10. Мой отец

               
Как я уже писал, несколько лет мы с отцом ходили вместе каждое утро: я в школу, он на работу. Путь до школы занимал ровно пятнадцать минут, а потом отец шел столько же до работы. Он мог бы ездить на служебной машине, и заодно возить и меня, но он, по неведомым мне причинам, ходил со мной пешком. Тогда я не задавался вопросом: почему. Возможно, ему просто нравилось со мной общаться. Нечто подобное было у меня с моим сыном: когда были вдвоем, мы все время беседовали. Кроме того раз в неделю, мы ходили мыться в баню, опять же, пешком. Те походы длились значительно дольше, и включали стояние в очереди, которая была обязательно, иногда и по часу. Когда мы ходил в тогдашнюю Центральную баню, на месте которой сейчас стоит знаменитый банный комплекс, отец всегда говорил, что его отец в 30-х годах был среди ее строителей.
       
Разумеется, все это время мы не молчали. О чем говорил я? О том, что я читал в это время, например, перессказывал «Войну Миров». Дойдя до того места, когда Кардиганский полк бросился на марсианский треножник в штыки, но был уничтожен, я, забыв наверняка точное название полка, сказал что не уверен правильно ли я его назвал. Вдруг отец подтвердил, что да, ты назвал его правильно. Мое уважение к нему сразу возросло, хотя внутри закопошилось сомнение: а он-то откуда это знает? В другой раз, помнится, я пересказывал ему статью из «Юного Техника» о том, возможно ли создание автоматического переводчика языков. Ответ журнала был скептическим: вообще-то, вряд ли, но если даже это и возможно, то только в очень далеком будущем. Это было в начале 60-х. В то же время считалось за очевидность, что мы посетим Марс и Венеру а то и полетим к звездам уже к концу ХХ века.
 
Отец в свою очередь рассказывал мне события из своей жизни, про свое детство, и, разумеется, семью. Про своего отца он неизменно вспоминал с трогательными интонациями и только в хороших чертах. Станичное детство, оконченое в 30-м году, в его рассказах представлялось (рассказы бабушки и тети Веры этому вторили) неким золотым веком, который прошел и больше никогда не повторится.

Сколько же было мне в ту пору? Точно знаю только то, что эти разговоры велись, когда мне было около четырнадцати и закончились они, в основном, к пятнадцати годам. Это я точно помню, потому, что к этому времени, эволюция моих взглядов привела меня к правоверному состоянию, то есть я только и ждал, когда мне исполнится четырнадцать лет, чтобы вступить в комсомол, быть образцовым комсомольцем, и нести дальше знамя идей коммунизма, о котором в начале 60-х все тогда только и говорили. Поэтому, я стал замечать, что в рассказах отца его поведение в некоторых ситуациях не всегда совпадало с доктриной, которую он, по умолчанию, был обязан исповедовать как коммунист. В том же, что он коммунист образцовый, мне было очевидно. Но получается, он либо не замечал этого, потому что не стеснялся, либо... Страшно подумать, не относился к ней всерьез. Так он что же, лицемер, мой папа? Я терзался этим, но не осмеливался показать свои сомнения.

А в дни, когда мне исполнялось пятнадцать лет, в моих взглядах произошел перелом. Тогда мы с отцом, дядей Колей, его женой и их семилетней дочкой Надюшкой поехали на Черное море в Дом отдыха в Джубге. Все, кроме меня уже давно умерли.
 
Дядя Коля с тетей Инной были химиками, кандидатами наук. Дядя Коля, возможно, уже защитил докторскую. Он заведовал лабораторией. Если сейчас набрать нашу фамилию в Гугле, то сразу же выскочит его работа, на которую ссылаются и которая цитируется до сих пор уже более пятьдесяти лет.
 
Они уже побывали за границей везде, где только могли по тем временам, включая Югославию, участвовали в международных конференциях, и, скорее всего, читали иностранные научные журналы, недоступные и неинтересные простому люду. Иначе нечем объяснить, что от них я впервые услышал о происхождении и эволюции человека то, о чем стали говорить в нашем публичном пространстве только через сорок лет. И не только об этом. Я яростно спорил с ними. Яростно не в том смысле, что это были какие-то содержательные дискуссии, их и быть не могло, но яростные эмоционально, с моей стороны, от моего бессилия найти аргументы против рациональных доводов, раздражения от легкой иронии, вообще свободы с которой велись разговоры. Я тогда был, и не мог им не быть - невежественным но самоуверенным подростком, совершенным догматиком. Все свои взгляды на историю и общество я взял из «Происхождения семьи, частной собственности и государства» Энгельса и считал, что эта книга окончательно разрешила все проблемы. Ну как это может быть не ясно?

Но в конце концов я осознал, что их позиция - это просто научный подход, к любой проблеме. Услышаное (так, ничего особенного) в конце концов перевернуло меня. Я вдруг осознал убогость и примитивность своего образования, сознания, и самой среды обитания, а ведь сам я себя относил к лучшим ее образцам. Ложь, исходящая от государства, которая обволакивала все, становилась очевидна, стоило только присмотреться и начать объективно рассуждать. Все мои правоверные взгляды рухнули за этот месяц, и как вариант ответа на новые вызовы, я рассматривал среди прочего и самоубийство в отместку за крушение иллюзий. Но вместо этого, после пары месяцев душевной борьбы, я решил отложить самоубийство и сначала стать нигилистом, или, скорее пожить по заповеди: «Если бога нет, то все можно». В моем случае богом был марксизмом-ленинизмом, если так можно назвать ту псевдо-религию, в которой росли все мы с колыбели. Марксизма, по-моему, там на самом деле было мало.

«Все можно» - это также и все пороки, которым предавался блудный сын. Стыд, совесть, мораль – все предрассудки.
 
Сейчас все это кажется забавным и выглядит бурей в стакане воды. Но для юноши, выросшим в тюремной камере в искренном убеждении, что в ней и состоит вселенная, в которой пройдет вся его жизнь, открытие, что вне камеры существует бесконечный и многообразный, в вечном движении мир с его свободой, так вот это открытие – драма.

Но было и кое-что еще, подготовившее этот сдвиг ранее. За пару лет до этого я случайно открыл Маяковского и пропал. Его стихи, его стиль, его энергия подчинили меня всего. Помню, я брел зимней ночью шепча «Про это», обливаясь восторгом как меломан на концерте. Я не понимал о чем эти стихи, но ритм их, их звучание резонировали со мной. К этому пришелся Олеша с «Завистью», что-то из раннего Катаева. Ничего созвучного с этим миром я вокруг себя не видел. Вокруг был сплошной быт, каким он трактовался Маяковским, (читайте "Баню") а я, стало быть, его часть ... Частью этого мира я быть не хотел.  Презрения – вот чего заслуживал тот мир, где удовлетворение животных потребностей первично. Оно как-то все совпадало по времени.

Парадоксальным образом, возвышение неких чистых помыслами и намерениями душ над нечистым бытом, противоестественно сочеталось с коммунистическим направлением, ведь и Маяковский, автор «Пощечины общественному вкусу», от которой он никогда не отрекался, в «Про это» пишет: «...расцветало и осело бытом даже в нашем краснофлагом строе». Стало быть, боец краснофлагого строя был по другую сторону фронта от того быта, и, главное, выше.
 
Все это смешалось до такой степени, что я не знаю теперь что чему предшествовало.

