врага – врагу, а своему, советскую власть признавшему. Разумеется, что М. Цветаева об этом письме Волошина к одному из деятелей революции не знала, и знать не могла. Невольно задаёшься вопросом, что было бы с Волошиным, доживи он до того времени, когда Каменев и его соратники были объявлены «врагами народа» и «шпионами»?! Невольно думаешь, хорошо, что он до этого времени не дожил. То, что у Волошина называлось «быть над схваткой», «быть ни с теми, ни с другими, быть с теми и другими» в конце концов, вылилось в формулу «быть с теми, кто победил», «быть с теми, кто – сила». Благородная и великодушная М. Цветаева видела Волошина таким, каким хотела видеть; таким она и изобразила его в очерке. «Максизм» Волошина вдребезги разбивается об его собственные высказывания о революции и советской власти или двоится странным образом, когда в одном случае Волошин заявляет, что он против всякой государственности, а в другом случае признается, что склоняется к коммунистической экономике и идеологии. К тому же Волошин без всякой видимой причины лжёт, когда утверждает в своей «Автобиографии», что в 1917 году «не смог написать ни одного стихотворения: дар речи мне возвращается только после Октября, а в 1918 г. я заканчиваю книгу о революции «Демоны глухонемые» и поэму «Протопоп Аввакум». Книга «Демоны глухонемые» была издана в Харькове в январе 1919 года, и в её состав вошли стихотворения, написанные в марте и декабре 1917 года: «Москва», «Петроград», «Трихины». Есть и другие стихотворения, вошедшие в другие сборники, и эти стихотворения написаны в 1917 году: «Подмастерье», «Бонапарт», «Термидор», «Святая Русь», «Dmeterius – Imperator», «Стенькин суд». Не может быть, чтобы поэт забыл о девяти стихотворениях, написанных в 1917 году. «Дар речи мне возвращается после Октября» – последнее слово выделено Волошиным. Оно написано с заглавной буквы, как было принято у большевиков. Это означает, что поэт как бы молчал в 1917 году, и только революция раскрепостила его творческие силы. Конечно, это не могло не порадовать большевиков. Между тем, содержание стихов сборника «Демоны глухонемые» направлено как бы против Октября, раскрепостившего совсем другие силы: «И дух возлюбит смерть, возлюбит крови алость», «И кровь за кровь без меры потечёт», «Устами каждого воскликну я «свобода!», Но разный смысл для каждого придам. «Кто раз испил хмельной отравы гнева, / Тот станет палачом иль жертвой палача».  (М. Волошин «Ангел мщения»)
Нельзя сказать, что эти стихи – вне политики, что в них отсутствует политическая тема. Как раз политическая тема и присутствует. М. Волошин пишет такие строки: «Поддалась лихому подговору, / Отдалась разбойнику и вору, / Подожгла посады и хлеба, / Разорила древнее жилище, / И пошла поруганной и нищей, / И рабой последнего раба».  (М. Волошин «Святая Русь») Это – о России. А поддалась подговору В. Ульянова с его «Апрельскими тезисами». Доживи Волошин до худших времён, ему эти строки-то бы припомнили. Стихотворение «Святая Русь» Волошин завершает строками: «Ты – бездомная, гулящая, хмельная, / Во Христе юродивая Русь!». Ах, если бы во Христе! Совсем не во Христе, а в Антихристе. «Максизм» М. Цветаевой не равен «максизму» самого М. Волошина, потому что М. Волошин, провозглашая «быть с теми и другими», закончил «быть с победителем». М. Цветаева же предпочитает «быть ни с кем». Ни с кем и не будет. В очерке «Пленный дух», рассказывая об Андрее Белом, М. Цветаева вплетает в ткань повествования грубые реалии советской действительности, говорящие выразительнее, чем самые полные свидетельства об этом фантастическом времени. Во-первых, пышное название «Дворец искусств» соседствует с прозаической воблой, которую «выдают». Первое впечатление человека, привыкшего к советским реалиям военного коммунизма: если очередь, то непременно что-то выдают (воблу, к примеру), невзирая даже на то, что очередь эта – во дворе Дворца искусств, а народ собрался вокруг Белого, рассказывающем ничевокам – о ничевоках, кто они есть. После блистательной, изысканной речи о ничевоках (ничего о себе из его речи так и не понявших), этот философ, поэт, бесплотный дух идёт домой из Дворца искусств в грязную нору, где сверху и снизу, справа и слева: сапожищи, пила, грязища, одиночество, беспросветное одиночество среди хамов. Попутно идёт информация об Блоке. М. Цветаева подчёркивает «в мою последнюю советскую зиму 1921 года» – «советская зима» заключает в себе обширный подтекст голода, холода, скудного пайка, состоящего из воблы, пшена, гнилой картошки, отсутствия отопления, электричества. Так вот, в эту последнюю зиму 1921 года, вскоре после смерти А. Блока, М. Цветаева познакомилась с его последними друзьями – Коганами. П. Коган рассказал М. Цветаевой о докладе Белого – о Блоке. И вместо ожидаемого всеми доклада в форме литературных воспоминаний – грубая правда жизни, брошенная из уст Белого в птолпу слушателей: «С голоду! С голоду! Бледная подагра, как бывает – сытая! Душевная астма!» С Блока Белый внезапно переходит на себя: у него нет комнаты и письменного стола, т.е. совершенно нет условий жить и писать. Коган с осуждением говорит о Белом, кричавшем, что «уморили Блока и меня хотят» и приводит в пример Блока, которого погнали разгружать баржу и он, больной, пошёл и разгружал, не назвав себя. Наивный Коган   старый убеждённый марксист. Или старый марксист, притворяющийся наивным. Куда только не посылали большевики интеллигентов! С наслаждением посылали брёвна таскать, баржи разгружать, землю рыть. Вместо пера в руку вкладывали метлу, совок, лопату, лом. Гиппиус пишет в своём дневнике: «Сегодня его <т.е. Мережковского> гоняли далеко за город, по Ириновской дороге с партией других каторжан - рыть окопы!! Погода ужасная, оттепель, грязь, мокрый снег. <…> Никто ничего не нарыл, да никто и не смотрел, чтобы рыли, чтоб из этого вышли какие-то окопы. Самое откровенное издевательство. <…> Ассирийское рабство. Да нет, не ассирийское, и не сибирская каторга, а что-то совсем вне примеров. Для тяжелой, ненужной работы сгоняют людей полураздетых и шатающихся от голода,   сгоняют в снег, дождь, холод». Коган произносит замечательную фразу: «Как же теперь, после происшедшего, дать ему комнату? Ведь выйдет, что мы его…испугались? <…> не можем же мы допустить, чтобы писатели на нас…кричали? Это уж (с добрым вопросительным выражением близоруких глаз) …слишком». Впрочем, комнату Белому дали. Коган «вдруг как-то особенно ясно понял, что писателю комната   нужна»,   пишет М. Цветаева. Ну, спасибо, что понял. М. Цветаева без всякой иронии пишет о Когане, что он был «ангелом-хранителем писателей, ходатаем по их земным делам». Может быть, в сравнении с другими старыми марксистами, пачками губивших людей, можно П. Когана назвать и так. Когда Белый летом 1923 года вернулся в Советскую Россию, М. Цветаева пишет Бахраху: «У меня к Вам большая просьба – если Вы ещё в Берлине – п.ч. если не в Берлине, то уже ничего не можете сделать. Дело в том, что необходимо перевести (перевезти!) Белого в Прагу, он не должен ехать в Россию, <…> он должен быть в Праге, здесь ему дадут иждивение, <…> Друг, сделайте это для меня. Настойте! Будьте судьбой! Стойте над ним неустанно. И – главное – в нужный час – посадите в вагон! Я встречу. Умоляю Вас Христом Богом, сделайте это! Здесь он будет писать и дышать. В России – ему нечего делать, я знаю, как там любят!». 10 февраля этого же года М. Цветаева писала Пастернаку: «А теперь, Пастернак, просьба: не уезжайте в Россию, не повидавшись со мной. Россия для меня – un grand peut – etre, почти тот свет. Знай я, что в Вы в Австралию, к змеям, к прокажённым – мне не было бы страшно, я бы не просила. Но в Россию – окликаю». Змеи и прокажённые не так страшны для М. Цветаевой, как большевики и коммунизм. Белый уехал в Россию в ноябре 1923 года, где и умер в 1934 году. Жил он в безвестности, потому что в Советской России процветали Демьян Бедный, В. Маяковский и иже с ними.
В начале тридцатых М. Цветаева была почти одна, почти без друзей, без единомышленников. Часть белых эмигрантов к этому времени предала своё прошлое и переметнулась к красным. Другая часть, не предавшая и не переметнувшаяся, тихо отступилась от своих идеалов, не надеясь уже на возвращение в Россию. Эта часть эмигрантов стала устраиваться основательней в жизни за границей. М. Цветаева понимала, что было бы глупым упрямством держаться за то, за что уже никто практически не держится. Она тоже не держалась. Она просто была одна, особняком, в стане белых, не переметнувшихся к красным. Просто приспособиться к жизни и быть, как все, она не могла. Быть в стане красных она не могла органически. Это было бы извращением всей её природы, отказ от своего Я, перечёркиванием своей личности и права на свободу. Поэтому М. Цветаева просто осталась одна. Она была вынуждена декларировать своё политическое бесстрастие, которого в действительности не было. Неспособная полностью разделить с эмигрантами их чувства и мысли по отношению к России, неспособная отождествить Россию с большевиками, неспособная принять революцию, большевиков и советский режим, неспособная смириться с тем, что в России правят, задушив все виды свободы, большевики, неспособная смириться с их кровавым, преступным, безнравственным режимом, М. Цветаева действительно оказалась между двумя станами. Её отталкивало и насилие большевиков, и насилие эмигрантов. Её свободолюбивая натура не могла смириться с насилием. То, что её не печатали (или плохо и мало печатали) в эмиграции, и было насилием над её мыслями и чувствами. И большевики, и эмигранты требовали любви к себе и ненависти к врагу. И если не было демонстрации этой любви и ненависти, ты становился чужим, не своим. М. Цветаева вынужденно избирает позицию аполитизма. Эта позиция даёт ей возможность свободы, манёвра, независимости. Но эмиграция   аполитизма тоже не прощает. Наиболее полно свою позицию М. Цветаева выразила в стихотворении 1935 года: «Двух станов не боец, а – если гость случайный –/ То гость – как в глотке кость, гость – как в подмётке гвоздь. / Была мне голова дана – по ней стучали / В два молота: одних – корысть и прочих – злость  <…> / И с этой головы, с лба – серого гранита / Вы требовали: нас люби! Тех – ненавидь! / Не всё ли ей равно – с какого бока битой, / С какого профиля души – глушимой быть?».  («Двух станов – не боец…»).
Это упрёк, прежде всего – эмигрантам, потому что, если глушили большевики, то, что с них взять! Они и должны были глушить. Это – их прямое дело. А то, что глушили – свои, обидно и несправедливо. Над большевиками с их режимом и идеологией М. Цветаева пишет с издёвкой: «Бывают времена, когда голов – не надо! / Но слово низводить до свёклы кормовой – / Честнее с головой Орфеевой – менады! / Иродиада – с Иоанна головой!».   («Двух станов – не боец…»)
М. Цветаева делает горестный вывод, перефразируя А. Пушкина: «Ты царь: живи один…(Но у царей – наложниц / Минуты.) Бог – один. Тот – в пустоте небес. /  Двух станов – не боец: судья – истец – заложник / Двух – противубоец. Дух – противубоец».  («Двух станов – не боец…»)
М. Цветаева ощущала себя вправе быть и судьёй в том случае, когда царила несправедливость, неважно в каком стане. Она ощущала себя истцом, ибо могла свидетельствовать об этих несправедливостях. Она ощущала себя заложницей времени и революции. Что ей оставалось, как не заявить: я не с вами, я – сама по себе. Я – одна, как Бог. Это был её способ самозащиты и самоутверждения. М. Цветаева говорит о своём новом credo: «…ни с теми, ни с этими, ни с третьими, ни с сотыми, и не только с «политиками», я и с писателями – не, ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей,   без круга, без среды, без всякой защиты причастности, хуже, чем собака, а зато –
А зато – всё».
