Туман на воде

Мой отец умер десять минут назад. Когда он обмяк, я пошёл на кухню и приготовил сендвич. Его тело лежит в соседней комнате, пока ветчина скрипит на зубах. Голое по пояс. Безволосая грудь не движется. Бледный живот тупо смотрит в потолок — и это самое жуткое. Кожа, обтягивающая рыхлое тело, наливается голубоватым трупным оттенком.

На тарелку падает капля майонеза. Она напоминает пятно на брюках в том месте, где лежала его голова. Пятно от жидкости, которая заполнила его лёгкие, и которой он захлебнулся, дёргаясь у меня на коленях. Пятно на правом бедре, чуть ниже прорези кармана, размером с небольшое печенье, почти незаметное на серой ткани. Омерзительное пятно. Его хочется потрогать, понюхать, попробовать на вкус. Его хочется стереть и никогда больше не видеть, сжечь брюки и оттереть руки щёткой.

Скоро приедет брат. Он уже всё знает, а я так и не вызвал скорую. Или нужно звонить в полицию? Я не знаю. Я жую два толстых ломтя хлеба, смазанных майонезом, ветчину и сыр между ними — потому что смерть вызывает жуткий голод. Что он подумает, когда войдёт и увидит это? Шторы задёрнуты, тело лежит на полу, из уголка рта на паркет стекает мутная жидкость. Я жую сендвич. Что он подумает, когда почувствует запахи смерти и майонеза? Вырвет ли его от омерзения?

От этих мыслей становится страшно. Паническая атака скручивает судорогой икроножные мышцы. Карабкается к лёгким. Только не к лёгким. Глаза затравленно бегают от окна к входной двери, к решётке вентиляционной шахты под потолком. Вдруг они смотрят? Ключ проворачивается в замке. Маленькие глазки наблюдают и будут свидетельствовать против меня.

Стул падает назад. Сендвич падает в лужу майонеза. Я падаю, ударив колено об столешницу, спотыкаюсь о стул, обдирая обои. Кафель под щекой холодный и бежевый. По нему разбросаны хлебные крошки и серые комочки пыли — прямо перед глазами. Теперь здесь два лежащих на полу тела: живое и мёртвое. Это не смешно, но из горла рвётся истеричный смешок. Где-то рвётся последняя нитка, и я вскакиваю на ноги.

Хватаю пальто и прислоняюсь к глазку. Никого. Не смотреть назад, не смотреть в комнату — только в глазок. Отпираю дверь. На площадке воняет собачьей мочой и газетами. На улице стемнело. Снег хлюпает и булькает под ногами, когда я бегу по тёмным дворам — как можно дальше, как можно быстрее, как можно… как можно… Если в аду есть место для таких, как я, самое время его приготовить.


* * *

В салоне такси слишком душно. Чёрные глазки водителя нервозно поглядывают в зеркало. Лучше бы он следил за дорогой. Что он видит? Безумие, ужас, отчаянье? Что бы там ни было, он хочет закончить поездку. Жёлтые фонари сливаются в линию, и стрелка спидометра заползает тем выше, чем дальше за спиной остаются городские кварталы.

В зале аэропорта не хватает воздуха. Как может горстка людей заполнить углекислым газом стеклянный купол? Или это чья-то шутка: выключить вентиляцию и посмотреть, как долго мы будем делать вид, что всё в порядке. Как долго протянем, пока не попадаем в обморок. Жестокий социальный эксперимент.
Я не расстёгиваю пальто, чтобы никто не увидел пятно на брюках. Чтобы я не увидел пятно. Потому что никому нет дела до пятен на чужих брюках, даже если их оставляют умирающие отцы. Я бегу через зал, и голова начинает кружиться. Нужно быть осторожнее: смотреть по сторонам, отключить телефон — а лучше выбросить. Выглядеть неприметно, чтобы никто не узнал беглеца. Теперь шаги ровные и медленные.

Девушка за стойкой не даёт мне покоя. Она слишком живая. Я смотрю на пухлые розовые щёки и представляю, как они покрываются голубыми прожилками, бледнеют и провисают на лицевых костях. Её голубые глаза — слишком живые. Я представляю, как они затухают и затягиваются белой плёнкой. Её рот — слишком живой — открывается, и я представляю, как внутри булькает и клокочет жидкость.

Она спрашивает, на какой рейс нужен билет.
Я говорю: «На ближайший».
Она спрашивает: «Но куда?»
Я говорю: «Куда угодно».
Она отвечает: «Кажется, есть кое-что…»
Я отвечаю: «Давайте».

