Сюоятар

ЭПИГРАФ

…Вышла дева из долины,
Красный пояс из низины,
Чадо ночи, дева мрака,
В лёгком платье из тумана,
Ринулась волчицей в чащу,
Горностаем скрылась в роще,
Белкой меж ветвей сосновых.

…Дева злая манит гостя,
Хочет в сердце вгрызться мужу,
Кости раздробить зубами,
Кожей, как плащом, укрыться…

…Знаем слово против девы,
Помним руны против злобной!..

Из карельского заговора против лесной нечисти

 
* * *
Хочу рассказать о том, каким образом наш род получил свою фамилию, о том, почему мы стали Бакулиными. История эта, как мне кажется, довольно любопытна — причём, не только для моих родственников, но и для любого читателя.

Конечно, истоки нашего рода теряются в глуби времён, но я не собираюсь забираться чересчур уж далеко, — с меня довольно будет и начала XIX века. Скажем так: первой четверти XIX века, — ибо именно в это время в глухой карельской деревеньке Аконлакше жил человек по имени Иван, по прозвищу Бак;ла. Был он прирождённым карелом, а потому никто в деревне не звал его Иваном — односельчане кликали его Ийвой или Ийваной (чаще всё-таки Ийвой), а вот прозвище Ийва носил русское. Бакулой его прозвали русские купцы, частенько захаживавшие в Аконлакшу, чтобы закупить пушнину у местных охотников. Что такое бакула — или, вернее, кто это такой? Бакула — это человек, любящий бакулить, то есть болтать, балагурить, плести словеса. И возможно, Ийва и в самом деле был знатным балагуром, но для русских купцов важно было, что балагурил-то он по-русски, ибо хорошо знал русский язык — в отличии от своих односельчан, которые дай Бог, если поздороваться с купцом умели, а в общем не считали важным делом учить государственный язык Империи.

Но Ийва, повторяю, говорил по-русски очень хорошо, и потому всякий купец, приехав в Аконлакшу и желая без помех общаться с местными охотниками, первым делом требовал переводчика: «А ну, зовите сюда этого вашего бакулу!» И, оценив способности Ийвы, купцы умилялись: «Так и чешет по-нашему, так и чешет, — экий бакула-то выискался!»

Годах что-то в десятых позапрошлого столетия, посетил Аконлакшу гость вовсе необычный — не купец отнюдь, а, как ни странно, поэт-романтик — Северьян Иванович Кузьмичевский, двадцати трёх лет отроду. Немного расскажу о нём. Северьян Иванович происходил из небогатого дворянского рода, предки его поселились в Петербурге в самые что ни на есть петровские времена и за целый век никто из них с берегов Невы ни на шаг не отлучался, и невест Кузьмичевские искали лишь среди питерских же благородных девиц, так что с годами кровь кузьмичевская изрядно пропахла невской болотиной. Все они были старательными чиновниками по различным ведомствам, — говорят, что один Кузьмичевский дослужился до статского или даже до действительного статского, но отец Северьяна Ивановича вышел в отставку всего лишь надворным, а сам Северьян и вовсе презирал службу ибо бредил романтической поэзией и желал стать русским Байроном. Опубликовав несколько своих баллад почему-то в женском журнале «Кабинет Аспазии», а потом и в более солидном «Сыне Отечества», он ждал читательских восторгов, но не дождался и задумался о причинах такого равнодушия. Поразмыслив и побеседовав со знающими людьми, Северьян пришёл к выводу: на Фонтанке Байрон не родится, Оссиан по Невскому не гуляет, Шатобриана на Литейной не встретишь; надо удалиться от столичной великосветской черни в глушь, в дикость, в пустыню, надышаться там бурей, породниться с громами, осенить чело молнией — и тогда уже вернуться в Петербург, чтобы поразить мирную публику буйными глаголами дикого гения.

Кто-то из знающих людей указал ему и направление побега: карельская земля, озеро Тайвоярви, деревня Аконлакша. Недолго думая, Северьян Иванович туда и отправился.

* * *
Ещё на подступах к Аконлакше кто-то и полицейских чинов посоветовал ему воспользоваться услугами местного бакулы, толмача — крестьянина Ийвы. А Ийва, прослышав о том, что к ним в деревню приезжает столичный гость, сам вышел на встречу Северьяну, ибо знал, что всё равно дело без переводчика не решится.

И вот Северьян и Ийва встали друг против друга. Что увидел Ийва? Молодого, тонкокостного, бледнолицего барина, одетого по-дорожному, невысокого ростом, пожалуй, несколько болезненного, но с глазами совершенно барскими, с улыбкой тонкой и высокомерной. Что увидел Северьян? Очень молодого крестьянского парня — лет семнадцати, не больше, — здоровенного, пожалуй, даже толстого, с пухлыми губами и добрыми детскими глазами. Словом, легко можно понять, что, по крайней мере внешне, они были полной противоположностью друг другу. Впрочем, нет, не совсем противоположностью: волосы у обоих были удивительно похожи — очень мягкие, очень белые, слегка вьющиеся.

— Так… — сказал Северьян. — Ты, выходит, Иван? Ваня — верно? И ты говоришь по-русски, — меня не обманули?

— Болтаю маленько, барин, — согласился Ийва. — Я к этому сызмальства приучен. Тятенька мой, покойник, тоже хорошо по-русски умел, только я получше его могу. Я купцов нарочно расспрашиваю всякий раз: а это как будет по-русски? а это? а это? Они уж не знают, как и сбежать от меня, а я всё как банный лист — не отстаю да и только! Вот ты, ваша милость, не подскажешь ли, как по-русски вот это дерево называется?

Северьян краем глаза глянул на указанное дерево, но названия его — ни по-русски, ни на каком ином языке — припомнить не смог, а потому тотчас перевёл разговор на иной предмет:

— Скажи, Ванюша, где бы я мог остановиться в вашей деревне?

— Да где ж, как не у меня? — удивился Ийва. — Изоб-то много, это да… И хорошие есть, богатые… Так ведь и народу по избам немало. Детки всё пищат, старики перхают, бабы друг с дружкой бранятся… И всё по-нашему бранятся, по-карельскому, а русские купцы, я примечаю, шибко нашей брани не любят. Больно, говорят, раскатисто у вас кроют, больно пронзительно, — нестерпимо уху. Ежели кто покоя ищет, так покоя он в тех избах не найдёт, нет. А моя изба, первое дело, не мала, а второе дело — крепка да красива, и живу я в ней после смерти отца-матери один-одинёшенек — вот тебе и третье дело. Купцы завсегда у меня стоят, только нынче нет у нас в деревне купцов, и один я живу. Я и услужу, и на охоту свожу, и по озеру покатаю. Вон домишко мой стоит, во-он та-ам! — на пригорочке! Милое дело!

— Ну и болтлив ты, братец! — поморщился Северьян. — Хватай мои вещи да неси в дом. О цене сговоримся.

Но и по дороге, нагруженный тяжкой Северьяновой поклажей, Ийва не захотел помолчать.

— Болтать я люблю, это так! — заявил он, покряхтывая. — За то и прозвали Бакулой. «И бакулит парень, и бакулит, и не заткнётся никак!» — это купцы-то про меня говорят. А вот Иваном меня звать не надо. Какой я Иван? Иваны у вас живут, а у нас их не водится. Меня матушка не Иваном, а Ийваной назвала, проще сказать, Ийвой. Ийва я — так-то!

— Ива? — рассеянно переспросил Северьян.

— И-ий-й-йва! — протянул Бакула, простодушно лыбясь в лицо барину. — По-карельски-то выходит — Ийва!

— Это ты и на охоте так заливаешься? — спросил Северьян, хмурясь. — Хороша же охота у нас выйдет!

