Часть вторая. Званые гости

Анатолий ВЫЛЕГЖАНИН

БЕЗ  РОДИНЫ  И  ФЛАГА
Роман

Нет человека,
властного над ветром,
удержать умеющего ветер.
(Экклезиаст)

КНИГА  ПЕРВАЯ
ИЛЛЮЗИИ

ЧАСТЬ  ВТОРАЯ
ЗВАНЫЕ  ГОСТИ

1.
Жизнь, конечно, она - се ля ви и полосатая, да, он согласен. И после радости, да, неприятности - по теории вероятности. Но оно как это так получается, что он еще вон где, а другие уж во-о-он где? Тот же Крюков. Без году неделя в отделе, а уже в оранжевой касочке на закладке нового цеха номерного завода. Цех - на гектар, завод - на оборонку, и Крюк там сейчас Зевсом-громовержцем. А его, Романа Николаевича, с его-то багажом и партийным статусом опять и снова... кобыле под хвост?!

Так вот, думай-не думай, а думалось Роману Николаевичу, сидевшему... за рулём «уазика», которого, будто он ничей, отдал ему «порулить» председатель?! Хозяин его, говорит, отпросился к дочери  на свадьбу, и теперь кто хочет, сам себя катает. В Орлове, когда на объекты зовут, за ним в институт сами начальники на цирлах, робко  шинами шурша, подкатывают - «вы уж извольте, Роман Николаевич!» А тут - вдруг! - в этой дыре?! его, как кобылу, запрягли и понукают! И этот, который справа, - ведь зя-аблик, две вороны расклюют! - а на спинку, как фон-барон откинулся, зрит с полубока этак... попугаем, тычет коготком своим крючковатым в стекло и его, как за вожжи - «тут вправо», «тут влево». Ночлег предложил, а он - ага - как дурак и повелся...

И еще у этого «зяблика» в клювике язык без костей явно. Вот чирикает, какое село у них — двенадцатый век! Вот по речке тут когда-то какой-то торговый путь!.. Ага — проездом еще Рюрик ночевал! Восемь церквей на трехстах километрах!.. Квасно-ой патриоти-изм! Да мне вот оно, это ваше Архангельское,  сто лет не загнулось - одни  переулочки!..

-Сейчас, пожалуйста, налево. Улица Набережная. А вон и наше «дворянское гнездышко», - прервал парторг-пассажир его мысли, и Роман Николаевич велел себе - да, пожалуй! - по пустякам не расстраиваться. И то. Ему же переспать только да что  поклевать, а завтра — адью!..

Огляделся.

Улица Набережная. Уж, коне-ечно! Село на реке, так уж как без Набережной. По обе стороны частные дома в «гарнире» построек и хозяйственного хлама. А «дворянское гнездышко» - это, должно быть, во-он те три шиферные крыши в конце по правому ряду вдали, что над зарослями репья по канаве? Ничего, более достойного секретаря партийного комитета большого многоотраслевого хозяйства Роман Николаевич не увидел. По мере приближения к ним эти крыши медленно поднимались над репьем, пока не открылись три приземистые, будто небом в землю вдавленные дома. Да, вон она - «слеза социализма» - клоповник: брус на пакле, шесть окон по фасаду. Ладно, хоть вагонкой обшиты, а ближний даже выкрашен в салатный цвет. Правда, по блеклости тона судя, года три уж как. И еще к нему с южной,  противоположной от дороги, стороны пристроена, смотри-ка, веранда.

Этот, с верандой, и оказался домом парторга. Пока подъезжали да устраивали машину на лужке у забора, парторг, как послышалось Роману Николаевичу, не столько на правах гостеприимного хозяина, а скорее желая увеличить «словесную базу» их знакомства все так же утомительно-ровно и в подробностях рассказывал, что «дворянским гнездом» три дома эти назвали потому, что «возвел»(!) их колхоз в средине семидесятых «для молодых специалистов». И что он, тогда молодой педагог, и жена его, молодой врач, первыми получили эти полдома и стали первыми в Архангельском «дворянами».

Да, ему знакомо было это многословье, когда тебя, «товарища из области», «вводят в курс», располагают к себе - играют из тебя короля. Но оно приятно, когда тебя помещают в достойные короля «покои», а как сейчас?.. Терпи, если вляпался.

«По законам жанра» Роман Николаевич ждал уже, как сейчас из дома выпорхнет или в прихожей кинется навстречу хозяйка, начнет играть счастье лицезрения будто бы дорогого гостя, ахать, что негаданно, да метать на стол, что недоеденного есть «в печи», - но ничего такого не случилось. Как сказал парторг, в доме - никого: сыновья в пионерском лагере, жена, заведующая здешним медпунктом, - в Белоцерковске, в городской больнице, увезла главврачу заявление на отпуск, появится с последним автобусом, а ночевать ему - «вся веранда, пожалуйста».

Веранда, куда, не заходя в дом, провел его парторг по коридору мимо двери и велел «располагаться», имела вид, однако... вполне приличный, то есть, не только не оскорбляющий достоинства, но и являющий некое подобие, с позволения сказать, даже... будуара. Три высокие стеклянные стены в тонких переплетах рам, непривычно высокий потолок со свисающей люстрой. По центру главной, широкой стенки - двустворчатые двери на крыльцо. По всему периметру - широкие лавки. Справа от входа - кровать под покрывалом в розовых маках, с двумя в таких же маках подушками. Слева - круглый белый стол с четырьмя белыми скорее креслами, чем стульями с витыми, называемыми, кажется, «венскими», спинками. По верху стен-окон, по всем трем сторонам, прозрачные портьеры, тоже белые в светло-голубых и нежно-розовых разводах. И все кругом - свет, цвет и... не то, чтобы стиль, а - вкус и - женская рука. Уж видно! Чу-увствуется! И все будто новое, свежее, только что, на днях, будто... сданное в эксплуатацию. И даже запах: чуть только, самую чуть - краски, тонкий совсем, а больше — свежего благоуханного белья и чего-то необъяснимо-женского, уютного. Для полного образа не хватает разве цветов, живых и чтобы — кругом. И это - здесь, в этой дыре?! С улицы и не подумаешь! А вид!..

Роман Николаевич только портфель свой из черной кожи, дорожный, поставил к постели, на коврик, только полюбоваться хотел панорамой озера и далей, как услышал имя свое из комнат.

Вернувшись и войдя из коридора в прихожую, узкую, с одеждой на вешалках справа, остановившись на затоптанном тряпичном коврике, он будто бултыхнулся в коктейль затхлых запахов избы, пареной картошки, кислого хлеба и чего-то... будто горелого и увидел, как... секретарь парткома!, сотрудник аппарата районного комитета! коммунистической партии! Советского Союза! в той же рубашке, в которой был в поле, но не в брюках, а в некогда синих, выцветших штанах стоит... на коленках на металлическом листе у печи и ловко-заученно прявой пятерней с широко  растопыренными пальцами переваливает из кастрюль на полу в скотское ведро кашу, картошку в мундире, хлебные корки, какие-то объедки, заливает водой, мешает все это палкой, обсохшей с конца будто блевотиной!..

-Сейчас свиней накормим, а то жизни не дадут, - говорит он, из-за плеча радостно-победно осклабясь на гостя. - Претворяем в жизнь начертанную партией продовольственную программу.

От неожиданности после впечатлений от веранды не найдясь что ответить, Роман Николаевич изобразил только этакую «понимающую» полуулыбку, покивал, чувствуя, как по-идиотски это вышло и оттого досадуя уже на себя. А когда парторг поднял ведро с бурдой, сверху похожей на то пойло, какое давали ему в поле, и позвал его «посмотреть хрющек», Роман Николаевич решил, пусть и это он переживет.

Спустя минуту, он видел типичный деревенский хлев. Полутемный,  с одним окошком и низким, под самую голову хозяину, черным и лоснящимся от впитанных испарений и кое-где назревшими и готовыми отпасть большими каплями конденсата потолком, он разделен был загородкой из неошкуренного горбыля на две неравные части.

В правой, меньшей, в черноте закутка, шуршали и кокотали куры. В левой, большей, у дальней стенки, под окном, лежала на соломе огромная свинья с рядом сосцов по животу. В центре стоял упитанный боров, который при виде хозяина с ведром зарёхал требовательно-нетерпеливо, колыхая ушами-опахалами, задвигал бело-розовым «пятаком» и... пошел на хозяина. Тот отопнул его морду:»Пшел!», шагнул к колоде у левой стенки и вылил из ведра принесенное. Боров, поспешая, окунул в колоду морду по самые глаза и принялся жадно чавкать и бурлить баландой. Свинья же тяжело поднялась боком на передних, оплывших жиром ногах, не отделив зада от ложа из прелой соломы, и тупо уставилась на борова.

Роман Николаевич стоял в сарае у порога в хлев и следил, чтобы ни к чему здесь даже пальцами не прикасаться. Доски косяков, притолока, концы бревен стенки по обе стороны, черенки лопат и граблей в углу - все лоснилось от грязи. В проем распахнутых дверей на него выплывала густая парная вонь из миазмов свиных экскрементов, мочи, куриного помета, гнилой соломы, сырых хлебных корок, помоев, гниющего дерева и еще чего-то разлагающегося - ужас! Впрочем, все это ему, хоть и горожанину, было не ново. Сколько помнил себя в детстве и даже в юности, родители свиней держали постоянно. И даже первая брачная ночь с первой была у него на... крыше хлева в таком же сарае, но не помнится, чтобы так воняло! Что он хоть и старался почти не дышать, чувствовал, будто его... кажется... уже... начало мутить, а густой аммиак выедал глаза. Хозяин же, «видный» в этом аду деятель коммунистической партии, как ни в чем не бывало, стоял с пустым ведром посреди хлева на прелой соломе, в лужицах выдавленной навозной жижи вокруг туфель и, горделиво-радостно жестикулируя, восклицал:

-Корми-ильцы наши! Вот Хавро-о-онья Бори-и-исовна свинома-а-аточка, - указал он на свинью и принялся рассказывать, сколько она в год приносит поросят, «если правильно и вовремя обгулять», и что «молоднячок в большом спросе и в цене».