/ В январском письме 1937 г. А. Жиду М. Цветаева говорит: «Я не белая и не красная, не принадлежу ни к какой литературной группе, я живу и работаю одна и для одиноких существ. <…> Я – за каждого и против всех». За каждого, это понятно. Против всех, это когда все сбиты в партию, в свору, в стаю, в коллектив, в стан. Знала М. Цветаева цену коллективизму, лишающего личность – лица. Вся «беда» М. Цветаевой, как она и сама признавала, была в особой трезвости её проницательного и дальновидного ума. М. Цветаева могла обольщаться чувствами и фантазиями, но лишь в той мере, в какой она сама этого хотела и допускала, а хотела и допускала только в любви и творчестве, где такое допущение было условием творческой свободы. Трезвый взгляд на эмигрантов ясно указывал ей на истинную причину их ненависти ко всему, что исходило из Советской России. Эта истинная причина была не слишком возвышенной: «Они не Русь любят, а помещичьего «гуся» – и девок». Это она написала в 1923 году. Через двенадцать лет она не переменила мнения: «Ваши соседи-патриоты и своей Patria не знают, разве что казачий хор по граммофону и несколько мелких рассказов Чехова. Ибо – знающий Россию, сущий – Россия, прежде всего и поверх всего – и самой России – любит всё, ничего не боится любить. Это-то и есть Россия: безмерность и бесстрашие любви. И если есть тоска по родине – то только по безмерности мест: отсутствию границ. Многими же эмигрантами это подменено ненавистью к загранице, тому, что я из России глядя, называю заморщиной: заморьем. <…> А вот эти ослы, попав в это заморье, ничего в нём не узнали – и не увидели – и живут, ненавидя Россию (в лучшем случае – не видя) и, одновременно, заграницу, в тухлом и затхлом самоварном и блинном прошлом – не историческом, а их личном: чревном: вкусовом: имущественном,   обывательском, за которое – копейки не дам». Нет никакого сомнения в том, что эмигранты это презрительное отношение М. Цветаевой к себе чувствовали и не прощали. Но всё-таки это сказано не обо всех эмигрантах. Были и те, кто сожалел не о гусе и девках, а о чём-то более возвышенном и существенном. Об этой части эмиграции несколько высокопарно и не вполне справедливо сказал Степун: «Художники, мыслители, писатели, политики, вчерашние вожди и властители, духовные центры и практические организаторы внутренней жизни России, вдруг выбитые из своих центральных позиций, дезорганизованные и растерявшиеся, потерявшие веру в свой собственный голос, но не потерявшие жажду бить набатом и благовестом,   вот те, совершенно особенные по своему характерному душевному звуку, ожесточённые, слепые, впустую воюющие, глубоко несчастные люди, которые одни только и заслуживают карающего названия эмигрантов, если употреблять это слово как термин в непривычно суженном, но принципиально единственно существенном смысле. Эмигранты – души, ещё вчера пролегавшие по духовным далям России привольными столбовыми дорогами, ныне же печальными верстовыми столбами торчащие над своим собственным прошлым, отмечая своей недвижностью быстроту несущейся мимо них жизни». Конечно, были и такие, как сказал Ф. Степун, но были и другие, кто не остановился, как верстовой столб, кто развивался и развивал русскую литературу, философию, живопись. Настоящего умного человека не так-то легко сбить с толку; даже революции это не под силу. Эти люди продолжали творить во славу будущей, и уж конечно не коммунистической, а свободной России. И среди них была М. Цветаева. Она пыталась некоторым немногочисленным друзьям, или людям, которых таковыми считала, объяснить свою позицию. Так. Она пишет Буниной: «Поймите меня в моей одинокой позиции (одни меня считают «большевичкой», другие «монархисткой», третьи – и тем и другим, и все – мимо) – мир идёт вперед и должен идти». Перед остальными М. Цветаева не опускалась до объяснений. Однажды она призналась, что «…не: не хочет людей, а не может людей», ибо «…меня тошнит рядом с ближним». К сожалению, очень часто ближний обнаруживал склонность ко лжи, лицемерию, сплетням, национализму, высокомерию, несправедливости, антисемитизму, и.т.п. Ближние (и близкие) очень часто обижали М. Цветаеву, так что её вера в людей была сильно поколеблена. Именно поэтому она, страдая от одиночества, предпочитает быть одна. Сколько бы в 30-е годы М. Цветаева ни декларировала своё политическое бесстрастие, от него и следа не остаётся, когда она становится перед выбором, который нужно сделать во что бы то ни стало. Проблема выбора встала перед М. Цветаевой в 1931 году: ехать или не ехать в Советскую Россию. В 1925 году М. Цветаева ответила на вопросы анкеты парижского корреспондента («Сегодня»). Там был вопрос: не хочет ли она вернуться? М. Цветаева ответила: «О возращении в современную Россию думаю с ужасом и при существующих условиях, конечно, не вернусь. Говорят, русскому писателю нельзя писать вне России…Не думаю. Я по стихам всей душой своей – глубоко русская, поэтому мне не страшно быть вне России. Я Россию в себе ношу, в крови своей. И если надо,   и десять лет здесь проживу и всё же русской останусь…Бытовику-писателю, может быть, и нужно жить там и к жизни присматриваться, а мне – не над <…> Издали – лучше всё видно». Через два года М. Цветаева напишет Тесковой, что не Россией одной жив человек, и что «…после России – куда? – да почти что в Царство Небесное!». Ещё через год М. Цветаева подтвердит: «Была бы я в России, всё было бы иначе, но – Россия (звука) нет, есть буквы: СССР,   не могу же я ехать в глухое, без гласных, в свистящую гущу. Не шучу, от одной мысли душно. Кроме того, меня в Россию не пустят: буквы не раздвинутся. <…> В России я поэт без книг, здесь – поэт без читателей. То, что я делаю, никому не нужно». В 1931 году, после статьи о новой русской детской книге, которую никто не хотел печатать, М. Цветаева признаётся Тесковой: «Меня всё выталкивает в Россию, в которую я ехать не могу. Здесь я не нужна. Там я невозможна». Другому адресату Андронниковой-Гальперн М. Цветаева пишет то же самое: «С.Я. тщетно ищет места. – Не в Россию же мне ехать?! Где меня раз (на радостях!) и – два! – упекут. Я там не уцелею, ибо негодование – моя страсть (а есть на что!)». Это пророческое высказывание. И нет в нём ни грана, как и в предыдущих высказываниях, политического бесстрастия, а есть невозможность принять советский режим. Выталкивает в Россию М. Цветаеву не всё, а С. Эфрон, ибо в этом году он подал прошение о советском гражданстве и, видимо, настаивает, чтобы М. Цветаева сделала то же самое. Она не хочет возвращаться. На этот счёт М. Цветаева не испытывает никаких колебаний. В 1932 году напор на неё усиливается. М. Цветаева пишет Тесковой: «Ехать в Россию? Там этого же Мура у меня окончательно отобьют, во благо ли ему – не знаю. И там мне не только заткнут рот непечатанием моих вещей – там мне их и писать не дадут. Словом, точное чувство: мне в современности места нет». М. Цветаева обнаруживает совершенно ясное, трезвое понимание сути проблемы. Но давление на М. Цветаеву всё более усиливается. Давят все: С. Эфрон, дочь и подрастающий сын. Чем больше усиливается давление, тем большее сопротивление М. Цветаева оказывает. В 1933 году она пишет Андронниковой-Гальперн: «…я решительно не еду, значит – расставаться, а это (как ни грызёмся!) после 20 (лет) совместности – тяжело. А не еду я, потому что уже раз уехала. (Саломея, видели фильм «Je suis un evade, где каторжанин добровольно возвращается на каторгу,   так вот!)» [259, 158]. М. Цветаева пишет, что даже С. Эфрону, с его новыми идеями, рвать отношения трудно после двадцати лет совместной жизни. Но он свой выбор сделал. Теперь вопрос времени – когда он уедет? А пока не едет, в семье разлад. Даже сын, на которого М. Цветаева возлагала столько надежд, на которого она смотрела, как на возможного друга и союзника, перешёл на сторону отца. Ариадна давно уже на его стороне. И если в 1935 году М. Цветаева пишет, что Мур живёт разорванным «между моим гуманизмом и почти что фанатизмом – отца», то через год М. Цветаева испытает ужас «от весёлого, самодовольного недетского Мура   с полным ртом программных общих мест». Программные общие места почерпнуты сыном из советских источников, которые даёт отец. М. Цветаева потеряла влияние на сына. И, как в 1925 году о Советской России вспоминает с ужасом, так теперь в 1936 году с таким же ужасом слушает панегирики советскому режиму из уст собственного сына, мужа и дочери. Положение М. Цветаевой – тяжелейшее. Она одна – против всех в собственной семье. К 1936 году М. Цветаева не просто одна, она абсолютно одна, ибо у неё уже нет единомышленников в семье, да и семьи-то фактически нет, потому что муж, сын и дочь – её идейные враги. Хуже того, враги, соблазняющие её, требующие от неё отречения от самой себя, требующие самопожертвования от неё. Что бы она ни говорила, что бы ни доказывала, разбивается о бетонную стену их самоуверенности и самонадеянности. Все эти её – «я уже один раз уехала» – для них не доводы. Они жаждут сломить её упорство, поколебать её твердыню, сделать ручной и послушной. Все средства идут в ход. Чем они могут напугать её, чтобы добиться своего? Во-первых, угрозой войны или революции в Европе. Во-вторых, перспективой голода и нищеты. В третьих, полным одиночеством и забвением. В-четвёртых, отсутствием во Франции перспектив для Георгия и Ариадны, хотя это не есть правда. В-пятых, отсутствием собственного жилища. В-шестых, перспективой болезней и старости, усугубленной одиночеством и нищетой. В шестых, отсутствием средств к существованию. Да мало ли чем ещё можно запугать человека, приблизившегося к пятидесяти годам! В 1936 году в рассуждения М. Цветаевой вторгается смятение: «Вкратце: И С.Я. и Аля и Мур – рвутся. Вокруг – угроза войны и революции, вообще катастрофических событий. Жить мне – одной – здесь не на что. Эмиграция меня не любит. <…> Не печатаюсь больше никогда. Парижские дамы – патронессы меня терпеть не могут – за независимый нрав. Наконец,   у Мура здесь никаких перспектив. Я же вижу этих двадцатилетних – они в тупике. В Москве у меня сестра Ася, которая меня любит – м.б. больше, чем своего единственного сына. В Москве у меня – всё-таки – круг настоящих писателей, не обломков. (Меня здешние писатели не любят, не считают своей). Наконец – природа: просторы». Угроза войн – реальна. Но угроза войны реальна не для одной только Европы. Угроза голода и нищеты, как следствие войны, тоже реальна. Жить одной во Франции действительно не на что, или надо идти служить, на что М. Цветаева органически неспособна. Кем она сможет служить? Секретаршей? Лифтёром? Смотрительницей в музее? Учительницей? В любой роли М. Цветаеву трудно представить. Её действительно перестали печатать. Не потому, что произведения её плохи, напротив, они становятся всё совершеннее. Её не печатают именно по политическим соображениям: муж собирается вернуться к большевикам, пропагандирует советский режим, как идеал общественного устройства, дочь поддерживает отца, сама М. Цветаева каких-то неопределённых взглядов – ни с теми, ни с нами. Эмиграция хочет определённости во взглядах. Есть ли во Франции перспективы для Георгия? Разумеется, есть, как и у всякого юноши: он может учиться, или работать. Ведь он не был единственным юношей из эмигрантской семьи. Все как-то устраивали свою жизнь. Насчёт Георгия аргумент слаб. Другое дело, что Георгий сознательно воспитан своим отцом в презрении к французам, что, разумеется, могло осложнить ему жизнь. Сестра Ася – кандидат в ГУЛАГ, но М. Цветаева этого предположить не может (какому нормальному человеку придёт в голову такое предположение!). К тому же утверждение, что сестра любит её больше, чем собственного сына, сделано для собственного самоуспокоения и, разумеется, есть преувеличение. Круг настоящих московских писателей в 1936 году у М. Цветаевой не шире, чем в эмиграции, а может быть и того меньше, принимая во внимание, что со дня её отъезда из России прошло 14 лет. Многое за эти годы переменилось: кто-то уже умер, кто-то переехал, кого-то упекли в тюрьму, кого-то расстреляли, кто-то сам продался большевикам и стал убеждённым коммунистом. И вот ещё вопрос: будут ли московские писатели М. Цветаеву любить и считать своей после стольких лет эмиграции? И разве московские писатели менее завистливы, чем писатели в эмиграции?! И последнее: природа, просторы. Природа и просторы это бесспорно хороший аргумент, да только в природе и по просторам России гуляют не лучшие экземпляры человеческой породы, и от них никуда не деться. И это они будут решать: видеть тебе эту природу, гулять ли тебе по этим просторам или нет. Через несколько лет борьбы что-то надламывается в М. Цветаевой под натиском семьи. М. Цветаевой ясно, что семья всё равно уедет, с нею или без неё. М. Цветаевой ясно, что с её убеждениями, с её опытом, с её желаниями никто не хочет считаться. М. Цветаевой ясно, что все они – муж, дочь, сын – рано или поздно бросят её одну в чужой стране. Она догадывается, что всех их может ждать в Советской России. Ей всех домочадцев жаль. Ей жаль себя. Она понимает, что попала в тупик. Её крепость осаждена со всех сторон. И М. Цветаева начинает искать путь к почётному отступлению. Она взвешивает аргументы за и против: «Против: Москва превращена в Нью-Йорк: в идеологический Нью-Йорк,   ни пустырей, ни бугров – асфальтовые озёра с рупорами громкоговорителей и колоссальными рекламами: нет, не с главного начала: Мур, которого у меня эта Москва сразу, всего, с головой отберет. И, второе, главное: я – с моей Fruchtlogigkeit, я, не умеющая не ответить, я не могущая подписать приветственный адрес великому Сталину, ибо не я его назвала великим и – если даже велик – это не моё величие и – м.б., важней всего, – ненавижу каждую торжествующую казённую церковь. И – расстанусь с Вами: с надеждой на встречу! – с А.И. Андреевой, с семьёй Лебедевых (больше у меня нет никого).   Вот. – Буду там одна, без Мура – мне от него ничего не оставят, во-первых, п.ч. всё – во времени: здесь после школы он – мой, со мной, там он – их, всех: пионерство, бригадирство, детское судопроизводство, летом – лагеря, и всё – с соблазнами: барабанным боем, физкультурой, клубами, знамёнами, и.т.д., и.т.д. <…> Положение двусмысленное». М. Цветаева хорошо информирована о системе коллективистского воспитания в СССР. Эта система не может не вызывать в ней чувства протеста и ужаса. Да только от Георгия ей уже мало что оставили, не вывозя его из Франции. Душой Георгий с отцом, в СССР. И понятно, что с неё требуют подписать прошение адрес Сталину, что уж конечно выше её сил. Нет, М. Цветаева решительно – не едет. В марте 1936 года она пишет Тесковой: «С.Я. держать здесь дольше не могу – да и не держу – без меня не едет, чего-то выжидает (моего «прозрения»), не понимая, что я – такой умру». Такой умру! Оправдываясь перед К. Бальмонтом, что её вещи напечатаны по новой орфографии, М. Цветаева делает приписку: «Милый Бальмонт! Не заподозри меня в перемене фронта: пишу по-старому, только печатаюсь по-новому». Такой умру! Такой она умрёт. Непреклонной в отношении советского режима. А пока давление семьи продолжается неуклонно, неустанно неумолимо. М. Цветаева не может ни образумить, ни переубедить домочадцев. Домочадцы не могут ни понять, ни образумиться. Они считают М. Цветаеву недальновидной, упрямой, упёртой, ничего не понимающей ни в политике, ни в жизни. Это они, с их точки зрения, прозревшие и прогрессивные, передовые и проницательные. Это она, с их точки зрения, консервативна, старомодна, отстала и недальновидна. Они не ведают, что творят. Их воспалённому воображению представляются радужные перспективы жизни в СССР. Им кажется, что там кипит строительство новой жизни! Там кипит сама жизнь! Будущее кажется таким многообещающим, таким заманчивым, таким желанным! И поперёк этого будущего – М. Цветаева с её непонятным упрямством. Впрочем, она уже никому не поперёк. Может быть, их пока что останавливает чувство вины перед нею? Нет, ни Али, ни С. Эфрона чувство вины, даже если оно и было, не остановило. Вынеся из Советской России в 1922 году мнение о бездушной, насильственной на Руси коммунистической душе, М. Цветаева своего мнения никогда не переменила. Она сожалела, что не родилась на 20 лет раньше и поэтому считала себя вневременным явлением. Она не успела завоевать до революции в России широкий круг читателей. В эмиграции этого круг не превышал 80-100 человек. Всех их М. Цветаева знала в лицо. Она делает горький вывод: «Моё время меня как действующую силу – смело и смело бы во всякой стране. <…> Я ему не подошла идейно, как и оно мне. <…> Я в стане уединённых, а он   пустыня со всё редеющими сторожевыми постами (скоро – просто кустами – с костями). Моя неудача в эмиграции – в том, что я не-эмигрант, что я по духу, т.е. по воздуху и по размаху – там, туда, оттуда. А содержания моего она, из-за гомеричности размеров – не узнала. Здесь преуспеет только погашенное и – странно бы ждать иного!». М. Цветаева превосходно знает, что в СССР, куда её тянут, ни воздуха, ни размаха нет. Всё осталось в прошлом. Та Россия, где воздух и размах – погибла. С. Эфрон соблазнял её, наверное, тем, что в новой России её будет хорошо, её будут печатать, у неё будет много читателей. Он, наверное, играл на её любви к родине. Его логика была проста. Раз любишь родину, надо вернуться к ней и служить ей. Да разве М. Цветаева, не желающая возвращаться, меньше любила родину? «Напиши мне о летней Москве. Моей до страсти – из всех – любимой»,   просит она Пастернака. «Борис, я соскучилась по русской природе, по лопухам, по неплющевому лесу, по себе – там. Если бы можно было родиться заново». Её пронзительные стихи «Тоска по родине…», «Дом» говорят о любви, но о любви к стране, которой нет на карте.  мог написать ей о летней Москве, но это была не её Москва, которую она помнила и любила. Всё переменилось в Москве. Даже памятник Пушкину будет переставлен на новое место. Родиться бы заново, чтобы забыть, чтобы не помнить старую Россию и старую Москву. Потому что любит М. Цветаева только их. Она пишет стихотворение «Страна»:  «С фонарём обшарьте / Весь подлунный свет. / Той страны на карте – / Нет, в пространстве – нет. / Выпита как с блюдца: / Донышко блестит! / Можно ли вернуться / В дом, который   срыт! / Заново родися! / В новую страну! / Ну-ка, воротися / На спину коню / Сбросившему! (Кости /  Целы-то – хотя?!) /  Этакому гостю / Булочник – ломтя / Ломаного, плотник – / Гроба не продаст! / Той её несчётных / Вёрст, небесных царств, / Той, где на монетах – / Молодость моя, / Той России – нету, / Как и той меня».  («С фонарём…»)
писал в те же годы: «…мы тоскуем по России, а не по СССР, по русским песням, а не по «интернацивонялу», как выговаривают некоторые малограмотные «товарищи». Понятно, что и М. Цветаева тосковала не по СССР, а по России, не по ЧК и не по «интернацивонялу». В 1919 году, размышляя о слухах, которые бродили по Москве, что «немцы подарили нам большевиков», «немцы подарили нам пломбированного Ленина». М. Цветаева задаёт риторический вопрос, что будь мы на месте немцев, разве мы этого бы не сделали? Вагон, везущий Ленина, она сравнивает с Троянским конём. Политика, присовокупляет М. Цветаева, заведомая мерзость, и кроме мерзости нечего от неё и ждать. Мерзость, она повсюду мерзость, германская ли она, российская ли. И М. Цветаева жёстко прибавляет: «Как Интернационал – зло, так и Зло – интернационал». В отношении патриотизма, национализма и интернационализма, М. Цветаева стоит совершенно на тех же позициях, что и философ И. Ильин, писавший в своём труде «Путь духовного обновления»: «Интернационализм отрицает родину, и будучи никем, желает сразу стать «всечеловеком»; и это не удаётся ему <…> …настоящий патриот не способен ненавидеть и презирать другие народы, потому что он видит их духовную силу и их духовные достижения. <> В жизни и культуре всякого народа есть Божье и есть земное. Божье   надо и можно любить у всех народов, что и выражено словами Писания: «всяческая и во всех Христос»; но любить земное у других народов не обязательно».
