Алик. Война

22 июня 1941 года мне было 2 года и 20 дней. Казалось бы, я ничего не должен помнить о том времени. Но с началом авианалетов течение жизни так резко изменилось, произошли такие оглушительные события, они настолько сильно врезались в мою память, что я их отчетливо вижу до сих пор.
В первые же дни у населения были реквизированы радиоприемники и даже радиолампы – чтобы не слушали вражескую пропаганду. Остались только проводные радиотрансляторы – «черные тарелки». Наш приемник СИ-235 (прямого усиления, который воет и свистит при перенастройке на другую радиостанцию) мой брат отнес на склад, организованный в помещении школы в Большом Казенном переулке. Полученная какая-то небрежная квитанция убеждала, что свой приемник мы больше не увидим. Однако, к удивлению, после войны мы получили его в целости и сохранности, без долгой очереди.
 
Известно, что первый налет фашистской авиации на Москву случился ровно через месяц после начала войны, 22 июля. Помню, что мы спускались в «бомбоубежище» только один раз. Я не зря взял это слово в кавычки. Это было ПОЛУПОДВАЛЬНОЕ помещение, где находилась домовая котельная. Мы сидели на куче угля почти в полной темноте. Конечно, это была скорее братская могила, чем убежище. Никаких укрепляющих конструкций и средств жизнеобеспечения. При попадании фугасной бомбы были случаи выживания в отдельных помещениях домов, но в подвале почти никогда. Поэтому при бомбежках все стали оставаться у себя. В метро пытались укрыться в основном застигнутые тревогой вдали от своего дома. Правда это удавалось лишь ничтожной части населения, остальных дежурные загоняли в ближайшие подвалы.
 
Но довольно быстро потери от бомбежек существенно снизились – к Москве были стянуты все наши возможные силы ПВО и истребительной авиации. Из-за этого на фронтах вплоть до середины 1943 года было почти всегда полное господство фашистской авиации. Так что даже в критические дни октября-ноября 1941 года, когда немцы были в Химках и Одинцово, бомбежки стали менее опасными, чем летом. У меня же в памяти сохранились только два случая.
 
Первый – когда совсем рядом, (Машков переулок дом 3, сейчас улица Чаплыгина, не путать с улицей Машкова) фугасная бомба попала в Представительство Латвийской ССР (до 1940 года  и после 1991 года Посольство Латвии в СССР). Особняк был полностью разрушен, но довольно быстро, по-моему еще до окончания войны, восстановлен в первоначальной красоте.
 
Второй – когда мощнейшая бомба разрушила здание ЦК партии на Старой площади. И хотя расстояние от нашего дома было около полутора километров по прямой, при этом сплошь застроенное многоэтажными домами, от ударной волны с сильным стуком распахнулась и чудом не разбилась форточка в нашей комнате.
 
Я не мог терпеть воздушные тревоги – жутко противный вой сирен на улицах и из репродукторов, повторяющиеся слова диктора «Граждане, воздушная тревога!».
Я даже стал бояться одну знакомую наших соседей, которая как-то сказала: «Сегодня я буду объявлять тревогу» (видимо учебную, в системе МПВО). Но я, двухлетний, решил, что именно эта женщина отвечает за авианалеты и прятался, когда она приходила.
 
Я помню на Чистых Прудах, против дома 12 размещался аэростат, который поднимался при налетах высоко в небо на тросе. Из-за опасности столкновения с тросами самолеты были вынуждены бомбить с большой высоты, и точность попаданий заметно снизилась. Команда обслуживания аэростата состояла из военных-девушек, которые к моему удивлению оказались необыкновенно сердитыми и пинками разгоняли любопытствующих детей, даже четырех-пятилетних малышей. Правда, аэростаты на московских бульварах находились совсем недолго.
 
Кстати, в Красную Армию призывали женщин не только медиков, но частично ими комплектовали войска связи, ПВО, транспортные и даже совсем «боевые» части (кроме пехоты и боевых кораблей, конечно). Хотя девушки-снайперы хорошо известны.
 
Летом 1944 года, очевидно во время перерыва в работе детского сада, я был «пристроен» в так называемую «группу». На Чистопрудном бульваре, может быть и на других скверах и парках можно было увидеть старушек из числа бывших старорежимных барышень, которые сопровождали две-три пары гуляющих дошкольников, или сидели с ними на скамейках во время перекусов. За умеренную плату эти старушки не только присматривали за детьми, но и обещали давать начальные знания в устном иностранном языке. Моей группой руководила Ева Леонтьевна, совсем старая и полуслепая. Иностранным языком был немецкий, освоенные три-четыре фразы относились к приветствиям, типа «гутен морген» и прощанию «ауфвидерзеен». Дальше этого дело не пошло, но те несколько дней, что я посещал группу, эти фразы звучали регулярно.
 