И я удалился. Само собой появилось недоверие к родителям и отрицание любых их ценностей, только потому, что они исходят от них. Иногда родители казались мне неприятны физически. Я списывал на их счет все свои неудачи. Поскольку удач у меня тогда не было, они стали моими вечными должниками по умолчанию. Они были частью того лживого мира, в котором я тыкался во все стороны как слепой котенок, твердо зная, однако, что это не мой мир и я не хочу жить в нем как все. Поэтому прозрение, наступившее после разговоров с дядей и тетей, отрицание старого мира, было уже подготовлено во мне с этой стороны. Я ощутил, а может, и сам возвел преграду, между нами. Мы стали разными людьми и это осталось навсегда, хотя я еще очень долго жил с родителями, бессовестно пользуясь их безграничной ко мне любовью. А моя сестра как была, так и осталась частью их мира, частью их быта. Сейчас, чувствуя свою вину и запоздалый прилив любви, я думаю: вернись я в то время тем, кто я сегодня стал, как бы изменились наши отношеня? Не знаю.

После этого мои прогулки с отцом прекратились, то ли сами по себе, то ли я стал их избегать, то ли отец, видя мое изменившееся состояние, выразившееся в иронических репликах, сам прекратил беседы со мной.
 
Стало быть, главные мои беседы с отцом произошли между двенадцатью и четырнадцатью - пятнадцатью годами, когда я еще любил его детской любовью. Помню, как вдруг от наших отрывочных разговоров о том, о сем, рассказы его стали вдруг последовательным повествованием. Возможно, он даже дал мне понять, что настала пора ему рассказать мне все о своей жизни. Инициация, как бы. Во всяком случае, я почувствовал момент, когда все началось по серьезному.

Память у отца была выдающаяся, не то, что моя, особенно теперь. Он называл по имени-отчеству сотни людей о которых упоминал, говорил о довоенных и военных ценах и зарплатах, называл все населенные пункты, где бывал, описывал пейзажи, расположение городов и всего, где просходило действие, да так, что это виделось мне, и я бы мог нарисовать картину происходящего. Например, сени дома, где он жил, учась в ШКМ – школе крестьянской молодежи: темные, с низкими, широкими и толстыми дверями, бочками у стены.
 
О его раннем детстве, коне Рыжке, пашне я знал и до этого. Это была неизбывная тема всей родни. Не знал только я, что станица какое-то время называлась станицей Троцкой, что там была вроде бы коммуна, ТОЗ, что как-то на всех полях посадили розы для производства розового масла, но затею эту вскоре бросили. Тетя Нюра проработала на этих полях все лето, и на заработанные деньги купила туфли. На ночь она положила их под голову, а утром обнаружила, что их украли.
 
Все тогда было впервые, все было важно, все запоминалось. Туризм с рюкзаком как-то вдруг вошел в моду, но отец сказал, что туристы были и тогда, в 20-х. Так, некие туристы Чернышевы, муж с женой, совершали большой пеший переход через всю страну. По этому случаю в клубе, устроенным в обезглавленной церкви, ими была дана лекция. (Тот клуб тогда еще стоял и действовал, а сейчас в нем снова церковь). Потом они ушли дальше, оставив надпись «Туристы Чернышевы» на мосту. В другой раз героем рассказа был красноармеец, тогда редкий в тех краях. Армия тогда была маленькой и всеобщего призыва не было. Красноармеец призывал молодежь слушать командиров и старших, в противном случае их всех может ожидать то, что отец не может мне сказать.
 
Так же однажды, его с одноклассниками увезли в горы, копать солодку для аптек. Дали хлеба и уехали, оставив одних ночевать в поле. По моему, это тогда никого не удивило, крестьянские дети не пропадут. Вечером они разожгли костер, сели у него, ожидая когда картошка испечется. Отец потихоньку скрылся, и начал из темноты рычать, пугая девчонок. Они пытались потом его побить, когда испуг прошел.

Отец закончил начальную школу, и его отец, сам неграмотный, решил, что он должен учиться дальше. Он хотел видеть его доктором. На оплату школы он срубил деревья, росшие по периметру его пашни и продал их на шпалы для Турксиба. Ближайшая семилетка была в 30 верстах, в Узун-Агаче. Там стоял монумент в память битвы русских войск под командованием генерала Колпаковского с кокандцами. Я видел его уже раззоренным. Дыры от сорванных бронзовых досок, скособоченный ржавый орел на вешине обелиска, смещенные, покосившиеся гранитные тумбы, разъехавшиеся плиты ступеней со швами, проросшими травой. Но он и при этом сохранял величие. Серые гранитые ступени стлались по холму, взбегая к высокому обелиску. Оттуда было видно все окрест. Отец, стоя там рассказывал, как комсомольцы колонной, как на субботник, шли сюда сбивать орлов и короны. Орла на вершине сбить не удалось. Был ли он среди них, или с другими мальчишками двигался пообочь? В голосе отца мне показалось, были нотки не то сожаления, не то осуждения. Колпаковский, Кауфман, Черняев, об этих генералах он знал подозрительно хорошо. Тогда про историю приобретения этого края Россией не говорили вообще. Прямого запрета не было, но он подразумевался, вот и отец помалкивал. Мне было тогда тринадцать лет, рядом стояли сестра и троюродный брат.
 
Отец называл по именам учителей, отзываясь о них, не в пример нам, с уважением. Да просто учителя тогда были другими. Он знал наизусть «Размышления у парадного подъезда» и «Железную дорогу» и охотно их читал и цитировал, пока не заметил, что это нам уже неинтересно. Как пример необдуманного выскакивания, он приводил один свой поступок тех времен. Учитель спросил класс: какие самые высокие горы? Отцу посышалось: какие самые соленые озера? Он изо всех сил тянул руку, и когда его вывали, выпалил: Эльтон и Баскунчак! Все захохотали. Одноклассница послала ему стихотворение, где были строчки: «Предмет любви есть ты». Он назидательно сказал ей, что он никак не может быть предметом, потому что предмет есть лицо неодушевленное. Я к тому времени уже знал, что в русской классической литературе, которая одна только тогда и существовала, вернее была доступна в то время, сочетание «предмет любви» и даже просто «предмет» вполне употреблялось в разговорах между девицами, но не сказал об этом отцу. Он называл и имя той одноклассницы. Возможно, она была еще жива в то время, как и многие его друзья детства. Да им и было-то тогда по 50 лет.
 
Жил отец тогда в частном доме, снимая угол вместе с другими, неместными учениками.

Один раз его навестила мать (моя бабушка). Она пешком шла на богомолье через Узун-Агач, босиком, а вот куда, к каким святыням? О чем она молила бога? Какой обет она давала? Я уже и забыл, или это и тогда вылетело из внимания. Другой раз к нему прибежали мальчишки: твой дядя на базаре. Он пошел на базар и увидел дядю Дмитрия, продающего яблоки, апорт. Дядя кривым ножом вырезал гнилые места из яблок, где находил. Побеседовав с племянником, он угостил его этими обрезаными яблоками. Отец вернулся домой и мальчишки его спросили: ну, что тебе дали? Он показал яблоки. В голосе его тогда чувствовалась обида, а я не понимал почему. Чего он ожидал получить от дяди? Теперь я думаю, что мальчик, оторванный от родных, ждал гостинца от родителей.

Шла коллективизация. Его отец, мой дед, вступил в колхоз одним из первых. Перед тем братья разделились, чувствуя уязвимость своего добротного хозяйства перед наглой властью. Сам мой отец тоже принимал участие в коллективизации. У него была похвальная грамота в виде справки, сохранившейся до сих пор, написанной чернилами на листке, вырванном из линованной тетради, и завереная печатью. В ней говорится, что пионер такой-то проявил активное участие в проведении коллективизации. Отец рассказал, что активное участие было в том, что пионеры-активисты, перед выселением кулаков, дежурили в их домах, следя за тем, чтобы они не прятали и никому не передавали никаких вещей. Отец гордился этой своей справкой, и кажется, она ему помогла в каких-то случаях. Тогда же он сказал, и было видно, что он об этом все время думает, что коллективизация была все-таки нужна, и без нее мы бы не выиграли войну. Немного позже он сказал, что ее жестокость была все же чрезмерной, надо бы было облагать несогласных налогами, а не раззорять, сажать и выселять.

