Хиромант

Набережная Ялты – всего лишь мокрые созвездия под чьими-то ресницами, заплетенные в пальмы, горы, деревья огни, словно жемчужные шпильки в прическе молодящейся красавицы.
Как давно она немолода – выпей ещё массандровского вина и, пожалуйста, не щурься, высматривая морщины – но как же прекрасна!
Он с нею так давно, что почти этого не замечает. Неместный, конечно. Неместный, а просто счастливчик.
“Анховский Серафим Викторович, – колоритная сдобная советская булочка, студентка в приемной комиссии МГУ цедит мягкими губами его аттестат. – Хорошо-хорошо”.
Ровно то же самое она повторяет после, в разом выставившей все острые, деревянно-металлические конечности подсобке. «Хорошо, хорошо, хо-ро-шО», - с взлетающей ему в такт певучей О. На последней ноте дверца выплюнула ее, взъерошенную и измятую, как курочку, в затихший на пары коридор.
Юный Серафим, Сёфа – до чего хороша фантазия его ещё школьных подруг! – упал с небес, чернокудрый и голубоглазый, как с лучшего американского магшота, прямиком в обычное советское село. Дайте ему томик стихов, пожалуйста! Он же новый местный Есенин.
К четырнадцати годам он уже выучил наизусть «Вы помните, вы всё, конечно, помните», которое околдовало и увело за ним в поле смущающуюся, но весьма скорую и сговорчивую старшеклассницу. Снова по-есениновски. Влажно от травы и ее томительных конфетных поцелуев, под сенью которых он осторожно, как сапёр, забирался под ее выцветший в горошек сарафан.
“Себя-то не обманывайте, Анховский! – стыдила математичка. – Нет в вас решительно ничего гуманитарного, а тем более поэтического”.
И правда, томик стихов уложил ему в карман сухой и вульгарный расчет. Он измучил до заломов всё прокатные книжки, но ни одну ни разу не полюбил. Зато он любил женщин, всех: хорошеньких, розовых от прыщей, юных, голубоглазых или с ветвистыми чернее ночи бровями - и восхищался, искренне, каждой.
В селе его звали поэтом. И этот образ, неиспорченный ни пятнистым полевым загаром, ни ветшалыми брюками, он прихватил с собой в столицу. Как ни странно, поэт поступил на психологический факультет. А ещё влюбился, впервые.
Московские девицы анатомически решительно не отличались от сельских, разве что он сменил худые полевые ромашки на душные, надтреснутые по краям розы, а Есенина на разговоры о постмодернизме. Они носили джинсы, меняли густое родительского кошелька на доллары, а одна даже подарила ему кроссовки. С каким-то иностранным названием. Анховский их так и не надел – не понравились, как-то дико легли на него, буйного, естественного, дикого, как фавн.
Они все, абсолютно все были одинаковы. Но она нет. Она была другая, яркая, безумная, многоликая.
Их свидания делились на троих: впечатлительный двадцатилетний Анховский, какая-нибудь кожано ли, джинсовая ли девица, больше голая, чем одетая, длинноногая, каждый раз разная, и Москва, чопорная, прекрасная и безответная.
Он никогда ни за что ее не оставит. Всегда, до самого конца будет любить. Ведь так любят единожды, раз в жизни, первый и последний.
– Выучусь, останусь на кафедре. Может, доктора наук когда-нибудь получу. А там уже… Квартирку себе присмотрю маленькую, — мечтал он в уши своей подружке.
Ее звали Наталья. Наташенька. На год старше него, с факультета иностранных языков. Свободно говорит на английском, учит польский и французский. Бесстыдно перебирает итальянцев, сербов и греков — кого только в то время не водилось в МГУ. Богатенькая купеческая дочка — читай, единственное дитя владельца некого крупного заводика в каком-то захолустье Самарской области. Сердцеедка, чернокудрая, длинноволосая и широкобёдрая красавица. Анховский зажмурился: вот как сейчас помню.
— А я уеду,— все обещала Наташенька. — Выйду замуж и еду. Куда-нибудь в Эмираты. С принцем.
Днём она водила его по музеям и экскурсиям, где очень бойко, почти профессионально пародировала скучных, выглаженно-костюмных гидов. «А эта премерзкая скукотень была написана очередным психически-невротическим извращенцем…», – вещала. Они попались однажды, и невзрачная, укрывшая за пиджаком группу гогочущих туристов женщина презирала их безбожно несколько секунд: «Да как вам нестыдно, девушка?» «Qu'est-ce que vous avez dit?» – непонимающе выдала Наташенька. И они дернули оттуда, рука в руке, находу сплевывая смех.