Почему же я вставил этот текст в описание воздушных налетов? А вот в чем дело. Вдруг во время прогулки с этой группой по Чистопрудному бульвару я увидел в небе самолет. Он летел достаточно высоко, поэтому его было видно довольно долго, и можно было рассмотреть внимательно. Это был одномоторный самолет типа истребителя, а на его крыльях были отчетливо видны фашистские кресты.
Я ужаснулся: как это – немецкий самолет и спокойно летит над Москвой, его никто не обстреливает, не объявляется воздушная тревога… Но дети в группе не были такими понятливыми, как я, и не отреагировали, а Ева Леонтьевна своими подслеповатыми глазами ничего не увидела. Тогда я стал кричать прохожим: «Смотрите, немецкий самолет!» К моему удивлению на меня никто не обращал внимания, только один мужчина остановился, посмотрел несколько секунд в небо и пошел дальше.
Этот невероятный эпизод я потом рассказывал многим в течение долгих лет, но или реакция была безразличная, или мне не верили. И только уже взрослому, мне объяснил бывший авиадесантник-фронтовик: «Это вполне возможно, во-первых, из-за одиночного вражеского самолета система ПВО тревогу не объявляет, а во-вторых, скорее всего, это был трофейный самолет, который перегоняли наши на другой аэродром. Ведь в 1944 году фронт был уже так далеко от Москвы, что преодолеть это расстояние самолет такого типа не может». И я, наконец, успокоился.
 
Каково же было мое удивление, когда я, уже описывая это событие, прочитал в Интернете, что случаи пролёта отдельных немецких самолетов над Москвой, очевидно с разведывательными целями, фиксировались вплоть до июня 1944 года. Ах, вот и я зафиксировал! Стало ясно, и откуда мог взлететь этот самолет – в Латвии значительный немецкий плацдарм был ликвидирован только с подписанием капитуляции Германии.
 
Кстати, это прекрасный пример того, что наше командование ближе к концу войны стало бережнее относиться к своим людским ресурсам, обойдя хорошо укрепленный район немцев, надежно заблокировав его. И наоборот, окончательно деградировавший Гитлер цеплялся любой ценой за каждый клочок земли, презирая предложения своего генералитета эвакуировать, пока не поздно, этот анклав. В результате многие тысячи немецких солдат или были уничтожены, или провели долгие годы в советских лагерях, вместо возможного кратковременного и комфортного пребывания в лагерях западных союзников.
 
Раз уж мы «оказались» в 1944 году, опишу ещё одно событие, хорошо всем известное по кадрам кинохроники – прогон колонн немецких военнопленных по Садовому кольцу Москвы. Шли угрюмо-надменные генералы, за ними брели расхристанные солдаты. По бокам колонны – редкая цепочка из красноармейцев с винтовками наперевес, с примкнутыми штыками. Однако, мне запомнилось всё несколько по-другому. Мы пришли к ближайшей к нашему дому части Садового кольца – Земляному валу. Ждали очень долго, народ всё прибывал, и мы с мамой перебежали на противоположную сторону, где, казалось, людей вначале было поменьше. Но потом вернулись на свою и правильно сделали, потому что милиция вскоре запретила такие перебежки, и мы могли бы оказаться на долгое время отрезанными от своего дома. Наконец, появились колонны пленных, и я опишу то, что запечатлелось именно в моей памяти.
 
Впереди ехали наши кавалеристы, несколько человек с шашками наголо. Далее шли колонны пленных, шеренгами человек по двадцать. Шли в ногу, не печатая шаг, конечно, но ровным строем. По-моему, в касках. Но совершенно точно, у каждого висел «котелок», сделанный из консервной банки, дужка которого была пристегнута под клапаном грудного кармана. Эти котелки-банки блестели и колыхались в такт с ходьбой. И ещё одно сильное впечатление – едущие впереди лошади на ходу испражнялись, а немцы не обходили эти «конские яблоки», а шлепали прямо по ним!
Никакой реакции москвичей на этот «парад» я не отметил, ни злобных выкриков, ни насмешек. Только молчание и негромкие редкие комментарии типа «о, какой жирный!». Колонны шли одна за другой, но мы с мамой ушли ещё до окончания прохода.
 