-А это - вну-ук ее, Борис Бори-и-исыч - любимчик наш! - отечески потрепал парторг по загривку чавкавшего в колоде борова, почесал за ухом. - Молоденький еще, девять месяцев. К Новому году дозреет под нож.  Вот за что я люблю свиней, - воскликнул он и обернулся на гостя с видом доверительным, - так за их патриотизм. Поросенок, он как истый коммунист - всего себя отдает людям. Даже ушки и копытца и те - на холодец. А еще, представляете, у свиней внутренности - копия наших. Уж поверьте - сам колю и обрабатываю.

Семен Иванович говорил это, придавая сообщаемому важности, но, видно,  уловив во взгляде или в молчании гостя, человека для него, вообще-то, чужого и случайного, невнимание к тому, о чем рассказывал, решил сменить тему и спросил о том, самом «больном», что их, по его мнению, могло сближать:

-Я в машине слышал, что вы, Роман Николаевич, тоже парторг, секретарь парткома?

-Да, неосвобожденный. Количество не тянет, - кивнул Роман Николаевич подумав вдруг, что весь он тут сейчас, пожалуй, пропитается этой вонью и отойти неудобно.

-Тогда мы с вами не просто коллеги, а наверно друзья по несчастью - росту рядов! - воскликнул обрадованно Семен Иванович. Он будто никуда не спешил, а  все так же стоял в навозных лужицах под туфлями с пустым ведром в одной руке, другой почесывая хряку зад, и рассказывал, как трудно «пополнять ряды». Что потенциальные кандидаты, кого бы он хотел, от него «шугаются», поскольку коммунистам «все что-то доверяют», да за это надо  еще и взносы! А еще того более «шугаются», что к званию коммуниста «некультурный народ прибавляет всем известное и очень народное, но непечатное определение...»

При всей абсурдности момента, если глянуть со стороны, но с чувством острой досады вспомнив, что чей хлеб кушают, того и речи слушают, Роман Николаевич, скрывая нежелание вести эти дебаты в хлеву, согласился, что пополнение рядов - мозоль, конечно, больная, но для него «совсем с другой стороны». И сообщил, к удивлению Семена Ивановича, что его как парторга в институте «уже с ног свалили, как в партию прут». Поскольку «без партии нет карьерного роста со всем к тому гарниром с подливкой». Но что в их городском территориальном райкоме давно лимит: ему разрешают принять в партию одного служащего, поскольку институтские идут по служащим, только после того как где-то на заводе или стройке примут в партию трех рабочих, пусть даже дворников, но чтобы «по рабочим».

На это Семен Иванович, высказал «сугубо личное» мнение, что «в этих лимитах коренная мудрость, ибо КПСС должна оставаться преимущественно партией рабочего класса и колхозного крестьянства». Роман Николаевич хотел на то добавить о «примкнувшей к ним интеллигенции», да коллега направился к выходу, и дискуссия на этом закончилась.

Когда покинули вонючий хлев, и Семен Иванович повлек его из сарая «на бережок», Роман Николаевич обнаружил, что эти три дома «дворянского гнезда», как с улицы убоги, так и отсюда не понять, какой век. Жалкие темные баньки, сарайчики, хлевушки, прилепившиеся к ним, утонувшие в репье и лопухах, а по пологому склону - огороды: картошка, побитая фитофторой, гряды с морковью, свеклой, капустой. Причем, уместных бы здесь заборов, разделяющих участки хозяев, нет, а только межи с высокой травой и тем же репьем - сплошной «огородный коммунизм». Лишь на участке парторга справа оставлена нетронутой зеленая полоса с тропочкой, сбегающей от дома на берег озерка. Когда Роман Николаевич впервые глянул сверху на этот пологий луг, озеро и дали в закатных лучах - то, что он видел уже с веранды, -  должен был признать:

-Недурно у вас тут.

Когда-то, по словам парторга, века три назад, здесь протекала Белая, но «заложила вираж» на юг и оставила старицу. Слева, с востока, ее с годами затянуло ивняком и мелколесьем, и бывший омуток остался озерцом с протокой в Белую справа под берегом, за поворотом, у села.

-А еще пройдемте-ка, - произнес парторг с видом «что-то такое» обещающим и увлек его по тропочке к воде. Когда сошли, и он попросил обернуться, Роману Николаевичу открылась картина для деревни весьма необычная.

Сначала, вверху - огромно-необъятное густо-синее вечернее небо в нежно-розовых, подсвеченных закатным солнцем, облачках. Под ним, обращенная к озеру фасадом, та белая, пристроенная к дому стеклянная веранда в перекрестьях кружев-рам. Широкая и высокая, она отсюда, снизу, полностью заслоняла дом и сама уже выглядела домом. Линию крыши ее в центре «разбивал» полукруг фронтона, и под ним, доминируя на фасаде и придавая ему «королевский» вид, блистала стеклом высокая двустворчатая дверь.

От нее спускалась по пологой луговине «барская» лестница с парапетами. Она упиралась в край ровной террасы с деревянным настилом и ограждениями с трех сторон. И все это, выкрашенное опять же в белый цвет и казавшееся новым в гармонии с синевой реальных и отраженных в стеклах веранды небес, затененной зеленью склона рождало образ некоей летней загородной резиденции творческой «богемы» или... правящей элиты.

Рождать то рождало и в иное время могло бы, пожалуй, даже восхитить, подумалось Роману Николаевичу, если бы не… если бы не этот не покидающий запах... хлева от плеч и груди его, от пиджака, рубашки, а может, даже и от волос. И такой же вонью прет от этого партийного свиновода - фо-о-о!..

-Как вам? - спросил парторг с нотками горделивости в голосе, любуясь верандой.

-И кто архитектор?

-Картинка из журнала. Какое-то предместье под Прагой. Скопировал. Все своими ручками. Три года работы.

-Молодца-а! - не сразу и стараясь скрыть натянутость вынужденного одобрения, произнес Роман Николаевич. Веранда достойна была восхищения, да природа, - что мужику в редкость, - напрочь обделила его умением держать в руках молоток, ножовку, другие инструменты, он даже в стену гвоздь забить был не способен, а потому давно и стойко ненавидел  таких вот «умельцев» пилить-колотить. Вдохновленный одобрением, парторг пустился, было, живописать, как он превращал «пражскую сказку в местную быль», да, заметив, что гость его «терпит» и воспитанно кивает, заключил:

-Вот так и живем. Не в столицах, зато все свое: мясцо, картошечка, капустка, морковка, свеколка, огурчики-помидорчики, лучок, малинка и прочая ягодка всякая, укропчик. Всего вдоволь, а вот хрен - в дефиците. Вот хрен - это да-а! При засолке без него никак. Хрен - вопрос коренной! И еще - яма сухая просторная. Набил ее осенью соленьями-вареньями, так там хоть атомная война, выживем, как крысы, - закивал он уверенно и засмеялся, довольный шуткой, осклабился из-за плеча, будто приглашая разделить уверенность.

Роман Николаевич, он... насчет крыс в принципе да, был готов согласиться, но представить хрен в дефиците как-то не мог - в городе его на любом  рынке... И то ли у него в эту минуту эта мысль как на лице проявилась, то ли парторг еще как почувствовал, только воскликнул этак «финально»:

-А теперь давайте-ка начнем отдыхать!


2.
Когда «начали отдыхать», жизнь у Романа Николаевича стала потихоньку, медленно, но все же налаживаться и... открывать свои прелести.

Третьей прелестью, каковой судьба, для него сегодня злодейка, решила утешить его, был уголочек на белом диванчике, где он уютно устроился за таким же белым круглым столом справа от входа на террасу с лестницы. Это было лучшее, а потому «гостевое», по словам хозяина, место здесь. И пусть с него веранда-»дворец» оставалась за левым плечом, зато сколько угодно можно любоваться «левитановским» пейзажем внизу, где на переднем плане озерцо, за ним - бережок-луговина, стенка леса темной зубчатой полосой - этакий уют глухомани Севера. Забудь бренность цивилизации, гость дорогой, отдыхай душой...

Второй еще более ценной прелестью, которой «извинилась» перед ним судьба, оказался... визит одного из боссов хозяина - второго секретаря райкома партии с «несолидной» фамилией Износов, которого парторг пару дней назад принимал здесь. У того был на излете отпуск, приезжал с друзьями «на рыбалку», то есть - оттопыриться, привезли ведро мяса, из которого в виде шашлыка «в них влезла» только половина. А на вторую «нетерпеливо ожидавшую его в «морозилке»,  явился уж и он, Роман Николаевич, - здорово, правда?

А чтобы уж он окончательно простил судьбе неудобства, она «обласкала» его... бутылочкой настоящего шотландского виски!? Чу-де-са!  Оказалось, хозяину нынче в июне «стукнуло» тридцать пять. И по этому случаю братья его, москвичи, преподнесли ему, помимо прочего эту вот бутылочку! Уж где сейчас добыли, уму непостижимо, но в столице, как в Греции, есть всё! Хозяин берег ее «к хорошему поводу», а какой еще повод может быть лучше, чем визит его, Романа Николаевича?! И теперь этот «шотландец» по имени Гленфиддич (если он правильно прочел английское Glenfiddich) во всем его величии «ноль семь» не просто украшает стол, не только делает мирок террасочки достойным принимать «товарищей из области», а и окрашивает светом прелести многие заурядные предметы.

В противоположном углу террасы, левом и заметно уже нависшем над сбегающей луговиной, располагался мангал на высоких ножках. Рядом, на столике, на подносе, покоились горкой шампуры с мясом. В мангале еще догорали дрова, над металлическими стенками его плясали языки пламени, и сизый дымок поднимался над жаром. В недвижном вечернем воздухе он ненадолго задерживался облачком, которое висело над террасой и медленно клонилось и сплывало над луговиной к озерку, расплывалось и таяло над лоном вод голубоватым-прозрачным туманцем.

А еще со своего «гостевого» места Роман Николаевич мог любоваться пляской кровавых бликов пламени в чреве бутылки пузатого «шотландца» на «линии огня». Мог, да... что-то вот... «не любовалось». С одной стороны оно, вроде бы, понятно: шашлык - дело медленное, и, казалось, они с хозяином «не тупили», а пригубили уже «по две буль-буль» пока под принесенный из дома сырок. Оно бы все к тому: и - «оленья долина, откуда оно родом», и «двенадцать лет выдержки» и «грушево-яблочный аромат и - чувствуете? - нотки хереса и верескового меда?!», - но!.. Но даже эти «нотки», а может, как раз из-за них и прочих «ароматов» и даже в уюте уголочка своего, а что-то в душе как-то все... - отторжение...