Ладони потеют, когда её грудь замирает и обмякает под тяжестью гравитации. Она лежит на паркете голая по пояс. Голова поворачивается, но мозг больше не управляет мышцами, и она заваливается носом в пол. Живые так не могут. Бескровные губы раздвигаются, и она говорит: «До посадки меньше часа».

Я хватаю билет и убегаю.

В самолёте душно. Нет, у меня нет багажа. Еда не нужна. Вода тоже. Оставьте плед себе. Всё что мне нужно — закрыть глаза, заткнуть уши, дышать ртом и сидеть в депривационной камере. Да, мой телефон выключен. Да, пристегнулся. Если вы не отстанете, у меня начнётся паническая атака.

Они уже нашли тело и наверняка ищут меня: никто не оставляет тело отца в пустой квартире, особенно если он умирает у тебя на коленях. Никто не оставляет на столе недоеденный сендвич. Никто не признаётся, что в ужасе от беспомощности и непонимания, что хочет сбежать, оставив разбираться кого-то другого. Я — не исключение. А это — не признание.

Меня четырежды рвёт в туалете, пока самолёт не заходит на посадку. Можете отстегнуть ремни. В затылок кто-то пристально смотрит. Я оборачиваюсь и упираюсь взглядом в серую стену кабины.


* * *

В январе в курортные города приезжают только самоубийцы и психопаты. Здесь холодно и сыро. Липкий туман застревает в горле и закладывает уши. Скользкая брусчатка хочет свернуть тебе шею.

Я говорю таксисту, что мне нужно к морю, и он не понимает меня. Говорю, что мне нужно в отель — и он понимает. Он нервничает и поглядывает в зеркало заднего вида. Таксисты похожи: лучше бы они все следили за дорогой. Смертельно хочется спать, но глаза только чешутся и слезятся, а мозг продолжает работать. Здесь уже ночь.

Море совсем близко. Я чувствую его, и чем ближе — тем острее сверлит лопатки невидимый взгляд из-за спины. Меня снова начинает мутить. Стараюсь сосредоточиться на пейзаже. Бары, гостиницы, клубы: по обе стороны дороги здания пустые, тёмные, с опущенными железными ставнями. Мёртвые. И будут такими до начала сезона.

Отель — вернее, гостиница, вернее, клоповник — выглядит страшно. Похож на викторианский особняк из рассказов Лавкрафта. Высокая парадная лестница, башни, кованая решётка забора. Психопаты и самоубийцы. В окне слева от двери горит жёлтый свет. Остальные — пустые и тёмные, с набрякшими веками наличников. Мёртвые.

Продавленный диван в фойе, стакан дешёвого виски, за стойкой — женщина из Восточной Европы. Её лицо кажется бесформенным серым пятном, ничего не выражающим, восковым. Смотрит с опаской. Я плотнее запахиваю пальто, чтобы пятно на брюках не заполнило трупной вонью весь дом. Так мне кажется.

Тут пахнет сигаретами, пылью и сыростью. Выцветшие обои, тусклые лампы, рассохшийся паркет под ковром. Внутри дом страшнее, чем снаружи. В подвале должен стоять паровой котёл. (Психопаты.) В одной из комнат — висеть удавка. (Самоубийцы.)

Открыв дверь, я впустил немного тумана — он липнет к рукам, забирается в глотку и покрывает внутренности ледяной плёнкой. Когда он добирается до лёгких, снова подступает тошнота. Я плачу наличными, и бесформенное серое лицо разрешает посидеть немного в фойе, выпить виски и выкурить сигарету. Сигарет получается пять. Бутылка пустеет наполовину.

Ключ на деревянном брелке, скрипучая лестница, дверь. Света из коридора едва хватает, чтобы увидеть прихожую. Запираюсь и стою в темноте. Всё это кажется нереальным: сендвич, отец, чёрное пятно на штанине. Что я здесь делаю? Кто наблюдает за мной? Панические атаки… бесформенные серые лица… Становится тесно и душно. Я в ловушке.

По щелчку загорается прикроватная лампа. Другого света тут нет. Лампа старая, с металлическим зелёным абажуром. Кровать, тумбочка, шкаф. За дверью — санузел. На потолке — лепная розетка с огрызком проводки. Обычная комната. Унылая, ветхая, пропахшая отчаянием и страхом. Мёртвая. Моё пятно здесь почти не заметно.

Гостиничные номера всегда угнетают. Сколько людей спало на этой кровати до меня?

Сколько было больных? Сколько сошло с ума?

Сколько умерло?