Но вернемся в 1941 год. Известно, что с самого начала войны началась эвакуация стратегически важных заводов вглубь страны. В числе первых был эвакуирован в Казань авиационный завод №22, построенный ранее в сотрудничестве с немецкой фирмой «Юнкерс» в подмосковных Филях. (Именно самолеты Юнкерс 87 и 88 были в течение всей Второй мировой войны основными бомбардировщиками фашистской авиации, пикирующими и средней дальности соответственно).
Однако, какое-то оборудование осталось на прежней заводской территории, и вскоре там было организовано производство нужной фронту продукции, а рабочих для этого мобилизовали с менее важных московских заводов. Так попал туда и мой старший брат Коля, которому не исполнилось и 15 лет.
Осенью эвакуация приняла массовый характер. Уехали обе соседские семьи, и в квартире остались только Чернышовы, а именно мой больной открытой формой туберкулеза папа, Коля, работавший в Филях, мама и я. В октябре Коля сообщил, что на его заводе организуется эвакуационный эшелон для семей сотрудников. Решено, что с этим эшелоном поедет мама со мной. Папа сказал, что предпочитает умереть в своей постели, да таких и не брали в эвакоэшелоны, а Коля продолжал работать на заводе до последнего.
 
И вот числа 15-го была назначена посадка в эшелон. А именно в эти дни началась тотальная московская паника. Жгли документы, мародерствовали, один день даже не работало метро, подготовленное к взрыву.
Сразу скажу, что я абсолютно ничего из этого эпизода не запомнил, и описание нашей эвакуации привожу по маминым рассказам.
Эвакоэшелон представлял собой состав из «теплушек» – двухосных товарных вагонов, предназначенных, еще со времен Гражданской войны, для перевозки «40 человек или 8 лошадей». Голые деревянные нары, отверстие в полу (туалет), сваренная из железных листов печка-буржуйка (правда, без запаса дров – «в пути разживетесь») и почти полная темнота даже днем.
 
После посадки долго стояли, потом на короткое время трогались, и снова паровоз то отцепляли для более важных эшелонов, то снова прицепляли. И так всю ночь – толчки, грохот колес по стрелкам и часовые паузы в полной темноте и жутком холоде. Мама поняла, что она «меня не довезет». А наутро обнаружилось,  что мы еще в Москве, и всю ночь эшелон гоняли по Московской окружной дороге (которую теперь, после реконструкции в пассажирскую, почему-то назвали МЦК). Больше того, мы оказались у Курского вокзала, т.е. в 15 минутах пешком от нашего дома. И мама, недолго думая, подхватила меня, и вскоре мы были в своей комнате, где папа топил буржуйку всякими деревяшками и картонками. Было тепло и уютно. Мама вспоминала, как я, двухлетний, весь закутанный по самые глаза, остановился в дверях и изрек: «Хочу домой. Тпруа (гулять) никогда!»
 
А вскоре и жизнь стала налаживаться – на кухне опять появился газ (в ванной колонка была отключена до зимы 1944 года, когда построили газопровод «Саратов-Москва»). Вода была всегда, а электричество почти без перебоев.
 
В парке культуры имени Горького была организована выставка трофеев военной техники. Стояли пушки разной величины, но особенно впечатлил самолет с фашистской свастикой на хвосте. К сожалению, близко к экспонатам не подпускали, а так хотелось забраться на этот самолет или посидеть на месте наводчика большой пушки!
 
Году в 1942-м оставшимся в городе желающим москвичам стали выделять в пригороде участки под огороды и даже давали немного мелкой семенной картошки. Сначала мама не хотела брать участок в связи с полной невозможностью заниматься этим делом. Однако в домоуправлении её уговорили: «Бери, там можно договориться с местными, они за долю урожая и вскопают и пр. А своя картошка в это голодное время не помешает…». И мы с мамой, получив небольшой мешочек с семенами, поехали в указанное место. И правда, там к нам сразу подошла какая-то женщина, вроде бы тетя Нюша, которая, получив мешочек, с готовностью пообещала – «не беспокойтесь, все будет, как в ажуре, осенью приезжайте за картошкой». А запомнился мне этот эпизод вот почему. Первый и последний раз в жизни я увидел там настоящий дирижабль. Он летел очень низко, был очень большой, а грохот от его двигателей был такой, что невозможно было разговаривать. Интересно, что нигде потом мне не довелось узнать хоть что-то о роли воздухоплавательной авиации в военные годы.
Надо ли говорить, что осенью выяснилось, что понятие «в ажуре» у мамы и тети Нюши как-то не совпадало – только пустые участки и никакой тети Нюши. Даже дирижабль не пролетал.
 