Время летело, он закончил школу. Дядю Дмитрия все же раскулачили, самого его сослали в Сибирь, а семью - на выселки. Мой дед позвал отца и поручил ему, пионеру и подростку, запрячь лошадь, тайно поехать и вывезти сосланную семью в город, по указанному адресу. Отец все исполнил. Он подробно описал мне все изгибы пути. Я видел их потому, что пейзаж тех мест тогда еще не сильно изменился: желтоватые дороги, вьющиеся между холмов, с колеями наполнеными пылью, отсутствие линий электропередач, реки в своем первозданном разгуле в каменных ложах стометровой ширины. Он скрывается в рощице, наблюдая за окраиной села, ждет условленного часа. Семья состояла из Александры Михайловны, трех ее дочерей и маленького сына, того самого дяди Коли. Отец доставил всех в город, как ему было сказано. Деталь: Александра Михайловна смотрела время по золотым карманным часам, извлекаемым из ... не знаю, как выразиться ... ну, из-за пазухи. В его рассказе я уловил легкую обиду. Наверно на то, что его подвиг достойно не оценили, а может ... Он и в других случаях намекал, что эта ветвь семьи вела себя как бы... высокомерно, что ли. Так, несколькими годами позже, уже вернувшись из путешествия, он остановился у них переночевать. Его уложили спать на веранде, а сами на ночь закрылись в доме на ключ. И что тут такого? – спросил я. Получается, что они закрылись от меня. Не доверяли, значит.
 
Тогда я первый раз ощутил диссонанс. Как же ты мог, к тому же еще и будучи пионером, следить чтобы семьи кулаков, твоих соседей, дальней родни, не дай бог, спрятали или отдали родственникам что-то, из своего же имущества (за что был отмечен похвалой, которой ты до сих пор гордишься), в то же самое время помогать бегству от закона точно такой же, ссыльной кулацкой семье. Ведь ты же понимал, что делаешь неправильное, не зря же ты прятался в роще.
 
Выражение «двойные стандарты» было мне тогда неизвестно, но это то, что я тогда подумал, но не сказал. Мое уважение и любовь к отцу были тогда столь велики, что я проглотил это как данность, к тому же доверенную мне лично.

Между тем, якобы, намечалось раскулачивание теперь уже и вступивших было в колхоз. Дед якобы, был уже в списках. Семья бежала от этой угрозы, бросив все. Формально, они получили справку-отпуск, выданную родней в колхозном начальстве, и уехали законно. Выдача подобных справок, узаконивавших статус беглецов, вскоре прекратилась.

Отец получил еще одну справку, которую высоко ценил: о происхождении из семью крестьянина-середняка. Она играла важную роль, когда рассматривался вопрос о повышении по службе.
 
Тогда ли, или раньше, сразу после школы, отец попробовал поступить в ВУЗ. Педагогический, сельскохозяйственный, медицинский. Его нигде не взяли из-за возраста.

В городе пятнадцатилетний отец устроился курьером, в только что спроектированный и построенный Гинзбургом Дом Правительства. Он рассказывал мне это, когда мы проходили мимо тогда еще не искаженного перестройками здания. На свою первую зарплату он купил черного сукна, из которого его сестра, моя тетя Нюра, сшила ему первые в его жизни брюки. Ширинка застегивалась пуговицами наружу, без клапана. Сукно кололо и жглось, было жаркое лето, но он был счастлив. Раньше все они ходили в домотканном, домодельном и никто не объяснил им, из какого материала шьют брюки.
 
Работа его была проста. Он регистрировал и заносил бумаги первому руководителю республики, вероятно, председателю ВЦИК. Отец его называл по фамилии. Это был немолодой меланхоличный казах, проводящий время в ничегоделании и регулярно отхаркивающийся в начищенную медную плевательницу стоящую рядом. Вскоре отца сократили.

Результатом коллективизации стал голод.
 
Отец уехал в Наманган, на чем и как, я не помню. Там жила его тетя по матери с мужем и двумя детьми: Соней и Витей. Их сын, мой троюродный брат, кстати, живет здесь, в Питтсбурге. Отца устроили на завод табельщиком. Голод до Намангана добрался не сразу, и отца поразила тогдашняя дешевизна. Лепешки почти ничего не стоили. В сенях у родственников стояли мешки с крупами, сам хозяин работал каким-то начальником по снабжению. Отец легкомысленно написал родителям как хорошо в Намангане, позвал их туда, и потом всю жизнь раскаивался. Он говорил мне об этом не раз. А чего бы ему раскаиваться? Голод свирепствовал везде, и не послушайся родители его тогда, кто знает, как бы все обернулось для них на родине.

Здесь видимо, был другой фактор, о котором я тогда не знал. Если бы я спросил тогда, то отец мог бы и рассказать. Возможно, в этом скитании умирали дети, возможно, мать (моя бабушка) была беременной. Она родила всего четырнадцать детей, из которых выжило только пятеро. Ведь останься они дома, кто-нибудь из родни мог бы и помочь.

Вскоре голод поразил и Наманган. Тетя Соня рассказывала мне, как каждое утро по улицам собирали трупы, и полными телегами отвозили куда-то. Были введены карточки. Счастливые их владельцы - это те, кто работал на государственных предприятиях и в учреждениях, могли жить сносно, и уж им-то голодная смерть точно не грозила. Все остальные были обречены на голод.
 
Отца сократили. Он говорит, что его место нужно было отдать кому-то другому.

Что было делать его семье? Ну, отец, он пацан, он, положим, еще может пройти между струй, но кроме деда и бабушки в семье был Петя, Соня, и, как я полагаю, еще один ребенок, впоследствие умерший. Сидеть на шее у сестры, видимо не предполагалось крестьянским кодексом, и семья пустилась в странствия, но куда? Из бабушкиных рассказов помню только про Барнаул. Казаки в Семиречье вышли из Алтая, так что там вполне могла остаться родня.

Отец же отправился в странствия по Фергане и Киргизии. Из всех названий помню только Караван и Джелалабад, но были и другие селения. Обычно он приходил в уком комсомола, показывал ту самую колхозную справку о заслугах, и просил дать ему поручение. Поручения были разные, и это как-то кормило. Один ему поручили перевезти деньги. Деньги были положены в ткань и обвязаны как пояс вокруг тела. Не помню, была ли у него винтовка на этот случай? Они ехали верхами берегом Иссык Куля, и в темноте он слышал как дикие кабаны едят орехи в ореховой роще, объявленной позже реликтовой. В другой раз он пришел в селение, познакомился с продавцом сельской лавки, и тот, собираясь на свадьбу в соседнее селение, попросил заменить его у прилавка на время отсутствия. Отец сидел несколько дней, отмеряя муку и растительное масло (главный товар) покупателям. Продавец вернулся, принял деньги и остатки товара, и отец пошел себе дальше. Потом, при мне, отец удивлялся простоте тогдашних нравов. Кругом голод, ему шестнадцать лет.
 