Не раздеваясь, ложусь и смотрю в потолок. По розетке расползается тонкая сетка трещин. Я смотрю на неё, пока не запоминаю каждую линию, и теперь всё, на что падает взгляд, разрушается: оконное стекло, дверь в ванную, коричневая бутылка виски. Закрываю глаза. Внутренняя сторона век трескается, тьма разрушается. Я разваливаюсь на части, а через трещины в меня сочатся тонкие струйки тумана.


* * *

Что бы сказал отец? Пустая набережная, серый песок, слепые окна кафе, беспорядочно парящие чайки. Звуки шагов тонут в тумане. Он затягивает всё, стоит на воде и мешает видеть дальше вытянутой руки. Море тёмное и неподвижное — его движения скованы туманом. Я смотрю только на дорогу, чтобы не видеть, как над поверхностью всплывает обтянутый белой кожей живот. Ничего такого там нет, но кто знает…

Отец не любил тишину и спокойствие. Он бы сбежал отсюда, как я сбежал из пропахшей смертью квартиры. Как он сбежал от нас. Чей-то холодный взгляд сверлит основание черепа. Ему не нравится ход моих мыслей. Я оборачиваюсь и едва успеваю отпрянуть.

Тёмная фигура грузно движется по дороге. Я подскальзываюсь на влажной траве и падаю. Пальто намокает. Фигура проходит мимо, не замедляя шага. На ней чёрный плащ с высоко поднятым воротником и широкополая шляпа. Из-под чёрных очков по лицу расползается уродливое родимое пятно. Вспученное, лиловое. Перед фигурой качается белая трость.

Когда я поднимаюсь, слепой уже растворяется в плотной стене тумана. Меланхолия отступает. Я слышу стук трости по брусчатке. Шаркающие шаги. Острая боль течёт вверх по позвоночнику. Мир становится немного более реальным. Две круглые фары прорезают туман на той стороне улицы. Автобус подъезжает к пустой остановке — маленький и старый. За рулём кто-то есть, но отсюда видно только тёмный силуэт, склонившийся ближе к стеклу, чтобы лучше видеть дорогу. Я чувствую его взгляд. Лезу за сигаретой.

Автобус трогается, выплюнув выхлоп. Он доезжает до поворота и исчезает во внутренностях города. Там, на повороте, горит единственная вывеска на улице, и окна кафе не закрыты ставнями. Желудок взвизгивает, и я вспоминаю вчерашний сендвич. Робкий рвотный рефлекс. Мне всё равно нужна еда.

Барная стойка, три стола, искусственные цветы. Плохие фотографии на стенах, все — морские. Чёрная плитка на полу. Запах жжёного кофе. В углу на подстилке лежит пёс. Грязно-белая дворняга с обкусанным ухом и чёрным пятном вокруг глаза. Он поднимает морду на скрип двери и провожает меня внимательным взглядом. По спине бежит струйка пота. Наваждение, начавшееся в компании мертвеца, — усилилось.

У мужчины за стойкой нет лица. Я вглядываюсь в глаза, нос, рот, седую бороду и пытаюсь собрать из них образ человека, но он всё время ускользает. Черты расплываются и накладываются, будто невидимые руки месят из них тесто. Толстое тело в фартуке поворачивается. Он что-то спрашивает. Качаю головой и дважды тычу пальцем: в большой круассан на витрине и в кофе-машину. Человек без лица жестом предлагает садиться.

Расстёгиваю пальто и чувствую, как расплывающийся глаз впивается в пятно на правом бедре. Оно не оттирается. Запахиваю полы и сажусь так. Реальность снова становится зыбкой. Может, это и есть ад?

Прихрамывая, человек без лица приносит заказ. Ставит на стол пепельницу.

Я говорю: «Grazie». На это моих знаний хватает.
Человек без лица кивает и что-то отвечает.
Собака смотрит на него, потом на меня. Открывает пасть.
«Он сказал „пожалуйста“», — говорит собака.


* * *

Собака смотрит прямо в глаза. Склоняет голову набок, так что рваное ухо задирается. Человек без лица уходит за стойку и скрывается в задних комнатах. Мелкая дрожь поднимается по щиколоткам до колен. Я закуриваю и оставляю пачку на столе.

Жужжит электрический обогреватель. Чиркает зажигалка. Ложка стучит о края чашки. В ней нет сахара, но я всё равно мешаю, чтобы чем-то заполнить тишину. Собака сидит на своей подстилке и смотрит. Переставляет передние лапы.

Собака спрашивает: «Не хочешь рассказать, от чего ты бежишь?»

Становится жутко. Пристальный взгляд, прожигавший спину, теперь прямо передо мной. Это пугает больше, чем человек без лица. Больше, чем говорящая собака. Трещины рисуют узор на реальности, и через них сочится белёсый туман. Лёгкие каменеют. Я глубоко затягиваюсь, чтобы выгнать холод. Не помогает.