Затемнение.
Если бы мне предложили оценить жизнь в военной Москве одним словом, я бы сказал – ТЕМНОТА. Никакие другие лишения не оставили такой след, как затемнение. Не буду описывать того, что я сам не видел или не запомнил, но полное отсутствие уличного освещения, узкие прорези в экранах автомобильных фар и трамвайных фонарей и т.п. были. Жителям строго запрещалось включать свет в комнатах, не снабженных ставнями или плотными шторами. Дежурные из жильцов ходили вокруг дома и следили, чтобы свет совершенно не пробивался наружу. Наша комната была оборудована еще при строительстве дома прочными раскладными внутренними деревянными ставнями с упорами (сейчас бы их назвали антивандальными). Но когда дежурили самые «ответственные», по нашим окнам постоянно стучали палкой и ругались, хотя слабые лучики света в щелях можно было разглядеть, только подойдя вплотную. Пришлось в конце концов изготовить неказистые фанерные вторые ставни и выходить наружу, чтобы их закрывать. Потом они долго  висели уже после войны, так как некому было оторвать их, пока я не подрос. Запомнились также в общественных местах (магазины, аптеки) электролампочки из темного, сине-фиолетового стекла, которые почти не освещали. Вообще-то они предназначались в тогдашней физиотерапии для местного прогрева рефлектором, но, видимо, кто-то решил, что их слабое свечение не будет нарушать светомаскировку.
 
Когда воздушные тревоги стали объявлять намного реже, затемнение перестали соблюдать столь строго, хотя формально его отменили совсем незадолго до окончания войны (что вызвало особую радость, так как даже салюты в честь освобождения советских городов проводились на неосвещенных улицах). Кстати, салюты в военное время были совсем не похожи на современные фейерверки – простые сигнальные ракеты четырёх цветов по очереди (белый, красный, желтый, зеленый), собранные в пучок из нескольких штук, запускаемые с интервалом примерно в полминуты, часто с крыш высоких домов. Да и этого в самый первый салют в августе 1943 года с Чистых Прудов не было видно. В небе мелькали светящиеся очереди трассирующих пуль, и светили прожекторы противовоздушной обороны, образуя попеременно то вертикальные столбы света, то перекрещивающиеся. Вдали были слышны орудийные залпы – единственное сходство с современными салютами. Тем не менее, зрители были в восторге. Ближе к концу войны салюты становились все чаще, а победный салют 9 мая 1945 года, и так тридцати залповый вместо обычных двадцати, неожиданно, к всеобщему ликованию, был повторен после небольшой паузы, когда все собирались расходиться.
 
Но в первые годы войны радостей было мало.  Несмотря на бодрые радиопередачи об огромных потерях фашистов в танках, самолетах и пр., сводки Совинформбюро часто заканчивались так: «В результате упорных боев с превосходящими силами врага, нашими войсками были оставлены города …». Снабжение не уехавших в эвакуацию жителей было по очень скромным нормативам (карточкам), особенно для категории «иждевенческая». Правда, на рынках можно было купить почти все, но цены… Например, буханка черного хлеба стоила 800 рублей – месячная зарплата квалифицированного рабочего. Поэтому карточки ценились гораздо больше, чем деньги. Самое страшное в той жизни было потерять карточки, что вело к голодной смерти. Развелись карманники и шпана, отнимающая карточки у беззащитных старушек и детей. Помню, мама на мои вопросы, «а где такая-то бабушка?» раза два говорила мне: «А она умерла от голода…»
 
Решающим вкладом в спасение детей было открытие детских садов. Первый мой детсад был на Покровке в старом доме (№ 43?), второй во дворе магазина «Консервы» на Маросейке. В обоих почему-то недолго (скорее всего, из-за того, что у меня был выявлен туберкулезный очаг в легких).
 
Чувство голода моя память не зафиксировала, однако, вот что я припоминаю:
–– Обед начинался с выставления на стол тарелки с черным хлебом, и каждый хотел схватить горбушку (считалось, что она побольше обычных кусков, да и вкуснее).
–– Воспитательницы ругали нас за то, что мы вылизывали тарелки: «Надо культурно вытирать тарелку корочкой хлеба».
–– Когда иногда звучало «Кто хочет добавки?», ВСЕ поднимали руки и кричали – я, я…
–– Третий мой детсад находился в (Красно)Казарменном переулке, и я пробыл в нем до самой школы.
Там был такой случай. Как-то за обедом долго не несли второе. И меня послали на кухню, узнать, в чем дело. Я выскочил в коридор и чуть не сшиб стоявшую у двери в темноте воспитательницу. Она держала большое блюдо с отварной картошкой, но при этом шумно дышала открытым ртом, как человек, неосмотрительно откусивший чересчур горячее. Мама мне не поверила, когда я позже рассказал об этом – «Она ведь могла спокойно перехватить на кухне!». Значит, было невозможно!
 
