Крах, часть2, Глава32

32

Не верю, что все всегда правы в своих опасениях. Тоска зелёная из-за этого. Это ведь как болезнь – тоска-то.
В мыслях я востренький и ловкий. Могу быть и весёлым, и нежным, и злым. Всего верней — холодный я человек, в люди мне хочется выбиться.
Тоску просто так не похоронить, не отвадить. Душа должна отболеть, чтобы заново начать жить. На сто процентов согласится с этим трудно. И что странно, я прекрасно понимаю все страхи: страх от невыплаты зарплаты, страх неопределённости, страх Елизаветы Михайловны, что её порыв ничем закончится, страх Максима – сделка срывается, мой страх, что так и не найду своего места.
Но ведь это не страх перед новой войной. Хорошо помню, как бабушка говорила: «Только бы не война. Остальное пережить можно».
Свой страх я могу разложить по полочкам, свести в картотеку, чтобы карточку с нужным состоянием вытаскивать не глядя. Я прежде, наверное, так же боялся бы за кого-то, тоже сочувствовал бы, но теперь, теперь, не радуясь и не сильно огорчаясь, осознал, что мне открылось нечто иное не понятое другими.
Это не деньги, не работа, это – не пойми что. Я бы и хотел объяснить, что со мной происходит, но так как принужден разговаривать людским языком, которым с детства выучили, то… А вот что последует за этим «то», без понятия.
С неба прищуренными жидко-голубенькими глазками вечность на меня смотрит. Губы вечности кривятся недоверчивой усмешкой. И воздух колышется, видно, приоткрыв губы, дышит вечность через рот. А я вдруг встревожено-робким, цепенеющим делаюсь, точно жду приговора.
Не хочу сочувствия. Так сказать, пролетарий не умственного труда. Советская порода – гордая. Но ведь чем нас больше пинают, тем слаще сапог лижем.
Не понимаю, откуда мне известны многие подробности. Если говорить про цену, то цену себе знаю. Отчасти согласен - люди меня не понимают. Не как у других шарики в голове проворачиваются.
У настоящего, как и у всего на свете, есть своё начало. Слов, чтобы это как-то объяснить на общем языке, нет. А объяснять для чего? Чтобы остаться в живых? Или потому, что жизнь представляется таким богатством, несмотря на всевозможные испытания и беды, которыми она чревата и которые её омрачают?
Все эти размышления правильны, все они отголоски прежней жизни и меня прежнего. Я сам решил: пусть, что будет, то будет.
Хорошо, сейчас кажется, что жизнь плоха и тяжела, но ведь может произойти такое, что буду страдать в сто раз сильнее. Мало ли что вообще может произойти.
Да Бог с тобой! Я полон смирения. Я согласен с теми утверждениями, что мужчина в семье что-то вроде квартиранта: должен приносить деньги и за это получать еду, постель, если не любовь, то уважение. Молчать квартиранту – плохо, говорить – опять нехорошо. Нет, гнев меня не душит. Ради этих двух дней стоило жить. Что было раньше – это было раньше, то можно забыть. Мне, чтобы спастись от своего страха, нужно создать внутреннее пространство, чем я и занимался все эти годы.
Не один я такой. Много нас. И все мы решаем эту задачу по-разному. Кто-то до потемнения в глазах отдаётся работе, до седьмого пота вкалывает. Есть фанатики от спорта, карьеристы, любители длинного рубля. А кто-то плюёт на всё и всех, лежит-полёживает на диване, телевизор смотрит. Никакого напряга. В телевизоре теперь даже подсказывают, когда смеяться. Всё дозировано в телевизоре. Там один расчёт: под музычку показать, в какой прекрасной стране ты живёшь, как счастливы богатенькие и как нелепо убоги не нашедшие себя «совки». Не один год уже объясняют, кого ненавидеть, кого жалеть, над кем смеяться. Словом, жить мгновением, быть идиотом.
Мне никак нельзя малодушничать. Мне моё пространство надо освоить. То пространство, куда я могу забиться, чтобы чувствовать себя отдельным от всех, но при этом не брошенным всеми. Своё пространство я берегу от чужих глаз, не веря в доброту.
Это у меня первый признак галлюцинации. Всё чаще вижу светлую фигуру, задумчиво двигавшуюся впереди. Я не особа удивляюсь. Фигура — это удаление из сердца прежней привязанности.