Нет, он понимал, конечно, что с его, гостя, стороны это неблагодарность и жлобство, но... Вот сидит перед ним, вообще... - кто? Учитель арифметики в сельской школе. Вот ему арифметика обрыдла, и он подался в партийные деятели. Но после, извини меня, как он сказал, двенадцати лет преподавания арифметики он же через год не перестал быть все тем же «к двум прибавить два». А подает себя, как «трижды три - девять», ведет к коммунизму, вручает знамена героям жатвы, глядит уже этак сполубока гоголем, будто он властелин мира! А вечером стоит в хлеву в навозной жиже, чешет хряку зад и рассуждает о судьбах коммунистической партии. Он сегодня уже, худо-бедно, в штате, завтра его из навозной жижи, из вони хлева заберут в райком, и будет он пусть с местного, пусть с «квасного», но тем не менее уже - олимпа, уже этаким прыщиком, управлять такими, как он, Роман Николаевич, «неосвобожденными», людьми, может быть, образованными, достойными, но ничего не имеющими, а потому за все долбаемыми деятелями навозной округи! И пусть он, Роман Николаевич, сегодня и перед ним «товарищ из области» и инженер, в чем-то очень сведущий, но он еще вон где, а этот зяблик, однако, уже во-о-он где!? И дворец у него вон, и должность, и виски...

-Вы как хотите, Роман Николаевич, но я себе сегодня кажусь  героем дня! - воскликнул победно Семен Иванович после того, как помешал кочергой догорающие в мангале дрова и направился к своему месту за столом. - Все таки - первая моя агитбригада! Для меня это вопрос коренно-ой! И вообще, вы знаете, я в райкоме всего год, но многое уже передумал. И на очень многие вещи заимел совсем другой взгляд. Пока в школе был, как-то не осознавал, а теперь все более и более, - говорил он, все более и более «распахивая»  глаза, - понимаю силу коммунистической партии, ее направляющую роль. Хотя да, я готов согласиться, что мы переживаем времена не лучшие, что и проблем много накопилось да, самокритично стоит признать, что и ошибки... не без этого. Но это все - рецидивы роста! Это нормально в любом движении... Вы как считаете?

Он так взглянул через столик на гостя и взгляд его был полон такой готовности и решимости опрокинуть любое с отклонением хоть на йоту мнение, что Роман Николаевич... он на мгновение, что его удивило, даже внутренне смешался и был вынужден сделать усилие, чтобы собраться, привести себя в «достойное чувство», а потому... Он хотел намеренно не сразу, а придать сначала веса озвучить то главное и выношенное, к чему пришел давно, но заменил прямой ответ вопросом:

-Вы имеете ввиду Горбачева?
-Не только, а скорее - не столько.
-Ну, сегодня ведь он у всех на устах.

-И очень правильно. И у меня он на устах. И в главных мыслях. Это вопрос коренной! Потому что его уже само время ждало и выдвинуло наконец-то положить конец. Да, Горбачев - это конец! Конец, который он принес! - говорил Семен Иванович, решительно мотая головой.

-Любопытно! И чему именно?

-А-а... вот всей последней, можно сказать, четверти века, получается. Вот мы же с вами люди вполне молодые, но уже можем в такой ретроспективе... А что было?  Сначала - Леонид Ильич. Семнадцать лет, извините! Сем-на-а-адцать!Для первого лица страны это - сро-ок! В Америке через четыре года меняют. А потом что? У нас политбюро превратилось, так сказать, в похоронную команду? Тот же Брежнев, потом Андропов, потом Черненко... Секретарь-промокашка по общим вопросам?! На ладан дышал, страной управлял из больницы! Вот страна-то и покатилась! И какое мы видим наследие? Зайдите в любой магазин. Пустые полки! Народ доведен. Вот оно - наследие. Минутку.

Семен Иванович быстро обернулся, встал, ушел к мангалу, взял кочергу и принялся разравнивать угли и при этом громко продолжал, не оборачиваясь:

-В общем, пора всему этому - конец. В этом смысле Михаил Сергеевич прав на все сто - нужна перестройка всего хозяйства, всей политики. - Он положил кочергу на край мангала, принялся укладывать шампуры с мясом. - Нет, мы на верном пути - нет сомнений, но нужна перестройка всего. Вот именно - новое мышление. И ускорение.

Роман Николаевич глядел на парторга и видел в сутулой спине его, посадке головы, показавшейся ему маленькой и сухонькой, движении тощеньких лопаток под рубашкой, голых костистых  локтей и прочем едва уловимом, составляющем образ «заряжающего» шашлык человека  эту... да - убогость одиозности знакомой ему мелкой партийной «сошки», которая за место у партийного корыта платит вот этим «попугайством» лозунгов. И как эта их дубинноголовость уверена в своей непогрешимости!.. Но когда хозяин, вернувшись к столу, предложил «еще по лампадке», подумал, а, впрочем, ему-то что до этого? Да - плевать! И произнес с воспитанно скрываемой твердостью мнение глубоко личное:

-А вам не кажется, что Горбачев это не конец, а, напротив, - начало? Вспомните, у нащего «густобрового» было: «экономика должна быть экономной», «будет хлеб, будет и песня»? У кэгэбиста Андропова - «рабочее время - работе»? У Черненко... хотя, у него уже ничего не было - язык не ворочался. Им в своих  ролях в их политическом театре надо было что-то изрекать - и изрекали. И сегодня в этих Горбачевских «больше социализма» и призывах к ускорению по сути нового ничего ведь нет. В своей сути они еще от Ленина, как там у него… - «фабрики - рабочим», «землю - крестьянам», «хлеб - голодным»! И  Горбачев этот! Накидал лозунгов, - как все до него. А вот что действительно новое и только им, Горбачевым, принесенное, - обратите внимание! - так это способы их реализации. Спо-со-бы! И всякий способный слышать, услышал, - заметьте! - впервые со дня революции в семнадцатом, впервые за семьдесят лет призывы к гласности, а еще - влить свежую кровь в общественную и политическую жизнь страны и партии, звать из народных недр молодые политический силы. Как по-вашему, это плюс?

-Н-ну... в определенном смысле... - покивал Семен Иванович, внимательно слушавший гостя.

-Но вот это вот как раз меня в нем - с одной стороны! - и пугает, - продолжал Роман Николаевич, опершись на подлокотник и вскинув обращающий внимание палец. - Я думаю, век его недолог, потому что он не вписывается в политтеатр. Он не прямо и не гласно и едва ли осознанно, в силу своей для меня поразительной кабинетной близорукости посягнул на сами основы полит-олимпа. Если ты вскарабкался к нам, богам, так играй роль свою, как мы играем свои. Береги и укрепляй самого себя здесь и среди нас, обитателей Старой Площади. Но когда ты призываешь свежие силы, даешь понять, что они нужны для строительства все того же коммунизма, ты недалек уже, во-первых, тем, что пошел против нашей системы этой самой чугунной, - похлопал он другой рукой себя по месту за карманом брюк - А, во-вторых, возродил надежду, что старую заплесневелую сказку про коммунизм можно сделать былью, если демократизировать политическую систему. Взбаламутил тех самых забытых «кухарок», которых еще Ленин приглашал управлять миллионами. Но управление миллионами - не для кухарок. Кухарке место у плиты или в хлеву вон, - кивнул он влево и вверх, в сторону хозяйских построек. - Он заложил мину замедленного действия под самые основы консервативной политической верхушки. Ведь любая политика вообще - это борьба за захват и удержание власти. На олимп забираются не для того, чтобы служить народу, а сидеть до забронзовения, до чугуннозадия под сказки, что мы тут прямо все котлом кипим за народное счастье.

-А нам что теперь? На что нам делать ставку?

-Подальше от этого Горбачева держаться поскольку с ним - тупик. Со светлым будущим, которое стало темным настоящим, мы облажались, капитализма у нас никогда не было и совершенно точно никогда не будет. Потому как все мы - советские люди, новая, так сказать, общность. А вот насчет ставки, так уж это - только на себя. Тем более, - заметь! - опять вскинул он палец, - именно сейчас уже сама история руками этого «меченого» впервые распахнула перед нами с тобой двери в мир богов! Смотрите, ведь всех этих брежневых-андроповых-устиновых во всеуслышание туда никто не приглашал, они сами царапались. Тот же Брежнев в юности. Он кто вообще? Мелиора-атор! Что-то вроде меня. Ну и  чавкал по болотам в болотных сапогах. Но он же не хотел гнить всю жизнь в мелиораторах, он выцарапывался. И другие выцарапывались. Потому что не хотели гнить в общей навозной куче. Их не звали, а они старались. А если нас с тобой зовут и ждут, так что же мы с тобой, пентюхами, что ли, будем? Нам с тобой по тридцать с маленькими хвостиками, впереди  еще целая жизнь, так - вперед и вверх! А прежде надо задаться вопросом, хотим ли мы? Вот вы, Семен Иванович, зачем пошли в парторги? В штатные. Если честно.

-Если честно?
-Если честно.
-В школе обрыдло с дебилами.

-Пожалуйста! Я тоже восемь лет в «чертилке» гноюсь. Мне это тоже не очень в радость. А до этого пять на стройках глину месил. Так что если мы гнить в этих парашах не хотим, нам осталось - вперед, на Барселону.

-Ну, вы уже на областном уровне, а мне?.. Отсюда Барселона, она, как Луна.

-Не скажите! Вы-то уже в штате правящей партии, а я - «неосвобожденный». Но это - совершенно не важно. Если сам Горбачев, начальник наш, зовет нас, так и - вперед! У нас же один на всех «букварь карьеры»: повторяй то, что говорит начальник - но с чувством и жаром. Начальник улыбнулся - ты расхохочись, раскатись мелким бесом. Начальник недоволен - ты изматерись, да нагороди побольше «этажей». Начальник озаботился - ты лобик гармошкой да дернись побежать этот лобик расшибить. Расшибать не надо, а - показать готовность. Расшибать начальник другого пошлет, а тебя пожалеет. Начальник пришел в новой рубашке - восхитись, созови коллег восхититься. Это все - придворная грамматика! Внуши ему свою ему нужность! Залезь ему в печенку и будешь обласкан. Не брезгуй быть промокашкой! Вот ты пару дней назад... - ой, извини, Семен Иванович, как-то я тебе тыкать уже начал...