Бывали и совсем необычные для тех времен события, которые поэтому и запомнились отчетливо. Как-то и кто-то сообщил, что в районе Киевского вокзала «будут давать без карточек» мясной бульон. Мама взяла наш большой бидон (трехлитровый?) и мы поехали на метро до Киевской, а дальше пришлось довольно далеко идти пешком. К счастью прибыли вовремя, очередь была совсем маленькая, человек двадцать, и вскоре мы отпивали из своего бидона еще теплый и необыкновенно вкусный бульон. Пили вволю, я все никак не мог остановиться, потом встали снова в очередь, и нам снова добавили бульона до краев бидона. Мы направились домой, и вот тут-то… Извините за неприятные подробности, но меня вдруг «вывернуло наизнанку» и так страшно разболелась голова, что бедной маме всю обратную дорогу пришлось нести на руках меня, да ещё  тяжелый бидон.
 
Впервые в жизни я оказался оторванным от родной семьи на долгий срок в декабре 1943 г и январе 1944 г. Дело в том, что постоянное нахождение в одной комнате с папой, больным открытой формой туберкулеза, дало знать, и у меня в легких также был обнаружен туберкулезный очаг. Я был удален из детского сада и направлен в Детский туберкулезный санаторий на станции Красково. Санаторий помещался в старом двухэтажном деревянном доме с ужасно скрипучей лестницей. Похоже, что это была дореволюционная шикарная дача (рядом – знаменитая Малаховка). Общее впечатление от этого времени – тягостное. «Родительских дней» не было вовсе, читать мне не давали (санаторий был для дошкольников), а при моих нечастых приступах мигрени укладывали на несколько дней в изолятор, где единственной отрадой было смотреть в окно, ожидая, когда вдали покажется поезд (о моем страстном интересе к паровозам и трамваям напишу в другом рассказе).
 
О питании в санатории не помню, за исключением одного случая. Как-то нам дали клюкву, очень некачественную, много черных ягод и даже веточек. Я скрупулезно выбирал съедобные ягоды и заметно поотстал от других детей. И тут грубая нянька громко возмутилась моей привередливостью и , закричав «ишь какой прЫнц нашелся», схватила столовую ложку и в момент запихнула мне в рот все подряд. Я давился, лились слезы, но мама была так далеко…
 
Хорошо помню встречу Нового года, когда я очень позавидовал девочкам, они такие красивые, в платьях из белой марли (снежинки) вбегали цепочкой к елке из соседней комнаты. Мальчикам лишь привязывали на веревочке картонные уши (покороче – ты мишка, подлиннее – ты зайка). Помню, как мы пели «В лесу родилась елочка». А строфу «Лошадка мохноногая, торопится, спешит» некоторые пели «Лошадка лохмоногая…» и мы жарко спорили, как правильно. Но даже сейчас не могу понять, какие все же ноги были у лошадки – мохнатые или лохматые. Специально прислушиваюсь, когда детский хор исполняет эту самую чудесную в мире новогоднюю песенку, но мне всё ещё кажется, что ребята поют по-разному.
 
Сейчас особенно понимаю, как тяжело ребенку находиться без мамы даже неделю, не говоря о месяцах. Так и хочется сказать – неоправданно тяжело, но в том то и дело, в то время, в условиях войны, только это обеспечивало РЕГУЛЯРНЫМ сносным питанием и лечением.
 
Когда я вернулся после санатория домой, оказалось, что мы остались вдвоем с мамой – Колю, еще при мне забрали на войну, а опасно больного папу, наконец-то, удалось пристроить в Боткинскую больницу.
Один раз мама взяла меня с собой при посещении, видимо, невозможно было оставить меня дома одного. Палата «тяжелых туберулезников» представляла из себя большую полутемную комнату. Множество кроватей с больными стояли так тесно, что добраться до папиной было нелегко. Почему-то разговор родителей стал на повышенных тонах, и мама даже отвела меня в коридор, где я долго ждал её в темноте, сидя на белой деревянной скамейке. Больше своего папу я живым не видел.
 
Хоронили папу в крематории на Донской улице. В ритуальном зале играл квартет слепых струнников в круглых черных очках. Сначала звучала печальная музыка, потом она замолкала, и родственники подходили к стоявшему на постаменте открытому гробу прощаться. Потом, при первых звуках другой мелодии, постамент с гробом начинал очень медленно опускаться вниз. Одновременно и также медленно сбоку стали выдвигаться черные шторки, которые и закрывались за гробом. Когда дошла очередь до нас, выяснилось, что музыкантам надо платить, на что у нас не было денег. Но и тишины не получилось – может быть в отместку «слепцы» довольно громко стали настраивать свои инструменты, не обращая на нас никакого внимания.
 