М. Цветаева говорит: «Францию люблю больше, чем француз. Германию больше, чем немец. Испанию больше, чем испанец и.т.д.
Моя Интернационал – патриотизм всех стран, не третий, а Вечный!». Нечего и говорить, что во всех странах М. Цветаева любит Божье, вечное   цветение их великих культур. Когда М. Цветаеву спросили в годы первой Мировой войны, как она относится к немецким зверствам, и упрекнули, как она смеет в эти годы продолжать любить Германию, воевавшую с Россией, М. Цветаева ответила: «Но я говорила о качественной Германии, а не о количественной». Божье в народах – его качество. Всё остальное, количественное,   земное. И если у количественного, земного есть своё качество, то оно и есть – зверство, т.е. качество количественности: «Для любви достаточно одного, для убийства нужен второй»,   замечает М. Цветаева. В эссе «О Германии», написанном в 1919 году, она повторит то, что записала в дневнике: «Страсть к каждой стране, как к единственной – вот мой Интернационал. Не третий, а вечный».
Для М. Цветаевой культура и цивилизация имперской России, в которой она родилась, воспитывалась, развивалась и носителем которой она являлась, была погибшей культурой и цивилизацией. Такой же погибшей, как культуры и цивилизации древних: Греции, Рима, Византии, Египта. Культура СССР была нарождающейся, новой, идеологизированной, демонстративно оборвавшей культурные традиции и связи с культурой России, объявившей себя без всяких на то оснований самой передовой в мире. Эта культура была чужой и чуждой культуре погибшей России. М. Цветаева всё это прекрасно осознавала. В 1933 году она писала В. Буниной: «Нас тех – нет. Всё сгорело дотла, затонуло до дна. Что есть – есть внутри. Вас, меня, Аси, ещё нескольких. Не смейтесь, но мы ведь – правда – последние могикане. И презрительным коммунистическим «ПЕРЕЖИТКОМ» я горжусь. Я счастлива, что я пережиток, ибо переживёт и меня (и их!). <…> Мир идёт вперёд и должен идти: я же  не хочу, не нравится, я вправе не быть своим собственным современником». Вот эту-то, погибшую во времени и пространстве родину, М. Цветаева и любила, поэтому ей некуда и незачем было возвращаться. Для неё вопрос о возвращении просто не существовал. М. Цветаева не считала себя эмигранткой потому, что эмигрант покидает родину по каким-либо причинам и живёт в другой стране. У эмигранта есть возможность вернуться на родину. Свою родину М. Цветаева считала погибшей, куда вернуться просто невозможно. Поэтому она никогда не считала себя эмигранткой. Арцыбашев дал близкое и понятное М. Цветаевой понятие родины: «…для меня понятие «родина» не исчерпывается географическим пространством и этнографическими особенностями. Для меня родина – это нечто, стоящее над землей и над народом, с ними связанное, но способное отлететь от них, как душа отлетает от мёртвого тела. Да это и есть душа – дух народа». М. Арцыбашев покинул Россию по тем же причинам, что и М. Цветаева. Он говорил, что покинул родину для того, чтобы самому не быть рабом. А потому он и не может вернуться туда до тех пор, пока не будет иметь возможность вернуться свободным и свободу несущим человеком. Никакое «увеличение посевной площади», никакие «миллионы комсомольцев», никакие нэпы, никакое восстановление городов, промышленности, транспорта и сельского хозяйства его, как и М. Цветаеву, не прельщают. Ибо без свободы всё это не имеет никакой цены. И когда к нему приходят люди с жадным огоньком в глазах, говорящие о том, что «там стало совсем хорошо и всё есть», он к этим господам не чувствую ничего, кроме» гадливости. Ибо он знает, что, кроме «всего», ещё имеется и тираническая, подлая, кровавая власть палачей, гасителей живого духа: «Кто лишениям эмигрантского существования предпочитает лишение свободы, тот пусть возвращается в советскую Россию, но о себе ведает, что он слаб и ничтожен духом. Это не осуждение. Это просто констатирование факта». М. Цветаева как-то сказала, что жить – сдавать одну за другой все твердыни. М. Цветаеву могли вынудить поехать в СССР, но её убеждения – политические убеждения, ибо именно таковыми они и были – остались неизменными и ничуть не поколебленными. Последнюю свою твердыню, которую её непреклонный и непродажный дух не мог сдать ни под каким видом и ни при каких условиях, М. Цветаева не сдала. Её дух не мог смириться и принять власть, уничтожившую старую культуру и миллионы невинных людей, чтобы на их костях и на их крови строить «прекрасное будущее» коммунизма. Когда фашистская Германия напала на Чехию, М. Цветаева сбрасывает маску политического бесстрастия: «С каждым часом негодование сильней: вчера наше жалкое Issy (последнее предместье, в котором жили) выслало на улицу четыре тысячи манифестантов. А нынче будет – сорок – и кончится громовым скандалом и полным переворотом. Ещё ничего не поздно: ничего не кончилось – всё только начинается». Она была права, всё только начиналось. Страстная натура М. Цветаевой не может выдержать долгого бесстрастия, ей совершенно не свойственного. Она должна была как-то отреагировать на последние политические события, и она бурно отреагировала – всей своей поэтической натурой. М. Цветаева немедленно заявляет с кем она, на чьей стороне, в чьём стане. Любя Германию, М. Цветаева – против фашистов, как любя Россию – против коммунистов. Это и есть чистейшей воды политическая позиция, ясно и твёрдо, и недвусмысленно выражаемая М. Цветаевой в письмах, дневниках, высказываниях, стихах, прозе. Когда М. Цветаева оказалась в СССР, с нею произошло именно то, чего она боялась и что предвидела. Первым делом её лишили всех мыслимых видов свободы: свободы передвижения, свободы творчества, свободы слова, свободы печати, экономической свободы, и свободы выбора. Затем разрушили её семью, причём в самых извращённых и садистских формах: арест и ссылка сестры, арест дочери и арест мужа. Извращение и садизм проявились в том, что А.И. Цветаева ни в чём не была виновна, а А.С. Эфрон и С.Я. Эфрон были преданы советскому режиму и добровольно служили ему. Что могло произойти дальше? Об этом мы можем только гадать. Но не надо много воображения, чтобы представить себе дальнейшее развитие событий. Все энкаведешные сценарии не отличались особым разнообразием.
Отношение М. Цветаевой к политике в целом было резко негативным, если под политикой подразумевалась устремлённость к злу: насилие и надругательство над личностью, насилие и надругательство над веками сложившимися государственными формами, насилие и надругательство над тысячелетней культурой, насилие и надругательство над свободой своего или чужого народа. Политику М. Цветаева считала грязью. Это отношение к ней она высказала в письме к Берг по поводу вызова её во французскую полицию на допрос из-за внезапного исчезновения С. Эфрона, замешанного в убийстве И. Рейсса: «Вы же знаете, что я никаких дел не делала <…>   и не только по полнейшей неспособности, а из глубочайшего отвращения к политике, которую всю – за редчайшими исключениями – считаю грязью». М. Цветаева просит Берг не верить газетной информации об С. Эфроне. А информация плохая, окончательно уронившая С. Эфрона в глазах эмиграции, которая и без того давно была уверена в том, что он коммунист и агент НКВД. Последние события это только подтвердили. М. Цветаева наотрез отказывается верить в то, что С. Эфрон замешан в кровавом деле. Его просоветские взгляды давно уже ей известны, но, что он докатился до уровня «мокрушника», это было для неё чересчур. М. Цветаева просто не верит – и всё, что С. Эфрон занимался грязной политикой, заведомой мерзостью, по её собственному определению. Она не верит, потому, что сама не способна на низость. Она не верит, что можно добровольно подчиниться такой политике. О себе в 1933 году она сказала: «Политика – мерзость, которой я нигде не подчинюсь, как вообще никакому организованному насилию во имя чего бы то ни было и чьим бы именем не оглавлялось». Вот это и есть политическое кредо М. Цветаевой и поверить, что человек, которого она знала много лет, имеет прямо противоположное политическое кредо, для неё было невозможно. Это был как бы крах всего, что их ещё связывало.
М. Цветаева совершенно ясно обозначила свою приверженность к старому, навсегда погибшему, но для неё прекрасному миру, и ненависть к новому «миру организованных масс». Она подчеркивает, что такие, как она – последние могикане, последние носители русской культуры дореволюционного времени.


5. «Белый поход, ты нашёо своего летописца»

Тема революции развивается в стихотворениях 1917 1922 гг. В стихотворениях этого периода появляются мотивы сиротства, судьбы, испытания, беды, гибели, смерти, разгулявшейся революционной стихии, борьбы, страдания, разлуки, тоски, гордости, смирения, преданности, верности, мятежа, отчаяния, надежды, ученичества Рядом с этими новыми темами и мотивами соседствуют стихотворения дореволюционной романтической тематики: любовь, творчество, свобода, вольность, романтика «плаща и шпаги». Есть также библейские мотивы. Старые романтические темы – защитная реакция на ужас, ставший обыденным, каждодневной действительности. Своё отношение к революции М. Цветаева изложила в сборнике стихотворений «Лебединый стан».
Большинство произведений, включённых в сборник, были написаны поэтом с 1917 по 1921 годы. Она начала писать их сразу после февральской революции, а закончила этот цикл сразу после поражения белой добровольческой армии. В 1938 году М. Цветаева написала небольшое послесловие к этому сборнику, сообщая, что могла бы включить в «Лебединый стан» всю «Разлуку», всего «Георгия» и добрую четверть «Ремесла», т.е. стихотворения, написанные позже, в 1921-1922 гг. Тематически они связаны с «Лебединым станом», но М. Цветаева сочла необходимым завершить сборник январским стихотворением 1921 года, которое является одновременно является по жанру и плачем по поражению Белой армии и заздравной песней во славу Добровольчества. Все стихотворения этого сборника построены на антитезе: мы – они, белое – чёрное. М. Цветаева записывает в дневнике: «Да, да, господа! До 1918 года вы говорили: дворянин, хам…Я же говорила: человек. Теперь – наоборот». Это вполне логично, если учесть, что мир был расколот на два стана. По одну сторону: Отчизна, Россия, Русь, Царь, Царский сын, престол, трон, алтарь, церковь, храм, колокола, монастыри, святые кресты, Лик, Дух, Богородица, Благая весть, русские князья, русский барин, порода, дворянство, дворянский долг, русский флаг и русский гимн, офицерство, честь, долг, Георгий, герой, Белая гвардия, белые лебеди, белые рыцари, белая кость, белый поход, белизна, гнездо, дом, агнец.