С ночлегом он как-то не встречал проблем. Обычно он ночевал в чайхане за ничтожную плату. В другой раз он был призван конвоировать басмачей, как тогда их называли. Их было более ста, и они сидели связанные в арбах спиной к спине. Конвой сопровождали поодаль шакалы. У отца была винтовка. Отец спросил разрешения, и с колена, выстрелил в одного шакала, но не попал. Он подобрал гильзу, и пошел дальше.

- А зачем ты подобрал гильзу? - спросил я.

- А это надо было обязательно сделать. И в армии так же было до войны. Сколько стрелял, столько и гильз сдай. Хорошо, если трехлинейка. А вот СВТ гильзы разбрасывала. Попробуй, собери потом, особенно из под снега.

Но об этом я писал в другом месте. Конвоированных развязали перед воротами крепости. Они терпели нужду, пока не добрались до глиняных стен. Каждый из них взял комочек глины и только тогда оправился, потому что после оправки необходимо осушить орган отправления тем самым комочком. (В безводных землях это заменяет предписанное омовение). Что могло дальше произойти с предполагаемыми басмачами, и скорее всего произошло, мы не обсуждали, да я себе таких вопросов и не задавал, потому что об этом никогда не говорили. Это могли знать те, кому положено было знать. Мир тогда был прост. Вряд ли они ушли дальше этой крепости.

На каком-то отрезке пути он заболел малярией. Тогда ей страдали многие: моя бабушка, например. Ему посоветовали пару рецептов излечения. Оба были основаны на водке, но один каплями, а другой стаканом. В одном в водку добавлялся скипидар, другого я не помню. Он решил их совместить, купил бутылку водки и принял как советовали оба рецепта. Результат был предсказуем: с непривычки он чуть не умер. «А после этого ты болел?» - спросил я. «Кажется, нет» - ответил отец. Значит, все-таки, какой-то из рецептов помог, подумал я.

Как-то я, прочитав, что беспризорники ездили на поездах в угольных ящиках, спросил об этих ящиках отца. «Да я и сам ездил в них» - сказал он. Конечно, это было во время этой его эпопеи, только вот на каком ее отрезке?

В Караване он, кажется, уже осел. Есть групповая фотография, повидимому тамошнего актива, и он на ней близок к центру. На нем новенькая рубашка по образцу гимнастерки, вид строгий, ему все еще шестнадцать, хотя это уже 1932-й год. (Просто у него день рождения в конце октября). В первом ряду один из русских (а там еще киргизы, узбеки, молодая узбечка, кавказец и две русских девушки), потом, как предполагал отец, проходил по ленинградскому делу. Глядя на нее невозможно отделаться от мысли, что многим из этих людей остается прожить на свободе еще только пять лет, а из оставшихся большинство погибнет на войне.
      
Там ли, не там, но его путешествие по Средней Азии подходило к концу. Частников-каменотесов, узбеков, объединили то ли в артель, то ли в колхоз, установив им план, а отец был поставлен кем-то вроде инспектора, или ревизора, в общем, был над ними начальником. Узбеки вытесывали жернова для мельниц.
      
Отец заметил, что в рабочее время они обтесывают все один и тот же жернов по многу дней, а заготовки жерновов, лежащие в стороне, исчезают один за другим.

Он сызмальства говорил по-казахски, так что понимал по-узбекски, да и вообще на всех тюркских языках. От этих узбеков он свое знание языка скрыл, и стал слушать, что они говорят между собой, и с приходящими, как оказалось, заказчиками. Выяснилось, что большая часть заказов идет мимо кассы. Разузнав достаточно, он открыл им, что знает все, и потребовал выдачи ему всех денег, полученных за последние заказы чтобы сдать их в кассу. Узбеки отдали ему все левые деньги, и он повез сдавать их в район. Отец называл мне в точности всю сумму, но в моей памяти она не удержалось. Там было, помнится два чего-то: то ли жернова, то ли тысячи. Деньги были по тем временам немалые.

Присутствие было закрыто на обед. Раздался гудок подъезжающего паровоза.

- Вдруг я подумал, что про эти деньги никто не знает, а узбеки жаловаться не пойдут, - сказал отец.

Под влиянием внезапного порыва он сел в отходящий поезд. Билет он купил на следующей станции, решив ехать в Москву.

Он не говорил мне, но в тогда только что выпустили указ о хищении государственной/ колхозной собственности, по которому несчастным каменотесам светил немалый срок, в случае, если бы за дело взялся ретивый следователь. А так бы и случилось, если бы он завершил то, что от него требовал долг. Так что отец совершил еще не самый плохой поступок из тех, что мог совершить. Но это мой сегодняшний, а не тогдашний комментарий.

В поезде он познакомился с мужчиной, как я понял, средних лет. Они сблизились. На какой-то станции они пошли в ресторан (теперь я полагаю, что идею подал тот новый знакомый, ибо вряд ли отец, семнадцатилетний пацан, никогда в ресторанах доселе не бывавший, сам бы додумался до этого). Пока они там сидели, их поезд ушел. Они переделали билеты на следующий поезд до Москвы в международном вагоне.

- Что это такое? - спросил я.

- Сейчас это СВ.

Дорога прошла в приятных разговорах и походах в вагон-ресторан. Знакомый ехал к себе домой в Киев через Москву проездом, и зазывал отца к себе в гости, обещая устроить в Киеве на работу. Он дал ему свой адрес. В Москве знакомый вдруг сказал, что у него там есть неотложное дело и назначил встречу у Центрального телеграфа через какое-то время. Он не пришел на нее в назначенный срок. Отец тщетно ждал его несколько часов.

Одна тетя отца, сестра матери, уехала в Москву, бросив свою семью. Отец нашел ее через справочное бюро и остановился у нее. Есть их фотография датированная 1933 годом. Тетя на ней в валенках с галошами, значит это ближе к весне. Отец на ней в сапогах.

Москва ему очень понравилась, и он захотел остаться в ней жить. Для этого ему нужно было найти работу, а в Москве тогда строилось метро. Он пошел в Метрострой. Смешно сейчас сказать, но тогда такая мотивация покоробила меня, будущего комсомольца, больше, чем открытие, что отец перед тем присвоил чужие деньги. Как же так, ведь комсомолец должен идти на передний край боьбы по долгу и зову сердца, а не ища выгод. Чем же он тогда отличается от мещанина-приспособленца? О том, что при неблагоприятном для всех стечении обстоятельств, отец в это время уже бы шел с каменотесами в одном этапе, я по простоте, даже не задумывался.

В Метрострое ему сказали, что уже введены паспорта, и без паспорта его на работу не примут. Пусть едет по месту проживания, получит паспорт, и потом приходит.

Отец поехал в Киев, по данному ему новым знакомым, адресу. Такого адреса не оказалось вообще. «Он меня обманывал» - сказал отец. «Но зачем?» - спросил я. «Он использовал меня», отец махнул рукой, и я догадался, кто из них платил за всех в ресторане. Возможно, знакомый даже занимал деньги, с отдачей в Киеве.

Отец уехал домой.

Семья жила в землянке под Карагалинкой. Там был самостройная слободка беглецов из деревни, состоящая из землянок. Отец показывал потом мне это место. Там были тогда поля, и никаких следов былого поселения. Мы тогда были втроем, с дядей Колей. Он посещал нас на даче, и мы все пошли погулять. Дядя Коля вспоминал, как в той землянке бабушка угощала его кабачками. Кабачки эти он вспоминал еще не раз. Тогда ему было лет 10-ть.

Все страшно бедствовали. Отец сидел со своим отцом у землянки. Кровля в дожди протекала, и его отец ему сказал: «Если бы у меня было 30 рублей...» - он бы сделал крышу как надо. Отцу сразу стало стыдно, что он проездил такие огромные деньги, и не подумал о родителях.