-И очень хорошо!

-...пару дней назад начальника своего принимал. Так, я думаю, лицом в навоз не ударил? Ведь когда начальник на рыбалку едет, он же не на рыбалку едет. Не в грязи же по уши сети тягать. Оттопы-ыриться едет.

-Он у меня в озере утром только лик омыл, пальчики збрызнул. А я у него на глазах с мужиками вечером вон на том бережку три тони сделали, а утром — рыбки им по мешку каждому. Лещи да стерлядка.

-Очень мудро! И теперь ты - свой человек. И в кабинетик к нему, - как домой. Представляю: он тебя принимает, ва-ажный весь, а изо рта у него - твой рыбий хвост торчит... Вот это - мудро!

-По бутылочке рома еще послал.
-Рома?  Любопытно.
-Своего. «Святого Архангела», - скрадывая хитроватую, уверенно-многозначительную улыбку, произнес парторг.
-Не слыхал такого.

-А я вам... тебе, то есть, пошлю с собой. Его лучше отдельно пить, тогда только оценишь. Кстати, как у нас там? - спохватился он, встал, пошел к мангалу.

-Самогон, что ли?

-Ничего не скажу. Пошлю - попробуешь, - сказал громко парторг, переворачивая шампуры. Потом обернулся, взял со столика рядом полотенце, стал обтирать пальцы.

-Так что Семен Иванович, в лозунги мы давай играть не будем, а раз сам генеральный призывает, так и - вперед, на Барселону!

Парторг вскинул, было, взгляд на гостя с выражением смелой готовности «вперед», но обратился вдруг в сторону веранды, изменился в лице и, придавая тону этакой шутливой значительности, громко произнес:

-О-о, а вот и явление народу!


3.
Роман Николаевич обернулся тоже, глянул вверх неловко, через левое плечо...

На широком крыльце, перед оставленной полуоткрытой стеклянной дверью веранды стояла женщина. Шар-голова, квадрат груди, прямоугольник в полтора квадрата ниже, вертикаль ног - типовой серийный «проект». Сумерки скрадывали цвета, но - синяя юбка, светлый пиджак, черный клатч, блеснувший лаком, в левой руке, бюстик под... третий уж точно размер - все гармонично так…

Несколько мгновений она стояла, будто любуясь озером и далями, и стала спускаться. Отсюда лестница крутой не казалась, но сверху наверно пугала высотой, и она, держась немного бочком, всякий раз опасливо, как на ледок, ставила туфельку с острым носочком и высоким каблучком на ступеньку ниже и пугливо балансировала ручками, опираясь откинутым клатчем и правой пятерней со вскинутым мизинчиком о... воздух, когда в любое мгновение... с треском для жизни!.. Ножки стройненькие, коленочки полненькие.

И пока она ступенька за ступенькой спускалась, у него впечатление его же удивившее родилось, будто она в мимолетном даже образе, этом самом первом, какая-то… нездешняя. Будто, как и он, явилась вдруг на время из другого, высшего, мира. И впечатление это только укрепилось, когда она спустилась к терресе и предстала, будто спасенная и сияющая... Голубая, а не синяя юбка, белый не пиджак, а джемпер приталенный, белая же блузка с нежно-розовым пышным жабо на груди, выразительные глазки, удивленные бровки, губки в сочно-красной помадке, черные уложенные локоны прически, клипсы-капельки янтарные в ушках - гляньте, какая я счастливая красавица! Помнится, в обкоме одно время в секретаршах такая появлялась, да другая, но полнее, в управлении культуры в замах, подвизалась… мужики-то пялились. Боевой прикид и раскрас… Миловидненькая… К начальнику ездила за отпуском.

-Моя супруга, пожалуйста, Роза Максимовна, рекомендую, - произнес «манерно» Семен Иванович, подходя к столу и ткнув в ее сторону ладонью. - Прошу любить и жаловать.

-Очень приятно, - поднимаясь и с лицом  воспитанно-постным, изобразив нужную улыбку, кивнул Роман Николаевич. Она подала ручку с янтарным полушариком в золотом колечке на безымянном, - однако, какая маленькая ручка! Он принял галантно, тронул губами тот мягкий треугольничек кисти, который у них для поцелуев, и почувствовал, какая ладонь ее и пальцы... шершавые, будто шкурка крупная... И янтарь тут...

-Соколовский. Роман Николаевич. Инженер из проектного института, - ткнул супруг ладонью теперь в его сторону.

-Да уж все село знает. Я пока шла, так мне уж трое сказали, что у нас гости. Что у нас - гость, - поправилась она, вытягивая грубую ручку свою из его мягких пальцев. И «неожиданный» голосок ее, смущенной будто девочки, и взгляд на него, и коротенький кивочек этак шаловливо будто... Да, если уж «трое сказали», надо перед гостем предстать «во всеоружии». 

-Я сейчас переоденусь, - сказала она, повернулась и на удивление легко стала всплывать на носочках по ступенькам; и ножки ее стройненькие, мелькая подколеночками, так спешили-торопились, и вся она этакая бело-голубая и... нетерпеливая в этой «смелой» юбочке казалась бы очень и вполне, если бы не эта ручка, эти руки... Еще бы! Вон какое свинство развели!..

-Мясо суховато, - сказал Семен Иванович. - Я больше люблю с сальцом. Ты как на этот счет?

-Да, собственно...
-И уксуса мало. Пожалели уксуса. Ты насчет уксуса как?
-Да-а... Что есть...

Какая, в общем, разница, сухо или мягко, и насчет уксуса как-то ему пофиг, но вот что он смерть как не любил на таких посиделках, когда свой круг, мужики, и только настроишься, и - бабы! И виски вон, и шашлык с пейзажем... Ладно. Ему ведь закусить да переспать.

-В прошлом году вообще получилось! Только вот так же зарядили партию, дождь как хлынул, так только пар пошел! - говорил Семен Иванович  громко - от мангала.

-Быва-ает, - согласился Роман Николаевич. Он настроился терпеть, окинул взглядом озеро и дали. Прохлада, над водой туманец голубой, комары подлые зудят, в ближнем ивняке скрипит коростель. В кочках под берегом жабы керкают, далеко, на реке, вскрикивают чайки... Ру-усское се-ло! Эк куда забросило! Глушь! Полста километров до райцентра, полтораста - до областного! И - никого на сто квадратных километров! А Крюков теперь...
Тоже мне!..

Сзади стукнула дверь, он обернулся - хозяйка в той же кофточке без джемпера, облегающей джинсовой юбке и мягких домашних туфлях  уверенно спускалась к террасе. В одной руке бутылка большая темная, в другой фужер и в гранях - блики заката... И все в ней, в движениях, взмахах опять балансирующих ручек, трепете жабо то же тонкое будто кокетничко. Не для мужа ведь! Очень смешно!

-Когда к нам со своим, мы принимаем! -  сказал, изображая шутку, супруг. Ребята, у меня пятиминутная готовность.

-А вот сейчас мой отпуск и отметим, - сказала Роза Максимовна, ставя бутылку, как оказалось, «Муската», и фужер в центр стола, к виски. Ни капелек янтарных в ушках, ни колечка и какое-то... «общее» лицо.

-Что - подписал? - спросил супруг.

-Подписа-ал. Всё лето тянул так, - сказала она, не взглянув, впрочем, на мужа. - Так что с понедельника я свободная птичка, - «счастливо» вскинула она ручками. - Завтра последний денек. Да! А что это у вас стол-то голый? Сейчас мы... - воскликнула она, повернулась, исчезла за левым плечом у него. Роман Николаевич, слыша восходящее шуканье туфель, подвигал лопатками по спинке диванчика, устраиваясь в углу своем, чтобы ждать. Скучно! Бабы, они хороши в другом месте.

-В прошлом году весь отпуск... дома... просидели, - говорил этот, у мангала, снимая и укладывая шампуры с мясом на поднос на столике рядом. - Да и погоды не было. В Орлов только в театр один раз съездили... на какую-то... «Мать...», не помню. Какой-то провинциальный театрик...

Наверху опять тихо стукнула дверь. Роза Максимовна, осторожно поспешая,  спускалась по ступенькам, держа перед собой плетеную корзину. Спустилась, спросила, входя на террасу, тоном этакой счастливой мамы, оставлявшей без присмотра малышей:

-О чем это вы тут?

-Да про эту, прошлогоднюю...  «Матушку...», - бросил этак нехотя супруг, занимаясь у себя там, у мангала, шампурами.

-Представляете, приехал Ульяновский театр, - подхватила весело хозяйка, ставя корзину на краешек стола и обращаясь к нему, Роману Николаевичу, - и привез чудесный репертуар. И в качестве визитки, дали «Мамашу Кураж и ее дети» Бертольта Брехта. И - представляете? - даже за наших стыдно! - зал был заполнен всего на треть. Но они так выкладывались, что когда потом на поклон вышли, мы, кто в зале, от восторга и благодарности, такую устроили им скандежку, чтобы от себя и за те еще две трети пустого зала, за тех, кто не был. Такой будто порыв - представляете?!

Говоря это и будто спрашивая, представляет ли, она ловко-скоренько вынимала из корзины и ставила на стол тарелки и тарелочки, ножички-вилочки, баночки с горчицей и «хреновицей»,  штопор, салфетки. Последней вынула и сунула к прочему стеклянную вазочку «под хрусталь» с горкой карамели в бледных обертках, при виде которой... И при этом поглядывала на него так...

Он знал это давно ему знакомое «кокетничко», с каким нередко бросают на него, молодого и красивого, желая понравиться, свои «чарующие взоры» женщины, впервые видя его в компании, но сейчас ни в рассказе ее, ни в этих «представляете?» не слышал ни уместной бы рисовки, ни...

Еще удивило! Он, вообще-то, считал себя  эстетом. И работает в институте, пусть даже не научном - «Гражданпроект», - но все же! И дома, за окном его, из кухни, в линейной проекции, в дальней перспективе - областной драматический театр. Но про эту «Матушку Кураж...» и про писателя этого... как его?.. что-то он впервые... А еще этот... сленг, или как... - жаргон у нее театрального будто  завсегдатая!? И - поставленная, правильная речь! И все это, смотри-ка, - в этой глухомани, под керканье жаб?!.