Почему-то всё чаще и чаще приходит в голову мысль о зряшности жизни. Вроде бы стал слепым, и в то же время стал видеть больше. Живой я или стал неодушевлённым, но, по моему понятию, только неодушевлённый может быть в теперешней жизни по-настоящему живым. Чтобы понять это, нужно ткнуть пальцем в каждого. Получил отклик,- сомнения нет в существовании.
Не должен ли я сказать. Что из всех периодов моей жизни эти два дня самые странные? Должно быть — так.
Изжил одну полосу, тут же начинается другая — мне и радостно, и горько. Кажется, сейчас сделаю удивительный шаг, но...
Сколько людей, столько и истин. Все говорят о разном, и вряд ли поймут друг друга. У всех в прошлом своё: любовь, годы прожитые вместе, тысячи мелочей, которые скрепляли… Но ведь есть истинная Истина, скрывающаяся в нагромождении подобных себе истин. Я на собственной шкуре испытал доброту жизни.
Когда я так рассуждаю, мне самому становится не по себе. Взгляд как бы тускнеет, делается невыразительным, равнодушным, что ли. Глазами упираюсь в одну точку. Плёнка укрывает всё, что находится передо мной.
Могу ещё сказать, что решётка какая-то часто перед глазами возникает, будто смотрю на мир из тюремной камеры. А ещё, смотрясь как-то в зеркало, свои глаза схожими с овечьими нашёл. У овец в глазах нет огонька. И овца искренней не может быть по существу. Овцы в глаза друг дружке не глядят. Отаре овец баран предводитель нужен. И нас, теперешних людей, всё время подводят к мысли, что только барин может всё правильно рассудить. Люди теперь стали менее искренними, чем раньше.
Далась мне эта искренность! Сам поступаю часто несообразно, а от других хочу что-то получить. Если люди со мной неискренни, значит, им тяжело находиться в моём обществе. Как ни крути,  тяжело думать, что можно сказать и чего нельзя, всегда напрягает поиск тайного непонятного смысла в словах, а разве прятать мысли и чувства так уж приятно?
Теперешняя жизнь, конечно, хуже прежней, так как ушло из неё тепло и ласка. Всем я тягощусь, ищу случай уйти куда-нибудь, и как можно дальше.
Тот, кто тяжёл людям, в сущности, тот никому не нужен. Тебя могут пожалеть, словами в любви изъяснится, но обременяешь ты. Люди не виноваты в том, что творится у меня внутри. Даже если они чем-то обязаны, то им от этого не легче. Этим объясняется молчание, которое я слышу вокруг себя. Ведь это молчание никакими словами не разбить, не избавиться от него.
Как-то всё о себе и о себе я думаю. О других начинаю думать, только сталкиваясь с ними, чувствуя, если возникает какая-то связь. Но ведь люди тоже как-то связаны со мной. Елизавета Михайловна, например. Я помню её взгляд, столько было в нём обожания. Страсти какой-то мучительной… Мне стало жалко всех.
Главное – это беречь свои нервы и нервы близких тебе людей. Иначе они время съест.
Почему мне бы не стремиться сделать что-то хорошее?
Да, конечно, я это понимаю. Но какой ценой?
Причём здесь цена? Если цель хороша, цена вряд ли имеет значение.
Надо жить сегодняшними проблемами, не задумываться, что будет завтра. В завтрашнем дне можно потеряться. В завтрашнем дне потеряться, в сегодняшнем - утонуть. Час от часу не легче.
В жизни, сознаюсь честно, много лгал, поэтому солгать ещё раз не составит мне никакого труда. Только вот укол совести останется. Но ведь он невидим другим. Укол совести дырок и отметин не оставляет на теле, в воздухе. нигде.
Понимаю. Что в жизни бывают иногда победы, от которых оправиться труднее, чем от поражений. А есть что-то такое, о чём я впоследствии жалел? Вопрос вопросов. Чувствую, как чьи-то глаза уставились на меня пристально и испытующе. Интуицию не обманешь. Встревоженная интуиция человека, если тот такой обладает, подскажет, что с тобой всё не так просто, как кажется с первого взгляда. Ну, и?
Ну, недостаточно я правдив, а уж в ситуациях, которые требовали полной откровенности, я лучше помолчу.
- Вы со мной, Глеб Сергеевич, правдивы?
Удивительно, как это женщина умеет читать излияния души. Носом чует.
- Вас, тебя, не обманывал.
Не ожидал вопроса. Сбил он меня с толку.
- Согласитесь, что между «не обманывал» и «говорить правду» расстояние больше воробьиного скока. Кто там писал, Горький, что ли, что  ненависть от любви воробьиный скок отделяет?