Он поступил на курсы бухгалтерии и учета. Каким-то образом семья перебралась в дом на Клеверной, возле зоопарка. Отец говорил, что там они снимали подвал об одну комнату на всех, с земляным полом, без мебели. Вся их одежда помещалась в паре чемоданов, лежащих под кроватями. По вечерам в окна летела музыка с танцплощадки. Тетя Вера накидывала платок и шла на танцы под материнские упреки.

Отец показывал мне тот домик на Клеверной. Стол из этого дома, простой, канцелярский, он привез к нам на Дачную. Я порезал его дерматиновое покрытие бритвой, и помню этот порез до сих пор. Он стоял на веранде, мы за ним обедали, а будучи заменен на хороший, дубовый, он переехал во двор, под открытое небо, и отец все никак не хотел с ним расставаться.

Дед между тем, в городе работал на стройках. Какое-то время он пилил с зятем, мужем тети Нюры, бревна на доски, продольной пилой. У тети Веры родился Гена. Гена стал любимцем деда.

Отец закончил курсы и стал работать в Наркомате торговли. Там он очень быстро стал начальником отдела. Он подробно расказывал мне о каждой ступеньке в его карьере, зарплате своей и сотрудников, о ценах на базаре. Я не помню этих цифр, к сожалению, но разница в оплате низших и высоких позиций была большая.
 
Он сказал мне, чтобы я никогда не писал в книге жалоб и не давал там своих адресов. В обоснование этого он рассказал, как однажды он пошел в обеденный перерыв в ресторан, и взял там, кроме прочего, двести грамм водки к обеду. Обнаружив, что его обсчитали, он потребовал книгу жалоб, и в жалобе описал свой заказ, его настоящую цену, и сумму, затребованную официантом. Он подписался с указанием своей должности. Через некоторое время в местной газете появился фельетон «Двойная итальянская бухгалтерия» в котором бичевали недостатки общепита. В подтверждение там была полная цитата из той жалобной книги: а вот мол, дескать, такого-то гражданина, взявшего то-то и то-то (и двести грамм водки к обеду), обсчитали... и прочее. Назавтра отец встретил ехидные улыбочки и притворное сочувствие сотрудников, намекавших ему, что все это происходило в рабочий день.

Существовал порядок, при котором служащему (только русскому, или казаху тоже?) за знание казахского языка добавляли 10% к окладу. Отец сказал:

- А что, подумал я, ведь я свободно болтаю.

И пошел на курсы языка, а потом сдал там экзамен и стал получать надбавку. Во время войны надбавку отменили, наверно, из экономии средств, да так и осталось.

Он говорил о своих знакомых, сотрудниках. Один из них писал похабные и неинтересные стихи о покойном императоре и императрице, другому все время собирали средства на помощь семье, так как он получал меньше всех, что-то около 30-ти рублей в месяц. Отец получал более 200-т.

Дед мой Петр Петрович, страдал пороком сердца, прямо как я. По этому случаю он был освобожден от казачьей службы. Правда, он призывался в 1916 г. во время восстания под водительством Амангельды. Всю свою жизнь он тяжело работал.
 
В тот день 1940 года, он попросил у жены денег на выпивку. Бабушка ему отказала, о чем потом сокрушалась всю жизнь.
 
Он прилег на постель, и незаметно умер во сне. Всем было понятно, что от сердца. Отец выправил все формальности, гроб положили на телегу, и отец увез его на кладбище. На могиле поставили дубовый крест. В войну крест украли на дрова, из-за чего потом возникли разногласия, которые я помню, о точном месте захоронения. Кто-то всегда сомневался та ли это могила, за которой все ухаживали. Когда Гена умер, и его хоронили рядом, гроб деда открылся. Отец его узнал, и стало ясно, что могила та.

В 1939 г. ввели всеобщую воинскую обязанность, призыв. Отца от него освободили по службе. Он занялся вступлением в ВКП(б), и стал кадидатом в члены. Это описано в другом месте. В 1940 г. ему снова дали отсрочку, но в 1941г. все же призвали в армию.

Кажется, его призвали еще до войны. Первоначальное обучение он проходил на Дальнем Востоке, на реке Зее. Обучение было суровым, но армия ему нравилось. Он не раз рассказвал, как измотанные на учениях, они маршировали в казармы, и старшина командовал: «Запевай!». Если никто не откликался, или запев получался вялый, следовала команда «Кругом!», все маршировали назад и выполняли какие-нибудь упражнения дополнительно. В другой раз в наказание за подобное их бросили форсировать вброд реку. Была поздняя осень, вода была ледяная, обсушиться было негде. Отец говорил, что полученые навыки потом ему здорово пригодилось на фронте.

На фронт он попал под Москву, когда там уже шло наступление. Об этом периоде я ничего не помню. Через какое-то время его, как имеющего семилетнее образование, отправили в пехотно-пулеметное училище.

После училища его назначили командиром пулеметной роты и отправили на фронт, под Старую Руссу. Он мне не раз рассказывал про штат той роты: столько-то станковых, столько-то ручных пулеметов, такой-то личный состав. А сколько весит станок? А сколько весит щит? А сколько человек в расчете «Максима»? Семь. Зачем же столько? А вот смотри, и дальше по номерам ... В роте было не то 93 не то 97 человек. Эшелон попал под бомбежку, не доехав до станции выгрузки. Отец описал эту бомбежку, но она слилась у меня в памяти с другими бомбежками, а все вместе: черный дым, снег, деревья посеченные осколками и человеческие внутренности, висящие на ветвях. «Юнкерсы» пикировали на цель с включенными сиренами. Погибла большая часть роты. Никогда более отец не командовал соединением полного штатного состава, всегда меньше. В расчете «Максима», бывало, например,  2-3 человека, иногда случалось, и один. Остатки роты отвели на переформирование под Ярославль.

Это была дивизия, в которой отец провоевал все отведенное ему для этого время. В какой-то момент батальон потрепало так, что он остался в нем единственным офицером. По бумагам он проходил исполняющим обязанности командира. Потом ему подчинили десяток красноармейцев и назвали это заградотрядом.

Когда я узнал о существовании штрафных рот, то спросил его, встречались ли они ему на фронте.
 
-Да, спокойно сказал он, - Я командовал такой ротой.

В этом заградотряде оружие против своих не применяли. Да это было бы и невозможно. По его словам, их бы просто смяли. Через них шли выходившие из окружения бойцы, и цель отряда была организовать их. Главным их оружием было убеждение.
 
Ему был дан участок фронта и приказ, позволявший ему формировать штрафные подразделения из выходящих из окружения бойцов, которые должны были этот фронт держать. Для этого он должен был создать тройку, на месте решавшую судьбы выходящих. Тройка не приговаривала к расстрелу, как можно было бы предположить из названия, а оформляла статус бойца. В тройку он себя благоразумно не включил.
 
Участок обороны был бы велик и для полка, но людей было гораздо меньше. От одной стрелковой ячейки до другой было большое расстояние. Под его началом случались бойцы всех родов войск кроме пехоты: кавалеристы, танкисты, как-то был даже летчик. Однажды он не спал несколько ночей подряд, составляя представления на снятие статуса штрафника за отличие или ранение. Почему ты не мог это отложить на утро и поспать? На войне нельзя ничего откладывать, до завтра можно не дожить, а человек останется штрафником.

Подтверждение его слов я нашел во фронтовом дневнике Даниила Фибиха, военного корреспондента, в то же время работавшего в тех же краях - Старая Русса, Северо-Западный фронт, март 42-го. Оборона держалась по его словам: "...Не пехота – пехоты почти не осталось. Мне рассказывали случай, когда 90 человек держат оборону на протяжении двух-трех километров". Значит, такие случаи были не редкостью.
      
