Седовая падь. Глава 3

ПИСЬМО

Огарок тусклой свечи, что едва освещал утварь скудно обставленной, затемненной комнаты, кидал по сторонам таинственные блики. Порожденные коптящим пламенем огня,  мерцая и дрожа, они громоздились вверх по задернутым шторам окон,  пугая причудливостью форм и очертаний.   

В эти тревожные, ночные часы ничто не могло пробраться сюда, никто не смел помешать тому таинству, что вершили души столь же странных обитателей тесного, скрытого от людских глаз, мирка. На дворе, сверкая полным диском, плыла чуть подернутая призрачными облаками, луна — соглядатай ночи.

Тихо зимой на селе; делай что хочешь, время словно застыло. Лишь потревоженный цепной неволей дворовый пес, нарушит иной раз покой темноты, а то и до самых петухов случается тишь. Выйди со двора — снег заскрипит; только себя и слышишь. Беседуй, говори, только тихо — эту тайну ночного мрака могут слушать; что бы это безмолвие значило, на какой злой умысел наводило? И вообще — безмолвие ли это?..

Агриппина не ждала письма; в ее уединенной и замшелой, как казалось сельчанам, жизни, почтовый ящик, как атрибут и вовсе без надобности. Она и знала-то всего на всего один путь, одну стежку-дорожку, коей и вязала ее судьба с единственной, живой пока что, мамашей родственной. Стара сама уж годами стала, а о матушке и сказывать не к чему; одним словом — древняя старуха, с памятью времен вековой давности…

Уж лет пять, как за сотню годов перевалило. Здоровьишко не особо баловало, да и смертушка, что уж в эти годы ласкательно зовется, не шла и все тут. Одно странно; даже самой Агриппине так казалось — память у старушки не отшибло, а вроде бы даже наоборот; просветлело сознание, словно даль осенняя — до горизонта видать. И все то она могла достать, да выудить из старческой ссохшейся головы. Верно было ей два века думать отмеряно. Хоть и стара уж больно, да только вот силы откуда черпала - неведомо. Почитай и была Агриппина ее единственной и любимой дочерью, остальные уж давно как простились, уходя в мир иной. С ней она почти всю старость, не разлучаясь, и проводила. Потому как к делу своему, еще при ее молодости, пристрастила; дабы не утерять, не утратить того, что в трудах, людям неведомых, постигала… Жили-ворожили, что называется, душа в душу. Таились от взгляда людского — завистливого, да глазливого. Ни к чему глупость народная, в делах тайных и мудрых.

От мужа своего, Терентия Захаровича, добра старуха Чиничиха с молодости своей не знала. Все то он; то пьян, то буян. Колотил ее и по делу, и без дела; почитай от побоев и продыху не было. Ненавидела его — ирода, всем сердцем. И даже от себя отвела; дочь от другого нажила, дабы кровинки его на этом свете не осталось. Вот с таким сокрытым грехом, да потаенной ненавистью и жила с разнелюбым. А дочь свою, напротив — любила безмерно. Чиничиха, в ту пору, и знать не знала, какими делами промышлял ее покойный муженек. И не узнала бы до сих пор, если бы не внук Петр, который жив оказался. А пока только письмо и пришло в дом ее дочери. Неведомо откуда и от кого? Все сургучными штампами, да печатями скреплено.

Засветив одинокую свечу, Агриппина с трясущимися руками, вскрыла столь загадочное писание. Недоверчиво, еще разок, бегло взглянула на адрес: не ошибка ли почтальонши. На конверте значилось ее имя и отчетливо, как по батюшке — Терентьевна. Да и фамилия была абсолютно верно написана. В селе двойников не проживало, кроме родительницы. Не стерпев, вскрыла наконец-то послание. На нем хоть и значился обратный адрес, но стояли лишь цифры да инициалы писавшего его, однако же старому человеку этот факт абсолютно ничего не прояснял.

Письмо было написано мелким почерком, с обоих сторон листа. Поглядела Агриппина на приписку в конце; так и ахнула! Одно лишь имя — Петр, которым было все изложенное подписано, враз подкосило ее слабые, исхоженные ноги и чуть было не лишило рассудка. Уронив обессиленное тело на табурет, она с трепетным волнением приблизила к себе письмо; потянула его запах, прижала к лицу. Оно было от сына. Он никогда в жизни ей не писал. Уж почти четверть века минуло. Убитым его считала. Наверняка так уж и должно было тогда статься. Ведь за убийство его милиция забрала; родного деда, внучек, что называется, в преисподнюю спровадил, а вот что, про что, ни Агриппина, ни мать ее, ведать не ведали.