— Не-ет! — вскричал Ийва и замахал на гостя сундучком. — На охоте из меня слова не вытянешь! Вот верьте слову — молчу, как сапог! Все удивляются такому внезапному молчанию, — а я всё ж молчу. Как из деревни вышли, так я враз — хлоп! — рот на замок запер и ключ выбросил! А ружьецо-то у тебя, барин, — загляденьице!.. Это в Питере такие, что ли, делают? А, к примеру, сколько лисиц за такую возьмут? А то я и горностаев могу…

— Нет, братец! — Кузьмичевский даже притопнул по мягкой после дождя тропке. — Ты вот что, ты мне укажи, куда ходить, куда не ходить, где что у вас водится, а дальше я уж сам соображу. Ты дома сиди, а охотиться я и один сумею.

Ийва сильно огорчился, но спорить не стал, и до избы довёл барина в гордом молчании.

* * *
Что за поэт такой — Северьян Кузьмичевский? Вы его знаете? Читали хоть строчку из его творений? Я-то знаю о нём лишь постольку, поскольку его имя звучит всякий раз, когда в семье заходит разговор о Ийве Бакуле, давшем прозванье нашему роду, но читать стихов Кузьмичевского мне не доводилось. Говорят, что у Ийвы остался целый ворох исписанных Северьяном листов, что Ийва благоговейно хранил эту писанину и передал её внукам, но те, видимо, отнеслись к ним уже не столь благоговейно, и черновики Кузьмичевского исчезли все до одного. Правда, бабушка моя долгое время берегла книгу, принадлежавшую когда-то Северьяну, — сильно потрёпанную, жёлтую… На титульном листе её было изображено распростёртое тело молодой женщины, а сверху значилось:
THE VAMPYRE
by Lord Byron —
и красовался медальон с портретом поэта, — но во время войны, в эвакуации и эта память о Кузьмичевском пропала. Бабушка говорила, что на чистой странице в той книге красовался рисунок, сделанный гусиным пером, — коршун, терзающий когтями голубку, — и подпись, явно женскою рукою сделанная: «Хищнику отъ жертвы». Занятно было бы посмотреть…

* * *
Северьян Иванович и в самом деле стал ходить на охоту в одиночестве. Ийва обижался, страдал, но перечить не смел: гость в короткое время проявил себя таким природным барином, что бедный карельский парень только что сапоги ему не чистил.

Поохотившись вволю, гость на сутки садился к письменному столу и кропал что-то, потел, краснел, рвал исписанную бумагу, изгрызал по десятку перьев за день, — словом, вёл себя, как воистину пиит, Аполлоном озаренный, — а что он там понаписал, этого мы никогда уже не узнаем. Но что-то мне подсказывает, что и сам Северьян не был доволен своими трудами, что и сам он чувствовал — чего-то не хватает в его балладах и стансах… Видно, и в карельской глуши не посещало его огненное байроновское вдохновение, не летели из-под пера бессмертные строки…

Что — глушь? Глушь, как глушь, ничего в ней особенного не происходило: карелы трудились на скудных своих полях, ловили рыбу в отнюдь не скудном озере Тайвоярви, бабы день напролёт переругивались друг с другом, а порою мирно пели хором, мужики вечерами покуривали трубки на берегу озера, а до барина никому дела не было.

Однажды Ийва вытащил гостя покататься на лодочке — и уж тогда-то парень отвёл душу! Без умолку он молотил языком, в тайне ожидая, что вот-вот прервёт его рассерженный барин, — но барин понуро молчал, бороздил узкой ладонью по чистой тёплой воде, изредка смачивал лоб и вздыхал. В конце концов Ийва тоже запечалился.

— Что ж ты грустишь-то этак? — спросил он наконец гостя. — Или захворал? Или по Питеру соскучился?

— А! — махнул Северьян мокрой рукой. — В Петербурге ещё скучнее. Да и у вас, скажу я тебе, не больно весело. Я-то думал здесь по ночам юные ведьмы пляшут на полянах, колдуны в тайных землянках варят злые зелья… Думал, стоят здесь курганы — могилы древних варягов, и можно запросто откопать проржавевший меч или рассыпающуюся кольчугу… Думал, тут волки-оборотни рыщут, медведи человечьим языком говорят… А у вас — всё, как везде: дрянь, бестолковщина, грязное мужичьё…

— Будто грязное? У каждого, небось, банька имеется, всяк попариться любит… Нешто, к примеру, я грязен? — обиженно спросил Ийва. — Вот ты-то, барин, и вправду, как приехал, дак и не парился ещё ни разу.

Северьян косо глянул на него, но возражать не стал из гордости, подумав только: «Да, в русской деревне столь вольных слов не услышишь… Пора, пора за карел взяться как следует…»

— Медведи наши, — продолжал Ийва, — по-человечьи, конечное дело, не болтают. А и разговаривали бы, так тебе в том какая корысть? Они бы, небось, по-карельски, а не по-русски заговорили. Колдунов у нас сколько хошь, — не в нашей деревне, правда, но, если желаешь, сведу в соседнюю. А так-то нечисти по лесам — хоть отбавляй! Не встречал ещё? И хорошо, что не встречал! Радоваться надо тому…

— Да какая у вас нечисть? — начал подзадоривать Ийву барин. — Небось, никто её в глаза не видел, а басни-то все рассказывать горазды…

— Кто не видел, тот радуется, а кто видел, тот молчит! — буркнул рассерженный гребец. — Вот ты, к примеру, Северьян Иваныч, на Синее болото хаживал, когда охотился? Вон за той горой?

Кузьмичевский насторожился:

— Не хаживал… Да ты мне про те места и не говорил ничего, ты мне другое направление указал — противоположное…

— То-то — не указал! А почему не указал, знаешь?

— Нет…

— А потому, что кто на Синее болото забредёт, тот пропащий человек сделается! И домой вернётся, а из болота всё ж не выберется.

— Это как же?

— А так!.. Так, что болтать про то не след! — запальчиво зачастил Ийва. — Там уж нечисть, так нечисть! Сила! Такой нечистой, поди, и нет нигде. Эта нечисть такая, что её и по имени называть опасно: сейчас привяжется…

В ответ на эти слова барин промолчал, отвернулся, принялся разглядывать Ийвину избу вдали на берегу и даже засвистал что-то из итальянской оперы, словом, всячески дал понять парню, что разговор сей ему наскучил и в расспросы он пускаться не собирается. Этот нехитрый приём произвёл на простодушного карела должное действие: раздосадованный барским невниманием, он тотчас сам раскрыл Северьяну все тайны Синего болота:

— Баба там одна живёт. И вроде как баба, и вроде как блазь одна, — не поймёшь. То она тут, перед тобой стоит, то сразу нет её. То она живая, а то, глядь, вся синим дымком изошла. То будто ласкова с виду, то будто лютее её и зверя не отыщешь. Она охотников к себе приманивает.

— В болото, что ль, затаскивает? — помолчав, усмехнулся барин.

— А не надо ей и затаскивать! Мужик-то, как её почует, так сам в трясину и лезет. Лезет, торопится!.. Аж прихрюкивает от нетерпения!

— Ну! Сочиняй, бакула! Кто же она — русалка, что ли?

— Русалка тебе! Это на Руси русалки, а наша прозывается — Сюоятар!

И тут, сказавши это неосторожное слово, Ийва враз так побледнел, словно простоквашей облился, задрожал толстыми губами, повернул лодку к берегу и свирепо заработал вёслами. Притом на ходу он что-то прерывисто бормотал, — Северьян прислушался и разобрал слова охранительной молитвы: «…яко исчезает дым, да исчезнут, яко тает воск от лица огня, тако да погибнут бесы от лица любящих Бога…» Время от времени Ийва бросал вёсла и крестился, с силой тыча в себя пальцами, а потом вновь хватал вёсла и грёб ещё отчаянней.

Тут надо сообщить вам ещё нечто о нашем предке: Ийва был человеком весьма верующим, и столь искушённым в церковной службе, что нередко подменял сильно пьющего дьячка из Покровской церкви, стоявшей на противоположном берегу озера Тайвоярви, в деревне Уконлакше (не путайте её с той деревней, где происходит действие нашего рассказа — с Аконлакшей. Кстати уж уточню, что Аконлакша означает «Бабий залив», а Уконлакша — «Мужичий залив»).