Отец говорил, что на войне он не пил. Он считал, что у выпившего человека больше шансов погибнуть. Все же он рассказывал, что один офицер где-то заполучил пиалу, и уговорил его вместе с ним выпить водку из пиалы. Я, мол знаю, что вы там у себя в Азии, из таких пьете. Тут его вызвали, я думаю, к командиру полка. Тот взглянув на его красное лицо, сказал ему что-то неприятное. После этого отец больше не пил. Дважды он был ранен, однажды контужен, но передовую не покидал.

Голодно было всегда, но он отмечал, что в 1943 г. особенно. Одно время, когда весной было не проехать, продукты сбрасывали с самолетов. Нередко они падали на нейтральную полосу, или к немцам. У Даниила Фабиха то же самое, правда это тот же 42-й: "Весна, весна! Наступила она дружно и сразу, снег стаял быстро и как-то незаметно. Ожидаемого наводнения не было. Но мосты на Ловати и других реках снесены. Армия голодает – нет подвоза. В частях выдают по 100, по 50 г сухарей. У нас в редакции настроение пониженное – народ голодный, хмурый. Делят сухарные крошки между всеми... Последние дни стали нам подбрасывать продовольствие на У-2. Сбрасывают без парашютов – мы получаем сухари, превращенные в крошки, концентраты, смешанные с сахарным песком, мятые банки консервов". Не хватало боеприпасов. 
      
Про первый отдел, Смерш, отец вспоминал недобро. Во-первых, его самого чуть не взяли на расправу за то, что он заблудился в лесу, во-вторых особисты запомнились ему как трусы, избегавшие передовой. Кроме одного, для которого он всегда делал оговорку. Тогда уже произошел сдвиг и фронт ожил. Отцу было приказано взять высоту. Он решил послать две части батальона в обход для ударов с тыла, а оставшейся меньшей частью демонстративно атаковать с фронта.

Представитель Смерша, находящийся рядом, оспорил этот план, требуя общей фронтальной атаки, как положено. Но отец смог убедить его в своей правоте, и этот офицер вызвался руководить ударом с фронта (мне теперь помнится, что отец взял его на слабо). Атака удалась, высота была взята с малыми потерями. Мне кажется, что именно этот эпизод упомянул Еременко в мемуарах, которые моему отцу, кстати, не привелось прочитать, а там про него написано. Офицер Смерша атаку провел храбро.

-Жаль только, что этот офицер погиб - сказал отец, и добавил: - а убили его, скорей всего свои...
 
-Почему ты так думаешь?

-Потому что рана была сзади. Такое бывало, их можно понять.

Были другие рассказы, про штурм колокольни на льду озера (Ладожского?), про немецкий бронепоезд, пойманый в ловушку подрывом путей сзади и спереди. С тем бронепоездом, кажется, что-то не сложилось.

Как-то отец в штабе, в знак протеста, разорвал собственное представление на медаль «За Отвагу», которая в том году значила больше, чем ордена полученные позднее. Потом у него какое-то время была иллюзорная надежда, что представление не пропало, медаль была все-таки присуждена, но не нашла его и где-то лежит, дожидается часа.

Он несколько месяцев провел в Москве на курсах «Выстрел». Про это он почти не рассказывал, но я чувствовал, что это время для него немало значило. В его военном билете, который нам с сестрой не показывали, но который мы вместе с остальными документами смотрели, когда родителей не было дома, была записана женой Ольга Эрнестовна Баллад, живущая в Москве. Мы никогда об этом с ним не говорили. Когда он развелся с ней, мы не знаем. С мамой он встретился в 1944 году, видимо, уже холостой.

В конце сороковых его вызвали в МГБ. Мама пошла с ним и ждала его в Сосновом парке, вся в страхе. В МГБ ему сказали, что ценят его, и предложили поехать куда-то начальником лагеря. Он вежливо отказался, мотивируя плохим здоровьем после ранения.

Отец был свидетелем эпохи. У нас был знакомый, номенклатурный казах. Брат его был генералом КГБ. Отец дружил с ним, и когда того посадили, в наш дом взяли на хранение  кое-что из вещей, которые могли конфисковать. Когда тот, отсидев, вышел, родители принимали его в нашем доме как дорогого гостя. В свою очередь он спас меня от неминуемого позорного исключения из института, когда я проштрафился в колхозе.

Он говорил отцу «мы с тобой воевали» и я спросил отца: где вы воевали? Отец сказал: «он не воевал, он служил в Смерше. Сидел в одной камере наседкой с арестоваными и вызывал на откровенность». А кого он мог вызывать на откровенность? Я думаю, большей частью несчастных казахов, наверно, обрадованных встречей с земляком.

Другой знакомый, казах с печальными глазами, добрый и мудрый, окончил Высшую школу НКВД в Москве и попал на работу в самый жуткий период ежовщины. Он там не справлялся, не оправдывал ожиданий. Отец говорил, что он тогда очень страдал, болел так, что его убрали из НКВД, переведя в наркомы. Под его началом работал мой первый тесть и мои родители. Как-то отец на улице показал мне на кого-то и сказал, что это бывший следователь НКВД, ныне уволенный и исключенный из партии за жестокость и фальсификацию дел во время ежовщины, и что об этом ему рассказывал тот самый наш знакомый.

Еще один, уже русский, друг его детства, будучи юристом, служил во 2-й ударной армии, в трибунале. Он рассказал отцу, что в какой-то момент стало уже очевидно, что они безнадежно окружены, и шансов на спасение нет ни у кого. Он понял, что все кончено, взял пистолет и партбилет, завернул в тряпку, опустил в болото и пошел сдаваться в плен.
 
Отец устроил его юрисконсультом к себе на работу, потому, что его не никуда брали: ни в адвокаты, ни в судьи. Там он и проработал до самой смерти. Когда отец рассказал мне это, в моем горле застрял вопрос, который я не смел высказать: а скольких красноармейцев и на что осудил этот человек за подобные поступки?

Мой отец не судил этих людей, они были его друзьями. Но почему бы он должен был их осуждать? А потому, что мне тогда казалось, что так должно было быть. Но он, в отличии от меня, наверно понимал, что всех к их судьбе привела цепочка случайных событий и обстоятельств. С любым из всех могло случиться все, что угодно, в том урагане. Каждый летел туда, куда несли его вихри эпохи, помимо его воли.

Отец был, безусловно, честным человеком. В конце пятидесятых он вошел в номенклатуру и с тех пор пользовался казенной машиной. По рангу он некоторое время соответствовал заместителю министра, а так, долгое время был начальником контрольно-ревизионного отдела. Позже он заведовал строительством ресторанов, магазинов и подобных тому объектов в области. Все это время мне запомнилось как время бедности. Денег не было ни на что, и всем нам было очевидно, что иначе и быть не может. Причиной бедности был наш дом, построенный в долг. Через много лет, в Америке, я в точности повторил этот путь.

Выплата долга растянулась на 15-ть лет из 18-ти, прожитых в нем. Мама кормила нас самой дешовой едой, вроде куриных лапок или требухи, правда очень вкусно приготовленной. Одежда на мне была вечно не по росту и латаная. Обувь носилась до полного износа. На дыры в ботинках знакомый сапожник ставил кожаные латки. Помню такую латку на ботинках у отца, а ведь он с ней ходил на работу. Отец носил костюмы по многу лет. Так говорила мама, ставя мне это в пример. Как-то бабушка при мне переворачивала на другую сторону износившиеся воротнички и манжеты на всех рубашках. И такие рубашки мы носили дальше.