По другую сторону находятся: ад солдатского вагона, солдатня, солдаты, девки, площадь, лес знамён, сброд, чернь, чернь чёрная, чёрная пучина, червь, тёмные, чёрная кость, гад, дракон, мракобесье, Содом, ветер, вихрь, буря, метель, смерчь, чернота, волк, вороны, Антихрист, псарь, орда, татарин, Чингис Хан, дровосек, разбойник, Стенька Разин, красный зверь, чёрное царство, красные, красная пыль, красная телега, красная Русь, красная тряпка, страна обид. Всё, что находится в стане разрушенного большевиками мира, для М. Цветаевой ценно и дорого. С Белой гвардией М. Цветаева связывает самые заветные на тот период мечты: «Это просто, как кров и пот: / Цар – народу, царю – народ. / Это ясно, как тайна двух: / Двое рядом, а третий – Дух. / Царь с небес на престол взведён: / Это чисто, как снег и сон. / Царь опять на престол взойдёт – / Это свято, как кровь и пот». («Это просто...») Что на Царе – благодать Божия, снизошедший Святой Дух, для М. Цветаевой непреложная истина. И написано это стихотворение за три месяца до гибели Царской Семьи. Есть ещё надежда на обретение той страны, того мира, который был до 1917 года. Белогвардейцы должны были победить зло, разбушевавшуюся стихію, взбесившуюся чернь, вернуть Царя и навести в стране порядок. Потому дело Белой гвардии для М. Цветаевой свято. Она так и пишет «Белогвардейская рать святая». Святое дело – белое дело. В символике белого цвета заложено несколько значений. Прежде всего это – чистота и истина, высшие ценности и божественность. Все эти слова М. Цветаева использует, когда говорит о белах Добровольцах: «Белая гвардия, путь твой высок».  ( «Дон»)
Белый цвет ассоциируется с праздником. Таким праздником для М. Цветаевой могла быть желанная победа белогвардейцев над красными и вступление победителей в Москву: «Торжество – в подвалах и вертепах! / И взойдёт в Столицу - Белый полк!».  («Белизна – угроза Черноте»)
Но есть щё одно значение белого цвета – жертвенность: «Об ушедших – отошедших – / В горний лагерь перешедших, / В белый стан тот журавлиный – / Голубиный – лебединый – / О тебе, моя высь, / Говорю – отзовись!»
Белый цвет это цвет мира и Святого Духа: «Дух Святой – озёрный голубь, Белый голубочек с веткой».  («Мир окончится потопом»)
Белая лилия – атрибут Девы Марии, а также многих святых. Их часто изображали в руках архангела Гавриила в сценах Благовещения. Белая лилия символизирует чистоту и невинность. Это значение белых лилий происходит от Нагорной проповеди Христа, в которой он использовал этот образ в качестве аллегории того, как Бог вознаградит тех, кто отказался от жажды наживы (Евангелие от Матфея, 6: 28-30). Белая лилия в щите   оружие праведника, символ правоты и истины: «Белизна – угроза Черноте. / Белый храм грозит гробам и грому. / Бледный праведник грозит Содому / Не мечом - а лилией в щите!». Революция – Содом. Библейский образ точно выражает сущность революции. Содом символизирует беззаконне, беспорядок, нечестие, неправду, физический и духовный разврат, «дьявольскую свободу» [10, 184]. «   Свобода! – Гулящая девка / На шалой солдатской груди!».  («Из строгого…») Ошалевают от этой дьявольской свободы, когда всё дозволено, не только люди: «Ошалелые столбы тополей, / Ошалелое – в ночи – пенье птиц».  («Ночь…») В Феодосии – там, в конце октября была М. Цветаева – был разгромлен Царский винный склад с драгоценными винами. Люди хлебали вино прямо из бочек, разбивая их, и вино текло по земле. Люди хлебали вино из луж. Вино впитывали деревья, и пили птицы, пьянея и в ночи распевая песни. Революция это не только Содом, но это и – Площадь. М. Цветаева запишет в дневнике в 1918 году: «Площадь – людная пустыня». Площадь в стихотворениях М. Цветаевой становится символом революции, хаоса, стихийного стечения народа, истерики и беспорядка. Во время революции народ собирался на площадях и митинговал в течение многих часов. Нередко на площадях совершались кровавые расправы над политическими противниками. Площади противопоставлен Храм, где есть религия, закон и порядок. Свобода вышла на площадь: «Из строгого, стройного храма / Ты вышла на визг площадей... /    Свобода! – Прекрасная дама / Маркизов и русских князей».  («Из строгого…»)
Как только свобода покидает Храм, тотчас меняется качество свободы. М. Цветаева различает, как и Бердяев, два вида свободы: свободу Божественную и свободу дьявольскую. Свобода Божественная, какой её мыслили лучшие умы во Франции и России (у М. Цветаевой символически: французские маркизы и русские князья), это свобода для творчества, для созидания, и она неотделима от ответственности. Свобода дьявольская это свобода от ответственности, свобода разрушения и насилия. Выйдя из Храма религии, закона, порядка и ответственности, свобода попадает в объятия толпы, черни, хаоса и перестаёт быть свободой Божественной. Прекрасная Дама превращается в гулящую девку. М. Цветаева назовёт XX век – веком площадей, т.е. веком масс и толп. Сравнивая двух греческих богов Аполлона и Вакха, М. Цветаева писала, что Аполлон – бог душ, а Вакх – бог толп (стай, свор). Нечего и говорить, что сама она всегда предпочитала Аполлона. Она терпеть не могла массы, толпы, своры, стаи. Любой коллектив, партия, группировка, клан вызывали в ней подозрение и оттолкновение. М. Цветаева считала, что в толпе, как бы она ни называлась, личность, в особенности творческая личность, задыхается. Толпа – личность – всегда задавит или растопчет: «Когда людей, скучивая, лишают лика, она делаются сначала стадом, потом сворой». Вожди, считала она, появляются там, где есть толпа. Вождь и толпа необходимы друг другу, как воздух. Нет толпы, вождь не нужен. Есть толпа – появится и вождь. И поведёт толпу, вновь превратившуюся в стадо, куда захочет.
В 1934 году М. Цветаева думает о площади то же, что и в 1918 году: «Кто победил на площади –  / О том не думай и не ведай, / В уединении груди –  / Справляй и погребай победу».  («Уединение: уйди…»)
D 1939 году она вернётся к этому образу-символу, показав, что осталась верна идеалам своей молодости: «С волками площадей / Отказываюсь – выть».  («О слёзы…»)
Белый цвет – антитеза чёрному. Чёрный цвет всегда несёт негативный смысл. Чёрный цвет – синоним несчастья. смерть, невежество, зло. Недаром Сатану называют князем тьмы.
У М. Цветаевой чёрный цвет ассоциируется с червём и чернью, т.е. с низшими представителями всех существ и рода человеческого, низшими не потому, что они эти люди занимают низшее место в общественной иерархии, а по образу мыслей – антиобщественных, разрушительных и преступных: «Червь и чернь узнают Господина / По цветку, цветущему из рук».  («Белизна – угроза Черноте»)
Чёрный цвет ассоциируется с ночью, символизирует ад: «Я помню ночь и лик пресветлый / В аду солдатского вагона».  («На кортике своём…»)
Большевики  в системе символов М. Цветаевой – чёрные вороны: «   Где лебеди? – А лебеди ушли. /    А вороны? – А вороны – остались».
Образ-символ «чёрные вороны», как и образ «белых лебедей», восходит к русскому фольклору, а также к  эпической поэме «Слово о полку Игореве», где чёрным вороном назван враг – «поганый половчанин». Большевики захватили Родину, Москву, Кремль: «Над твоим черноголовым верхом / Вороны кружат».  («Кремль»)
В каждом стихотворении М. Цветаева сталкивает противоположности: Прекрасная дама – гулящая девка, русский князь – солдат, соборы – стойла, кровные кони – дровни, чёрная кость – белая кость, герой – гад, герой – дракон, белизна – чернота, агнец – волк, лебеди – вороны, белогвардейцы – Антихрист, царь – псарь, Хан – орда, буря – мир, трон – лавина, дом – площадь, и.т.п. В целом всё это воспринимается как борьба добра и зла.
Одним из главных образов-символов сборника – ветер. Прежде всего, ветер это стихия, ибо ветер есть быстрое движение воздуха. Среди общепринятых значений этого символа, восходящих к Библии: ложь и  обман (Иов. XV, 2), опустошительное действие войны (Иер. XVIII, 17), быстрота (Пс. CIII, 7), и. т. п. М. Цветаева обращается к значению этого символа, как к выражению Божьего гнева. В книге пророка Исайи в главе 27 говорится не только о миролюбии Господа, но и гневе Божием, обрушенном на того, кто посмеет в винограднике Его противопоставить Ему в нём волчцы и тернии. Бог во гневе «выбросил  его сильным дуновением Своим как бы в день восточного ветра». Восточный ветер особенно был опасен в Палестине и наносил большой вред. Ветер, как и площадь, символ революции. Революция – разрушение и потери. М. Цветаева записывает в дневнике фразу: «Ветер потерь». В первом же стихотворении «Лебединого стана» М. Цветаева даёт ряд противопоставлений: погоны, пресветлый лик (офицера) – ночь, ад вагона, солдаты: «Я помню ночь и лик пресветлый / В аду солдатского вагона. / Я волосы гоню по ветру, / Я в ларчике храню погоны».  («На кортике своём…»)
Офицера царской армии С. Эфрона М. Цветаева везла, спасая, в Крым. Что делала в вагоне солдатня, вкусившая «дьявольской свободы», если М. Цветаева определила это словом – ад? Пели под гармонику, пьяные, распоясавшиеся, матерящиеся. Лузгали семечки, плюя на пол. Ссорились и дрались, выясняя отношения. Несли похабщину. Косноязычно рассуждали о революции и свободе. Самое главное – странная по смыслу фраза: «я волосы гоню по ветру». Смысл, разумеется, переносный. Здесь впервые заявлена символика «Лебединого стана»: ветер, как символ Божьего гнева, обрушенного и на тех, кто попустил революцию, и на тех, кто совершил её. «Гнать волосы по ветру»   означает, что революционные события коснулись поэта, как и всех в стране. Сохранение золотых офицерских погон в ларчике – знак верности старому, дореволюционному миру. Действо – контрреволюционное по сути. Ветер ли развевает красные флаги большевиков, или, быть может, именно флаги создают этот ветер? Революционеры в России любили демонстрации, митинги и красные знамёна. М. Цветаева называет эти флаги «ветреный лес знамён», противопоставляя ему кремлёвский звон: «Заблудился ты, кремлёвский звон / В этом ветреном лесу знамён. / Помолись, Москва, ложись, Москва, на вечный сон!».  («Над церковкой…»)
Кремлёвский звон символизирует дореволюционную Россию, в то время как ветреный лес знамён – революционную, и символично то, что кремлёвский звон заблудился среди знамён. Стихотворение «Над церковкой…» написано 2 марта 1917 года, т.е. сразу после февральской революции, и М. Цветаева уже предвидит окончательную гибель России, воплощенной в образе Москвы. В стихотворении «И кто-то, упав на карту…» М. Цветаева даёт образ «молодого диктатора» Керенского, в котором на мгновение ей почудился русский Бонапарт. Этот образ связан с символом ветра через слова «повеять» и «вихрь»: «И кто-то, упав на карту, / Не спит во сне. / Повеяло Бонапартом / В моей стране. / Кому-то гремят раскаты: /    Гряди, жених! / Летит молодой диктатор, / Как жаркий вихрь».  («И кто-то…») Эти строки М. Цветаевой перекликаются со строкой известной революционной песни: «Вихри враждебные веют над нами…». Вихрь – стихия революции и Керенский есть её воплощение. Когда Добровольческая армия была уже разбита, в стихах М. Цветаевой снова появляется образ-символ ветра, рыщущего по степи: «Идёт по луговинам лития. / Таинственная книга бытия / Российского – где судьбы мира скрыты – / Дочитана и наглухо закрыта. / И рыщет ветер, рыщет по степи: /  - Россия! - Мученица! - С миром спи!».  («Идёт по луговинам…») Это стихотворение написано 17 марта 1918 года, а через двенадцать дней М. Цветаева пишет ещё одно, в котором уточнит образ рыщущего по степи ветра: «Рыжим татарином рыщет вольность, / С прахом равняя алтарь и трон».  («Трудно и чудно…») Взор поэта обращен не только к настоящему, но и к историческому прошлому России. «Ветер» – стихия, символизирующая революцию и «татарин» - символизирующий дикость и насилие есть символы разрушения алтаря и трона – основ Российской государственности в прошлом и настоящем, и «ветер» сделал то, что не удалось «татарину». В один ряд с рыщущим ветром  и рыщущим татарином встаёт образ-символ рыщущего зарева: «Не зарева рыщут, не вихрь встаёт, / Не радуга пышет с небес – то Пётр / Птенцам производит смотр». («Орёл и архангел!…») Эпитет рыщущий, переходя от одного образа-символа к другому, создаёт целостную картину бедствия, разрастающегося, захватывающего всё большие пространства великой страны, сравниваемого с бедствиями, постигшими Россию в прошлом. Для того, чтобы показать картину бедствия в динамике, М. Цветаева использует синонимический ряд для образа-символа ветер: вихрь, смерчь, буря: «Мракобесье. - Смерчь. - Содом. / Берегите Гнездо и Дом». («Мракобесье…») Образ-символ ветра имеет ряд отличительных черт. Во-первых, как нам уже известно, он, будучи рыщущим, динамичен и стремительно распространяется во все стороны. Ему, как и стихии огня, с его рыщущим заревом, трудно поставить заслон. Во-вторых, ветер непостоянен, опасен, обладает страшной разрушительной силой, ему нельзя доверять, ибо невинный слабый ветерок в любую минуту может превратиться в вихрь, смерчь, бурю, вьюгу или ураган, поэтому человек никогда не может служить двум богам. Человек, выбравший прочное, стабильное бытие, подчинённое закону и государственности, не может одновременно доверяться случайному, преходящему, разрушающему это бытие ветру: «Так, присягнувши на верность -  царствам / Не доверяют Шатра – ветрам».  («Надобно смело признаться, Лира!»)
Свой век М. Цветаева называет ветреным. Действительно, в первой четверти XX века в одной только России случились три революции, в конце концов, приведшие к гибели великую империю. М. Цветаева констатирует к чему привели эти катаклизмы: «Ветер в клоки изодрал мундиры, / Треплет последний лоскут Шатра...» М. Цветаева заключает: «Новые толпы – иные флаги! / Мы ж остаёмся верны присяге: / Ибо дурные вожди – ветра».