— Как ты сказал? Сюоятар? — переспросил Кузьмичевский, сам удивляясь тому, что сумел не запнувшись повторить мудрёное карельское словечко.

Ийва глянул на него бешеным медведем и глухо буркнул:

— Нишкни! Щас веслом вмажу! Умолкни!

Сказано это было столь убедительно, что Северьян даже обидится не посмел.

Лодка с разгону выскочила на бело-песчаный берег, тут Ийва бросил вёсла, уронил кудрявую голову на мощную грудь и замычал нечто невразумительное, но, видимо, покаянное. Со временем плач его стал более членораздельным.

— Вой-вой!.. — стенал он. — Вой-вой!.. Сам позвал! Сам начудил! Северьян Иваныч, прости ты меня! Скорей, скорей, вместе молитву сотворим, вместе Бога призовём!.. Нам теперь крепко защищаться надо, а не то…

— Что — «не то»? — рассмеялся поэт. — Сюоятар сюда прибежит, что ли?

— Опять! — взвизгнул Ийва, содрагаясь. — Опять зовёшь! Вой-вой, беда-беда!.. Надо к батьке грести, другого хода нету теперь! В церкву, к батьке, скорее!

— Вот и греби! — сердито ответил Северьян, вылезая из лодки. — Греби хоть к батьке, хоть к матке, а я на бережку посижу. Иль  попа мне здесь не хватало?! Для того ли спешил из столицы, чтобы с долгогривыми беседы беседовать?..

Ийва не стал спорить с барином, но с поспешностью вытолкнул лодку на воду и поплыл к противоположному берегу.

Северьян же взобрался на высокий обрыв, и присел у чьей-то баньки на огромный плоский валун, славно прогретый закатным солнцем. С этого валуна так удобно было разглядывать бескрайнее озеро, три-четыре дальних островка, поросших хворыми сосёнками, дальний берег, уже сдающийся вечерней мгле… Разрумянившиеся облака, тугие, точно мешки с мукой, тяжко катились к закату… И тянулись к воде тени — тень от ближней бани, от куста рябины, тень от самого Северьяна — тощего да узкоплечего, в картузе с длинным козырьком…

Поэт бездумно созерцал озёрно-небесную бездну, радуясь редким для него минутам душевного мира, как вдруг боковым зрением уловил слева от себя какое-то лёгкое, неясное движение.

Он посмотрел влево. Ничего там не было, вот только… Вот только воздух немного дрожал, точно над жарким костром, но и дрожание это было почти неприметным, а возможно, даже воображаемым… Поэт отвернулся, вновь воззрился на гранитные островки, — и тотчас вновь на смутной границе обзора что-то закопошилось, что-то замельтешило… Он опять повернул голову к этому мельтешению и теперь уже ясно увидел дрожание и переливы воздуха вдали, у чьей-то чёрной, ветхой избы. Не прекращая частых содроганий, прозрачный воздушный столб качнулся в сторону Северьяна и вдруг начал довольно быстро приближаться. Кузьмичевский раскрыл рот — не столько от удивления, сколько от внезапной слабости, чувствуя, что сознание его живёт уже отдельно от плоти и не может приказать телу даже пальцем пошевелить. Прозрачный столб шагал — да, именно шагал, хотя ног, как будто, и не имел — к Северьяну, тот всмотрелся и вдруг явственно разглядел женщину или… или сложную смесь солнечных бликов и теней, отсветов озёрных волн, сумеречной дымки, лёгких клубов пыли, а может быть, пыльцы — и временами всё это вдруг складывалось в отчётливый женский образ, в образ молодой, высокой сухопарой карелки в исчерна-зелёном платье, в платке, изукрашенном крупными синими и жёлтыми цветами… Платье её тонко шелестело, песок нежно поскрипывал под сапожками, воздух трепетал вкруг тонкого стана, и женщина подходила всё ближе и ближе, быстро и плавно, но когда Северьян пытался вглядеться в неё, тут же превращалась в игру тени и света, совершенно бездушную и случайную.

Наконец, она поравнялась с поэтом, но не взглянула на него, не замедлила шаг, а устремилась мимо, и в ту долю секунды, когда была она совсем рядом, ближе, чем руку протянуть, Северьян почувствовал, как глубокие тени в складках чёрно-зелёного платья волнуют его острым, но неопределённым воспоминанием о каком-то давнем, давнем счастье, испытанном то ли в младенчестве, то ли в утробе материнской, то ли ещё раньше, много раньше… «Лицо! — подумал он. — Надо успеть разглядеть лицо!» — и он попытался сделать это, и даже что-то увидел — белую, чуть зеленоватую кожу, тонкий нос, прикрытые глаза, — но в единую картину эти черты не сложились, и женщина ушла, так и не дав себя разглядеть. Она, собственно, не ушла, а сделав два шага прочь от Северьяна, легко разлетелась пятнами света и сгустками тени, и воздух над ней перестал дрожать. С дальнего озёрного берега ударил колокол на Покровской церкви — раз, потом, помолчав изрядно, ещё раз, и вот разлился звон размеренной песней всенощной службы.

Тут Северьян пришёл в себя, глубоко вздохнул, встал с камня и пошёл к избушке Ийвы, думая лишь одну мысль: «Вот это баллада! Вот это поэма! Только записать — и готово дело!» Придя домой он действительно сел за стол, взял перо вялой рукой, но так ничего и не написал за весь вечер, а только пялился в тускнеющее окошко и ни о чём не думал, ничего не вспоминал.

К ночи явился Ийва — приободрившийся, румяный, — увидел, что гость сидит над бумагами, и совсем успокоился, лёг спать и, поскольку бессонница в число его хворей никогда не входила, тут же погрузился в сон без храпа и метаний.

* * *
Утром Северьян как обычно засобирался на охоту, и это только усугубило ийвину безмятежность. Бакула собрал ему снеди в дорогу, проверил сапоги, не прорвались ли, подал ружьё — Северьян принял ствол, вскинул на плечо, ровным шагом вышел за ворота…

Ийва смотрел ему вслед и не то, чтобы тревожился, но старательно искал повода для тревоги, — не находил и радовался тому, и снова искал, и опять не находил…

Вчера вечером он приплыл в деревню Унколакшу, добежал до Покровского храма, разыскал попа, рассказал ему об опасной своей оговорке… Батюшка не особенно взволновался Ийвиным рассказом, но согласился перед всенощной отслужить молебен о здравии болярина Северьяна и раба Божия Иоанна. Молебен был исправно отслужен, Ийва, возложив упование на Бога, немного успокоился, а когда вернулся и застал барина живым и невредимым, то и вовсе возликовал, — он-то не в шутку боялся, что сегодня видел Северьяна в последний раз в жизни.

Но вот Северьян ушёл на охоту, и Ийву сызнова затрясло. Он занялся починкой сети — работой нудной, но отлично исцеляющей от пустых волнений, и всё же волнение нагнеталось в его душу с каждым завязанным узелком…

А Кузьмичевский тем временем, почти не сознавая, что делает, зашёл в лес и повернул не туда, куда ходил обычно, а в противоположную сторону — к той самой горе, за которой, по словам Ийвы пряталось Синее болото. Он шёл тёмной древней чащей, от вершин доносился сонный рык леса, но внизу, у корней воздух столетиями ничто не тревожило, он настоялся и загустел до почти непроходимой вязкости. От этого воздуха мутился ум и ноги заплетались, точно и в самом деле брели сквозь зелёный кисель. Ели — толпа колдунов, вышедших на общее волхование, — недобро косились на тонконогого человечка, в ярости раздирали ему щёки когтями игл и тонких веток, норовя и самые глаза вырвать напрочь, а, не преуспев в этом, в досаде подставляли подножки замшелыми корнями. Повсюду лежали, печаля взор, трухлявые, податливые под сапогом, тела поваленных деревьев — смиренные лесные покойники, готовые вновь стать прахом, из коего вышли когда-то.