На суде тогда, так толком и установлено не было; за что Петр в тайге человека жизни лишил, хотя тот и отрицал все. Фактов, свидетельствующих об убийстве, улик и разных вещественных доказательств, обвинители совсем мало на суде предоставили. А вот алиби, Петр так и не сумел себе обеспечить. Свидетельские показания оказались вескими, и сыграли против него роковую роль. Районный суд вынес решение — виновен. Так, после всех разбирательств, ему «вышку», как в простонародье говорили, и приписали. Увели из зала суда; более мать о своем сыне ничего не знала и не слышала.

Выплакала Агриппина свою материнскую душу до суха, еще более с колдовством, да ведовством сблизилась, дабы от злых людских глаз подальше. Поддержки она тогда от людей не искала, напротив; возненавидела их еще пуще, за сына единственного, загубленного по их воле. А ведь Петру и было в ту пору всего-то двадцать пять годочков. В самый раз доброй девкой обзавестись, да радовать внучатами мать старуху. Ан нет! Народ по-своему рассудил. Да коли бы уж посадили годов на десять и то, не та в душе печаль, не та боль в сердце, а так ведь напрочь, под корни подрезали. Как она то трудное время вынесла, одной матушке и ведомо; все в тумане… Родительница выходила, на ноги поставила; то ли силы свои в любимую дочь вкрапила, то ли еще что вложила в душу, почти уж бездыханную.

Время шло, а глухая, безысходная тоска по сыну осталась, где-то в глубине материнского сердца занозой сидеть. И это письмо, что держала она сейчас в трясущихся, старческих руках, обдавало ее ощутимым внутренним жаром и огнем жгло сердце, словно отыскало в ее тайниках и вынесло ту занозу, горячим потоком по крови, донеся до каждого чувственного уголка ее иссушенного временем тела, радостную и счастливую весточку — ее сын жив…

Едва сняв с себя глубокое оцепенение и, отняв наконец, столь желанные бумаги от ветхой, плоской груди, Агриппина буквально впилась глазами в строки написанного:

«Здорова ли будешь, дорогая Мамаша? — так, по родному, приветственно и спокойно, словно за эти долгие двадцать пять лет и не произошло в жизни ничего значимого, начиналось его повествование, — Привет тебе от сына Петра, коли жива, здорова будешь, а коли нет, то видать и не судьба нам свидеться на этом свете. Ну а на том нас и так сведут, не обойдут за грехи наши. Это уж так поверь… Только вот пишу я вовсе не для того, чтобы тебе в них исповедоваться. Как уж я жив остался, то особый разговор. После, коли увидеться доведется, то и расскажу все, как и что со мной проделывали. А сейчас хочу, Мамаша, тебе самое главное разъяснить. Не стал бы этого делать; грех на мне все одно останется, да только не этого я боюсь и не расплата меня страшит, а вот уж так вышло, что деваться мне некуда. А коли в душе, что на меня держишь; ведь не давал о себе знать всю жизнь почитай, то уж не гневайся — не на мне одном за то вина. Сама должна понимать: кем и в качестве кого меня забрали, и где содержали все это время. Ни пожрать, ни поспать, ни отдышаться. Одно слово — «каторга». Били, убивали — все было… А вообще-то срок мой, Мамаша, уж почитай истек в полной мере. Так что по осени вернусь, коли дождешься. Однако вот только одна оказия вышла.

Посему, прежде чем продолжать далее, покаюсь я перед тобой, да перед бабкой своей, покойной должно уж; за то, что мужа ее убил. Хотя как знать, могло случиться, что она мне и спасибо за это сказала бы. Терентий ее уж душегуб был настоящий, хищная душонка, о том лишь я и знаю. Довелось ему однажды со мной перед смертью пооткровенничать. А перед тобой повинюсь за то, что тайну одну хранил; все для одного себя берег, а здесь, за столько-то годочков, давно уж понял — зря… Убьют, не ровен час; как еще только не порешили до сего дня. Пропадом тогда, прахом все пойдет, ведь одной земле, в конце концов, и достанется. Не выкарабкаться мне из этой ямы; не отделаться от тех двух дружков, которые все же по своим особым каналам, через много годков спустя, за дружка своего, что их «паханом» оказался, счеты свести заявились. Пахана этого, еще на зоне, я жизни лишил… Тогда у меня и выбора особого не было. За него мне и срок намотали. На этот раз они меня сильно прижали. И вот чтобы оставили эти нелюди, до поры, меня в покое, пришлось им одну историю рассказать. Так что теперь я с этими «гнидами» крепко повязан. Да вот одно обидно; срок уже отбарабанил, в самую пору утихомириться, и жить себе… Довольно уж нахлебался, а тут эти «дружки» навалились. Словом, нет мне передыху, родная… Не поймешь ты меня, пока не расскажу, что я замыслил. А уж коли выгорит мой план и от этих мерзких тварей нам с тобой отделаться удастся, то заживем с добром…

Подробнее о делах мы с тобой позже поговорим, когда увидимся. Освободят, сразу к тебе приеду, дел много… На этом я с тобой прощаюсь. Твой сын Петр».


Рецензии