Понятно, что сама она, будучи женщиной, и не будучи офицером, в действительности такой присяги не давала, но она была женой офицера царской армии и, следовательно, распространяла и на себя право быть верной присяге, которую давал её муж. Прежде всего, она была поэтом, а поэт имеет право давать неофициально присягу и быть верным присяге, данной Государю, а следовательно – государству, пусть погибающему. Быть верным присяге – высшая честь, доступная человеку. Так понимает М. Цветаева свой долг. Верность Богу, церкви, слову, поэзии, долгу, присяге, государству, Царю, человеку   была одним из достоинств, присущих М. Цветаевой. В людях она ценила, прежде всего, именно это достоинство. Большевистская революция породила контрреволюцию, сопротивление, Добровольческую армию, как форму этого сопротивления: «Бури-вьюги, вихри-ветры вас взлелеяли, / А останетесь вы в песне – белы-лебеди!» Нет связи между Севером и Югом. Нет в самом реальном смысле этого слова. Почта не работает, письма писать некуда, адреса нет, телефон молчит. От ветра времени – революции   никуда не деться. Ветер вездесущ. Остаётся доверить ему функцию связи между Севером и Югом, ибо больше – некому. Образ-символ ветра становится вестником: «Я эту книгу поручаю ветру / И встречным журавлям. / Давным –давно – перекричать разлуку – / Я голос сорвала. / <…> / О ветер, ветер, верный мой свидетель, / До милых донеси, / Что еженощно я звершаю / Путь – с Севера на Юг».  («Я эту книгу...»)
Ветер печальную весть доносит с Юга на Север – весть о гибели русских белых полков. М. Цветаева проводит параллель между событиями сегодняшнего дня и событиями 1185 года. Как и в прежние годы суждено плакать Ярославне на кремлёвской стене – Путивля или Москвы, всё равно. И как и прежде, современная Ярославна обращается к ветру, моля принести весть о возлюбленном: «Подымайся, ветер, по оврагам, / Подымайся, ветер, по равнинам, / Торопись, ветрило-вихрь-бродяга, / Над тем Доном, белым Доном лебединым!».  («Лжёт летописец...») Современной Ярославне ветер приносит страшную весть: «   Ветер, ветер! /    Княгиня, весть! / Князь твой мёртвый лежит / За честь!». Не случайно, что последнее стихотворение «Лебединого стана» обращено к образу-символу ветра, воплощенному в образе красного комиссара: «Ветер, ветер, выметающий, / Заметающий следы! / Красной птицей залетающий / В белокаменные лбы» / <…> / Пурпуровое поветрие, / Первый вестник мятежу, - / Ветер – висельник и ветреник, / В кулачке тебя держу! / Полно баловать над кручами, / Головы сбивать снегам, - / Ты – моей косынкой скрученный / По рукам и по ногам! / За твои дела острожные, - / Расквитаемся с тобой, / Ветер, ветер в куртке кожаной, / С красной – да во лбу – звездой!».  («Ветер,ветер…»)
Ветер – висельник и ветреник, мятежник, дела у него острожные, другими словами, ветер (читай, большевик) – преступник. Поэт обещает расквитаться с ветром-преступником, скрученным косынкой. Вспомним обещание М. Цветаевой – воздать большевикам Словом. «Лебединый стан» и другие произведения, как поэтические так и прозаические, о революции и большевиках и есть то самое обещанное воздаяние за преступления.
Гражданская позиция заявлена М. Цветаевой с предельной чёткостью и определённостью, не оставляющей никаких сомнений в том, на чьей стороне она была в революционные 1917-1919 годы, во время гражданской войны. М. Цветаева хотела быть услышанной; она хотела по мере своих сил помочь контрреволюции, а поскольку она была поэтом, её оружием было Слово. И, чтобы не оставалось сомнений в её намерениях, в 1918 году она написала: «Был мне подан с высоких небес / Меч серебряный – воинский крест. / Был мне с неба пасхальный тропарь: /    Иоанна! Восстань, Дева-Царь! / И восстала – миры побороть – / Посвящённая в рыцари плоть. / Подставляю открытую грудь. / Познаю серединнукю суть. / Обязуюсь гореть и тонуть». («Был мне подан...») В 1920 году М. Цветаева подтвердила, что намерения её осуществились, и превратились в действие: «Белый поход, ты нашёл своего летописца».  («Буду выспрашивать...») М. Цветаева понимала, что никто и никогда не опубликует стихотворения «Лебединого стана» в Советской России. Она понимала, что в стране, где свирепствует Г.П.У., не только публикация таких стихотворений невозможна, но и хранение их дома небезопасно, и что автору таких стихотворений грозит немедленная расправа без следствия и суда. М. Цветаева жаждала выехать из Советской России, и случай подвернулся: оказалось, что С. Эфрон жив, находится в Чехии, и теперь можно было добиваться выезда. Именно за границей М. Цветаева надеялась опубликовать «Лебединый стан».
Время, в которое М. Цветаева предприняла попытку выехать из Советской России, пришлось на нэп. Страшные годы военного коммунизма и гражданской войны были позади. В письме к сестре М. Цветаева характеризовала этот период времени следующим образом: «О Москве. Она чудовищна. Жировой нарост, гнойник. На Арбате 54 гастрономических магазина: дома извергают продовольствие. Всех гастрономических магазинов за последние три недели 850. На Тверской гастрономия «L’Estomac». Клянусь! Люди такие же, как магазин; дают только за деньги. Общий закон – беспощадность. Никому ни до кого нет дела. <…> Всё это слишком пахнет кровью. Голодных много, но они где-то по норам и трущобам, видимость блистательна. <…> О литературах и литературе я тебе уже писала. Та же торговля». Красный террор продолжался. Паёк, получаемый М. Цветаевой за смерть ребёнка, мог в любую минуту кончиться, потому что М. Цветаева не только не была коммунисткой или сочувствующей, она лояльной и благонадежной не была. Идти служить М. Цветаева не могла. Её пятимесячный опыт службы в советском учреждении навсегда отбил у неё охоту его повторять. М. Цветаева выразилась кратко – лучше повеситься, чем идти служить. Рано или поздно советская власть могла потребовать от М. Цветаевой, как от гражданки, так и от поэта, доказательств лояльности – воспеть царство социализма и его вождей. Или потребовать идти служить: кто не работает, тот не ест. Приняв в соображение все эти перспективы: выбор между голодом и служением, молчанием или воспеванием, отречением от прошлого и признанием нового строя, М. Цветаева выбрала отъезд. М. Цветаева отлично понимала, что в СССР она больше не сможет печататься. Право публикации своих произведений, даже таких, где не было даже намёка на политику, надо было заработать воспеванием советского режима. Для М. Цветаевой это было исключено. Она была убеждена, что многие эмигранты покинули Россию не по идейным, т.е. политическим соображениям, а спасая себя и свои капиталы. По идейным убеждениям Россию покинули, считала она, только белые офицеры. Все, кроме офицеров, не имели права называться эмигрантами, а коль скоро все уехавшие себя ими называли, то из чувства протеста, М. Цветаева себя эмигранткой не считала. Хотя именно она и была настоящей эмигранткой, потому что она покинула Советскую Россию по идейным соображениям. Советский режим и М. Цветаева были органически несовместимы. Многие философы, учёные, писатели, поэты покидали Советскую Россию именно по идейным соображениям, а вовсе не потому, что у них отняли имения и состояния. Вот, например, признание писателя М. Арцыбашева: «Я покинул родину не из страха перед террором, не потому что боялся голодной смерти, что у меня украли моё имущество, и не потому, что я здесь за границей приобрёл другое. Нет, я покинул родину потому, что она находится во власти изуверов или мошенников, всё равно, но, во всяком случае, во власти людей, которых я презираю и ненавижу. Я покинул родину потому. что она перестала быть той Россией, которую я любил. <…> Я покинул родину потому, что в неё воцарилось голое насилие, задавившее всякую свободу мысли и свободу слова, превратившее весь русский народ в бессловесных рабов. <…> Я покинул родину для того, чтобы самому не быть рабом». Под этим признанием М. Цветаева бы подписалась, настолько оно было созвучно её мыслям.
Оказавшись за границей и встретившись с Эфроном, М. Цветаева, столь гордившаяся его участием в белом походе против красных, не могла не почувствовать, что его мысли приняли иное направление. Была ли М. Цветаева обескуражена кардинально изменившимся настроением С. Эфрона в отношении Добровольчества? Она молчит об этом. Она сдержана. Она скажет об этом потом, в послесловии к недоконченному «Перекопу», что её доброволец остыл. Но она-то не остыла. Что бы ни говорил С. Эфрон, куда бы ни поворачивал, М. Цветаева останется при своём мнении. Она самодостаточна и независима в суждениях. Для неё Добровольчество было овеяно духом высокого героизма и самоотверженности. Таким оно для неё и останется и после поражения. Тем более, после поражения. Поражение придаст Добровольчеству ореол мученичества и святости. М. Цветаева знала, что мир изменяется и должен изменяться, но основополагающие принципы бытия должны оставаться неизменными. Среди этих принципов нет места бунту черни, бессмысленному и беспощадному, ведущему к разрушению основ бытия и растлению духа. Как и нет среди них места отречению и измене тому, чему ты всем обязан. Она ничем не была обязана большевикам, которые ограбили её во всех смыслах. Они отняли у неё средства к существованию, дом, ребёнка, Родину, Царя. Они покусились на её личную свободу. М. Цветаева была всем обязана старому погибшему миру, который преданно любила и после его смерти. Тем более после его смерти! Она ощущала себя частью этого погибшего мира. Частью, случайно выжившей. Она не могла, подобно С. Эфрону, предать то, что любила, чему была обязана, и частью чего она себя ощущала. После плевка на красный флаг, задевший её по лицу, после мечты – увы! неосуществленной – видеть повешенным коммуниста Б. Закса (и всех остальных коммунистов тоже), ей ничего не оставалось, как покинуть страну, ставшую чужой. М. Цветаева осознала свой гражданский долг перед погибшей родиной. Этот долг она могла заплатить двумя способами: протеста и творчества. Уехав из ставшей чужой страны, М. Цветаева словом отдаст последний долг Царской семье и Белой армии. И словом же воздаст «по заслугам» революции и большевикам. В записной книжке М. Цветаевой есть запись: «Большевики мне дали хороший русский язык (речь, молвь)…Очередь – вот мой Кастальский ток! Мастеровые, бабки, солдаты…Этим же даром большевикам воздам!» Последняя фраза М. Цветаевой звучит, как угроза. Её оружием было – Слово. М. Цветаева большевикам воздаст по заслугам. (Правда, она выразилась несколько неточно. Большевики если и дали язык, то чудовищный новояз. Не язык они дали, а очередь, где поэт мог приобщиться народному языку).
В Берлин М. Цветаева везла с собою рукопись книги «Лебединый стан». И И. Эренбург вспоминает: «Её встреча с мужем была драматичной. Сергей Яковлевич был человек обострённой совести. Он рассказал ей о зверствах белогвардейцев, о погромах, о душевной пустоте. Лебеди в его рассказах выглядели воронами. Марина растерялась. В Берлине я с ней как-то проговорил ночь напролёт, и в конце нашего разговора она сказала, что не будет печатать свою книгу». В ответ М. Цветаева могла рассказать С. Эфрону о зверствах красных, о красном терроре. И если она и растерялась, то, наверное, не от рассказов о зверствах белых, которые если и были, то ответом на красный террор, а потому, что ей предстояло познакомиться с неизвестным для неё С. Эфроном, ибо он предстал перед нею отнюдь не лебедем, а действительно вороном, клюющим лебедей. Что бы ни сказала М. Цветаева И. Эренбургу при встрече в Берлине в мае 1922 года (если она вообще говорила это), факты противоречат воспоминаниям И. Эренбурга. А факты таковы: в сентябре того же года М. Цветаева обращается к П.Струве редактору журнала «Русская мысль»: «Месяца два тому назад мною были переданы в редакцию «Русской мысли» стихи. Хотела бы знать об их судьбе и, если они приняты, получить гонорар». Речь идёт о стихотворениях из книги «Лебединый стан», переданных в редакцию «Русской мысли» в июне. Струве напечатал пять стихотворений под общим названием «Дон». По всей вероятности М. Цветаева пытается пристроить другие стихотворения «Лебединого стана» по другим редакциям, но то ей не удаётся. В декабре 1924 года М. Цветаева вновь обращается с просьбой к Струве, напоминая ему, что пять стихотворений он напечатал в своём журнале два года назад: «Обращаюсь к Вам за советом: у меня до сих пор не издана книга так называемых «контрреволюционных» стихов (1917-1921 гг.),   все нашли издателей, кроме этой. Книжка небольшая,   страниц на 60. Некоторые из стихов печатались в «Русской мысли». Хотелось бы, чтобы она существовала целиком, потому что, с моего ведома, такой книги ещё не было. Левые издательства от неё, естественно, отказываются. Называется она «Лебединый стан», в России её – изустно – хорошо знали. <…> Вопрос оплаты здесь второстепенен,   мне важно, чтобы тогдашний голос мой был услышан». Эти строки свидетельствуют, что М. Цветаева, вопреки утверждениям Эренбурга, не только не отказалась от мысли опубликовать книгу «Лебединый стан», но укрепилась в этой мысли и настойчиво стремилась осуществить свою мечту. Ей было важно, чтобы её голос был услышан, чтобы все знали, что она думает о Добровольчестве и большевиках. Что голос «тогдашний» не означало, что её сегодняшний голос изменился. Просто, стихи были написаны – тогда, по горячим следам. Если бы М. Цветаева переменила мнение о Добровольчестве под воздействием «страшных» рассказов С. Эфрона, то вряд ли она стремилась опубликовать свои стихи. М. Цветаева видела глубокий смысл в опубликовании «Лебединого стана». Со Струве у неё ничего не вышло. Через два года М. Цветаева обращается к другому издателю. Даже вопрос оплаты её не волнует, лишь бы напечатали, так ей важно издать эту книгу. И это при тяжелейшем материальном положении. М. Цветаевой надо, чтобы её тогдашний голос был услышан теми в эмиграции, кто, подобно С. Эфрону, отшатнулся и отрёкся от собственного прошлого и от идеалов, которым служил. Публикацией «Лебединого стана» М. Цветаева дала бы понять всем эмигрантам – кто она на самом деле. Когда очередная попытка издать «Лебединый стан» не удалась, М. Цветаева всё равно не оставляет надежды увидеть книгу опубликованной. Ещё через два года, в марте 1926 года,  она пишет письмо Сувчинскому, философу и одному из основателей евразийского движения: «Вечер прошёл удачно <…> Стихи доходили. Хочу на часть денег издать Лебединый стан, он многим нужен, убедилась». В Лондоне М. Цветаева выступала на вечерах, организованных Пен-клубом. Читала свои стихи, а также стихи Ахматовой и Пастернака. Но, видимо, денег, вырученных чтением стихов, не хватило на издание «Лебединого стана». Слишком было много «дыр» в семейном бюджете. Мечта М. Цветаевой так и осталась неосуществленной, а между тем, издай она «Лебединый стан» полностью, может быть,  отношение к ней эмигрантов было бы иным. Этой книгой М. Цветаева всем дала бы понять, что поговорка «муж и жена – одна сатана» к ней с С. Эфроном не применима. Упорное желание М. Цветаевой опубликовать «Лебединый стан» проистекало из стремления противопоставить свою неизменяемую позицию в отношении революции, большевиков и Белого движения статье С. Эфрона «О Добровольчестве», вышедшей в начале 20-х гг. М. Цветаевой не было дела до негативных сторон Добровольчества, на которые так упорно и старательно указывал С. Эфрон в своей статье. М. Цветаева знала свою правду. Добровольчество было для неё правильным и священным актом. Таким оно для М. Цветаевой осталось навсегда. Многие белые офицеры, как и М. Цветаева, остались верны Добровольчеству и верили в лучшее будущее России. Они мечтали об её освобождении и возрождении. В 1926 году в Белграде вышла отдельным изданием статья И.Ильина, философа и публициста, «Родина и мы». Автор писал: «Белая армия была права, подняв на них свой меч и двинув против них своё знамя, права перед лицом Божьим. И эта правота, как всякая истинная правота измеряется мерилом жизни и смерти: лучше умереть и мне и моим детям, чем принять красный флаг за своё знамя и предаться красному соблазну, как якобы «благому» делу. Лучше не жить, чем стать красным. Лучше медленно умирать в болезнях и голоде, чем принять это зло за добро и отдавать свои силы этому злу. <…> Скитаясь здесь, за границей, работая то в конторе, то на туземной службе, еле прокармливаясь, не доедая и болея, но, соблюдая белый дух – мы этим одним этим уже блюдём и строим нашу Россию». Честь соблюдения белого духа приняла на себя  М. Цветаева. Недаром же написала она о себе в годы революции, что есть в её рёбрах офицерская честь.