- У тренированного воробья скок длиннее. Уж с вами я полностью откровенен.
- И не сделаете ничего такого, что может…
Елизавета Михайловна не договорила. В жизни человека есть минуты, о которых ему больно вспомнить, и есть минуты, которые забывать не хочется. Которые из них вызывают большее напряжение ума, непонятно. И те, и те минуты утомляют. Много в них неясного, раздражающего, волнующего. Сам себе человек должен признаться. А в чём,- это его дело.
Я как бы готовлюсь к тому, что мне предстоит. Я как бы репетирую, за мной никто не наблюдает, я повторяю походку, мимику, жесты. Я припоминаю взгляды.
Я вполне сознаю, что наяву никакое перевоплощение невозможно. Чудо превращения возможно только в покупной темноте.
День клонился к закату. Вечер, как говорится, расправлял крылья, чтобы ими накрыть Ярс. От реки доносились голоса – рыбаки, наверное, приплыли. Люди разговаривали неспешно, растягивая слова. Звук мотора был похож на сыплющийся горох. Стало чуть прохладнее.
- Я не люблю слушать сплетни,- то, о чём начала говорить Елизавета Михайловна, сначала до меня не доходило. На лбу обозначилась небольшая морщинка, в глазах озабоченное выражение. - Люди не умеют скрывать то, что они думают. У них это часто бывает написано на лице. Я вот вас всех, голубчиков, по лицу, по взгляду, по интонации могу раскусить. Мои участковые мужички, все вы, как на ладони у меня. Это не трудная наука, дорогой Глеб Сергеевич, догадываться, что люди о тебе думают. Если пошевелить мозгами, раскинуть ими, нетрудно понять, почему они так думают, откуда взялись такие мысли. Да и люди не стенам говорят, а кому-нибудь. Я вот одно уяснила, что соваться между зверем и мясом нельзя.
- Как это? Кто зверь, кто мясо? Что за утверждение? Неужели вы, Елизавета Михайловна, нас за мясо считаете? Вот не ожидал такого признания. Мужик – мясо! Если честно, то я утверждение наоборот слышал.
- Какой вы…Мы же речь вели о любви и нелюбви…И вот тут встревать нельзя.
Елизавета Михайловна выдержала паузу. Отрешённо и протяжно улыбнулась. Положила свою вытянутую руку ладонью мне на плечо. Это движение враз заставило меня обмякнуть. Я замер, готовый ловить все дальнейшие слова.
- Хотя язык у меня довольно острый и мысли вольные, и не связан я никакими обязательствами, но ведь понимаю, что таких люди не любят, тех. кто встревает. Я вот не причиняю никому зла, а окольно узнаю, что люди, которых и в глаза не видел, говорят обо мне, бог знает что. Я не сужу их.
- Побойтесь Бога, Глеб Сергеевич, зачем людям о вас говорить? Вы же не артист, не депутат, не «новый русский». Что это возомнили о себе? Никак Демидычев бальзам так подействовал?
- Может, и бальзам, а, может, что-то другое.
Честно сказать, мой интерес к женщинам был всегда угрюмым и тяжеловесным, может быть потому, что стыдился этого своего интереса, старался скрыть. Я был не прочь впустить в свою постель женщину, но с условием, чтобы не слышать её голоса.
Не понимаю своей откровенности, не принимаю её. Будто кто-то за язык тащит мысли. Будто, произнося одну за другой нелепицы, освобождаюсь от чего-то.
Далёкий огонёк в глазах Елизаветы Михайловны слаб и робок, но он был тепел, и так человечен, что я невольно вздрогнул. Сказал только что непотребное. Бальзам Демидыча помог язык распустить. В огоньке женщины  был какой-то вопрос, какой-то порыв, какое-то знание, для которого нужные слова не всегда находятся.
Жаль, очень жаль, что нет рядом зеркала, чтобы попытаться найти в отражении тот же огонёк в своих глазах. Зеркало для чего нужно, чтобы провалиться в зазеркалье. Алиса из меня никудышная. Но вот же…Опять что-то выжидаю. Не понимаю, что, собственно, вызывает во мне недоверие, трудно сказать пару ласковых слов.
Я заранее переживаю то, что предстоит пережить. Вынужден, за неимением лучшей участи, в одиночестве пялиться в прошлое, там всё совершенно нездешнее. Пялиться обязан, чтобы не оказаться покинутым.