Собака молчит. Только смотрит — большими коричневыми глазами. Ждёт ответа.

Я говорю: «Мой отец вчера умер». Желудок скручивается, и я беру круассан. Надкусываю осторожно, чтобы не вырвало. Пальцы липнут к сахарной пудре.

Собака кивает: «И ты сбежал. Это простой путь».

Ещё кусок круассана. Глоток кофе. Слишком крепкого, слишком горького. Ещё одна затяжка, и я сминаю окурок. Хочется отвести взгляд, но с собаками так нельзя. Это всем известно. Я чувствую пятно на штанине — оно пульсирует и становится очень холодным.

Собака продолжает: «Я не осуждаю. Ты столкнулся с проблемой и решил от неё убежать. От смерти, ответственности — тебе лучше знать, от чего ты бежишь. Но это неважно».

Туман за окном сгущается. Я чувствую это спиной, и чувствую, как реальность становится хрупкой. За ней — помешательство, смерть или хуже. Психопаты и самоубийцы. Почему в гостинице не было люстры?

«Куда бы ты ни сбежал, со временем бежать придётся снова. Так и будешь всю жизнь. Но подумай: куда бежать от смерти, когда наступит твоё время? Ты только почувствовал её рядом — и помчался на другой конец света. А если бежишь сейчас, захочешь побежать и тогда. Только не убежишь», — собака говорит спокойно и ровно. И всё равно липкий ужас стискивает внутренности. Пятно обжигает холодом.

Я доедаю круассан и допиваю кофе. Человек без лица возвращается. Его движения кажутся неестественными в оцепеневшей тишине. Он подходит к столу.

Он говорит: «Un altro caffe?»

Я смотрю на собаку.

«Он спрашивает, хочешь ли ещё кофе», — подсказывает собака.

Киваю. Человек без лица уносит посуду и возвращается с новой чашкой. Кофе в ней кажется гуще и крепче прошлого.

Собака продолжает: «Не хочу пугать, но представь: если всю жизнь от чего-то бежал, а сейчас оказался перед своей смертью? Что если я и есть твоя смерть? А ведь от собак нельзя убегать. Что будешь делать?»

Реальность наконец рассыпается. В осколках отражается моя жизнь, обращённая в бессмысленное бегство. В последнем из них — недвижимое, побелевшее тело отца на старом паркете. Туман прорывается и клубится вокруг, протягивая белые щупальца. Бедро горит. Я хочу убежать. Разлить кофе, уронить стул, оказаться на улице. Бежать до самого моря, пока солёная вода не смоет проклятое пятно. Пока не смоет меня.

Но я остаюсь на месте. Слишком напуганный, чтобы успеть что-то сделать. Оцепеневший от ужаса. И позволяю туману пройти сквозь меня.


* * *

Собака подходит и кладёт голову мне на колени. Жужжит электрический обогреватель. По дороге за дверью едет автобус. В чашке остывает кофе. Я беру новую сигарету.

Собака говорит: «Твоё время ещё не пришло, и я не твоя смерть. Но тебе нужно было встряхнуться. Теперь всё будет хорошо».

Она высовывает язык и слизывает пятно с правой штанины. Трещины больше не раскалывают реальность на части. Лёгкие дышат свободно, и холод, который сковывал их, — отступил. Я выпиваю сразу полчашки. Морщусь от привкуса жжёных зёрен. Точно знаю, что нужно делать.

Я говорю: «Ведь можно ещё успеть?»
Собака отвечает: «Можно. Времени у тебя сколько угодно».

Монеты звенят, падая на стол. Собака отступает. Я бросаюсь к двери и только на пороге оборачиваюсь. Собака стоит посреди кафе. Её белый хвост медленно движется из стороны в сторону. Голова наклонена. Она ждёт вопроса.

Я говорю: «Там, на улице, я видел слепого…»
Собака кивает: «Я когда-то был его поводырём. Но больше мне некуда его вести».

Я киваю и выбегаю за дверь. На той стороне улицы едет старый автобус. Если бежать достаточно быстро, успею на остановку. Успею в аэропорт. Успею вернуться. Никто не следит за мной, и затравленный взгляд пропадает. Если в гостинице есть истории про психопатов и самоубийц, я их уже не узнаю. Не в этот раз. Водитель ведёт автобус спокойно, не глядя в зеркало заднего вида. Я включаю телефон, чтобы позвонить брату.

На повороте вглубь города я смотрю в окно. Туман на воде рассеивается.


Рецензии