-Что там, товарищи, у вас? Я готов! - воскликнул сурово-взыскующе этот, который у мангала, а Роза Максимовна, отставив в сторонку пустую корзину, спросила, оборачиваясь:

-А вы надолго к нам?

На-чи-на-ается!..

-Моей работы там на час, я думаю. У вас свой инженер-строитель, так что от меня лишь место поглядеть да рекомендации бурить под сваи, - сказал Роман Николаевич. Он начал эту фразу с легким будто снобством, блюдя себя - «товарища из области», но, видя, как она внимает ему, каждому слову, лаская его ласковыми глазками, такими... счастливыми, что закончил в тоне, будто он - да - «товарищ»,  но - не очень. И без янтаря такая вся... «домашняя», хоть в то же время будто и… нездешняя… странно.

Который у мангала в эту минуту принес перед собой поднос с горкой мяса,  воткнулся в разговор - про конный двор зачем-то, про возрождение конезавода, про... да супруга совсем его не слушала, будто и нет его, а, взглянув на стол, спохватилась, воскликнула, опять почему-то к нему, Роману Николаевичу, обращаясь, будто извиняясь:

-Ой, а зелень-то?

Она сошла с террасы на траву, заспешила...
Хотя, - нет, не заспешила, а пошла с этакой хозяйской деловитостью поперек пологого склона ко грядкам, отмахивая в такт шажкам по-девичьи вскинутыми ручками, будто крылышками... И в этих... нет, не «крылышках», а вполне естественных и очень женственных движениях не было, пожалуй, не виделось  ни чуточки кокетства под его бы взгляд на нее сзади. Будто она даже совсем о нем забыла. И еще, опять то - старое. Казалось бы, вот она, в своем хозяйстве, меж грядок шагает, чуть балансируя, а… будто гостья   

-Поставим пока тут, - сказал который справа, устроил поднос на том краю диванчика и что-то говорил про угли, про сало...

Роман Николаевич...

Он...
Он не слушал. А, провожая ее взглядом, и даже уже не провожая, а глядя сквозь нее, удаляющуюся, видел не ее, собственно, и не во вне даже, а в... себе только что родившееся и явившееся взору его внутреннему, всплывшее наверно из самых глубин, еще не осознанное и даже не чувство, а... словно пред-чувствие чего-то.
Чего-то серьезного...

И подумал, что, пожалуй, был неправ, приписывая ей кокетство перед ним. Другое вдруг увидел - что-то этакое живо-счастливое и тем привлекающее... Чем? Может, связанным с театром или рассказанным ею «театральным»?..

Он наблюдал, как она ходит среди грядок, поминутно наклоняется, набирает «зелени» и не видел в фигуре ее, кроме разве этих чуть, но только - самую! - полненьких коленочек ничего решительно, что бы цепляло мужской глаз. Правильная, классически пропорциональная, по-женски ладная в своей аккуратности и «обычности» фигура, правда, в тех не юных уже, но опять же самую, только самую чуть, но - приятных, «приятно-не юных» и без проявлений к склонности полнеть, а в этакой... «уютной законченности» линиях, которые... Лет, наверно, тридцать - да! - или чуть за.

Совсем о нем забыла, ходит вот меж грядок, наклоняется, правой ручкой рвет, в левую сует. Такая вся «домашняя» И что в этом?..

И что это?..
Чего это вдруг стало ему... жаль?
Не жаль, а будто - забота...

Набрав зелени, она прошла к парнику с поднятыми стеклянными рамами, склонилась, сорвала несколько огурчиков. Такая ладненькая вся, аккуратненькая...

В эту минуту из сарая соседнего дома, вышла женщина в блеклом сарафане, тонкая, с длинным сухим лицом, увидела соседку, направилась на тонких ходулях, будто палки, через гряды к ней, «срезая» широкими шагами углы.

-Что-то знакомое. Это не?.. - произнес, узнавая, Роман Николаевич.

-Да, та самая. Завклубом. Агитбригаду сегодня проводила. Верка Некрасова, - сказал Семен Иванович.

-Это которая еще поэтесса?
-Да. Вышла информацию для сплетен собрать.
-Что вы говорите?!

-Первая сорока на селе. Жена главного агронома. Сноха завтрашнего юбиляра, у которого сегодня тормозились.

-Что-то больно уж... Как-то ее Боженька... между нами... извиняюсь...  пообделил...

-Неприй-ятнейшая баба!

«Неприятнейшая баба» в эту минуту стояла перед Розочкой Максимовной и, взмахивая длинными руками и строя гримасы, похожие на улыбку, поглядывала в сторону террасы, на них и, казалось, засыпала ее вопросами. О чем и какими,  отсюда не слышно, а в лице - страсть любопытства. А Розочка Максимовна - вот молодец! - стояла перед ней полная достоинства, отвечала что-то редко и как бы нехотя, когда из воспитанности лишь терпят.

-Завтра размажет, - покивал Семен Иванович.

Роман Николаевич хотел удивиться такой «специфике села», да не стал цепляться за тему, а... поймал себя на том, что Розочку Максимовну он мысленно два раза уже, три уже Розочкой назвал. И глядя уже, как Розочка Максимовна, расставшись с «неприятнейшей» и держа перед собой на грядках собранное, шагает обратно и как при этом чуть колыхается грудь ее и вздрагивают «барашки» жабо, подумал, не пошляк же он - мерить номерами такое «достойное» женское достоинство? 

-Ой, ведь! Помыть еще ведь!.. - спохватилась она, едва шагнув на край мансарды, глянув озабоченно в сторону веранды.

-И так пойдет! - сказал Роман Николаевич, глядя на нее с улыбкой совсем новой, полной вопроса «кто она такая?»

-Да?
-С грядки ведь.

-Наверно уже хватит  бегать. Продукт стынет, - сказал этот. Он взял со стола  вилку, придвинул глубокую тарелку и принялся счищать в нее мясо с шампуров.

-Ну, тогда смотри-ите! Как ска-ажете! - согласилась Розочка Максимовна, улыбнувшись с многозначительным намеком, мол, «если что...», - она не виновата!

Она взяла широкую тарелку и стала, часто-часто, звонко щелкая ножиком, шинковать стрелки лука, укроп, базилик, огурцы, и пальчики ее - такие маленькие пальчики?! - с припухлостями меж казанков этак ловко-трогательно-мило перебирались, будто ожидая восхищенных поцелуйчиков. Тарелка упиралась в вазу с карамельками, и он старался на них не смотреть — на эту карамель... Потом она взяла тарелку поменьше, положила колечком огуречные кружки, насыпала в средину щепотками зелени, чуть посолила и, не спрашивая, нужно ли ему, и «подчеркнуто» не глядя на него, поставила пред ним его салат. И эта «подчеркнутость» так тронула...

-И что там сегодня у сороки на хвосте? - спросил супруг, кинув в сторону соседки, стоявшей среди гряд и глядевшей в их сторону, взял бутылку «Муската», штопор...

-Романом Николаевичем очень недовольна, - сказала Розочка Максимовна, и шутливо-осуждающий, мягко-ироничный тон ее, и обращенный на него короткий взгляд полны были... смелости отдаться ему, Роману Николаевичу, на милость осуждения за раскрытый ею «секрет».

-Здра-асте, пожалуйста! Чем это я? - изобразил удивление Роман Николаевич, стараясь выражением лица и тоном показать, как он счастлив быть предметом недовольства соседки, если Розочке в радость покарать ее  иронией.

-А за то, что в поле на концерте вы ей, оказывается, не похлопали, а она с этой бригадой «неделю кувыркалась».

-Ну, так не одна ведь она в поле там... - возразил недовольно Семен Иванович, желая справедливости, но конец его фразы растаял во внезапном... смехе-хохоте Романа Николаевича и Розочки Максимовны, к которому тут же подключился и сам хозяин, ибо неожиданно и почти в чистом виде прозвучало всем известное шутливое название женской прически из известного анекдота. И не успел этот смех их стихнуть, как жабы в кочках под берегом «в три горла» и настолько «в тон» передразнили их и громко так - тоже на всю округу, - что новый теперь уже буквально взрыв хохота то ли над жабами, то ли над собой, высмеиваемыми невинными обитателями ряски, вознесся над террасой в густеющие сумерки, покатился по окрестному миру.


4.
Когда веселье спало и выпили за встречу, Роман Николаевич, взявшись - для Розочки - «объясниться за свое поведение», маленько слукавил, сказав, что он впервые в своей жизни видел агитбригаду в поле, а потому «не знал», в котором месте нужно хлопать. Он уж не стал затевать бодягу о том, как убого-неуместно и за взрослых совестно (а выходило бы, что и за парторга), когда детей заставили «гнать политику», а скрылся за впечатлением от песни «про вишню», и восхищением от того, с каким чувством исполняла ее «девушка в голубом сарафанчике».

-Настенька Дорофеева, - сказала Роза Максимовна, обратив на Романа Николаевича улыбку «узнающей» любимое дитя матери. - Такая девушка замечательная, а родители спились. Я уж мать ее два раза пыталась направить  на принудительное лечение, да — впустую. Пьет больше мужа.

Семен Иванович, сидевший напротив них, посерьезнел, как перед докладом на собрании, и сообщил жене, что сегодня вручал Андрею Дорофееву знамя за победу звена на жатве. А Роману Николаевичу поведал озабоченно, что  Андрей этот, вообще-то, механизатор со стажем, но два года уже «ходит в слесарях» поскольку алкоголик и «куда его девать?». И что с родителями девушке «не повезло в корне».

-А такая мастерица! Всю себя обшивает! - сказала, обращаясь к нему, Розочка Максимовна, и под этим взглядом ее - счастливой матери - Роман Николаевич... у него догадка вдруг:

-А вот эта кофточка - не от нее ли?
-Да. А как вы?..
-Мне супруг ваш сказал, когда с поля ехали.
-От нее.