Ночами отрывались в барах, откуда она ни разу не уехала одна. Егоза.
Они так и не переспали. Слишком было бы похоже на инцест.
Летом третьего курса Наташеньку с подругой затащили вожатыми в «Артек», и Анховский поехал с ними, в самый младший отряд, учить плавать и русскому «Привет» желтых раскосых вундеркиндов.
Первая за двадцать лет встреча с морем его ни капли не прельстила. Гурзуф, зелёный и необетованный, пропеченными, словно хрустящими, ночами чем-то походил на родное село. Малость облагороженный, очаровательный, но всё равно маленький и тесный.
После первой недели им пожертвовали целый выходной, и они втроём потрясли в Ялту на длинном, покряхтывающем от гор и жары автобусе.
Ялта была хороша, легкомысленна и весела – всё, как ему нравилось. Но Анховский не влюбился.
Зато она околдовала девчонок. Они млели от разноцветных бус на прилавках, сладкой кукурузы в безразмерных алюминиевых кастрюлях и бессчетных, рвущихся к воде ярких купальников. «Сёфа, ну не будет меньше народу. Тут везде люди, – вещала Наталья. – Ну давай вот здесь расстелимся».
Они убежали с визгами, два юных, плотненьких в боках купальничка: «Сёфа, пошли с нами» – и бросили его на подстилке с литрушкой крымского разливного. Купаться не хотелось. С детьми уже накупался. Моя бы воля, до самого отъезда бы в море не залез.
«Ну хоть мороженое нам возьми!»— попросили девчонки.
Он как-то пропустил атакованные детско-родительскими толпами пляжные ларечки и поднялся сразу на набережную, в одних коротеньких плавках.
Она стояла там, всматривалась в крашеные смеси за стеклом и забалтывала мороженщика. Ярко-красное платье – солнце-клёш. Красная же помада. Свежие живые морщинки у угольных глаз. Покорный гладкий чёрный волос, перехваченный у основания деревянным крабиком. Лет 35-40. Последний, всей женственностью напитанный рассвет. Он никогда не видел никого красивее.
Все нити сошлись, сплелись в одном месте. Всё – матрица, проекция, бред его воображения. Поле, сладко пахнущие стоги, каменная Москва – всё вело его к этому моменту.
Огорошенный, лихорадочный Анховский выдал:
– Можно, пожалуйста, два фисташковых?
Она не любила фисташковое. Вообще не понимала, зачем плетется за ней этот странный, в одних купальных трусах, юноша. Через самый центр Ялты – как стыдно, Господи! А если ее увидят? Что о ней подумают?
Читать, как молитву, одними губами, ни на минуту не прерываясь:
Я помню чудное мгновение…

Вы помните, вы всё, конечно, помните…
Он выдал, спутал, перемешал все стихи, которые знал. Впервые искренне, впервые по-настоящему. Как будто даже полюбил.
Протягивать ей склизкий, уже подтаявший светло-зелёный рожок.
– Да уберите вы, пожалуйста, это несчастное мороженое! И стихами я не увлекаюсь – прекратите их бубнить. И вам тоже не советую, юноша! Мир – это физика, а не поэзия. Идите, пожалуйста, своей дорогой.
Подол, яростный, как пламя, взвился, почти потерялся.
– Стойте! Стойте! Приходите сегодня ночью на пляж! На самый крайний!
– Сегодня? Это абсолютно невозможно.
Они сошлись, слились воедино, навсегда затвердели в самой глубине тогда еще небесной радужки: готическая ялтинская церквушка, ее красное платье и взгляд, такой смущенный, девичий, растерянный.
Он победил. Совершенно точно.
– Тогда завтра! Приходите завтра! Я буду ждать вас здесь! В 10 вечера.
Выбраться бы только завтра из Гурзуфа… Хотя плевать. Он придет, прибежит, приплывет, если надо. И будет ждать в 10, в 11, в полночь – лишь бы пришла. Только бы она пришла.
Зачем пришла, она тоже не понимала. Целую минутную вечность кусала губы, припрятанная текучей, весёлой туристической толпой, взирая, незамеченная, на нервно вышагивающего, всего в белом Анховского.
– Какая она, собственно, практическая польза стихов? Всего-навсего праздное укрытие от вульгарного мира. Можно сделать его лучше, не обращаясь в поэзию и прочие украшательства: ядерная физика, химия, нейробиология. В мире столько прекрасных и полезных областей, а вы из всех выбрали самую эфемерную.