Ильин подчёркивал, что белая идея не есть идея мести, а есть идея воссоединения и примирения, и что она содержит не реставрацию, а возрождение. Ильин сказал слово о революции, под которым охотно подписалась бы и М. Цветаева, ибо она высказывала такие же мысли: «Революция есть развязывание безбожных противоестественных, разрушительных и низких страстей».





6. «Новой жизнью заболели, коростой этой…»

Тема революции раскрыта не только в стихотворениях, но и в прозе М. Цветаевой. О прозе М. Цветаевой в литературоведении сказано мало. Очень важным исследованием прозы М. Цветаевой - и пока единственным – является эссе И. Бродского «Поэт и проза». Бродский обсуждает источник и качество прозы М. Цветаевой, но не обсуждает её тематику и проблемы. Тему революции М. Цветаева развивает в очерках: «Герой труда», «Слово о Бальмонте», «Пленный дух», в повести «Повесть о Cонечке», в дневниковой прозе «Октябрь в вагоне», «Вольный проезд», «Мои службы», «Из дневника», «Чердачное». Прозу М. Цветаева начала писать в 30-е годы. Проза её была «немного насильственная», как объясняла сама М. Цветаева, другими словами, прозу она начала писать из нужды, поскольку эмигрантские журналы перестали печатать её стихотворения. Пиша стихотворения «Лебединого стана», М. Цветаева больше говорила о гражданской войне, как следствии революции. Проза дала возможность М. Цветаевой показать революцию и последствия революции в тылу красных, так сказать, изнутри, из собственного опыта. Одним из героев перечисленных выше прозаических произведений М. Цветаевой является революция, явленная в многочисленных образах людей, встреченных поэтом в 1917-1919 годы. Пиша воспоминания о своих современниках Бальмонте, Брюсове, Белом, Волошине, Голлидей и.т.д. М. Цветаева пишет их образы на историческом фоне революционных лет, ибо, как она сама говорила, «из времени не выскочишь». Проза М. Цветаевой есть, прежде всего, обличительный документ, свидетельствующий против революции и большевиков. В очерке «Слово о Бальмонте». Идёт описание юбилея Бальмонта во «Дворце Искусств». Бальмонта приветствуют английские гости. В устах мужеподобной англичанки мелькают слова «пролетариат» и «Интернационал». Отвечая на приветствие, Бальмонт замечает, что не любит слово Интернационал, и предлагает о замене его на слово «всенародный». Далее Бальмонт объявляет, что никогда не был поэтом рабочих, но замечает, что это может ещё будет - двойной реверанс поэта и в сторону коммунистки-англичанки и в сторону пролетариата. В небольшом абзаце М. Цветаева успевает выразить неприязнь к коммунистке-англичанке («толстая мужеподобная»), гордость и восхищение Бальмонтом («славянское гостеприимство»), и согласие с тем, что говорит Бальмонт о «несправедливости накрытого стола жизни для одних и объедков для других». М. Цветаева коротко замечает: «Обеими руками подписываюсь». Это замечание свидетельствует о взглядах М. Цветаевой на принципы общественного устройства, которые, по её мнению, должны быть основаны на законе социальной справедливости. Народу очень много. Кто-то протискивается с другого конца зала с креслом в руках и, мощно вознося его над головами присутствующих, мягко опускает рядом с М. Цветаевой. М. Цветаева восхищена силой и ловкостью мужских рук и спрашивает – кто это? Это – английский гость. И – в скобках, как бы вскользь, замечание: «(Кстати, за словом гость совершенно забываю: коммунист. Коммунисты в гости не ходят, - с мандатом приходят!). Топорное лицо, мало лба, много подбородка – лицо боксёра, сплошной квадрат». «Мало лба» – в устах М. Цветаевой характеристика, конечно же, не положительная. М. Цветаева изо всех сил старается быть объективной в отношении коммунистов и, если ей удаётся подметить в них что-то нормально-человеческое и положительное, она не забывает об этом сказать, но в её высказываниях всегда есть подтекст: надо же! коммунист, а может быть иногда и нормальным человеком. Кто такой коммунист для М. Цветаевой (он же: революционер, большевик, социалист, красный)? По глубочайшей сути своей – террорист и разбойник, лжец и растлитель, насильник и тиран. М. Цветаева знала, что такое красный террор, официально введенный осенью 1918 года после убийства Урицкого и покушения на Ленина. Конец террора был официально объявлен в феврале 1919 года, но это не означало, что он прекратился. Просто ЧК переименовали в ГПУ. В целях устрашения населения большевики придавали террору широкую гласность и формы, устрашающие воображение. Официальная теория красного террора, опубликованная осенью 1918 г. в «Правде» гласила: «От диктатуры пролетариата над буржуазией мы перешли к красному террору – системе уничтожения буржуазии как класса». Нечего и говорить, что под понятие «буржуазия» подпали все, кто был неугоден большевикам. Представители нейтральных держав в Петрограде написали протест, в котором выразили возмущение, что вооружённые люди днём и ночью проникают в частные дома, грабят, арестовывают невинных людей и уводят их в тюрьму, где они бесследно пропадают. Г.В. Чичерин, советский дипломат, ответил на этот протест, тем, что посоветовал иностранным представителям не грозить возмущением цивилизованного мира, а бояться гнева народных масс всего мира, ибо «в России насилия употребляются во имя святых интересов освобождения народных масс». Комиссия генерала Деникина, расследовавшая материалы по красному террору за 1918-1919 гг., пришла к ужасающей цифре: 1 766 118 людей, истреблённых большевиками за эти годы. Среди замученных и убитых: епископы и иереи, учителя и профессора, врачи и офицеры, солдаты и полицейские, помещики и интеллигенты, рабочие и крестьяне. Вот из какой страны уехала М. Цветаева и ничуть не удивительно её искреннее изумление перед проявлениями человечески нормального поведения коммунистов. В очерке о юбилее Бальмонта М. Цветаева, устами Ф. Сологуба, высказывается о «равенстве, которого нет и, слава Богу, что нет». М. Цветаева замечает: «Никогда не рукоплещущая, яростно рукоплещу». Рукоплескание М. Цветаевой в ответ на заявление, что равенства – нет, рукоплескание политическое, контрреволюционное, если позволительно так выразиться, ибо всякая революция, в том числе и русская, совершается под лозунгами свободы, равенства и братства. В конце статьи приписка специально для Бальмонта: «Не заподозри меня в перемене фронта: пишу по-старому, только печатаюсь по-новому». М. Цветаева не желала переходить на новую орфографию. К. Бальмонту она даёт понять, что не изменила старой русской культуре. В очерке «Герой труда», написанном тоже в Праге в 1925 году, М. Цветаева даёт себе полную волю, высказываясь о революции и большевиках. Размышляя о достоинствах и недостатках поэзии Брюсова, определяя его место в русской литературе, вспоминая о встречах с ним, М. Цветаева добирается до 1919 г.: «Был 1919 год – самый чумной, самый чёрный, самый смертный их всех тех годов Москвы». Характеристика, данная М. Цветаевой революционному времени и событиям укладывается в одно слово – ЧУМА. М. Цветаева повторит это слово неоднократно, упоминая о революции. В этом очерке (и не только в этом) М. Цветаева вспоминает, как на вечере, организованном Брюсовым, она читала в лицо залу, набитому большевиками, стихи о Белой Гвардии, где были строки: «Ура! За Царя!» И это в разгар красного террора! Бросала она это в лицо не только большевикам, но и Брюсову. Рисковала? Конечно. Но в этом риске – вся М. Цветаева. Говоря последнее слово об умершем Брюсове, М. Цветаева подытоживает, что Брюсова ей жаль, как сломанный перворазрядный мозговой механизм и как одинокого волка (правда, как «гнусного волка», по определению Бальмонта). В конце очерка М. Цветаева переходит к главному, что приходится часто сталкиваться с обвинениями в адрес Брюсова, что он продал перо советской власти. (Сама М. Цветаева тоже обвиняла в этом Брюсова, назвав его «существом продажным» и даже «гадом» в письме к Волошину от 1921 г.). М. Цветаева в 1925 году уверяет, что Брюсов из всех перешедших или «перешедших – полу» Брюсов единственный не предал и не продал, ибо его место – именно в СССР. М. Цветаева развивает эту мысль и доводит её до логического завершения. Главное в высказываниях М. Цветаевой то, что всякого, кто перешёл к большевикам и сотрудничал с ними, она считала подлецом, гадом и предателем. Коммунистическую идею М. Цветаева считала насильно навязанной России: «насильственной на Руси, бездушной коммунистической души» («Герой труда»). М. Цветаева определяет коммунистическое миросозерцание как миросозерцание воли и труда, арелигиозности, схематизации и упрощения. Это миросозерцание, отбросившее в сторону следующие ценности и идеалы: веру, честь, человеколюбие, сострадание, милосердие, бескорыстие. М. Цветаева рассматривает коммунизм и большевизм как две категории. Она вскрывает политическую сущность каждого понятия с филологической точки зрения: «Здесь, более чем где-либо, нужно смотреть в корень (больш – comm-). Смысловая и племенная разность корней, определяющая разницу понятий. Из второго уже вышел II Интернационал, из первого, быть может, ещё выйдет национал-Россия)». Коммунизм, говорит М. Цветаева, есть царство спецов, с принципами использования всего и вся. Понятие «использование» М. Цветаева ненавидела. Большевизм, с точки зрения М. Цветаевой, анационален; коммунизм – националистичен. Дневниковые записи (1917-1920 гг.) М. Цветаевой – ценнейший обвинительный документ той эпохи. Одна из записей называется «Октябрь в вагоне» (1917 г.) М. Цветаева едет из Крыма в Москву. Стиль записей определён её душевным состоянием: «Горло сжато». Записи кратки, обрывочны, судорожны. М. Цветаева не знает, где в эти дни С. Эфрон и что с ним. Неопределённость, отсутствие информации делают её беспомощной. Ещё раз она повторит: «Горло сжато, точно пальцами». В вагоне – солдаты, мастеровые. Кусок хлеба не идёт М. Цветаевой в горло от отчаяния. Трое суток она не ест. Мастеровой участливо заговаривает с нею. Его устами дана характеристика событий: «Жалуется на сыновей: «Новой жизнью заболели, коростой этой. Вы, барышня, человек молодой, пожалуй, и осудите, а по мне – вот все эти отребья красные да свободы похабные – не что иное будет, как сомущение Антихристово. Князь он и власть великую имеет, только ждал до поры до часу, силы копил». Сразу вспоминается строки из стихотворений М. Цветаевой: «Белогвардейцы! Чёрные гвозди В рёбра Антихристу!». Не нужно быть особенно наблюдательным, чтобы заметить сходство смысла и образов в речи мастерового, переданной М. Цветаевой, и её собственными стихотворениями. С. Эфрон, слава Богу, оказывается дома, и М. Цветаева вечером того же дня везёт его в Крым к Волошину. Волошин рассказывает гостям всю русскую революцию на пять лет вперёд. Он предсказывает, что будут террор, гражданская война, расстрелы, контрреволюция, озверение, потеря лика, раскрепощение духа стихий, потоки крови. Волошин, впрочем, как и его гости, хорошо знал сценарий Французский революции. Все революции разыгрываются по одному сценарию. Тут и пророком быть не надо, чтобы всё предвидеть. На обратном пути в Москву М. Цветаева записывает обрывки разговоров простого народа, в которых преобладают сентенции вроде следующих: «офицер – первый подлец», «буржуи – юнкеря – кровососы», «дворяне, образованные да юнкеря проклятые, сволочь». Запомнился М. Цветаевой совет матроса: поменьше вспоминать о Христах и дачах в Крыму, ибо это время прошло. В вагоне висит непрерывная матерщина. В этих путевых заметках есть очень важная мысль. Собеседник спрашивает М. Цветаеву, с каким народом её супруг, с простым или нет? На что М. Цветаева отвечает, что её супруг – со всем народом. Собеседник её не понимает и М. Цветаевой приходится прибегнуть к помощи Евангелия: как Христос велел: ни бедного, ни богатого, человеческая и во всех Христос. Вряд ли собеседник, чей ум был уже испорчен классовым учением Маркса, понял М. Цветаеву. Быть только с простым народом, значит, не быть с оставшейся частью народа и противопоставить себя ей. Формула «быть с простым народом» для М. Цветаевой неприемлема. Народ для неё – понятие широкое, всеобъемлющее. О себе М. Цветаева всегда говорила, что она сама - народ.