Помню, в детстве сделал открытие, когда заявил, что у меня не одно сердце, а несколько. И в животе есть сердце, и под коленом, и в висках. Везде что-то тукает. А раз так, то непочатый край у меня жизни. Меня тогда высмеяли. Но ведь правда, в человеке много разных сердец, по-разному они на всё отзываются, по-разному тот или иной отрезок жизни живётся.
Почему я всё время выпадаю из настоящего? Оказываюсь в комнате, в которой стены раздвинуты немыслимо широко. Там много людей-фантомов, все что-то говорят. Слов не слышу, только вижу, как медленно движутся губы. И жесты тех людей плавны. Ни одного резкого движения. Люди что-то хотят до меня донести. Что? Тем не менее, тем не менее, во всём этом было много неясного, раздражающего и волнующего. Как всегда правы те, кто говорит, что я сам не знаю, чего хочу. А, правда, чего?
Что может дать человек человеку такого, чтобы обессмертить его? Кого его? Раньше думалось, что кто-то знает о жизни всё, а на самом деле никто ничего не знает, каждый знает меньше каждого. Почти равнодушно об этом думаю. Разлад между желанием иметь и невозможностью с чем-то смириться становился тягостным.
Чего бы я хотел знать? На прямо поставленный вопрос сходу не отвечу. Я, пожалуй, не знаю, чего бы я хотел. Я, может быть, ничего не хочу. Всё приелось. Кто-то хочет, а мне в эту минуту ничего не хочется. Сыт, пьян, иду рядом с женщиной. Спустя минуту хотение может возникнуть. Когда в Дом колхозника придём. Дом колхозника!
Тут же подумалось, что кому-то вообще лень самому ломать голову над настоящим хотением, вот он и пытается через меня ответ получить, чтобы я за него придумал. Людских фантомов и набилось в пространство вокруг нас так много потому,  что настоящего у них у всех не было.
У меня, может быть, было настоящее, раз они меня пытать собрались. Мелькнула смутная догадка, чтобы отвадить любителей халявы, надо что-то особенное выдать, подурачить.
«Подурачить». Только-только это слово отзвучало, как с изумлением, сменившим чувство неловкости, заметил, что многое высказал в раздражении.
Любопытство особо особенных можно отвадить – это краем глаза дать возможность повидать им свою смерть. Повидать, конечно, нельзя, скорее, дать прочувствовать то состояние, чтобы отбить всякое желание до срока закоулки обшаривать, как свои, так и чужие.
Усмешка какая-то кривая на лице угнездилась. Все уличные звуки пропали. Будто дверь комнаты закрыли. В наступившей тишине ясно гул слышался. Из этого гула образовались шаги - время приблизилось. Спина напряглась, вот-вот почувствую на плече холодную ладонь. Глаза не поднимаю. Никого не хочу видеть.
Тем не менее, чувствую, как чужие жизни втягивают меня. Чужие жизни, чужие проблемы, но почему-то начинаю испытывать настоятельное желание узнать и понять, может быть, наладить что-то, мне пока неподвластное. Это всё в предчувствие краха.
Я оправдываю своё желание необходимостью правдиво играть выпавшую роль сопровождающего, миссию любовника. Оправдываю, но при этом знаю, что это не совсем так. Половину поручений не выполнил. Мужики просили щуку привезти.
До безумия хочу жить. По-другому, совсем иначе. Елизавета Михайловна, собственно, в неземное существо превратилась. В той комнате, в которой я внезапно оказался, её не было. Я не знаю, какой Бог собрал тех людей в комнате, в каких пределах тоска души может осатанеть, чтобы равнодушно смотреть на метания. Что из того, что метания совершаются мысленно, только желанием хотения?
Холод проник в сердце. Кремень не камень сердца, он - холодный камень, но  с его помощью искры можно высечь.
Я предел перешёл: пускай не будет завтра или послезавтра, пускай солнце не пробьётся сквозь облака. Жизнь – это сегодня. А сегодня я согласен жить на проценты надежды. И у меня есть эти заработанные проценты. И Бог с ним, что эти проценты всего лишь иллюзия.
Слово, стон, жест и взвешивания, взвешивания воспоминаний. Я иду, ищу тех, кто поможет построить новую жизнь: ищу любовь, ищу друзей.
Кому-то везёт, интуиция открывает нужные ему двери. А кто-то блуждает, не решаясь ни постучать, ни испросить позволения погреться у чужого костра. Чужим теплом наполниться нельзя.