Барин шёл да шёл, ничего вокруг себя не видя, но уверенно, точно по веками протоптанной тропке, и болото он нашёл без труда, и даже понял, почему оно называется Синим — странная голубоватая дымка в половину человеческого роста поднималась от топи, — но вот женщины той вчерашней («Сюоятар! Сю-о-я-тар!» — по слогам выговаривал он, без конца бубнил себе в усы) — женщины-то он и не примечал…

Суша под его ногами вдруг вздыбилась и выгнулась небольшим пригорком, — только что ничего здесь не было, а теперь пригорок усиленно делал вид, будто тысячу лет возвышался над топью, Северьян же обнаружил себя, стоящим не на вершине новоявленной горушки, а лишь на полпути к вершине. Он полез вверх, туда, где торчал иструхлявленный, кривобокий пень, или, скорее, коряга, поставленная на попа, но коряга эта встрепенулась, обернулась и поглядела на него глазами Сюоятар. Вчера Северьян никаких глаз у чёрно-зелёной женщины не разглядел, а теперь глаза эти смотрели на него чёрными, как темень, зрачками, но синими были белки этих глаз.

Она смотрела на него без выражения, однако пристально, голубоватые губы её покоились недвижно, однако, что-то шептали, две пряди чёрных волос выбились из-под платка по обе стороны лица, и теперь извивались на ветерке, как тонкие змейки. Северьян сделал шаг в её сторону, и пригорок тут же, разом сложился, распластался плоской проплешиной, — охотник едва на ногах удержался от столь стремительного спуска, а Сюоятар пропала, и коряга, которой она обернулась на время, рассыпалась трухой. Поэт вздохнул терпеливо и вновь пустился на поиски сумеречной девы.

Вечером, на закате он вернулся в Ийвину избушку, как обычно возвращался с охоты, но Ийва взглянул в его лицо и всё понял. Важную мину хранил на своём лице Северьян Иванович, — важную, хотя и несколько глуповатую, а глаза его смотрели в разные стороны — не то, чтобы косили, но и в единый взгляд собираться не желали. Ийва сильно встряхнул барина за плечи, взмолился:

— Батюшка! Очнись! Встань на землю!

Северьян нехотя оттолкнул его тонкой рукой и от этого ленивого движения здоровенный карельский парень покатился по травке, точно подстреленный на бегу. Северьян же двинул в избу. Там он уселся за стол, взял в руки перо, обмакнул его в чернильницу и начал писать — размашисто и быстро, без остановки марая лист за листом, и когда солнце скрылось и тьма наполнила избушку, он не остановил и не замедлил своей работы.

Ийва стоял снаружи, под дверью, тихо хныкал и переминался с ноги на ногу, но внутрь зайти не смел. Вдруг дверь распахнулась, на порог ступил барин Кузьмичевский — бледный, строгий и решительный, с ружьём на плече, — и, постояв малую минутку, двинул в лес. Ийва посеменил было следом, но скоро струсил и дунул домой. Там он первым делом чиркнул кресалом, разжёг лучину, и торопливо схватил последний исписанный лист ночной Северьяновой рукописи (он и читать умел — да!..) Долго пялился бедняга в лиловые каракули, пока не понял, что это не письмо вовсе, а волнистые петлястые линии, ничего ровным счётом не означающие.

* * *
Всю ночь Бакула не спал, сидя на пороге избы и пытаясь разглядеть на другом берегу озера блестящий крест Покровской церкви. Лишь к утру, когда крест этот и вправду блеснул над водами, Ийва приободрился, съел краюшку хлеба, запил студёной водой и отправился искать неразумного барина. К полудню Северьян был найден: он сидел на выпуклом островке среди Синего болота и, не мигая смотрел в одну точку. Ийва  сотворил не менее десятка крестных знамений и полез через трясину к островку.

— Ну, хорош! — сказал он громко и грубо в самое ухо барину. — Будет уже! Хорош! Домой пошли! Я тебя в церкву свезу — враз отмёрзнешь!

Барин что-то шепнул неслышно и мягко отмахнулся от парня, не сводя при этом взгляда от пожухлой ольхи, сгорбившейся шагах в пяти от островка. Лишь он один знал и видел воочию, что никакая это не ольха, а сама Сюоятар — чёрная и прекрасная, шелестящая тёмно-зелёным шёлковым подолом, и две прядки-змейки рвались у неё с висков в чистые небеса. Сюоятар всё молчала и молчала, но Северьян-то знал, что сейчас она что-то скажет, вот прямо сейчас, вот ещё секундочку… Очень важно было дождаться её речи — очень важно, важнее жизни самой, важнее дыхания, важнее души бессмертной… Но Сюоятар молчала, и поэт ждал.

Ийва плюнул, перекрестил трижды серую ольху, подхватил барина подмышки и поволок на сушу. Северьян не сопротивлялся, лишь досадливо морщился и пытался что-то объяснить парню, но голос у него пропал и лишь губы шевелились беззвучно. Ийва дотащил его до избы, повалил на полати, укрыл тяжеленным тулупом, а сам сел топить печь. Заработавшись, он не заметил, как барин встал, откинув тулуп и тихонько скользнул к двери. Ийва поймал его только во дворе. Барин опять не сопротивлялся, но кротко смотрел ему в глаза и беззвучно шептал. В избе он знаками попросил усадить себя за стол, но Ийва только ухмыльнулся:

— Ещё надумал! Писака, вишь… Бумаги тебе не жалко? Лежи, да не копошись.

Северьян лёг, но едва Ийва отвёл глаза, тотчас встал и направился к двери.

— Ну, где ж с тобой сладить? — заворчал Бакула, и накрепко привязал Северьяна к лавке, с неудовольствием думая, что придётся ведь и отвязывать, как по нужде запросится. Барин, однако до ночи никуда не запросился, а в полночь начал биться и срывать с себя путы. Впрочем, Ийва вязал на совесть и вырваться Северьян не смог. Тогда поэт начал тихо скулить, уставясь в потолок с выражением острой муки. Услыхав это, Ийва тоже взвыл и замолотил кулаками по печи:

— Где ж мне такую ночь вынести?! Гляди, отвяжу! Поскачешь тогда к своей болотной, да к утру-то и сгинешь.То-то славно выйдет: и ты отмаешься, и мне никто уж под ухо не взвоет!

Неожиданно Северьян заговорил — членораздельно, но очень тихо и с горькой слезой в голосе:

— Отвяжи меня, Иванушка! Отвяжи, родимый! Я жить не могу без любезной Сюоятар! Она меня прекрасным песням учит, — мне бы только послушать её до утра, а там и я этим песням выучусь! Ах, Иван! Не слыхал ты тех песен! Они мне всю душу спалили, они вместо сердца мне стали! Слаще их ничего нет и быть-то не может! Не хочешь отвязать, подсади хоть к столу, дай перо в руку, — я их словами человеческими запишу…

— Ага, записал уж раз! — фыркнул Ийва. — Читали мы те писания… Куда тебе в писатели, лежи знай, да спи, — авось со сном и морок с тебя сойдёт…

— Отпусти! — возопил Северьян в голос. — Отпусти, злодей! Сюоятар моя! Сюоятар! Приди, вызволи!

Услышав такое, Ийва подскочил, ровно хлыстом его ожгли, и принялся затыкать рот поэту какой-то под руку подвернувшейся грязной тряпицей. Связанный Северьян как мог уклонялся, извивался, плевался, кусался, и при том не уставал звать на помощь свою нежить зелёную, но Бакула всё-таки одолел. Убедившись, что поэт больше не вопит, он попёр дверь колом, перекрестил её с молитвой, подумал и принялся старательно крестить все углы своей избы. Северьян лежал неподвижно и даже не пытался освободиться от кляпа, — кажется, он уснул.

Ийва же твёрдо решил в эту ночь спать не ложиться, а всё читать и читать молитвы, но уже на третьем псалме дрёма свалила его и он проспал до утра, не успев даже добраться до лавки.