Я вспомнил об этом, когда лет через тридцать присутствовал в этом же зале. Никакой музыки не было, а в конце церемонии постамент с гробом внезапно проваливался вниз, а шторки схлопывались так громко, что провожающие вздрагивали.

В самом конце войны и даже несколько позже, когда со снабжением стало налаживаться, перед праздниками (1 мая и 7 ноября) стали «выбрасывать» остро дефицитную муку. Первыми об этом узнавали наши дворничихи, и мгновенно ВО ДВОРЕ магазина у Покровских ворот собиралась огромная очередь из женщин, некоторые с детьми (давали по 2 килограмма в одни руки). Много часов, с записью номера химическим карандашом прямо на ладони, с перекличками и скандалами, когда кто-то пытался влезть в очередь… Случались и давки. Хватало не на всех. В общем, здесь проявлялись наши самые неприглядные черты…
 
Однажды, в соседнем магазинчике давали красное вино. В те годы, в отличие от послевоенных, когда сдать пустые бутылки так просто уже не удавалось, стеклянная тара была остро дефицитной. Видимо, из-за нехватки ручных противотанковых гранат было налажено производство зажигательных зарядов в бутылках, позже окрещённых на Западе «коктейлем (почему-то) Молотова». Так вино, например, можно было получить только в обмен на пустую бутылку. Иногда удавалось уговорить продавцов перелить содержимое в свою тару (или даже выпить!) и тут же вернуть бутылку. В этой связи запомнился такой эпизод. Очередь стала подгонять чистенькую, благообразную старушку, прямо «божий одуванчик», которая с трудом вытащив пробку и перелив вино в какой-то кувшинчик, остатки стала допивать, запрокинув голову, долго ожидая последних капель. Мама подтолкнула меня: «Смотри, какая прямо аристократка, а пьет, как заправский пьяница»!
 
Четко запомнился мне и такой «церемониал» –  все наши ближайшие родственники (Зубовы), кроме дедушки и дяди Вани, собрались у тети Мими,. А дядя Вася пришел с выданной ему на службе консервной банкой американского бекона, которым он решил поделиться со своими сестрами.
Банка, в отличие от наших стандартных, имела удвоенную высоту. Половину банки дядя Вася оставлял себе, другую дарил остальным. Но вот возникла проблема, а как разделить банку пополам? Консервный нож не мог проткнуть боковую стенку, а только мял ее. В конце концов использовали тщательно вымытую ножовку по металлу, распилив банку поперек. Комната наполнилась сказочным ароматом, все смотрели на содержимое банки – кольца из чередующихся нежнорозовых и белых слоев – и глотали слюну.
 
Дядя Вася забрал свою половину и ушел, меня и двоюродную сестру куда-то отправили, и как проходила процедура дележа оставшейся половины банки, в какой пропорции, мне осталось неизвестным. Уже дома мама дала мне малюсенький, тончайший кусочек бекона, и я долго держал его во рту, стараясь не проглотить сразу, а нежно посасывал, пока он не растаял сам…
 
Надо сказать, что кроме драгоценных американских мясных консервов, более доступным был яичный порошок, после окончания войны даже некоторое время просто продававшийся в магазинах. Эта продовольственная помощь была в народе прозвана «вторым фронтом», так как обещанная союзниками долгожданная высадка в Европе откладывалась с 1942 года на 43-й и потом на 44-й.
 
Более долгое время об американской помощи напоминали «Студебеккеры», трехосные грузовики со всеми ведущими. Они по всем статьям превосходили наши устаревшие «рабочие лошадки» – полуторки и трехтонки. Сразу же резко повысилась эффективность наших «катюш» и другой артиллерии (буксируемой). Да и после войны на улицах и дорогах долгие годы было много «студиков». Самый последний раз я видел в 70-х годах уже совсем «убитый» студебеккер, без номеров, еле ползавший по Садовнической (тогда Осипенко) улице между заводскими воротами Краснохолмского камвольного комбината, видимо, как внутризаводской транспорт, но «случайно» заехавший на городскую улицу.
 
Несколько слов об особенности американской и в меньшей степени английской помощи, именуемой «лендлизом». Он, в части вооружения (самолеты, танки и др.), а также оборудования двойного назначения (автомобили и др.), предусматривал, если не ошибаюсь, три типа договорных условий:
– полностью оплачиваемое СССР и становившееся его собственностью;
– взятое в аренду и утраченное в результате военных действий – списывалось безвозмездно,
– взятое в аренду и сохранившееся после окончания войны – подлежало возврату изготовителю.
 