У нас дома не было даже радиоприемника с проигрывателем и телевизора. Мои одноклассники обсуждали увиденные по телевизору фильмы, а я не мог принять участие в обсуждении.

То есть денежных источников помимо зарплаты, у отца точно не было никогда.

А ведь возможности такие были, да еще какие!

Вокруг него то один, то другой номенклатурный сослуживец попадался, то на ли взятках, то ли на хищениях. Хрущевское время было нетерпимо к подобным вещам.  Одного расстреляли, двух других посадили. Они бывали нашими соседями по даче, между прочим. Я играл с их детьми. Это я знаю о трех случаях, но я думаю, что их, наверно, было больше, просто родители при нас на такие темы старались не говорить. Что-то осталось нераскрытым. Позже, посадки прекратились, но я думаю, что люди остались прежние, просто изменились времена, и взятки стали брать безнаказанно.

Пользовался ли он своим положением? Конечно, пользовался, но весьма ограниченно. Так, он построил дом из материала, купленного по государственной цене, что было недоступно для большей части желающих. Лес он покупал в виде бревен, а распустил их на брус то ли даром, то ли за символическую плату, по дружбе. Но тогда он еще не был номенклатурой, а служил одним из многих, на почти рядовой должности, такой же как у мамы. Кроме того тогда действовали льготы для демобилизованных офицеров, особенно инвалидов войны. Вокруг нас тогда было построено несколько домов подобных нашему, все отставниками. Им даже земли давали по 20-ть соток, правда вскоре потом отобрали обратно все, что сверху обычных 6-ти.
 
Служебную машину он очень редко использовал в семейных надобностях, и никогда не бывало так, что при этом его в машине не было.
 
Однако, мы жили в доме, большом даже и по американским меркам, где у меня была своя комната с книжным шкафом в ней, с садом и огромным погребом, где хранился урожай, который мы не могли собрать весь, и часто делились им со знакомыми. Варенье, наливки, бочка с капустой, бочка с помидорами, бочка с огурцами. Из командировок в глухие места отец привозил то флягу меда, которая тянулась несколько лет, то барана, то дикого кабана, то полный багажник рыбы. Все это он покупал по дешевке где-то там: мед у пасечника, барана у чабана, рыбу у бакенщика.

Все из той же экономии мы каждое лето жили на казенной даче. Экономия была в питании. Продукты покупались в подхозе, свежие и по ценам - ниже самых низких. Живя на даче, мы иногда сдавали дом на лето. На даче с нами часто жили знакомые, и я думаю, что они вносили свою долю за проживание. Деньги же копились и расходовались на поездки: то я с мамой в Москву, то сестра в Латвию к тете, то мы с отцом, как уже говорилось, на Черное море с заездом в Ставрополь к маминой родне. Я также ездил в Мариуполь, и на обратной дороге, заехав в Москву, где останавливался у маминых друзей, посетил музей Маяковского в Гендриковом переулке, вскоре после этого ликвидированный (кто его помнит нынче?), а также был поражен живописью импрессионистов в Пушкинском музее, о существовании чего-то подобного я не подозревал.

Экономия также не распространялась на подписку. Мы получали «Юного техника», «Науку и жизнь», «Юность» и другие журналы.

Многие мои одноклассники жили в хибарках, с уборной на улице, одной на весь квартал. Никто из них никуда не ездил летом, разве что с отцом на рыбалку. Но в отличии от меня, они ходили в модной одежде, у них были магнитофоны, часы, карманные деньги. Девочки смеялись их шуткам, а я так шутить не умел. Интересно, а что рассказывали им их родители и бабушки о своей жизни, учили ли их чему-нибудь?

Потом в моих отношениях с отцом был поставлен жирный знак препинания. Я уже закончил институт, работал по распределению, и не видел в своей работе никакого смысла, да его там и не было. Я было вступил в отношения с девушкой, не испытывая никаких чувств. Я это ощущал, и раздражался, потому что она была младше и доверчиво потянулась ко мне. Тогда это был первый день пасхи, и он был объявлен рабочим. Я пришел с работы, мама накрывала стол, и отец начал разговор со мной.

Он сказал, что мне пора бы подумать о моем будущем положении. Он сказал, что мне было бы неплохо через активизм, профсоюзный ли, комсомольский ли, попасть в верхушку своего проектного института, а потом и повыше. Я не стал дожидаться полного развития темы и сказал, что этого делать не собираюсь, что я хотел бы стать хорошим специалистом и только. Далее, в ходе дискуссии я сказал, что по моему мнению, есть специалисты и администраторы (имелся в виду класс управленцев). Так вот я считаю, что специалисты выше по статусу. Отец стал доказывать обратное, на что у меня сгоряча вырвалось, что в определенных условиях (понятно было в каких) быть управленцем позорно и недостойно.

- Ты рассуждаешь как Солженицын! – воскликнул отец. Тогда, перед высылкой Солженицына, о котором почти все не знали ничего, кроме фамилии, поминали из всех источников как идейного власовца.

- Только он и остался один порядочный человек в России! - парировал я, и внезапно ощутил пощечину на лице.

Я ушел из дома и два дня ночевал у друзей. На третий день отец появился у меня на работе, и сказал, что он договорился с начальством о том, что я могу уйти на остаток дня. Он сказал мне, что жалеет о случившемся и повез меня в ресторан. Там нас обслуживал какой-то его одноклассник. Нам приносили нечто, что едва ли было в меню. Я помирился с ним и больше мы никогда не говорили на подобные темы и вообще на темы, способные вызвать спор. Острые углы мы взаимно обходили. Доверительных разговоров больше не было. Между нами возникла дистанция и мы старались ее не нарушать. (Сейчас такая дистанция у меня с моими дочерьми. Но с ними-то отчего?)

Только ли дистанция? А не было ли в этом отношения ко мне, как к любимому, но умалишенному сыну, которого надо беречь, и лучше не раздражать, чтобы он не взорвался и не натворил чего похуже. Как-то раз у него вырвалось: «Ну, ты какой-то малахольный». Теперь мне знакома эта позиция, я сам сейчас в ней нахожусь по отношению к своим детям, и тревога за них в моей душе чутко дремлет, готовая проявиться в любое время.
   
Отношение ко мне со стороны окружающих как к малахольному, или, по крайней мере странному субъекту, я, по правде, ощущал частенько. Потом я уехал в Америку, где уже никого не удивлял, потому что здесь все такие, как говаривал некий могильщик про Англию. Ну, где Англия, там недалеко и Америка.
 
Однако я все время помнил рассказы отца. Мне почему-то пришло в голову, что он должен рассказать их и моему сыну, когда тот придет в возраст. И когда это время настало, я сказал ему: «Расскажи внуку о своей жизни в юности». Он не понял меня, или сделал вид, что не понял, и не стал рассказывать ничего.

Не так давно я осознал, что ничем не радовал своего отца, а ведь мы прожили рядом большую половину и моей и его жизней. Он любил меня, я это чувствовал всегда. Маму я не радовал тоже, но она легко отходила, а ее любовь ко мне лечила все обиды.

Увы, миссия была невыполнима.
 
Я рос не так, и вырос не таким, каким они хотели бы видеть своего сына, продолжателя рода. В этом нет ничьей вины, так распорядились время и природа. Вернись я в то время с моей сегодняшней мудростью, что бы я смог изменить? Боюсь, что немного.

Я был другой чем они, но мы этого не понимали, и каждый требовал от другого то, что тот никак не мог дать. Они были одного века, я - другого.