– Самую восхитительную, вы хотели сказать, – поправил Анховский.
Он ничего ей не говорил ни про кафедру психологии, ни про МГУ. Просто потому что слушать ее уверенный, как-то даже по-преподавательски поставленный голос хотелось больше. И море. Ещё море. Кто знает, как оно волшебно, когда ты влюблен?
Оно билось, путалось под ногами, лизало ступни, как игривый пес. А она, темноокое подлунное божество, медленно шла за ним, держа у бедра белые кожаные сандали, и всё говорила, говорила, говорила. О магии мельчайших двигающихся частиц: “Вот так, знаете – бум и всё!” Об эксперементе какого-то академика. О новейшем физическом исследовании и соискании какой-то там премии.
Даже не разрешила себя проводить. Утекла в какой-то вычурный, с увесистыми кружевными балконами, переулок на центральной улице.
Она была, что называется, умная женщина, в том прямом и неироничном смысле, в каком Анховский их никогда не встречал. Все они, от круглолицых полевых девиц до хмурых МГУ-шних профессорш, были житейские, обыкновенные, совершенно земные. Мучились мужниными изменами и детскими болячками, сплетничали, пеклись над прыщиками-морщинками. В поле для них больше места, чем в науке. Науке нужно отдаваться полностью, безраздельно, без перерывов на роды и извечно болящую голову. Да, молодой Анховский был тот ещё сексист.
А она… она была другая. Первая и единственная умная женщина, которую встречал. Равная. Выше даже.
– Вы знаете, есть у меня одна слабость. Я верю в предсказания и судьбу. В то, что каждому предначертано своё. Раньше вон там, над нами, на набережной, сидел старенький-престаренький хиромант. Я была у него однажды. Ровно 15 лет назад. И знаете, сбылось. Всё сбылось.
– А я тоже сбылся? – горячо спросил Анховский, начисто утративший с ней врожденную способность ловко, по-светки флиртовать.
Она промолчала. В ее судьбе вообще не досталось ни строчки Анховскому.
Зато досталось ещё свидание. Третье.
– Приходите завтра в 7. На улице за памятником, отель “Берег”, первый по счету.
Анховский прибыл в “Берег” на 20 минут раньше и непривычно, даже глупо прятал глаза от девушки на ресепшене. Пока та не выдала милосердное: “Не у вас забронировано на 7? Проходите”.
Паника, внезапная и жгучая, словно кинжал между лопаток, застала его в двух секундах от загаженного душа до застарелой кровати. Они никогда о таком не говорили, ни разу не целовались.
Закат ещё светился, божественный, розово-золотой, запертый, где-то за задернутым окном, когда — остроугольный лиф, застежка — сатиновая блузка облизала, скрыла острые лопатки. «Я завтра уезжаю»,— сообщила она.
На набережной у церквушки снова сидел хиромант. Семьи. Дети. Пары. Уличные музыканты. Факиры.
— Мы ещё увидимся? — спросил Анховский.
Первый и последний раз он у всех на виду держал ее за руку.
Промолчать. Не услышать.
— Приезжайте в Ялту в следующем году, в августе. Я буду ждать вас здесь, у церкви.
Часом позже он уже гулял один. Внутри было тихо и пусто, так тихо, так что не спасали даже шумные, гогочущие улицы — звенящие голоса чьего-то счастья. Ушла. Убежала. Не осталась даже до утра.
Тут все нити, плотные, тугие, ровные, натянулись до хруста, и одна, та, кажется, где они должны были красиво бесславно расстаться, лопнула с хрустом от ее смеха. Точно ее. В красном платье. В стульчика какого-то шарлатана-художника. Рядом вился, как шершень, какой-то плотно сбитый средних лет господин. И всё повторял: «Возьмите слева. Вот так. У моей жены восхитительный профиль».
У моей жены. Боже, как глупо! Как жутко! Как очевидно.
Анховский снес все до одной чьи-то продающиеся картины, как-то извинился, шел, шел, шел, глухой до криков и угроз. Словно над головой натянулся тугой, страшный, ничего не пропускающий пузырь.
Она могла кричать, лететь, сбивая туфли, следом. Но она не двинулась, не встала, даже не посмотрела. Только уголки ее улыбки под кистью отчего-то показались художнику фальшивыми.

Через год в Ялту она не приехала. И через 2. И через 3. Он измерял шаги от церквушки до алкомаркета долгие невозможные 5 лет.
Поразительно, как одно спонтанное мгновение становится точкой отсчета. А дальше всё быстро: не замечаешь ни времени, ни-че-го.