Полный разлад самого с собой. Лад был до того, разлад наступил после того, принёс неудовлетворённость и раздражение. Правильно, рано или поздно одни желания отмирают, другие – осуществляются. Не знаешь ведь, что в письме до востребования написано, когда идёшь за ним на почту, и от кого оно пришло, и почему оно пришло до востребования, и что тебя позвало сходить узнать.
До востребования! А ведь это хорошо, когда кто-то тебя востребовал, кто-то помнит. Лишь бы не обмануться, лишь бы не разучиться ждать и хотеть радости.
Появление новых мыслей в голове невозможно не заметить. То они таились в укромных уголках, куда даже лучик света не доходил, где никто никогда пыль не смахивал, а потом что-то сшевельнуло их с места, кто-то живительного нектара в них как бы впрыснул.
Они начинают разрастаться до невероятных размеров, им становится тесно. А я живу себе и живу, и не подозреваю об этих изменениях.
И в один прекрасный день, не ясно, почему он считается прекрасным, открытие происходит. Всё тайное вырывается на свободу. И взгляд делается другим, и слова находятся иные, и все преграды как бы рушатся. И в этот момент настоящее делается вторичным и отправляется на тот страшный склад, где хранится память предков.
Нет, нельзя советовать, что-то забыть и не слишком сильно помнить, потому что, к несчастью, забыть ничего нельзя, потому что иначе самым жалким образом не выжить.
Воображение моё разошлось вовсю, этот разгул имел характер вращения вокруг безнадёжности.
Не знаю, почему кто-то сказал, что жизнь есть жизнь, а смерть имеет особые права. Почему всегда предупреждают, что остерегаться надо того, что за спиной? Не уточняют, а как бы предполагают рассудку поразмышлять над тем, что значат эти слова.
Ничего предосудительного не происходит. Бежать некуда. Куда бежать? Всё равно рано или поздно придётся вернуться. Что и остаётся, так спросить самого себя: «Куда и зачем возвращаться?»
Я не брежу. Ежеминутно что-то происходит. Язык не поворачивается вымолвить вслух, чего я хочу. «Хочу» - верх нелепости. Я бесконечно выращиваю фантазии.
Витаю в облаках. Не я рядом иду с Елизаветой Михайловной, а она меня – воздушный шарик за ниточку несёт, намотанную на палец. Отпустит ниточку, я и улечу в небо.
Я осознаю происходящее, исподволь к нему привык. Ничего поделать не могу. Приятно побыть и мужем и любовником. Подумал так и тут же пожалел об этом. Один виток ниточки с пальца спустился. Мыслесловие прозвучало, мысленно оно может звучать, как эффектный удар в гонг.
Чувствую, что-то висит надо мной, как гора. Первым я никогда не заговорю о любви. Кручу и кручу ручку мясорубки. В таком случае, чего ждать от кого-то ответного слова? Может, моё время истекло, слова, предназначенные мне, были выговорены до моего рождения, а мои отправлены на хранение для тех, кто родится на лет десять позже?
Дурь несусветная. Вздохнул. Постараюсь придумать что-нибудь уничтожающее.
Присутствие в какой-то комнате с воображаемыми собеседниками нисколько не напрягало. Мне всё мало. Я — редкостнейшее создание, замечательное своей особенностью, ни на что не похожее. Я отдаю отчёт, что испытываю, чем терзаюсь. Ради свободы этих мечтаний  готов на многое.
Ошибиться я не могу. Если никто меня ни о чём не спрашивает, значит, нужно самому действовать, самому задавать вопросы, чувствовать ответы. Но голова не работает в этом направлении. Голова пуста. Правда, сердце бьётся ускоренно.
Наконец-то все сердца в одно слились. И которое в пятке, и которое в животе. Надо спешить. Для чего? Никто не ответит. Разве обязательно нужно видеть и слышать? Способов понять происходящее великое множество. Нет, выдать себя я не могу.
Что является первопричиной начать задумываться? Может, я с дерева упал в детстве? Может, сук обломился, может, боль была настолько острой, что пронзила с ног до головы? Стоит быть благодарным той боли, которая дала возможность задумываться?
Ответов нет ни на один вопрос. И благодарить не стоит, потому что жизнь умеет понимать без слов. Гляжу на всё как бы сквозь дымку – глаза увлажнились. Жду, чтобы похвалили? Так хвалят тех, кто понятен, кто собственный путь не проложил. Я скрытен, я старателен, я сам себя не знаю.
Где-то за плечами слышу с придыхом произносимое: «Нет – нет – нет!» Нигде нет ни опоры, ни поддержки.


Рецензии