Я часто вспоминаю отца в разговорах с близкими, и постоянно наедине с собой. В этих воспоминаниях всегда есть оттенок грусти, так, как будто я втайне сожалею о чем-то. Я и сожалею на самом деле, ведь в каждом эпизоде есть о чем сожалеть. А мой отец часто вспоминал своего отца, и тон, в котором он говорил, подозрительно похож на нынешний мой. Я вдруг подумал, что и он был снедаем поздними сожалениями. Кто теперь узнает теперь, какие страсти были тому причиной.

Незримо, в отцовской семье был еще один член - Табия. Она была младшей женой Нурмамбета, томыра моего деда. Нурмамбет был из оседлых казахов, возделывавших пашню. Отец говорил мне, как они назывались, да я позабыл. Но летом Нурмамбет откочевывл в горы с отарой баранов, оставляя посевы заботам моего деда, зато в его отаре паслись и дедовы бараны.
 
Они дружили до такой степени, что бабушка сказала мне, что Нурмамбет, по словам деда, предложил обменяться женами (интересно, в каких пропорциях, ведь у него их было две), как то приличествовало их дружбе. Бабушка с негодованием отказалась. Но здесь я думаю, что дед врал, проверяя ее на женское слабо или просто прикалывался.
 
Деда призвали для подавления восстания казахов в 1916г. Он служил в Токмаке. Никто уже не знает, была ли то гарнизонная служба, или ему довелось посидеть на коне с шашкой в руке. Важно здесь то, что Нурмамбет через пару лет принял у себя в ауле его семью, когда казаки сбежали в Китай, спасаясь от красных.
 
Малолетний отец мой жил в ауле рядом с детьми Нурмамбета от старшей жены. Младшая  жена - Табия, была бездетна. Он помнил и любил этих детей, называя каждого из них по имени. Особенно ему запомнилась старшая дочь. Ее выдавали замуж, и она уезжала из аула, улыбаясь. Отец каждый раз вспоминал ее улыбку. Еще там было что-то белое, не то кошма, не то верблюд...
       
Почему их больше не было в его воспоминаниях потом? Я не знал тогда, но теперь догадываюсь. Наступила коллективизация. Нурмамбета посадили в тюрьму. Моя бабушка навещала его там. В тюрьме он и умер под следствием. Я знаю об этом с ее слов. Его томыр, мой дед уехал, спасая свою семью.

Голод с особой силой ударил по казахам – объяснял мне отец. Русских спасали огороды,  к тому же можно было что-то украсть на колхозном поле. Казахам же еду было взять негде. Они вымирали аулами, или бежали в Китай.

Табия уцелела одна из семьи. У нее был поэтический дар. Она была акыном, женщиной-акыном. Отец мне говорил, как это называется, но я не помню.

Итак, она пела и как-то жила. Ее стихи  были опубликованы в довоенном трехтомном сборнике айтысов, который всегда лежал на тумбочке с отцовой стороны кровати. Потом ее, уже в восьмидесятые, записали на пленку в телестудии, и у нас была кассета с записью. Она и сейчас хранится у моей сестры. Но это все ей давало по жизни немного.

Отец, вернувшись с фронта, стал ее поддерживать. Он добился колхозной пенсии для нее, формально не проработавшей ни одного дня в колхозе. Но пенсия была маленькой.

Я побывал у нее, будучи лет двадцати, в ее усадьбе, в селе Джандосова. Крохотный саманный домик с низким потолком о двух комнатках, одна выше другой на ступеньку. В дальней комнетке, устланной кошмой – достархан. Ближняя – кухня с земляным полом. Там почти ничего нет, только железная печурка и какой-то шкапчик. Домик стоит на участке в 30-ть колхозных соток, ничем не занятых, там пасется несколько баранов. По периметру растут тополя.
 
Табия резала ягненка, вот почему она меня позвала. На примусе уже жарилась на бараньем жиру толстая лепешка, в двух взаимно перевернутых сковородках. Я уже был знаком с тем, как резать баранов, помогая до этого отцу. Сразу же после вскрытия живота ягненка, поставили жариться каурдак.

Табия по русски не говорила совсем. Нам помогала девочка-соседка, переводившая кое-как наши переговоры. А, может, это я им помогал, или просто глядел, как они ловко управлялись вдвоем. Моего отца Табия называла Мишеке. Мы поели каурдак за достарханом, и я уехал, увозя с собой гостинец. Уехал я, как и приехал, на велосипеде, а это было, между прочим, более 30-ти километров в один конец. Молод был.
      
Потом, позднее, я как-то пришел с работы, и угодил за стол с гостями. Командовал за столом отец, и это было непривычно. Гостями были исключительно казахи и разговор шел на казахском. Мама прислуживала, что было совсем уже никуда. В торце стола сидела Табия. Кто кого кем угощал, я не знаю. Я-то был статистом. Отец, переводя мне общий разговор, сказал, что сейчас Табия хочет спеть мне.
Табия запела.

Пела она не тем голосом, что говорила, а совсем другим. Пение ее звучало для меня экзотически и зловеще. Отец, здесь же, и перевел:

- Она желает тебе (успехов, и всего, что желают за столом) и – внимание! – жениться на казашке.

Мама из глубины другой комнаты иронически улыбалась. Тогда я был еще холост. Даже мой первый брак еще не проглядывался. Кто бы тогда мог знать, что так оно все и исполнится. Ну, почти так.
 
Через несколько лет, когда я уже развелся и жил с родителями, мама спросила меня:

- А что, если Табия будет жить с нами? Ты не против?

Выяснилось из дальнейших разговоров, что у Табии рак, и ей невозможно доживать в своем холодном жилище.

Но у нее вдруг нашлась масса родственников, про которых отец до этого не знал, он казался этим даже ошеломлен. Ее взял к себе домой, кстати, мой преподаватель из института, связи которого с Табией были нам до той поры неизвестны.

Отец мой называл Табию своей второй матерью.

Я думаю: а предположим, отец и все другие ничего такого бы мне не рассказали. А что, многие же ничего не рассказывали своим детям. Я, например, ничего не рассказывал о себе и о нашем роде своему сыну, и ничему его не учил. И мог бы, но вот, не случилось. Правда, я хотя бы рассказывал ему истории. Дочерям я тоже ничего не рассказывал, кроме сказок, в детстве, а когда позже и пытался рассказывать что-то, они отказывались слушать. К тому же они и по-русски перестали говорить довольно быстро.
 
В таком случае, я думаю, что жизнь моя была бы иной, и был бы я вконец ограниченным, бедным человеком.
 
А так, в моей голове живет целая вселенная. Не один отец строил ее, но в ней он был главным строителем.


Рецензии
Здравствуйте, Марк!
В 15 лет разлад с родителями, это как должное, сужу и по себе. А дожив до их возраста, начинаем переосмысливать свое прошлое. С выводом: нет для нас на свете людей лучших, нежели были они.
Думаю, игнорируя свой пионерский долг, отец совершил свой первый мужской поступок, спасая семью дяди. А второй - когда, оставив в стороне комсомольскую веру, распорядился деньгами узбеков-каменотесов. Расстреляли бы ведь их. То есть, поступал он вопреки тому, что ему внушали, по наитию. И сделал все правильно.
А потом уже, читаешь и понимаешь, как он становится личностью: "На войне нельзя ничего откладывать, до завтра можешь не дожить, а человек останется штрафником..."
Поразительно.
Точна и кода - в вашей Вселенной отец был главным ее строителем.
Светлая память ему!
Вам же - респект. Прекрасный портрет.

Николоз Дроздов   10.12.2023 23:50     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.