Ялта менялась, хорошела, цвела. Но без неё всё равно была переливчатой и пустой, как новогодняя игрушка. Такой же пустой, как Москва, в который он вернулся, виноватый, как к брошенной любовнице…Как любой другой город.
Он остался на кафедре, получил квартирку, пропустил через свою постель ещё несколько десятков красавиц, на одной из которых женился в 29 лет. Его же, собственно, бывшая студентка, она смотрела на Анховского как на неизбежную ступень реализации. Он нередко предпочитал ей сперва ранние свои исследования, а потом и докторскую. У них всё сложилось. Получилось даже два чудесных, ментально и физически здоровых малыша.
ЕЕ он не забыл, конечно. Каждый год вывозил семью в Ялту. Пока однажды вместо ручных, диких, с вертлявыми крохотнымным ногам не зашагали, пришлепывая, по набережной особи с него ростом.
“Тебе нет! Дела никогда не было до детей! Как и до меня в общем-то!” – отвратительная суматошная сцена в изумительном, как по живописности, так и по цене, отеле.
Упорхнули – все три его честно выращенных ребенка, совковый, полностью оплаченный долг перед отечеством. Старшенькая, наконец, сложилась: с легкой руки Анховского тоже доктор наук, практикующий психолог. Ее им написанная диссертация – получите, распишитесь… Перешагнула его, наконец, отчаявшаяся и постаревшая. Прожила в Великобритании до конца своих дней и так никогда больше не вышла замуж.
Дети. Дети иногда отвечали на звонки. А ей он ни разу не набрал – просто не хотелось.
Один, в сердцевине своей карьеры – на часах, само собой, биологических слегка за 50 – он подвязался читать лекции в неком именитом петербургском университете.
В этот раз она вчитывалась в расписание, располневшая, в нескладном костюме, до неправдоподобия молодая. Что-то было не то, какое-то отсутствие колебаний пространства, словно ровная поверхность там, где раньше ревело живое, жаркое, страшное. Но она — Ялта, набережная, фисташковое мороженое – одно лицо.
Она сказала: «Здравствуйте, вы, должно быть, доктор наук из МГУ. Приехали к нам…»
Она что-то ещё говорила. Не она — элемент системы, всего-навсего неопрятная, кем-то осквернённая комбинация генов.
«Вы садитесь-садитесь».
Он в ее кабинете.
«Хотите чаю?»
Анховский хватается за фотографию на письменном столе, но все равно падает, тонет.
«Мария Августовна Степанова,— поясняет она, — бывший декан факультета физики в нашем университете, физик-ядерщик. А ещё моя мама. Умерла от рака 29 лет назад».
Судорожно дыша, вращая глазами…
«Серафим Андреевич, что такое? Вам плохо?»
Держась за стол, тумбочку, стену.
Как умерла? Она не могла умереть, не имела права.
Как умерла? Бросила его? Бросила неужели?
«Леночка! — вопила деканша. — Леночка, вызывайте скорую!»

Ялта все ещё кружила по улицам ее спокойный выверенный голос. Он застрял то ли в нотах уличных музыкантов, то ли в общем шуме безостановочных толп.
Анховский снова приходил к церквушке каждый день. Ждал.
Опаздывает, как всегда. Зараза.
«Идите домой, Серафим Андреевич, — хиромант поднялся и сложил стульчик, — ещё не скоро».
«А она придёт?» — поинтересовался Анховский.
«О, непременно».
Он обменял квартиру в Москве на домик в Ялте. Разбил огород, виноградник. К нему прибилась даже всё ещё хорошенькая местная вдовушка, чьи дети и внуки развелись у них, как насекомые.
А Анховский просто ждал. Читая малышке сказки, показывая через микроскоп какую-то лягушку, обхаживая виноградники. Тихо ждал.
Когда его вторая жена умерла, дом затих. Совсем затих. Но Анховский продолжил ждать.
Хироманта сразила старость — похоронили ещё в ноябре. Анховский ждал. Всё ещё ждал.
Скоро.
Их разлука, наконец, подходила к концу. И дыхание спирало, и дрожь в коленках, совсем как тогда, в юности. И снова будет день, и красное платье, и скользкие закатные трели на смуглой под его медвежьими руками спине.
Чтобы скоротать время, он поставил на набережной раскладной стульчик, табличку «Гадания и психоанализ». И стал ждать.
Он знал, она уже скоро.

*Все события и герои вымышлены. Любые совпадения с реальностью случайны.


Рецензии