Мой знакомый, фронтовик-водитель рассказывал, как участвовал в процессе этой процедуры возврата. Было строжайше предписано все машины укомплектовать, привести в полный порядок, отрегулировать, отмыть до блеска и т.п. Но доставленные в порт погрузки, машины опускались краном на палубу американского сухогруза прямо… в мощный пресс и, сплющенные в лепешку сбрасывались в трюм!
Запомнился еще один его рассказ – как, на несколько лет ранее, он участвовал в приемке в Мурманске самых первых американских автомобилей.  Стояла суровая зима, «тосола» тогда не было, поэтому перед запуском двигателя в радиатор заливался кипяток. При остановках или двигатель не глушился, или воду сразу сливали, пока не замерзла и не разорвался радиатор и сам блок цилиндров.. Так и в пункте прибытия открыли краники на радиаторах и слили воду, как и в наших грузовиках.
 
Но никто не предупредил, что в полученных американских машинах был еще один краник – на самом блоке цилиндров. В результате все двигатели новеньких, крайне необходимых для фронта машин были угроблены! Мгновенно налетели СМЕРШ, военная прокуратура, трибунал… «Саботаж! Диверсия!», никто не слушал оправданий, составлялись расстрельные списки. Выручила русская смекалка – в течение одной ночи на лютом морозе, под прицелом часовых удалось снять и разобрать первый двигатель, отвести разорванный блок на какой-то местный заводик, просверлить отверстия и с помощью изготовленных там же шпилек стянуть блок.
 
Утром начальству был продемонстрирован «оживший» грузовик! Худо-бедно за предоставленные 72 часа непрерывной работы на морозе были отремонтированы все поврежденные двигатели. «Вершители справедливости» так же быстро исчезли, а колонна искалеченных автомобилей своим ходом добралась до фронтовых подразделений. Ну, а там уже проще, но не потому, что «война все спишет», а потому, что в результате боев появилось достаточно запчастей от разбитой техники…
 
В этой связи вспоминается еще одна примета самого конца войны и нескольких послевоенных лет, примета звуковая – характерный шелестящий скрежет от катящихся по асфальту подшипников. Из-за обилия разбитой военной техники, собираемой для переплавки, появилось много извлекаемых из нее шариковых подшипников. Те, что помельче – готовые игрушки. Особенной удачей считалось извлечь из них стальные шарики, но для этого требовалось упорно и сильно швырять их об асфальт. А вот более крупные использовались в качестве колес для примитивных детских самокатов, а также для деревянных площадок, к которым пристегивались ремнями безногие инвалиды. В руках у инвалида были самодельные упоры в форме утюга, чтобы отталкиваться от асфальта. Отсюда и характерный звук. Несчастные калеки больше кучковались около магазинов и пивнушек и повально становились алкоголиками. Внезапно они все исчезли, будучи удаленными с глаз долой в какие-то удаленные места.
 
Другим послевоенным событием, причем весьма ожидаемым, явилась отмена карточек. Сначала это было обещано на 1946 год, но из-за неурожая перенесено на следующий. При этом стали открываться «коммерческие» магазины. В них было абсолютно всё, но по совершенно диким ценам, практически как на рынках. Но без карточек! А когда в 1947 году карточки, наконец, отменили, цены на товары резко выросли и во всех других магазинах, почти до уровня бывших коммерческих. Сразу исчезли очереди, но населению лучше не стало – деньги обесценились. А позже снова стали появляться перебои и очереди с ограничением продажи «в одни руки».
 
Помню, как-то мама взяла меня с собой в молочную, чтобы купить два литра молока вместо одного. Так делали многие, и в очередях часто со взрослыми были дети. Мы пришли к молочной еще до ее открытия в 7 часов утра, было совсем темно, но уже большая очередь на улице. Чтобы не опоздать на работу (а тогда опоздание более, чем на 20 минут, считалось уголовным преступлением), мама через полчаса-час оставила мне бидон, деньги и ушла.
 