* * *
Утром выяснилось, что морок с господина Кузьмичевского не сошёл. Ночью кляп сам собой выпал у него изо рта, и первым словом, произнесённым поэтом ещё в полусне, было: «Сюоятар, дева сумеречная! Сюоятар, глаза мрака ночного!» — повторяя это, он принялся с нечеловеческой силой сдирать с себя путы. В горьком отчаяние смотрел Ийва как стремительно высвобождается барин, и не находил в себе сил воспрепятствовать обезумевшему гостю. Вскоре кол, подпирающий дверь, звонко хрустнул в руках Северьяна, и через миг Ийва остался в избушке один.

Бакула всё сидел да сидел на полу, тупо смотря в дверной проём на светлеющее небо, потом тяжко вздохнул и пошёл на Синее болото, но прежде отыскал старую, ржавую лодочную цепь. Под вечер он вернулся домой, изрядно помятый, с синяками под обоими глазами, в одежде разодранной до неприличия, но волоча за собой связанного цепью Кузьмичевского. Тот дико озирался, пускал пенные слюни и глухо взрыкивал по-волчьи. Ийва примотал конец цепи к старой, толстой берёзе, росшей у него во дворе, и пошёл на озеро, к лодке. Он решил просить помощи у батюшки.

* * *
Покровский священник, отец Демьян (сам себя он величал Дамианом) был человеком твёрдо знающим: никаких чудес в нашей земной жизни нет и быть не может. На мужиков, рассказывавших о встречах с лешими да водяными, он накладывал епитимью, а баб, хвастающих вещими снами, мог и палкой огреть. Он исправно служил молебны, но знал, что никто из болящих после его молебна на ноги не встанет, что дождь не прольётся на иссохшую землю, а волки продолжат терзать деревенское стадо, — он знал это, и нисколько тем не смущался. Отец Демьян понимал: слова — дело пустое, пусть даже эти слова и называются молитвой. Больных надо лечить не словами, а лекарствами, волков отгонять ружьями, а дождь — он на то и дождь, чтобы лить, не сообразуясь с людскими желаниями.

Быть может, батюшка и в Бога не верил? Нет, верил. Но не верил он в то, что Богу досужно помогать мужичью, в особенности карельскому.

— Мужичья-то вон сколько! И это только в наших краях!.. А если по всей земле посчитать? Ух ты, — не сосчитаешь! И всяк норовит что-то у Господа выклянчить… Ну-с, так и прикажешь Ему каждого слушать? Тут и дела другого не будет, знай, слушай, кому чего хочется. Одному дождь подавай, другому вёдрышко — кого слушать прикажешь? На всякую прямую молитву найдётся молитва поперечная, — вот и выходит, что ни одна из них не исполняется. Не-ет… Мужик — он на то и мужик, чтобы тащить бремя жизни и подмоги ни у кого не выпрашивать. Вот баре — те иное дело… Да и то, не всякие баре… Тоже и среди господ разной шушеры полно. А вот ежели, к примеру, сановник какой, или министр, — к их молению можно и снизойти… А ежели царь, — ну, тут и вовсе… Царя всякий слушать обязан! Царь — он напротив Бога сидит, в лицо Ему глядит, а нам, мелким, ни царя в глаза не видать, ни к Богу достучаться… Ну, а молебны я служу, — как же не служить? Коли начальство указало, так мы и служим. Наше дело такое, — а как иначе?

Ийва о таком мнении отца Демьяна, конечно, знал, однако, отправился к нему именно за молебном — потому, во-первых, что иного батюшки поблизости не было, и во-вторых, парень держался той мысли, молебен, отслуженный законным священником, — это всё равно добрая молитва, и до небес она непременно дойдёт, что бы там отец Демьян себе не воображал. Именно так наставлял Ийву старенький дьякон отец Василий, к тому времени уже упокоившийся на Покровском погосте. Он-то в своё время и приохотил мальчика-сиротку к церковной службе. Ийва любил старичка как родного дедушку, и, пока тот был жив, помогал ему и в храме, и в домашних делах, и, растопырив уши, внимал его премудрым речам, — а теперь благоговейно ухаживал за скромной диаконовской могилкой…

* * *
— К бабе, стало быть, бегать начал? — спросил отец Демьян, доедая вчерашние щи. — Ну, это ничто, это дело молодое… Грех, конечно, да ведь барин твой — человек не женатый, а стало быть, то не грех, а полгреха. Да за молодость ещё четвёртку долой. И что останется тогда от греха? Шиш да ни шиша. Однако, ежели захочет покаяться, то пусть приходит. Исповедь принять — это мы завсегда готовые.

— Да не о бабе речь… — поморщился Ийва, стоявший, точно солдат навытяжку у поповского стола. — Не баба это…

— Девка? Это хуже. Девок портить — грех большой. Пусть кается.

— Да не девка…

— Ну? Эк ты! А кто ж тогда?

— Да это… — Ийва мучительно мялся, не зная, как рассказать отцу Демьяну про лесную нечисть, существование которой батюшка решительно отрицал. — Это… Такая… В лесу живёт! Дикая совсем!

Озадаченный отец Демьян задумался, а Ийва продолжал:

— Она такая… Она многих мужиков заманила — в прежние-то времена… Теперь-то наши все уж учёные, в её сторону и за барыш не пойдут, а барин — что? Ему наш закон не писан. Я его предупреждал, я его стращал, а ему всё смех… Вот и смеётся теперь, на цепи сидючи…

Батюшка крепко поразмыслил и сделал свой вывод:

— Это он у тебя с ума, значит, спятил. Бывает такое. И то, что ты его на цепь — это верно. С ними, с дурными всегда так: живо на цепь — и пикнуть не моги! Ну, а безумному человеку чего не примерещится? Кому баба дикая, а кому и вовсе неудобь сказать. Так, говоришь, молебен? Это что ж, это прямая моя обязанность. Завтра и отслужу. А сегодня, Ванюшка, помоги-ка ты мне поленницу как следует скласть, да скотине корму задай, да воды в баню наноси…

— Да как же?! — взмолился Ийва. — Он ведь там на цепи сидит! Нешто ему ночь напролёт сидеть, ровно кобелю цепному? Барин всё ж! А ну, как прослышат про то? Да и жаль его, беднягу, — мы, было, и сдружились с ним…

— Коли на цепи сидит, так стало быть не убежит! — отрезал поп. — Он теперь не барин, а с ума сошедший, так и пусть пребывает, как прилично в сем чину. А ты, Ивашка, шевелись-шевелись: дрова уж третий день не убраны лежат.

— Я, чай, в услужение-то не нанимался! — проворчал Ийва.

— А я тебя по дружбе прошу, по-родственному, как духовный отец духовное чадо. Поспешай!

* * *
Ранним утром поп сам проснулся и разбудил Ийву:

— Поехали служить, отрок! Чего тянуть? — день короток, везде поспеть надо.

Они приплыли на другой берег, к деревне Аконлакше, поспешили к Ийвиной избушке…

— Ох ты, — с нами крестна сила! — воскликнул Бакула. Старая берёза лежала поваленная, придавив собою плетень, барина же и след простыл.

— Вон чем работал! — заметил отец Демьян, поднимая с земли большой острый камень. — Всю-то ночь, небось, долбил… Ну, с ума сошедшие — они такие… Сила в них огромаднейшая бывает: у иных чем ума меньше, тем силы больше. Беда, брат, — с таким не сладишь.

— Батюшка, батюшка!.. — причитал Ийва. — Идём на болото — он там, верное слово! Идём скорее, а то ведь и косточек не останется!

— Как бы наши косточки поберечь… — заколебался поп. — С этаким-то схлестнись… Он берёзу без топора повалил…

— Идём, идём! — Ийва схватил попа за рукав и потянул к лесу. — С нами крестна сила! Одолеем! Верное слово, одолеем нечистую! С нами Бог, с нами Бог, разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог!

— Погоди-ка! — отец Демьян выдернул из колоды тяжёлый колун и сразу почувствовал себя уверенней. — Теперь пошли!

Всю дорогу Ийва в голос распевал «Живый в помощи», а поп хмуро молчал да время от времени бухал колуном в попавшийся на пути еловый ствол.