-Я в этом, конечно, ничего не понимаю, но... м-м-м... такой любопытный проектик и... это... и дизайник, - говорил Роман Николаевич, сделав «невинно-ничего-не понимающее» лицо и округлыми движениями указательно пальца у подбородка у себя будто набрасывая эскиз. И Розочка Максимовна опять с той доверительной улыбкой готовности отдаться на суд его ловила - он видел! -  движения глаз по груди ее, грудям, плечам, правому боку, лицу ее, прическе, и постарался сделать это «мимолетно», как подобает джентльмену воспитанному.

-Моя любимая кофточка, - сказала Розочка Максимовна, «показываясь» ему. - Я бы в ней в пир и в мир.

-Так и что?
-Да из-за этой кофточки меня скоро порвут.
-Зависть, что ли? Так и пошли бы все!..

-Не скажи-ите, Роман Николаевич, - с «умудренным» кивком возразил Семен Иванович. -Это не город. У сельского люда мозги ничем не заняты, вот друг за другом и секут. У нас не так давно вон в школе случай был - с моими коллегами. Муж с женой — учительская семья, Боронниковы. Сам географию преподавал, а она — литературу. И очень ей хотелось шубу хорошую. Ну — очень! Всякая женщина хочет. А тут надвигалось у нее сорокалетие. Подкопили видно, деньжат и купили шубку ей шикарную, длинную, и всю такую, - помахал он пятернями у себя вокруг груди. - И что вы думаете? Она эту шубку раза три всего надела перед Новым годом да по селу прошла. Ни у кого во всем Архангельском такой шубки нет. Да она в ней — прямо княгиня! И ее за эту шубку буквально растоптали. Бабья зависть! И не только бабья. И от мужиков слыхал — уж им-то бы?! - а вот, что это она, мол, что из себя строит? А у нас, мол, что —  лахудры? Что у нас, мол, бабы - втортряпье? Мы-то, мол, с кем живем?..

-Ну - смех! - восхитился деланно Роман Николаевич, мотнул головой будто неверяще.

-Конечно, в городе такую шубку и не заметят, а у нас!.. Вот за эту шубку ее и возненавидели. И ее, и заодном и мужа. Да так, что у них земля под ногами загорела! И пришлось из села убираться. Еле они год учебный доработали и уехали к ее сестре в Карелию. Сейчас живут на берегу Ладоги, работают в такой же школе. Двух предметников там взяли с лапочками. Квартиру сразу дали.

-Чу-де-са-а, - показывая выпученные глаза, помотал головой Роман Николаевич.

-Да что — шубка. Ты заметил сегодня у этого, у Дорофеева, которому я знамя вручал, какой глаз?

-Он-н.. ко мне спиной все время стоял, хотя-а... когда со знаменем возвращался, да, видел я мельком — левый глаз. Выбит что ли?

-Не выбит — изуродован. И он, говорит, немного видит им.
-И что?

-А вот - трагедь в тему. После школы пошел этот Андрюха на курсы трактористов. Закончил, вернулся, дали ему колесник «Беларусь». И случилось ему в эту пору  втрескаться, в смысле — полюбил, девушку тут местную, Алкой звали. И, короче, так он в эту Алку воспылал, что однажды взял кисточку, белую эмаль и вывел ее имя на капоте своего голубого колесника во такими полуметровыми  буквами. И так и ездил с этой «Алкой» на капоте по всему колхозу, а иногда и в город, когда посылали. И всем демонстрировал, как вот он любит свою Алку. И друзья его, ровесники да и постарше кто, давай его, вроде, поначалу подкалывать, а ему вроде и приятно. А потом подначки эти стали не шуточными, он стал огрызаться, отношения накалились, и однажды при выпивке по какому-то случаю его… отмутузили, да покрепко. Для тех, кто не знает, - «замазка», что, мол, в молодости да по пьяной «лавочке», а ведь причина-то — в той же зависти. В мужской среде формы она может приобрести сколь угодно жестокие. Кстати, между прочим, его из-за этого глаза в армию не взяли. А на селе парень-выбраковка - это приговор. Его девки за парня не считали. Вот такая вот судьба. Ну да - это когда было! Четверть века назад. А эта Алка сейчас в городе вон в столовой кооперативного техникума поварихой — во-о такая бабища, извиняюсь, - размахнул Семен Иванович руками над столом. -Так что в этом отношении - на селе!?... - А ведь расхожее мнение, будто русское село, деревня наша — хранительница духовной народной культу-уры да нра-авов. Это все - для фолькло-ора. Вон у нас сельская библиотекарша. Сорок лет, одна дочь воспитывает. Муж у нее лет пятнадцать уж назад умер от инсульта. Так ее, бедную, уж с грязью смешали: на кого поглядела да кому улыбнулась, да у кого из мужиков чего спросила, да кто из парней к ней в библиотеку ходит!.. Сейчас уж никто не ходит.

-Ужас.

-На селе в этом смысле трудно  и страшно. Потому что все время надо как-то держаться на плаву в этой помойке сплетен о себе и никогда не знаешь, на чем сорвешься, на какой мелочи или придумке тебя обломят и растопчут. А уж как ты упал, - не подняться. Это здесь — вопрос коренно-ой!

Роман Николаевич, потомственный горожанин, о селе и его людях имел мнения примерно такие же, но слышать их вдруг в «чистом» виде  и от человека - «властителя дум»  конкретного села было бы... Может, в другое время и в другом месте и любопытно, но - сейчас...

Вообще-то он не особенно слушал, а лишь делал вид, что слушает этого Семена, показывал внимание и даже удивление, но все это его занимало мало. Как, заметил он, и Розочка Максимовна будто пребывала где-то в своих сферах. И все в ней - выражении лица, едва уловимой мимике полно было будто покорности терпеть и... совестливости за мужа. И скрывающая эти чувства полуулыбка ее явно обращена была к чему-то своему, внутреннему, - какой-то будто, как у него... заботе. И это совсем не надо было угадывать, а явно виделось в обращаемых на него редких взглядах, будто бы просто вежливых — на гостя, - но он видел в них то, ему  непонятное, но - ее - потаенное.

А еще сейчас, когда она не «бегала», а сидела  рядышком вот, близко, то чувство, едва родившееся в нем и подвигшее называть ее Розочкой, словно замутилось чем-то неприятным.

С одной стороны он уже уверился, что, пожалуй, был неправ, поначалу признав ее «миловидненькой», - бери выше. Красива? - но это субъективно и на вкус. Любопытное какое-то «общее» лицо - «классическое», как и вся ее фигура. Чистая молочно-матовая кожица чуть пухленьких щечек и прямого лобика, «детский» овальненьких линий носик, губки в сочно-красной помадке, «удивленные» бровки, тонких линий глазки и это ее смелое доверие и согласие любоваться ею - гляньте, какая я счастливая! - отдаться на милость... И очень в этот образ ее шли и придавали света и нежности та голубая и чуть «тесная» юбочка, в которой явилась она в первую минуту, и эта кофточка в линиях шовчиков-строчек под грудки, и сбегающие волны жабо - все бы для той «слабой рябинки», желающей к рыцарю-дубу «перебраться».

Но это уже дорогое ему впечатление явно «портили» черные глаза (хотя, конечно, - глазки), красные... губки, крупные локоны волос над изящными матово-белыми ушками лепестками черной розы в бархатистых бликах, делавшие прическу ее «букетом». Вот это — черно-красное и мажорное, что-то такое «победительное»... не то, чтобы отталкивало, нет, а... «останавливало» - да! - впечатлением этакой... совсем не розочки, а — спелой розы Кармен. И к этой спелой розе — такие ее ручки, странно-маленькие, с маленькими пальчиками, будто у толстушечки лет десяти. Такие только у толстушек бывают.  Хотя, вся она какая-то... не сельская.

Это, второе, краткое и неприятное, мелькнувшее где-то там, в «эмпиреях», в иное время, может, куда и увлекло бы, да Розочка Максимовна сказала как в итог, обреченно-весело:

-Так что в этой кофточке теперь разве на выход. Сегодня вот в город надела.

-Или в театр, - подсказал Роман Николаевич, желая поскорее изгнать неприятное и вспомнив то, про «Матушку...», впечатление.

-Да, жатва кончится, так можно и собраться, - согласился Семен Иванович.

-А вы, Роза Максимовна, любите театр? Вы про эту «Матушку» сейчас так интересно...

-Ой да, больно я какая любительница. Разве и вспомнить, что под театром родилась и с детства театр был под окном.

-Театр — под окном?!

Оказывается, Розочка Максимовна не местная — орловская. Родилась, выросла и до замужества жила в... семиэтажке у театральной площади, и из окна ее комнаты родительской квартиры на третьем этаже открывался «пейзаж из небоскребов»: слева - желтая громада политеха, прямо, серым кубом, обком КПСС с гранитным вождем-великаном у фасада, а справа «как раз он — белоколонный красавец областной драматический театр», а в центре — сквер с фонтаном. И в школьные годы, и в юности в театре она бывала часто и что сейчас в труппе его ее одноклассница и подруга «на ролях «первых любовниц». И Роман Николаевич поспешил отметить, что они с Розочкой Максимовной...  «соседи», потому что он живет на Карла Маркса, в полуквартале от обкома, в доме с магазином «Электротовары», и драмтеатр у него пусть не с детства, а только семь последних лет и не под окном, а с видом из кухни, в дальней «перспективе» и не весь, а левый угол.

-Надо же, как тесен мир! - изумленно мотнул головой Семен Иванович, сделал губки «изумленным чебуреком». - Живешь тут в глуши, и вдруг к тебе — сосед! Да, товарищи, - спохватился вдруг, - разбирайте, кому что понравится.

Он взял с диванчика тарелку с мясом, поднял на столом. Шашлык был не из вырезки, и Роман Николаевич, гость и джентльмен, подождал, пока Розочка Максимовна выбрала два кусочка, положила на тарелочку к себе, к салату, еще не тронутому ею, а потом уж и он взял тоже два, не выбирая. А когда устроился опять на свое место, Розочка Максимовна вдруг покосилась на один из своих кусочков, кольнула его вилочкой и перенесла... в тарелочку ему, Роману Николаевичу, прося будто сжалиться и спасти ее:

-Не люблю с салом.

Она сдела это так обыденно-простенько, так без того даже «подчеркнуто не глядя», «привычно-по-семейному» и жест этот был столь полон... «супружеского» домашнего тепла, что Роман Николаевич... у него где-то там, под сердцем или в сердце что-то так опасно-сладостно дергнулось, жилочка какая-то или клапанчик, что он будто обмер на мгновение и подумал, что это наверно тот случай, когда вот так от счастья... умирают.