Очерк «Вольный проезд» (1918 г.) – тоже красноречивое свидетельство тех времён. М. Цветаева описывает, как она отправилась поездом в Тамбовскую губернию за пшеном. Страх, который испытывают пассажиры поезда, это страх перед красноармейцами, как перед опричниками. М. Цветаева, оказавшись в компании тёщи своего приятеля-красноармейца и тёщиного сына, тоже красноармейца из реквизиционного отряда, оказывается как бы временно включённой в состав этого самого отряда, который попросту занимается грабежом населения. Грабёж называется но-научному - экспроприация. Судьба дала посмотреть М. Цветаевой как бы изнутри на революционные события. М. Цветаева попадает в самый настоящий разбойничий притон. Тёща, у которой сын красноармеец, хвастает, что у него на реквизиционном пункте ей полный почёт: «Один того несёт, другой того гребёт. Колька-то мой с начальником отряда хорош, одноклассники, оба из реалки из четвёртого классу вышли: Колька в контору, а тот просто загулял. Товарищи, значит. А вот перемена-то эта сделалась, со дна всплыл, пузырёк вверх пошёл. И Кольку моего к себе вытребовал. Сахару-то! Сала-то! Яиц! В молоке только что не купаются!». Вот где осуществлялись лозунги: кто был ничем, тот хапнул всё. М. Цветаева не скупится на портреты красноармейцев. У сына чичиковское лицо, васильковые свиные прорези глаз, кожа под волосами ярко-розовая. Он напоминает М. Цветаевой смесь голландского сыра и ветчины. Внешность как бы свинячья, отражающая интересы и мир души красноармейца. Ночь все проводят в чайной. Ночью – обыск. Реквизиционный отряд ищет у хозяек чайной – старух – золото. Красноармейцы бесчинствуют: вспарывают подушки, перины штыками и «деликатно» обращаются к старухам: «Молчать, старая стерва!» Сынок-красноармеец приурочил обыск к приезду своей мамаши: «Нечто вроде манёвров флота или народа в честь вдовствующей Императрицы». Мамаше приятно, она получила бесплатное развлечение. М. Цветаева рассказывает, что два её спутника уехали в бывшее имение кн. Вяземского, где произошла зверская расправа с обитателями. Оставшись в обществе тёщи (т.е. мамаши красноармейца) и жены «опричника», М. Цветаева ведёт с последний разговор о золоте. Жена «опричника» сообщает, что Иося (муж) говорил ей, что всякая война ведётся из-за золота. И мысленный рипост М. Цветаевой: «Как и всякая революция! Поняв, что золота у их постоялицы нет, но есть дети в Москве, «маленькая, наичернющая евреечка» выдаёт сентенцию чисто революционной пробы: «Да разве дети это такой товар? Все теперь своих детей оставляют, пристраивают. Какие же дети, когда кушать нечего? <…> Для детей есть приюты, Дети, это собственность нашей социалистической коммуны». М. Цветаева, приведя это «глубокомысленное» высказывание, не комментирует его. Что тут комментировать! Устами жены красноармейца большевизм сам себя обличает. Самое удивительное (и омерзительное) то, что, будучи сама состоятельной буржуазкой, эта бывшая владелица трикотажной мастерской, прислуги, квартирки, обстановки и капитальца, произносит: «обстановку мы распродали…Конечно, Иося прав, народ не может больше томиться в оковах буржуазии, но всё-таки, имев такую квартиру…». Эта дамочка, по наблюдениям М. Цветаевой, читала одну только книгу в жизни - «Капитал» Маркса. Читать романы ей запретил муж. Блестящая сатира? Нет, это сама жизнь в её самой бесстыдной, циничной и безобразной наготе; жизнь, какой её увидела и услышала М. Цветаева. В письме к Гулю от 1923 г. М. Цветаева комментирует: «В книге у меня из «политики»: 1) поездка на реквизиционный пункт (КРАСНЫЙ),   офицеры-евреи, русские красноармейцы, крестьяне, вагон, грабежи, разговоры. Евреи встают гнусные. Такими и были. 2) моя служба в «Наркомнаце» (Сплошь юмор! Жутковатый) 3) тысяча мелких сцен: в очередях, на площадях, на рынках <…> Это не политическая книга, ни секунды. Это – живая душа в мёртвой петле – и всё-таки живая. Фон мрачен, не я его выдумала» [258, 523]. От красноармейцев-грабителей, чей разбой был санкционирован высшими большевистскими властями, М. Цветаева уезжает. Её путь лежит теперь в деревню. М. Цветаева никогда не любила деревню. Народовольческие идеи были ей чужды. Она никогда не идеализировала деревню и крестьян. Она записывает в дневнике: «Боже мой! Как я ненавижу деревню и как я несчастна среди коров, похожих на крестьян, и крестьян, похожих на коров!»  Крестьяне прижимисты, хитры, жадны. Боятся прогадать при обмене ситца на пшено или сало. Так и не обменяют, хотя ужасно нравится ситец, предложенный для обмена заезжей горожанкой. М. Цветаева, вынужденная у хамки мыть в доме полы (слово «хам», неоднократно повторяемое М. Цветаевой равноценно в её устах словам «коммунист» и «буржуа»), в глазах всей этой гоп-компании - ничтожество, пария, бедная (грошовые чулки, нет золота и бриллиантов), из бывших людей, буржуйка, стриженая барышня. В ходу у этих грабителей поговорка: «Убить до смерти того, у кого есть сахар и сало!». И убивали! М. Цветаева пишет: «Сегодня опричники для топки сломали телеграфный столб». В этой фразе – вся разруха России; разруха бессмысленная, бестолковая и жестокая, совершаемая бывшими реалистами, не кончившими четвёртого класса, или вовсе нигде не учившимися. К чему им телеграфный столб! С утра красноармейцы-опричники едут на разбой. Часа в четыре являются с салом, сукном, золотом красные, бледные, потные, злые. После ужина – делёж награбленного. Вещи делили там, где их грабили. Дома делились впечатлениями. Грабили: купцов, попов, кулаков…Впечатлений   масса. Впечатления в основном от того, - у кого, сколько видели (и потом награбили) добра. Спутник М. Цветаевой советует ей быстрее «сматываться», потому что красноармейцы друг на друга донесли. Ситуация типично советская! «Смоталась» быстро, чтобы не быть замешанной в разборки. Таща свой тяжёлый мешок, М. Цветаева размечталась и мечты её контрреволюционные: «Снись, сон, так: телеграфные столбы – охрана, они сопутствуют. В корзинке не мука, а золото (награбила у этих  же). Несу его тем. А под золотом, на самом дне, план расположения всех Красных войск. Иду десятый день, уж скоро Дон. Телеграфные столбы сопутствуют. Телеграфные столбы ведут меня к – тем…» К тем – к белым. Но телеграфные столбы выкорчёваны опричниками. И мечты помочь белым остаются только мечтами, а реальность – безобразна и дика.
В 1918 году М. Цветаевой предложили служить в советском учреждении – в Народном Комиссариате по делам национальностей. На второй день службы М. Цветаева изумлена странностью службы. Делать совершенно нечего. Сидишь за столом, упершись локтями в стол, и ломаешь голову, чем бы заняться, чтобы быстрее прошло время. Когда М. Цветаева просит у заведующего работу, она замечает, что он злится. Вот, оказывается, когда всё это началось! И продолжалось без малого семьдесят три года! Имитация деятельности, столь характерная для советских учреждений. М. Цветаева должна была составлять архив газетных вырезок. Кому это было нужно – неизвестно. Скорее всего, – никому. М. Цветаева поняла одну истину о революции, и всем потом предлагала совет: главное, понять, что всё пропало, тогда всё будет легко. Легко будет ходить в башмаках, в которых шнурки заменены верёвками, носить мужскую, серую фуфайку, ибо больше нечего надеть. Легко будет после школ, гимназий, пансионов, гувернанток, иностранных языков вырезать из газет заметки и наклеивать их на большие листы картона, которые скоро сожгут за ненадобностью. Главную – заветную! – мысль М. Цветаева вложит в уста молодой сотрудницы, с которой вместе работала. Отец этой сотрудницы служил швейцаром в одном из домов, где часто бывал Ленин. Сотрудница М. Цветаевой, бывая на работе у отца, часто видела Ленина, и мечтала убить его: «Идёт он мимо меня, Марина Ивановна, я: «Здрасьте, Владимир Ильич!» – а сама (дерзко-осторожный взгляд вокруг): - Эх, что бы тебя, такого-то, сейчас из револьвера! Не грабь церквей! (разгораясь): - И знаете, Марина Ивановна, так просто,   вынула револьвер из муфты и ухлопала!…(Пауза). – Только вот стрелять не умею…И папашу расстреляют…Попади мой негр в хорошие руки, умеющие стрелять и умеющие учить стрелять, и, что больше, - умеющие губить и не жалеть – э-эх!..». Когда такие руки, умеющие стрелять, на Ленина найдутся, М. Цветаева запишет в дневнике, что к ней постучался в дверь незнакомый человек и, задыхаясь, сообщил, что Ленин убит: «- О!!!
- Я к Вам с Дону. Ленин убит и Сережа жив! Кидаюсь на грудь». Как в стихотворении «Молвь» - О!!! – восторг. Этими своими возгласами М. Цветаева все свои политические взгляды обозначила ярче и точнее некуда. Через 5 ; месяцев службы М. Цветаева увольняется. Она сыта ею по горло. М. Цветаева отдаёт должное коммунистам, которые её на службе столь долгое время держали, хотя она ничего не делала. В царское время, размышляет М. Цветаева, её и дня бы не держали. Правда, в царское время чиновников вряд ли заставляли заниматься такими глупостями, как наклеивание газетных вырезок на листы картона. М. Цветаева пока ещё не догадывается, что при социализме имитация деятельности станет нормой. От коммунистов лично М. Цветаева «зла не видела». Может быть, злых большевиков не видела, прибавляет М. Цветаева на всякий случай. «И не их я ненавижу, а коммунизм», - утверждает она. Она не видела зла от тех, с кем встречалась. М. Цветаевой повезло не встречаться с коммунистами на поле боя, или в застенках ЧК, или на их собраниях. Ей повезло не сталкиваться с коммунистами в 30-е годы. И, стараясь не говорить дурное о тех коммунистах, с которыми её столкнула судьба, М. Цветаева конечно права, потому что непосредственно они её ничего плохого не сделали. Но не любя коммунизма, М. Цветаева как-то прекраснодушно забывает или не хочет замечать, что каждый конкретный коммунист являлся проводником коммунистических идей в её стране, и так или иначе способствовал разрушению её любимого старого мира, и был причастен революции, разрушившей этот мир. М. Цветаеву всегда отличало великодушие по отношению к врагам. Она превосходно понимала, к тому же, что коммунисты бывают разные: есть опричники, есть люди по-своему совестливые, есть искренне заблуждающиеся, есть фанатики. Ненавидя коммунизм как принцип общественного устройства, М. Цветаева никогда не ненавидела всех коммунистов скопом, без разбору, зоологической ненавистью только за то, что её убеждения не совпадают с их убеждениями. М. Цветаева смотрела не на ярлык, а на самого человека и судила о человеке не по ярлыку, и даже не по тому, кем сам себя человек считает, а по его отношению лично к ней, М. Цветаевой. Сегодня можно только удивляться, что М. Цветаевой так повезло при её довольно-таки дерзком и рискованном поведении в присутствии большевиков. То она радуется, не скрывая чувств, в присутствии Б. Закса убийству Ленина, то читает полному залу большевиков стихи о белых, то прилюдно крестится в память об убиенном Царе, то в присутствии А. Луначарского читает монолог дворянина из своей пьесы и сожалеет, что читает не в лицо Ленину. М. Цветаевой повезло. И за меньшие грехи, а то и вовсе без вины людей в те годы ставили к стенке. М. Цветаеву как бы берёг Бог. М. Цветаева рассказывает, что после чтения этой пьесы заведующий «Дворцом Искусств» заплатил ей 60 рублей. В те годы на 60 рублей можно было купить 6 коробок спичек. М. Цветаева заключает свой очерк «Мои службы» следующей фразой: «…я на свои 60 рублей пойду у Иверской поставлю свечку за окончание строя, при котором так оценивается труд». Свечка, поставленная М. Цветаевой за окончание советского строя – посильный вклад в дело его уничтожения. В дневниковых записях 1918-1919 гг. есть у М. Цветаевой маленький рассказик – зарисовка из жизни. Идя с дочерью мимо церкви Бориса и Глеба, М. Цветаева замечает, что идёт служба, и входит в церковь. Храм полон. Батюшка произносит речь, призывая прихожан по первому удару колокола в любой час дня и ночи бежать в храм и защитить святыню. Священник призывает воздеть голые руки  с молитвой, и посмотреть – дерзнут ли враги идти с мечом на толпу безоружных людей. Сей воин Христов призывал костьми лечь на ступенях храма. М. Цветаева молится вместе со всеми, повторяя «Дай, Бог!». От храма на углу Борисоглебского переулка и Поварской улицы, где вместе с другими прихожанами молилась тогда М. Цветаева об избавлении страны от большевиков, осталась пустая ровная площадка. Храм большевики снесли. Священник наверняка принял мученическую смерть. За годы революции и гражданской войны в России было уничтожено полмиллиона священников. Ещё одно свидетельство страшных лет (1919-1920) «Чердачное». М. Цветаева описала один день своей жизни – день одинокой женщины с двумя маленькими детьми на руках среди революционной разрухи. М. Цветаева описывает, как протекает её день, где она добывает пропитание для себя и детей. Главное меню – даровые детские обеды, которые большевики от «доброты душевной» дают детям. Суп из столовой – даровой – «…просто вода с несколькими кусочками картошки и несколькими пятнами неизвестно какого жира». Всякий раз Аля с супом затевала игру, воображая, что картошка, и вообще всё, что плавало в супе – большевики. Съедая последний кусок картошки, Аля имела обыкновение приговарить, что сейчас Россия будет спасена.