И вот они пришли на край огромной гранитной плиты, за которой сразу начиналась топь, уходящая вдаль версты на три. Невдалеке от каменного берега, посреди клубящейся голубоватой дымкой трясины возвышался малый островок, которого Ийва прежде не видал. На островке, на самой его вершине сидел Северьян Кузьмичевский — изодранный, исцарапанный, весь поджавшийся, точно ему и дыхнуть страшно, бледный, как та болотная дымка, с лицом, сведённым судорогой.

И вот, что поразительно, вот о каком обстоятельстве мы не можем умолчать… Ийва смотрел на островок и видел на нём только несчастного барина — и никого больше. А вот поп… Отец Демьян — сперва с неумением, а потом и с ужасом — разглядел, что против барина, на другом бережку крохотного островка воздух колыхался, ребрился и туманился, и время от времени в том тумане, в том дрожащем мареве, в том безвидном трепете вдруг явственно проступал облик женщины — худой, высокой, узколицей, в исчерна-зелёном платье и платке, разрисованном синими и жёлтыми цветами, — но тут лёгкая воздушная рябь разом охватывала нечистую и она вновь исчезала в переливах марева. Ийве казалось, что барин бесцельно уставился куда-то в сторону, отец же Демьян явственно видел, что барин смотрит не просто так, но именно в глаза чёрно-зелёной бабе, — смотрит так, точно пьёт взглядом хмельное зелье, или… Или, словно сам подставляет свои глаза жаждущей выпить их Сюоятар.

* * *
Дорогие друзья! Скажу сейчас, хоть момент и не подходящий: как вы думаете, кто главный герой этой истории? Северьян Кузьмичевский? Нет, вовсе не он, вовсе не канувший в лету поэт-романтик. И даже не мой предок Ийвана Бакула, хотя все мы, Бакулины, благоговейно храним память о нём, а — кто?.. Ну, не ведьма же?.. Нет, конечно, не ведьма, а священник, настоятель храма Покрова Божией Матери в деревне Уконлакше, иерей Дамиан (Демьян) Сидоров. Между прочим, крест на его могиле — дорогой, чугунный крест, — до сих пор стоит, хотя и деревни давно нет, и церковь сгорела до тла, и самое кладбище почти изгладилось с лика земного.

* * *
С ужасом и омерзением смотрел отец Демьян на мерцающую саженях в двадцати от него Сюоятар, и чувствовал, как стремительно сходит с него вся его прежняя насмешливая недоверчивость — недоверчивость взлелеянная, выпестованная, продуманная долгими бессонными ночами, та недоверчивость, которой он так гордился, которую считал главным своим духовным достоинством, которая возвышала его над тысячами безмозглых суеверов. Разом — вот именно, разом! — переменил уконлакшский батюшка свои воззрения, разом поверил и в существование нечистой силы, и в вещие сны — пусть даже видели их самые тёмные, самые глупые деревенские бабы, — и ещё невесть во что поверил он в эту минуту, возможно, даже в то, во что верить и вовсе не стоит.

Но главное, он поверил, что стоит лишь ему поднять серебряный крест, висевший у него на груди, осенить им несчастного Кузьмичевского, а мороку чёрно-зелёному приказать: «Изыйди во имя Господа Иисуса Христа!» — и тотчас бесовские козни рассеются, а прельщённый юноша придёт в себя и сядет у ног его, как тот Гадаринский бесноватый сел у ног Иисусовых.

И вот именно так всё и вышло. Он поднял крест, и изрёк слова, и тотчас островок средь трясины рассосался, ссохся, разгладился, дрожащее марево рассеялось со звуком отдалённого грома, а поэт, в мгновение ока оказавшийся на гранитном берегу, свалился, обессиленный, в траву, под ноги отцу Демьяну.

* * *
— Вот так-то! — сказал отец Демьян Ийве — уже в деревне, уже в избе, сидя за столом, над миской ухи. — Вот, брат, — ты всё не верил… Тебе всё сказки… А благодать священства — это вещь великая! И крест мы не даром носим.

— Угу… — ответил Ийва, хлебая уху. Северьян Кузмичевский меж тем спал крепким сном на печи, и не слышно было его.

— Так ты, говоришь, не видел ведьму-то? — в сотый раз спрашивал отец Демьян Ийву.

— Не, не видал, — в сотый раз отвечал Ийва, заранее зная, что на это скажет ему поп. И поп не обманывал его ожиданий, говоря:

— Ну, брат, это понятно. Духовные явления — они не каждому открыты. Это, брат, такая штука тонкая… Допустим, ведьма — это явление нечистое, просто сказать, грязное, пакость, одним словом, а всё же, и эту пакость увидеть — и то не всякому дано. Душа, понимаешь, должна истончится за долгие годы церковной службы. Иначе не увидишь, нет! А уж чтобы изгнать её, эту нечисть, так о том любой и каждый мечтать не должен. Потому что благодать священства…

— Ешь, батюшка! Уха простынет.

— Так я её холодную-то и больше люблю. Я её дома-то прям в лёдник ставлю, чтобы застыла, — тогда и ем. А вот что я тебе скажу: надо бы нам народ собрать, да на Синее болото крестным ходом! Двумя деревнями сразу! Пора, ох, пора духовную чистку нашей земле устроить! А как же? Кто и прочистит окрестности, как не духовный отец сего народа? Вот я дождусь, как работы-то завершатся, и сгоню всех на крестный ход. Хватит им в лености душевной пребывать…

* * *
Незнамо как, но о подвиге отца Демьяна в тот же день узнали крестьяне, — причём, не только в Аконлакше, где и случилась эта славная битва, но и на противоположном берегу озера Тайвоярви, в Уконлакше; и когда под вечер вернулся батюшка в свою деревню, его уже встречали односельчане, причём с тем же восторгом, что и провожали жители Аконлакши. В обоих деревнях с давних времён боялись Сюоятар, и все уже устали от этого застарелого страха, и всем лестно было, что их поп оказался нежданно-негаданно так силён, что враз разрушил злые чары. С того дня почёт, оказываемый отцу Демьяну вырос несказанно, умножились и подношения от благодарных прихожан, да самих-то прихожан число увеличилось, ибо в Покровскую церковь стали захаживать люди из дальних деревень, из чужих приходов, отчего вышли даже некие ссоры у нашего попа с прежними своими друзьями-священниками.

— Завидуют! — с сокрушением говорил отец Демьян о своих собратьях. — А чего, спрошу я вас, завидовать? Не считали бы ворон, а сами пробежались бы по окрестностям, да тамошнюю нечисть поразогнали бы… Я бы только радовался таковому усилению церковности в наших краях!

Все вокруг надышаться не могли на попа Демьяна, один только Ийва ходил смурной, бакулить перестал и со священником заводил — и то нехотя — лишь самые необходимые разговоры. Впрочем, отец Демьян почти не примечал того, — он и прежде не особенно высоко ставил своего пономаря, а теперь, свалившись в пучину всенародной любви, и вовсе забыл о Ийве. Забыл он, между прочим, и о бедном, спасённом им барине, о Северьяне Ивановиче Кузьмичевском, о незадачливом поэте-романтике, который вот уже с неделю лежал пластом в Ийвиной избе, почти ничего не ел и признаков выздоровления не выказывал. Растерял несчастный Северьян всю свою барскую выправку, стал похож на заношенный, заскорузлый зипун, лицом посерел, волосом оскудел, глазами загноился… Если же и вступал он в разговоры со своим домохозяином, то говорил только о проклятой ведьме; однако, прежний любовный восторг сменился у него гнетущим, до печёнок пробирающим страхом, — всё мерещилось несчастному поэту, что хищная Сюоятар поджидает его за дверью, а может уже и в самой избе, и — гляди-ка! — выскользнет вот-вот из тёмного угла, схватит холодной рукой за самое сердце, и потащит вслед за собой на Синее болото, в трясину, в топь…

Ийва видел страдания барина и от души горевал за него. Несколько раз пытался он подступиться к отцу Демьяну с тем, чтобы поп довёл до конца начатое дело и совершенно освободил поэта от чёрного морока, но попу было не до того…

* * *
Всё же однажды Ийва добился своего.