-Бегала, - ой! - крапиву не заметила, обжалилась, - поморщилась вдруг  Розочка Максимовна, отставила правую ножку в его сторону, склонилась, потерла ниже круглого коленочка стройную икорочку пухленькими пальчиками пальчиками, и Роман Николаевич... мирно упокоился в доверительном домашнем тепле, веря и не веря, что ему так можно. И полный благодарности ей и желая сохранить дорогое ему впечатление, спросил с любопытством тоже доверительным, искренним:

-А-а.. как оно так вышло... если вы медицинский кончали, жили в городе и вдруг, я извиняюсь, - вот здесь? - взглянул он на озеро. - Обычно все в город стараются. Наверно что-то бы в Орлове нашлось.

-По направлению, - сказала Розочка Максимовна, будто очень довольная таким «направлением».

-Вообще, для меня медицина, скажу честно, - это такие дебри! Там такая химия, боже мой, столько всяких названий этих. Для меня и в школе-то эта химия была — господа-а! - полный мра-ак! - тронул он виски, зажмурился болезненно, давая Розочке простор для возражений.

-Это у нас династийное, - продолжала счастливая Розочка Максимовна. - У нас в роду все мелики — и прадед, и дед, и отец. Все — кардиологи. Только я — предательница — общая педиатрия.

-Подождите. К счастью, я в больницах редко, - вспоминая будто, продолжал Роман Николаевич, - но так наслышан только о династии у нас  кардиологов...

-Карловых? - подсказывает счастливая Розочка Максимовна.

-Да, Карловых. И не тот ли Карлов заведует сейчас кардиологической клиникой?

-Заведовал, - поправляет Розочка Максимовна, странно изменившись в лице и закивав этак медленно-коротко-скорбно, и Роман Николаевич уже пожалел, что  «полез» в эту медицинскую тему.

Потому, что, оказывается, Розочка Максимовна — единственная потому что «очень поздняя» дочка этого Максима Максимовича Карлова, известного в области кардиолога. И что этот Карлов весной прошлого года неожиданно скончался от... сердечной недостаточности и супруга его, мать Розы Максимовны, «совсем еще бойкая и еще не старушка» живет одна в четырехкомнатной просторной квартире. Роман Николаевич, искренне в душе сожалея, что «сунуло его в эту медицину», принялся, было, извиняться, что так «невежливо из-за незнания»... да Розочка Максимовна уже успокоила в том смысле, что да, это, конечно, печально, но «жизнь идет и полтора тому уж года, и как-то улеглось уже»...

Выпили «по маленькой» за «будем здоровы»: мужчины - «шотландца» по рюмочке под мясо, Роза Максимовна — глоточек «Муската». Роман Николаевич, поглядывая на Розочку, видел, как в лице ее тает тень воспоминаний, а поскольку «медицина» эта навязчивая все никак его не покидала да вызвала еще кое-что свое, его вдруг осенило будто, однако, нечто любопытное. Спросил:

-А вы наш мед кончали?
-Да.
-В каком году?
-Семьдесят пятом.

-Тогда... ми-нутку... - начал он вспоминать. - А вам фамилия Логинов ничего не говорит?

-Как же! Олег Михайлович у нас гематологию читал и на экзамене, помню, так меня гонял, говорил, что хочет мне «пятерку» поставить и убедиться, что я на «пятерку» тяну.

-То-очно! - кивнул обрадованно Роман Николаевич. И будь бы этот Логинов случайно рядом, немало удивился бы, сколь много и в подробностях в глуши этой знают «кус» его биографии тех лет. Что он тогда работал замом по науке в институте переливания крови, а в меде — точно! - тогда вел курс, а через пару лет у него там что-то с директором пошли нелады, уволился, ушел директором санатория-профилактория при «номерном гиганте», утонул в хозяйстве, и в меде больше не преподает. И что с Романом Николаевичем они давние приятели, бывает — гостятся...

-Вы сейчас, товарищи, договоритесь, так еще родню общую найдете, - чему-то обрадовался Семен Иванович. - Как тесен мир! За это надо освежиться.

-А третий тост - за любовь, - сказала Розочка Максимовна, просияв счастливо и опять «подчеркнуто» не глядя на Романа Николаевича, но говоря это будто для... него

-Есть вещи и дороже любви, - не сказал, а будто вырвалось у Романа  Николаевича, на мгновение будто ушедшего «в себя». И чувство досады за это глубоко личное, но неуместное, что дернуло его сбрендить, кольнуло. И он хотел поправиться-загладить перед Розочкой эту свою грубость, утешить каким-нибудь извинением, да...

-Предмет это очень дискуссионный, конечно, любовь эта, - опередил его Семен Иванович, принимая вид, будто «перед докладом». - Однако, выпьем.

Выпили.

-У нас нынче в мае в школу приглашали писателя из Орлова, Хлебников, не слышали? Выступал перед старшеклассниками, чего-то разговаривал, книжку свою для библиотеки подарил, с автографом — то-се. Я потом взял, полистал. Так - биографические очерки. Оказывается, у него три года назад жена умерла, так где-то на последних страницах зацепился глазом, где он там об этом упоминает, пишет, мол, что он с ней «жил — не нажился». То есть, жить с ней было ему, наверно,  в удовольствие и он — не нажился. Наверно, это и есть любовь, а?

-Может, и так, - согласился Роман Николаевич, надеясь, что Розочка не придала значения тому, что он «брякнул» про «вещи» и что их маленький чудненький мирок на двоих от этого ничуть не замутился. И стараясь окончательно вернуться в былое наслаждение им и увести от досадного, спросил, надеясь, что для Розочки это будет приятно, и «подчеркнуто» к ней не обращась, а будто выражая внезапную догадку. - Дело, разумеется, не мое и у всех оно по-своему, а вы никогда насчет Орлова не думали? В смысле - перебраться?

Нет, он сто раз, конено извиняется, его дело - вообще сторона, но, смотрите, у вас - условно скажем - четырехкомнатная большая квартира с единственной тёщей-старушкой. У обоих - два высших, школа — рядом с домом, и без сомнения работа бы нашлась. Да Семен Иванович - губки «чебуреком» и от виски этак тупо насупившись, «на дыбок» будто - в позу: ты что-о?! Тут двенадцать лет уж, обжились, авторитет и люди уважают, сам вот — при должности теперь да и — хозяйство. На столе вон - все свое: мясцо, укропчик, огурчики, а что при засолке с хреном проблемы, так это не критично. И веранда вон новая - своими руками. И вообще - это вопрос ко-рен-ной! А Роман Николаевич эти доводы был, конечно «готов принять», но позволил себе высказаться, что в Орлове, который, что ни говори, а — областной, могут открыться такие перспективы, которые все эти блага так покроют, что «станет смешно даже, зачем за них держался». А поскольку Роман Николаевич, «разумеется никак не педалировал», то согласился уже, что Архангельское, - конечно, «самое красивое место на земле».

Был вечер. После дневных жаров из низины, с озера, тянуло прохладой. В свете с веранды здесь, на террасе, было уютно и приятно, только... только досаждали комары.

-Схожу спираль принесу, а то спасу нет, - сказал решительно Семен Иванович, поднялся, ушел в дом, а они - остались.

Роман Николаевич, он как джентльмен...
Ему, наверно, надо что-то говорить...
Но то ли от виски, то ли...
Не знал он, а будто...
От всего, что увиделось, о чем подумалось и что открылось...
И Розочка рядышом, и ручки на столике, такие маленькие ручки, а...
джентльменом...
актером...
совсем не хотелось...

И потому именно, потому как раз, что она — рядышком, внутри как-то все о-пус-тилось медленно в... горестное лоно.

Потому как раз...

И надо бы что-то... а он глядел перед собой, на стол, над столом, в пространство, замер, а когда перевел взгляд, боясь даже не зная чего, увидел, что Розочка его, будто сжавшись вся, тоже словно боясь чего-то от него опасного, поворачивает медленно в маленьких пухленьких пальчиках вилочку - в беленьких натруженных пальчиках шершавых с красненькими лаковыми ноготками - и далеко-далеко отсюда - тоже будто в своих мирах. И, не заботясь, «в тон» ли и уместно ли, а лишь надеясь...

Да даже не надеясь, а - поделиться - выдохнул шепотом:
-Жить хочется
И выдохнул еще:
-По-человечески.
Свое. Давнее. Дорогое.

И Розочка, на пальчики свои глядя, на поворачивающие вилочку пальчики, прошептала вдумчиво-согласно:

-Жаль.

Свое. Доверяя это свое и тоже, должно быть, давнее, грузом осевшее, ему, постороннему, сильному и мудрому. И он, конечно, сильный и мудрый, счастлив и готов был один нести их это единое и общее, неясное, но вполне определенное - то, отчего одному жить хочется, а другому - чего-то жаль. Ему очень хотелось бережно-медленно, бережно-нежно положить руку свою на её такие маленькие-беленькие ручки-тюрючки, тронуть ее пальчики, держащие вилочку, потрогать беленькие пальчики натруженные, но...

-Я свиней-то накормил, так что не волнуйся. А навоз на выходных выкину! - крикнул сверху, с лестницы,  тот.

Она никак на это...
Она далеко была...

Далеко была - в том, грузом осевшем. И взглядом невидящим сквозь вилочку  и пальчики наверно видела то, что ей жаль. И ему подумалось вновь, что есть вещи, которыми очень, очень не со всяким можно поделиться...

Семен Иванович спустился, поставил «комарэкс» в маленьком блюдце на держалке, зажег, и над столом повилась голубая, относимая дыханием вечера струйка.

Еще за что-то выпили, о чем-то говорили, вернее - говорил в основном хозяин. Роман Николаевич разговор поддерживал, о чем-то даже по мелочи спрашивал, но - лишь из вежливости гостя. Розочка Максимовна, сделав вид, что она вернулась в уют застолья, помалкивала, будто слушала их, и Роману Николаевичу было приятно это ее, их общее, «помалкивание». И ради этого их общего помалкивания в их маленьком уютном мирке он готов был... ворочать языком перед этим... как его... пернатым, которого... которых боженька одаривает такими вот розами.