Госпожа Гольдман, соседка снизу, от времени до времени присылает детям супу, актриса Звягинцева изредка приносит картофель, другие люди дают спички, хлеб. Дают, всё равно, что подают. В квартире М. Цветаевой ничего не уцелело, кроме книг. Всё давно продано, кроме платьев. Нищета ужасающая. Изредка М. Цветаева ходит на Смоленский рынок, поменять свои платья на хлеб или продать. Покупают редко. Сахару нет вовсе. День проходит в хлопотах по хозяйству. Хозяйство убогое, но другого   нет. Главное действующее лицо – самовар с окарёнком. В самоваре М. Цветаева не только кипятит воду, но варит кашу, когда есть пшено. Бывают дни, когда есть просто нечего. М. Цветаева страстная курильщица. Бывают дни, когда нечего курить. Холодная зима. Нужно как-то отапливать помещение. М. Цветаева рубит оставшуюся мебель. Условия жизни ужасающие. Жизнь под постоянным страхом смерти от голода или холода. Но при этом у М. Цветаевой такая работоспособность, которой удивлялась она сама. Но при этом веселье, острота мысли, целеустремлённость всего существа. Может, именно это помогло М. Цветаевой выжить в нечеловеческих условиях.
Каждый такой день – борьба за выживание с неизвестным результатом в конце дня. И над всем этим ужасом борьбы за выживание – душевная жизнь поэта, страдающего от утраты старого мира и продолжающего писать стихи. И вопль этого поэта: «О, если б я была богата!<…>Раньше, когда у меня всё было, я и то ухитрялась давать, а сейчас, когда у меня ничего нет, я ничего не могу дать, кроме души – улыбки – иногда полена дров (от легкомыслия!) – а этого мало». И видение голодного Бальмонта – другого поэта – спасающегося от холода в постели, произносящего беспомощно: «О, это будет позорная страница в истории Москвы!». Бальмонт ошибался: позорная страница не в истории Москвы, но в истории России! С 1917 по 1922 год М. Цветаева отчётливо осознала, кого, и что она ненавидит. Она ненавидела революцию, коммунизм, Ленина, комиссаров, террор, ЧК, отдельно взятых большевиков, вроде Закса, переметнувшихся к большевикам интеллигентов, и – буржуа, мещан, шкурников, хамелеонов. Буржуа удостоились её ненависти за отсутствие, каких бы то ни было идеалов, кроме единственной мечты – разбогатеть любыми способами и сохранить богатство любыми путями при любом режиме. Интуиция подсказывала М. Цветаевой, что и революционер-большевик, и буржуа, которого большевики стремились извести, как класс – одного поля ягоды, ибо между ними нет принципиальной разницы. По определению Гюго, буржуа это удовлетворённая часть народа (материально удовлетворённая). Разницы нет, потому, что и простой народ, и революционер, и буржуа руководствуются низшими материальными интересами. М. Цветаева в своём понимании существа революции, гражданской войны и коммунизма придерживалась тех же взглядов, что и Соловьёв, полагавший, что причиной всякий войны и революции является зависть и корысть, а между миром буржуа и миром социализма нет принципиальной разницы, потому что: «То обстоятельство, что социализм <…> ставит нравственное совершенство общества в прямую и всецелую зависимость от его хозяйственного строя и хочет достигнуть нравственного преобразования или перерождения исключительно лишь путём экономического переворота, ясно показывает, что он, в сущности, стоит на одной и той же почве с враждебным ему мещанским царством – на почве господства материального интереса». М. Цветаева ставила духовные ценности выше материальных. Она служила духовным ценностям. Она их создавала сама. Больше того, материальные ценности для неё как бы вообще не существовали. Кстати, в этом тоже кроется причина её одиночества и непонимания эмигрантами, страдавшими от утраты материальных ценностей в революцию. М. Цветаева говорила, что на деньги ей плевать, что она могла бы зарабатывать вдвое больше, но это для неё не главное, что нужно быть мёртвым, чтобы предпочесть деньги – творческой свободе, доброму имени, репутации честного человека. Ненависть М. Цветаевой к коммунизму объясняется не только тем, что коммунизм ставит материальное выше духовного, но и тем, что коммунизм навязывает всем и каждому свои ценности при помощи самых отвратительных способов насилия над личностью. Сама сущность этого строя, распознанная М. Цветаевой со всей присущей ей прозорливостью, вызывала её глубокое отвращение. М. Цветаевой были чужды и враждебны схематизм, уравниловка, упрощение, стремление всё разнообразие жизненных форм втиснуть в мертвящую схему коммунистических догм, жажда уничтожить всё, что в эти схемы не укладывается. Она не понимала и не принимала  навязывание принципа коллективизма. Ей казалось отвратительным подавление личности; установка - сделать мнение большинства, вне зависимости истинности или ложности этого мнения, первенствующим и преобладающим; принцип количества объявить выше принципа качества; поставить низшие формы жизни - над высшими; утвердить веру в человека и уничтожить веру в Бога. М. Цветаева жила в странах с демократическим и республиканским способами управления, которые обеспечивали хотя бы минимум свобод. Демократический строй «допускает, <…> хотя и с подчинённым значением существование и других жизненных начал». Нечего и говорить, что при монархии в России допускались разнообразные жизненные начала, вплоть до существования подозрительных политических кружков, партий, союзов, обществ, впоследствии этот строй и погубивших. Не признавая равенства в обществе, М. Цветаева отвергала самоё мысль, что низшее может управлять государством и лишать всех видов свободы – высшее. М. Цветаевой было понятно и близко высказывание Соловьёва: «различие состояний или классов не противно идее гражданского общества, если только взаимоотношения между ними определяется их внутренним качеством. Но если группа людей, по природе более способных к трудам служебным, нежели к познанию и осуществлению высшей правды, получит преобладание в обществе и заберёт в свои руки все дела управления и воспитания народного, а люди истинного знания и мудрости будут принуждены посвящать свои силы материальным заботам, то при таком строе государство будет противоречить своей идее и потеряет всякий смысл. Государство низших сил души над разумом в отдельном человеке и господство материального класса над интеллектуальным в обществе суть два случая одного и того же извращения и бессмыслия».
В «Повести о Сонечке», написанной в 1937 году, главной героиней является не только Сонечка, но и революция, ибо действие – общение душ – происходит в дни этой самой революции, в 1918-1919 годы. Отношение М. Цветаевой к этим годам выражено вполне политично, и никак не аполитично. Революция есть хаос. Хаосу противостоит Сонечка: «Третьим действующим лицом Сонечкиной комнаты был – порядок. Немыслимый, несбыточный в революции». Сонечка сама убирает свою комнату. Её прислуга Марьюшка весь день стоит по очередям за воблой, постным маслом и гробом. Очередь, вобла и, гроб – неотъемлемые атрибуты революции. Очередь – символ недостатка необходимого. Вобла – символ скудости пропитания, потому что всё, кроме воблы, из пропитания выбыло. Гроб – символ смерти. Революция пожирает жизни. Революция питается чужими жизнями. С гробом в повести – отдельная история комического характера. Вернее, была бы комической, если бы не была столь жестокой и абсурдно-бессмысленной. Такая история только в такое время и возможна. Марья получила по карточке широкого потребления голубой гроб, потому что «гроб сейчас – роскошь». (Конечно, в революцию не до гробов. Так зарывали, без гроба, наспех. В особенности – расстрелянных. А иногда телами расстрелянных людей кормили в зоопарке зверей.) Бабка требует гроб розового цвета, ибо она девица и в голубом мужеском лежать не желает. Приказчик, рассвирепев, орёт: «Революция, великое сотрясение, мушшин от женщин не разбирают, особенно – покойников». Марья притащила гроб домой – про запас. А приказчикова фраза – точное определение революции: великое сотрясение мозгов и умов, приведшее к хаосу и абсурду. Нечего и сомневаться, что М. Цветаева собственное определение революции в уста приказчика сама и вложила. В повести противопоставлены два героя: равнодушный к политике, красивый (ангельской красотой) актёр Завадский и не равнодушный к политике, красивый (мужественной красотой) Алексеев. В Алексееве М. Цветаева отмечает черту характера, присущую и ей самой. Эта черта характера – прямота, прямость, как говорит М. Цветаева. По определению М. Цветаевой, «односмысленно и по кратчайшей линии между двумя точками» прямота определяет отношение человека к миру. Прямота, твёрдость, решительность и непреклонность натуры Алексеева делали его надёжным другом и оплотом. Главное в нём было – чувство справедливости. Всё это вместе взятое приводит Алексеева к решению – ехать на Юг. Другими словами – пробиваться к белым. Алексеев говорит М. Цветаевой: «Марина Ивановна, мне здесь больше нечего делать. Здесь не жизнь. Мне здесь – не жизнь. Я не могу играть жизнь, когда другие – живут. Играть, когда другие – умирают. Я не актёр». И, чтобы не оставалось сомнений, куда и зачем едет Алексеев, в последний день прощания М. Цветаева вкладывает в уста дочери молитву: «Дай, Господи, Володе счастливо доехать и найти на Юге то, что ищет. И потом вернуться в Москву – на белом коне. <…> Аминь». Володя Алексеев пропал на Юге без вести тем же летом 1919 года. М. Цветаева также восхищается мужеством маленькой Сонечки, носившей обеды юнкерам в храм Христа Спасителя через красноармейцев, или рассказывающей красному солдату о несуществующем муже, который идёт с Белой Армией Колчака на Москву. И пронзительный рассказ о голодном ребёнке, к которому Сонечка приходит с пустыми руками, потому что «гадкие большевики ничего сегодня не выдали (даже воблы), и царя убили и Ирину голодную посадили». Сонечка обещает, что может быть завтра будет сахар или картошка, но ребёнок не понимает, что такое «завтра», ему хочется есть сейчас. И Сонечка восклицает: «О, Марина! Ведь сколько я убивалась, что у меня не будет детей, а сейчас – кажется – счастлива.: ведь это такой ужас, такой ужас, я бы просто с ума сошла, если бы мой ребёнок просил, а мне нечего было дать…Впрочем, остаются все чужие». М. Цветаева в «Повести о Сонечке», давая психологический портрет актёра Завадского, назовёт его слабым и бесстрастным, ибо имел только две страсти – к театру и к самому себе. М. Цветаева жаждет услышать от него главное, принимая во внимание то, что происходит в мире: «Что я помню из его высказываний? На каждый мой резкий, в упор, вопрос о предпочтении, том или ином выборе – хотя бы между красными и белыми – «Не знаю…Всё это так сложно…» (Вариант: «так далеко – не – просто», по существу же «мне так безразлично»). М. Цветаева, сразу и навсегда определившая, что она – с белыми, не одобряет равнодушия Завадского. Отсюда и определение главной черты его характера – слабость. Другое дело – Алексеев, которым М. Цветаева восхищается. Революция у М. Цветаевой предстаёт в повести не только через проблему выбора – «с кем ты?», не только через символы воблы, очереди и гроба, не только через образ голодного ребёнка, но и через образ-символ обуви, которую носит Сонечка: тупорылые, тяжёлые башмаки на маленьких Сонечкиных ногах, делающие из молодой женщины – пугало. И у самой М. Цветаевой в годы революции были ужасные, тяжёлые, грубые ботинки с верёвками, вместо шнурков. Коммунистка Коллонтай в те же годы щеголяет в роскошных норковых манто и накидках, конечно же, конфискованных с чужих плеч «в пользу революционного народа». Женщина в годы революции это вообще особая тема в прозе М. Цветаевой: женщина, которая лишена всего, что она имела; ищущая пропитания для себя и детей; готовая почти на всё, ради них; таскающая тяжёлые мешки с картошкой и углём; кое-как одетая и стоящая в очередях в морозы за воблой и гробами. Она, чтобы выжить, перебирает гнилой картофель в тёмном холодном подвале в надежде найти целые картофелины; ворует бумагу (и не одну только бумагу); садится с риском для жизни в переполненные поезда и едет, стоя на одной ноге, в деревенскую местность в надежде обменять ситец на муку и сало. Она ждёт вестей от пропавшего мужа. Весь быт революции всей тяжестью обрушился именно на женщину, уродуя, калеча и медленно убивая её. Небольшая запись в дневнике 1919 года красноречивее многих страниц, живописующих революционное время: «Со вчерашнего дня ничего не ела – кроме стакана поддельного чая, во рту не было. В кошёлке – старые сапоги, которые несу продавать». М. Цветаева, удивляясь самой себе, говорит, что в 1919 году ей и в голову не пришло, что от голода и холода есть иное средство, чем продажа на рынке. И заключает: «Порядочная женщина – не женщина». Революция внесла в жизнь людей много перемен. В частности, стало декларироваться равноправие. Не без иронии М. Цветаева пишет: «Революция уничтожила в русской орфографии женский род: райские розы. Равноправие, т.е. будь мужчиной – или совсем не будь!».
Ирония, построенная на игре слов, помогает переносить лишения. М. Цветаева делает в дневнике меткое наблюдение. «От домового до домового комитета. (История русской цивилизации). – Домовой лучше соблюдал дома. И ещё одно наблюдение, но уже без тени иронии: «Для многих Революция прошла под знаком домовых комитетов». Точно такое же наблюдение сделал и Булгаков, описавший в «Собачьем сердце» кипучую деятельность домовых комитетов во время революции, совершавших передел жилплощади. И ещё одно ироническое наблюдение М. Цветаевой? Что у большевиков роман с заборами: то декретами украшают, то вовсе рушат. Словом, заборный роман. Всё это вместе взятое – и домовые комитеты, и роман большевиков с заборами и декретами, и разруха – всё это грубая реальность, от которой некуда деться. Революция это не только площадь и ветер. Это ещё и землетрясение: «Революция – землетрясение. (Банально, да?) – Спасайся, кто может, гибни – кто хочет. Попробуйте любить во время землетрясения!» М. Цветаева умела и это. Всеми помыслами М. Цветаева с Добровольцами. Она жаждет их победы. Всякий раз, когда она слышит, что большевики объявляют, что какой-то город находится под угрозой взятия белыми, у М. Цветаевой готов мгновенный рипост – Под угрозой спасения! Собирая в августе 1918 года рябинник в Филях, М. Цветаева встречается случайно с белогвардейским офицером. Он зовёт её на Дон. М. Цветаева записывает в дневнике: «Ах, если бы не дети!».
В годы гражданской войны в М. Цветаевой чрезвычайно обострилась наблюдательность. Слово или диалог, услышанные в очереди, любая деталь действительности – всё отпечатывалось в её памяти и в сердце. Впечатления М. Цветаева жадно впитывала, как свидетель, знающий, что рано или поздно свидетельские показания – пригодятся. М. Цветаева пишет в дневнике: «Наблюдение становится для меня страстью, делает меня существом наполовину отвлечённым, почти неуязвимым». Вся проза М. Цветаевой, в которой, так или иначе, раскрывается тема революции, ценна именно тем, что личный жизненный опыт М. Цветаевой питал её прозу и придал ей ту степень достоверности, которую обычно называют горькой правдой жизни.

г. Горловка, 2007


Рецензии