— Барин-то вовсе доходит… — угрюмо сказал он священнику, снимавшему облачения после праздничной службы. — Совсем плох… Уж я его лечу-лечу, столько трав извёл, — и кормлю по-царски, а он всё хужеет да хужеет.

— И что ж? — рассеянно отозвался поп.

— Как, что ж? Помолиться надо бы. О здравии, что ли… Или не знаю, о чём. Сушит его ведьма-то, вовсе засушила.

— Какая ведьма? — удивился отец Демьян. — Что за ведьма опять?

— Всё та же…

Отец Демьян очень осерчал на такие слова. Не меньше часа обрушивал он своё возмущение на Ийвину голову, и слова его, если очистить их от сердечного негодования, сводились к следующему: во-первых, ведьма та давно растаяла яко воск от лица огня, и во-вторых, если барин болен, то следует вернуть его в город, в Петербург, — пусть им занимаются учёные врачи, а не то и в самом деле помрёт здесь, а им потом отвечай.

— В город надо… — согласился Ийва. — Только что же это? Он из города приехал молодец молодцом, а мы его вернём этаким кисляем? Не хорошо… Да и доживёт ли он до города? Выдюжит ли дорогу обратную? Надо бы всё ж на ноги его поставить сперва. Что моё лечение без молитвы? У него, бедняги, душа пораненная, а я ему тело лечу… Ты приди, помолись над болящим… А может, и пособоровать не грех?

Словом, уговорил он попа. Отец Демьян вспомнил то, что сам говорил недавно о силе поповской молитвы и согласился поехать в Анколакшу. Неприятное зрелище ждало его там: на лавке, под двумя тулупами лежал позеленевший, точно кусок застарелого сыра, Северьян Кузьмичевский, и дух от него шёл весьма нехороший — то ли п;том разило на всю избу, то ли гнилым зубом, то ли чем похуже. И вся изба Ийвина, прежде светлая и опрятная, теперь потемнела и словно бы покосилась, — неприятно было заходить в неё, а уж оставаться в ней и вовсе не хотелось. Сам Ийва уже две ночи спал в дровянике: опостылела ему родная изба.

Но отец Демьян настроился решительно. Ему живо вспомнилась недавняя блистательная победа над ведьмой, и он полагал, что на этот раз всё произойдёт столь же стремительно и победоносно.

— Сейчас! — сказал он Северьяну. — Сейчас ты у меня вскочишь на ножки! Приготовься.

Он расставил иконы, разжёг кадило и принялся читать канон за болящего. Ийва прислуживал ему. Меж тем погода испортилась, небо спустилось до самых верхушек елей, по озеру побежали волны чугунного цвета, взвыл лес под плетью ветра. Вскоре бурно хлынул дождь — тёмный и холодный; в избе ко всему прочему неуюту стало промозгло, в трубе надсадно засвистело, и даже церковные свечи не могли разогнать мрака. Кое-как дослужил поп своё молебствие, и уж не думал ни о победе над силами зла, ни о новой славе, — только бы скорее закончить дело да отправиться домой. Но, как выяснилось, домой вернуться было никак невозможно: ливень хлестал, ветер бушевал, тяжкие тучи бежали над самим озером, и садиться в лодку в такую непогодь было бы опрометчиво.

— Ну, так что ж? — сказал Ийва попу. — Переночуй у меня нынче. Сейчас я печку растоплю, — всё повеселее станет.

Но на таком дожде и ветре печь упорно не хотела растапливаться, дымила, чадила, и вскоре в сидеть избе стало совершенно невыносимо. Однако и наружу высовываться никому не хотелось. Они перекусили холодным и завалились спать, причём Ийва почтительно уступил печь отцу Демьяну, а сам, обмотавшись рогожей, побежал в дровяник — там было хоть и холодно, да не угарно.

Поп долго ворочался на печи, но ни о каком сне речи не было. Он сел, свесив ноги, воззрился в мутный мрак избы. На лавке тихо сопел больной Северьян, его светловолосая голоса светилась белёсым комом, и не ясно было — то ли спит барин, то ли молча коротает ночные часы. Отец Демьян решил спуститься с печи и поговорить с болящим, но едва он попытался соскользнуть на пол, как заметил, что возле барина сидит ещё кто-то. Испугавшись до смерти, поп подтянул ноги и с головой накрылся узорным покрывалом. Тотчас ему стало стыдно своего страха, он высунулся из-под покрывала и немедленно убедился в том, что зрение его не обмануло: возле болящего кто-то сидел на полу и чуть покачивался взад-вперёд… «Ивашка, что ли?» — подумал поп, но тут же понял, что перед ним женщина — молодая, худая, в тёмном, как ночь, платье. Отца Демьяна затрясло от ужаса: он разом понял, кто это пришёл из чёрного леса, из непогоды и мрака, кто проскользнул в избу, неслышный за воем ветра… Женщина обернулась, посмотрела на него круглыми глазами, сверкнула синими белками и растянула рот как будто в улыбке, но на человеческую улыбку это походило очень смутно.

— Что, батя? — сказала она негромко, но отчётливо. — Выгнал меня, говоришь? По ветру развеял? Хорош ты, хорош… Нравишься мне. Сперва этого доем, а потом, глядишь, и за тебя примусь. Так и знай.

Она встала, не сводя глаз с отца Демьяна, погладила Северьяна по светлым волосикам на макушке (он при этом тихо застонал-замычал), потом торопливо, крысиной повадкой скакнула к порогу и исчезла.

* * *
К утру дождь перестал. Ни на миг не сомкнувший глаз отец Демьян сполз с печи, шатаясь вышел из дому и в раннем сумраке побрёл к озеру, туда, где причалил вчера свой челнок.

Дома он не стал отвечать ни на какие расспросы, но, сказавшись больным, заперся в чуланчике, где обычно предавался умственным занятиям — читал книги, обдумывал проповеди, порою и молился…

Горько было у него на душе. Не страх его терзал и не отвращение перед нечистью, но горькая досада на собственное бессилие и стыд за недавнюю свою похвальбу.

— Вот оно как вышло… — думал он. — Обманулся… Обмишурился… Эким воином духовным себя вообразил!.. А она посмеялась только!.. Ах, дурак… Ах, зазнайка лопоухий… Ах, сраму-то, сраму-то…

И мучительный стыд волна за волной накатывал на него, судорогами тряс, огнём жёг. Никогда ещё, ни разу в жизни не было ему так стыдно. В муке он падал на пол, барабанил кулаками по сосновым половицам… Потом вскакивал на ноги, решал немедленно бежать — в лес, на Синее болото — с крестом, с кадилом, с иконами, — чтобы уж на на этот раз… на этот-то раз наверняка… затравить, размолоть, изничтожить… И, не сделав ни шага к двери, бессильно садился на лавку и глухо взрыдывал, понимая, что и на этот раз ничего не получится, ничего у него, слабосильного не выйдет.

Попадья, не приученная перечить мужу, копошилась по хозяйству, лишь время от времени прислушиваясь к стонам, доносившимся из чулана, — она воображала, что поп, верно, перепил вчера на пару с молодым пономарём и теперь мучится похмельем; такое с отцом Демьяном случалось нечасто, но всё же было раза три за всю их совместную жизнь, и тогдашнее поведение мужа весьма напоминало то, что творилось с ним сейчас. «Надо бы кваску ему кисленького, либо простокваши… — думала она. — Да, вишь, не просит… Авось и так обойдётся».

Отец Демьян проторчал в чулане ещё двое суток. Со временем стыд в его душе сменился жгучей обидой на Небеса.

— Вот как! — грохотало его сердце. — Вот как! На эдакий позор Бог меня выставил! Сколько лет служу беспорочно пред алтарём Божиим, — уж казалось бы, мог бы и послать толику благодати, — всего-то ничего, только чтоб эту злую блоху прищёлкнуть! Ведь кто она такая?! — тля, вошь, букашка ядовитая! Ведь её раздавить и стараться не надо, — только крест ей покажи, — тот же час сама издохнет! Но нет… Не вышло… Не дал и такой силёнки… Не благословил… И как жить теперь? Нет, вот Ты скажи: как жить теперь честному иерею?