А надо сказать, что по мнению иностранцев, в Советском Союзе существовала странная и неоправданная система – в магазинах, кроме прилавков с товарами и продавцами, существовали такие кабинки, где сидели кассирши и получали деньги, выдавая чеки, по которым уже продавцы отпускали товар. А поскольку очереди в магазинах были нормальным явлением, приходилось выстаивать дважды – в кассу и к продавцу. Исключение составляли маленькие магазины «сельпо», где весь штат состоял из одного человека. С особой грустью вспоминаю кассиршу в нашей булочной. Там, как исключение, стоял не электрический кассовый аппарат, а ручной. Несчастная женщина, из-за того, что ей приходилось постоянно крутить ручку кассы, была фактически искалечена, так как ее правая рука непроизвольно, но постоянно совершала вращательное движение, даже когда она принимала деньги и давала чек и сдачу.
 
Итак, когда подошла моя очередь в кассу, я протянул деньги за два литра молока, и кассирша выбила мне чек, видимо решив, что кто-то второй уже стоит в очереди к продавцу. Но вот когда я протянул бидон с чеком на два литра, продавщица очень строго спросила: «А где мама?», и я ужасно испугался, что сейчас буду разоблачен за попытку получить двойную норму, мои глаза были  почти «на мокром месте», но всё же ответил: «На работе». Женщина на миг остановилась, потом лицо её подобрело, и… она налила в мой бидон ДВА литра. И вот даже сейчас я ощущаю, как она пожалела меня, дошкольника, вставшего так рано и переходящего опасные улицы, и мою маму, затюканную такой «жизнью» и, конечно, уже на работе за меня переживающую.
Спасибо тебе, милая русская женщина, вынужденно суровая, но в глубине души добрая!
Прошло почти 80 лет, но я до сих  пор отчетливо вижу её строгое лицо, вдруг становящееся таким добрым!
 
По мере роста я всё больше интересовался положением на фронтах и вместе со всеми радовался, когда из репродуктора звучали повеселевшие голоса Юрия Левитана и, особенно, моей любимой Ольги Высоцкой, которую почему-то теперь все забыли. Уже по тембру их голосов, я знал, что вот сейчас прозвучит: «В ознаменование … произвести салют двадцатью артиллерийскими залпами …» и духовой оркестр начинал играть такие чудесные военные марши! Эта музыка с тех пор всегда вызывает у меня прилив радости и энергии.
 
Недалеко от нашего дома в витринном окне какой-то организации, может быть, типографии, была вывешена географическая карта, на которой булавками с красным флажочком отмечались освобожденные города. И я сетовал, когда прибегая, видел, что иногда передвижение флажков на ЭТОЙ карте запаздывало! Раз я даже пытался сказать об этом стоявшему у входа охраннику, но тот меня даже не поблагодарил, как я ожидал… Позже, ещё до окончания войны, к моему огорчению, карту вообще убрали, а в окне появился плакат с лихим военным-баянистом и стихами – «Играй мой баян и скажи всем друзьям, отважным и смелым в бою, что как невесту мы Родину любим свою!».
 
Заканчивая, я напоминаю, что Вторая мировая война завершилась вообще-то не 9 мая 1945 года, а в начале сентября, после капитуляции Японии. Но внимание к сообщениям с Дальневосточного фронта  было значительно меньшим – и так было ясно, что речь идет о нескольких августовских неделях.
 
Не хотелось бы, но справедливость требует бросить камень в адрес Великого нашего Генералиссимуса. Именно из-за его каприза представитель СССР не участвовал в подписании акта о капитуляции Японии на борту американского линкора, где, среди прочего закреплялись территориальные изменения, В результате, другие союзники получили им требуемое ДЕ ЮРЕ, а СССР – только ДЕ ФАКТО. И теперь Япония многие десятилетия ноет: «Отдайте Южные Курилы»! Хрущев даже предлагал ради решения этой тягомотины компромисс – вернуть половину, но японцы уперлись – ТОЛЬКО ВСЕ!
Предполагаю, что со временем этот компромисс всё же будет реализован, может быть, также ДЕ ФАКТО, иначе пришлось бы вносить изменения в Конституцию России, однозначно воспрещающую уступку своей территории.
 
В заключении приведу такой не часто упоминаемый факт, как эта война сказалась на всех нас. Как-то в школьном классе нас опрашивали о составе семьи. Большинство из 46 учеников про отца ответили – «погиб на фронте», двое – «без вести пропал», я один – «умер от болезни», и только у пятерых (?) отцы были живы. Кстати, именно у четверых из них были отдельные квартиры, все остальные учениеи жили в коммуналках. В генеральской квартире Запевалиных (отец был интендантом, т.е. военным снабженцем) даже стоял огромный трофей – буфет фельдмаршала Паулюса, угол которого я видел с лестничной площадки через открытую дверь.
 
Про других родственников не спрашивали, и мой любимый брат Коля, не вернувшийся с войны в восемнадцать лет, в результаты опроса не вошел.
 
 


Рецензии