* * *
На третий день он выполз из чулана, — серый, взлохмаченный, трясущийся. Попадья тут же всучила ему кружку простокваши, он выхлебал всё, и, не замечая попадьи, потянувшейся за ним, пошёл на улицу, размахивая пустой кружкой. Было раннее утро, деревня ещё спала под пуховым одеялом тумана. В тумане широко зашагал он вдоль озера, мотал кудлатой головой, что-то бурчал, самому себе непонятное, спотыкаясь о чёрные сучья, выброшенные на песок озёрными волнами… Наконец, забредя уже весьма далеко от Уконлакши, увидел он лежащий кверху днищем ветхий челнок, сел на него и застыл, ничего не думая, никуда не смотря.

И вскоре почувствовал, что он не один, и сразу понял, кто это к нему присоседился. Шагах в двадцати от него на круглом валуне сидела Сюоятар и улыбалась синей своей улыбкой.

— Во!.. сидит, голуба! — пробормотал поп вполголоса. — Куды ж без тебя!.. Ну, давай, посидим рядком…

Некоторое время они молчали. Потом Сюоятар сказала негромко и почти ласково:

— То-то, попик! Воздухом подышать решил? Ослаб, бедняжка, измотался… Ну, ничего. Скоро ты и вовсе упадёшь, — тогда-то я и съем тебя. А как тебя съем, так обе ваши деревни моими будут. Ты ничего, не спеши, поброди ещё, растрать силушку-то последнюю, а то мне нынче ещё неловко к тебе приступать. Иди, иди. Гуляй.

Поп некоторое помолчал, медленно соображая, о чём говорит нечистая, пытаясь понять, страшно ему или нет, и понял, что не страшно, но больно так, что нет никаких сил вытерпеть эту боль. Слёз у него уже не было; он махнул рукой в сторону Сюоятар:

— Болтай, болтай… Мне теперь только и слушать твою болтовню... Я ведь не лучше тебя стал... Воином духовным себя вообразил, — а сам-то… сам-то… Эх!.. И своё-то иерейское дело справить не мог, а туда же.. Вот и сиди теперь с этой пакостью рядом — самое твоё место. Что молчишь, бельма синие пялишь? Скажи-ка что-нибудь! Скажи, как ты надо мной смеялась, когда я на тебя крестом махал! Скажи, как мои прегордые речи подслушивала! Подслушивала ведь? Сидела где-нибудь в уголку, в пыли, как мышь серая, да хихикала себе... Ну, на, съешь недостойного иерея, съешь! Хуже не станет, только место освободится для того, кто получше меня! Уж он-то придёт — так задаст тебе! Он-то хвалиться не станет, у него-то молитва сильна! Ты слушай-ка, слушай, гнилая, что скажу тебе: ведь сколько лет я чужое место занимал! Сколько лет напрасно кадилом махал! Проворно кадить-то выучился, а сверх того — что? А ничего. Пустота в рясе. Ровно мертвец — сердце ни разу не забилось... Пред мужиками величался, а мужик — он ведь хлеб р;стит, рыбу ловит — не даром живёт, — только я один впустую жизнь отшагал, и вона куда пришагал под старость лет — к синей болотной гадюке на зуб! Ну, что ж тут скажешь? Достойное по делам моим приемлю.

Он перевёл дух, помолчал. Сюоятар тоже молчала и не шевелилась. Сквозь неё явственно виднелся гребень дальнего леса и низкая тучка над вершинами елей.

— Да и не в том беда, что меня сожрёшь, — вновь заговорил поп, но уже не в лицо лесной деве, а отвернувшись к озеру, как бы презирая свою неминучую погибель, — а то беда, что вот — пасомых своих я от тебя не уберёг. Нового-то иерея когда ещё на моё место пришлют, а ведь ты, поди, в два дня с обеими деревнями управишься. Эх, Господи, Господи! Хоть бы Ты её поразил — Своею молнией!

И не видел отец Демьян, что при сих его словах закачался, задрожал воздух вокруг Сюоятар и нечто вроде страха отразилось на лице болотной нечисти. Он не видел того, ибо сидел к ведьме спиной; он даже забыл о том, что она здесь, рядом, на круглом валуне. Он думал о другом, другие мысли нежданно-негаданно захлестнули его, — и не мысли даже, но некий душевный трепет, некое сердечное расширение, — лучше не могу того объяснить…

А Сюоятар всё гуще покрывалась прозрачной воздушной рябью, — точно в пучину проваливалась в неё, всё реже показывалась она наружу из этой воздушной пучины, и всяком таком появлении всё большим страхом, всё большей злобой было исполнено её лицо и руки её тянулись судорожно к спине ничего не чующего отца Демьяна, но достать этой спины не могли; и вот уже только тень, только чёрное пятно расплывалось  в воздухе над валуном, а скоро и пятно это сжалось, втянулось во что-то невидимое, проглотило само себя.

Ничего этого не видел отец Демьян, — вся душа его была наполнена тою молитвой, что творил он неслышно, уставясь на сырой песок озёрного берега. И долго ли длилась эта молитва, того не ведал батюшка, но когда наступила тишина, и он поднялся на ноги, туман уже давно рассеялся, и круглый валун, на котором только что сидела нечисть болотная, лежал совсем мирный и очень обыкновенный. Так в детстве бывало, — вспомнил отец Демьян, — когда ночью во мраке кажется тебе тулуп, на гвозде висящий, страшным, лютым лешаком, а наступило утро — и вот он, тулуп, как тулуп, и даже обидно, что он такой обыкновенный, неказистый, намозоливший глаза… Вот и сейчас то же: валун, как валун, берег, как берег, озеро, как озеро… И если сходить на Синее болото, то увидишь: болото, как болото, ничего страшного там нет, а зато осенью клюквы будет — хоть возами вози…

В то утро исчезла Сюоятар с озера Тайвоярви — совсем исчезла, так исчезла, что на будущий год о ней и не вспоминали, и если бы напомнил кто о прежнем страхе, то посмеялись бы над этим человеком: чего он детскими сказками вздумал пугать взрослых людей!..

* * *
Молодой барин Северьян Иванович Кузьмичевский теми же днями встал на ноги, посвежел, похорошел, даже, пополнел заметно, развеселился, стихов больше писать не захотел, те же, что написал, отдал Ийве: хочешь, храни, хочешь печку топи, а барину до них дела нет.

С наступлением октябрьских заморозков отвёз Ийва бывшего поэта в самый Петербург, а в Петербурге познакомился наш предок с полезными людьми по торговой части, наладил с ними взаимовыгодную дружбу, которая продолжалась много лет, вследствие чего стал Ийва весьма почтенным человеком, и, кажется, переехал с озера Тайвоярви в менее глухие места, но, впрочем, карельских земель не покинул, лишь в столицу стал приезжать весьма часто. С Кузьмичевским он больше не виделся, ибо бывший поэт переселился в своё имение где-то под Тулой и крепко занялся хозяйством.

Тут бы и об отце Демьяне сказать надо, да сказать-то о нём почти нечего. После того памятного утра, когда слезами своими смыл он с родной деревни нечисть болотную, притих отец Демьян, совсем присмирел, пел на службах вполголоса, улыбался ласково всякому приходящему и учить никого не дерзал. В своё время померла его попадья, и тогда отправился батюшка в ближайший монастырь, да только там его не приняли: больно стар он стал к тому времени, на работы не гож, и вклада большого дать не мог. С тем и воротился наш поп восвояси, и года через два отправился вслед за своей попадьёй, а Ийва, прослышав о его кончине, приехал в Уконлакшу и поставил на могиле отца Демьяна красивый, дорогой чугунный крест, который и стоит там до сих пор, хотя и церковь давно сгорела, и деревни уже нет, и могильные холмы на кладбище сровнялись с землёй.


Рецензии
Замечательный рассказ. Добрый, поэтичный.
Спасибо! Бакулину от Бакун))

Леся Лель   08.07.2023 18:26     Заявить о нарушении