Такими розочками.
За что?..


5.
Не спится.
Наверно, уже одиннадцать.
Или уж полночь, а может, уж первый.
Тьма. Ни углов, ни стен. За окном, по пеплу неба  - чертополох у дороги да две звездочки. Одинокие и далекие. И она, от них далекая, в этой тьме. Распласталась на спине, будто на дне бездонного ущелья, глаза раскрыты. Хлопотный день выдался, нервный. Два автобуса - туда-сюда по жаре да пыли. В приемной томилась у главного. То не сдала да то не успела, да отчеты у тебя не все... Выкрутилась. Плешь во всю голову и «медицина уж бессильна», а на прием - покороче  юбочку - тьфу, провались!
 
Надо уснуть, да...
Вот не думала...

Звуки разные. Часы тикают. Справа этот - носом к стенке, выперся в бок задом костлявым. Спит-сопит. Виски накушался, мяса намялся на дармовщинку - всем он довольный.

Вверху, под обоями, шуршат тараканы. Слева, на кухне, в углу под столом мышь сухой коркой гремит. Пахнет постельным бельем лежалым. Из кухни, из баков - кислятиной прет. Вечной этой кислятиной, которой весь дом и вся одежда, и все мозги уже пропитались. Дно жизни. И она, жемчужинка розовая, в этой помойной яме вонючей...

За головой, за заборкой, в комнате мальчиков, - тишина. В воскресенье вернутся. Два пионера. Шустры не в меру. Радуются жизни. Дети. И не знают и  не узнают никогда, что тем уже, что есть и живут, обязаны покойному деду. Как он тогда, после консультации да объявления ее, разошелся:»Не хватило вару у дуры, - хлебай теперь! Попробуй только! Только попробуй! На порог не являйся! С лестницы спущу! Которая неделя?! Ко-то-о-орая?! Ох, ремнем бы тебя солда-атским!..

Вот и явились - невыскобленные.
Два  Семеновича из подсобки.
Шампанское похмелье.

Наверно, плохая она мать, что так о своих детях. Да нет, не сказать. Накормлены, обстираны, ухожены. А насчет материнской любви, тут уж...  Да, мать - не статус. Мать - это чувство. А чем они виноваты, если?..

Стыдно как!
Как стыдно!
В чужой общаге, в какой-то подсобке, в пыли, на каких-то  матрацах:»Тихо-тихо», «давай-давай». Первая красавица курса, жемчужинка, дочка «самого Карлова». Ддурища! Потом, это, - как гром:»Да у вас, милочка, двойня!» Ладно, экзамены сдать успела да диплом получить! Вот они - два лишних бокала. По ребенку за бокал. Похмелье длиной уж в двенадцать лет. Одного хотела Изяславом назвать, другого Вячеславом, в честь Славика, да - дорогую память бередить? А Славик такой славный был! Светлый, волосы белыми волнами! Так ухаживал! Так заботился! Еще на втором курсе предлагал и ручку, и сердечко свое. И на третьем, и на четвертом. Ддура! Папа  все:»Сначала - институт!» Сейчас бы в Москве жила.
Жаль.

А этот - благородство проявил! Снизошел он! Потомственный колхозник! И «приплод» признал, и в мужья ему - в «долг». Раз признал, так сам и нарекай. Нарек! По-колхозному! Мишка да Гришка. В честь братьев - с какого-то дуру.
Вздохнула.

Две-над-цать лет!

Уж колхозницей стала. Огород, свиньи... Осень придет - дожди, слякоть, сырость, сапоги, каждый день печь топи да глиной щели замазывай, чтобы не дымило. Эта бесконечная картошка свиньям, да посыпки еще прикупить. Да, не спросила, забыла - у Борьки на задней левой, вроде, коросты, так позвал ли ветврача?  Может, какой мази выпишет. С этими свиньями возни - как дети. Руки от них уж все в цыпках - никакой крем не берет.

Мрак.
Дно жизни.
Днем - эти вечные старухи вонючие:»Ой, погляди-ко, девка, чо-то пояснича...» На погост уж пора, так они - в медпункт...

Мышь на кухне коркой гремит! Что она к этой корке?!.
Гость на веранде наверно спит уж. Спит. Наверно. Уж первый час. Свежую простынку постлала ему, пододеяльничек в розовый цветочек. Роман Николаевич. Удивительно, как имя и отчество идут ему. Ничего другого не подобрать. Бравый рыцарь! Мудрый лев! И на Славика похож. Очень! Только тот белый. И ровесник ему -  может, тридцать с небольшим. Красивый. Спокойствие в нем, достоинство, воспитанность - все, как у Славика. Галантный. Встал, ручку принял трепетно, губками нежненько-чуть прикоснулся,  и, на мгновение - Славик! - как током. А глядит как! Не лапает взглядом, не раздевает, как кобели, а будто ласкает - так, что... вся бы - в ручки ему!.. И поплакать  бы! И пожаловаться. И расплакаться. За все годы. Чтобы утешил поцелуйчиками. Обласкал бы. Выплакаться. Все рассказала бы. И ждала бы. И кормила бы... И лучшие кусочки бы... Тоже хлебнул, видно, если жить хочется по-человечески. Мужикам, им в жизни проще, да и у них свое у каждого и - «по-человечески» всякому по-своему. И ей! И ей тоже хочется по-человечески. Чтобы любил, не держал за скотницу, судомойку-постирушку. И еще чтобы то, что дороже любви.

А оно есть, - что дороже?
Нет.
Ничего быть дороже не может.
А Роман Николаевич говорит, что есть.
Так и спросила бы, что ему дороже?
Потом спросит.
Однако?
Ну-ка?
Однако, ты это, девушка, о чем это ну-ка?
Это когда это, девушка, - потом?

Нет, - чтобы заботился. И берег бы. А уж она бы...
А что бы - она бы?
Любила бы?
Может.
И что это  - любовь?
Это только школьницы да студенточки-первокурсочки про любовь щебечут - такая пора. А в жизни, если в семье и когда хочется «по-человечески», вся твоя, милочка, любовь  - в мудрости любовь к тебе мужа принимать. Не играть ее, как в театре, а иметь мудрость и уметь принимать. Может, это и есть то, что дороже. На этом, девушка, держатся семьи, которые называют счастливыми. На твоей, девушка, мудрости. А если, девушка, тебя боженька талантом таким обделил, не обессудь и хлебай, девушка, топчись  на обочине жизни. И будь уж довольна, если подберут.

...Тараканы шуршат вверху под обоями, в пазу меж брусьев, - дерутся, что ли? Вот надавало. Пришла пора войну им новую, да победа опять будет за ними...

...Думала она.
Как она не думала?
Очень даже думала и думает - к мамочке. Папы теперь нет, квартира огромная, и Роман Николаевич прав - нашлась бы обоим работа. И школа рядом, театр - под окном, и подружки... Но - как же?! Потомственный колхозник! Партийный деятель! Строит коммунизм в родном селе! «Кто, если не он?!» Вопрос - «коренной»! Ну да, -  если ты «квадратный корень», партия, конечно, тогда - «рулевой»! Как от этой партии папа всегда, всю жизнь, шарахался! Слышать не хотел! За тараканник вонючий держится. Свинство развели вон, поросятами торгуем. Консервный завод опять вон открыла: банки катает на зиму в запас.

Две-над-цать лет!
Ссылка на похмел!
По определению суда судьбы.
За два лишних бокала.
И впереди ничего, кроме этого хлева, огорода да пахучих старух... Как все осточертело! И все почему? Потому, что - ддура! Мозгов на пять минут не хватило.
Но...

Что-то оно сегодня такое... непонятное что-то. Будто пахнуло что-то такое, будто тебя приподнимает. Будто свежее что, новое, живое, с гостем, с Романом Николаевичем, связанное.
Непонятно.

И не потому даже, хотя и потому... наверно... что на Славика очень похож. Но - Славик в прошлом и навсегда, и поздно уже жалеть. А пока с автобуса шла, ей все уши прожужжали, какой молодой и красивый парень у них в гостях. Бывают у них гости, последний год особенно. И большие, по местным меркам. Да какие-то все тупые. А этот - такой внимательный. И такой вдумчивый взгляд. И с ним не надо бабьих игр. И так трогательно - укроп немытый из ее ручек, - с риском за живот! И так за пальчиками ее наблюдал! И как ей приятно было ухаживать! Салатик и кусочек мяска с жирком, и ножку еще себе почесала — где-то ожглась. Так по-домашнему, доверительно, будто он муж. И она не играла, нет, а будто само оно как-то вылилось, и он тоже принял, как должное, участливо. И какой мирок у них общий родился, в котором они друг друга понимали. Наверно, так и рождается то, о чем жалеют самые счастливые, когда говорят после утраты, как тот писатель:»Я с ней жил - не нажился». А тем, кому «наверно, любовь - а?» - с этим убогим, убийственным «а?!» и с этим: «Любовь эта» - с этим «эта» им, конечно, как чуркам с глазами, любовь - «а?!»

Квад-рат-ный корень!
Просидел весь вечер, будто он сфинкс, мудрость веков источающий, а сам ни слова умного молвить. Будто не хозяин принимающий, а промокашка — поднести да отнести. А Роман Николаевич - сама порядочность, само спокойствие, наслаждение вечером и уютом. И рюмочку при тостах - только пригубит. Если бы не он, этот бы нахлопался этих рюмок по-колхозному — будто не виски это шотландское, а бормотуха от Валентины. У него и в мыслях нет, недоступно, что с его женой, в душе ее, при госте может что-то происходить.

И еще - их молчание это, когда оставались. Это его - «жить хочется».
Такой тихий.
Такой милый.
Будто дитя.
Утешить хотелось!
Ручки погладить.
Приласкать...
С ним уютно.
Никогда раньше...
И ни с кем...
И хочется рядышком...

...Еще тараканы шуршали, еще мышь гремела на кухне сухой коркой, а было уже поздно, и Роза Максимовна, не знавшая еще, что она для кого-то в этом мире Розочка, всплывала на волнах эфира в миры, полные волнений ожидания высокого, светлого, нового, былых романтических мечтаний, где Славик и Роман Николаевич, и тот, Всевышний, властитель и вершитель судеб, прощающий и воздающий за грехи, который...

Потом она уснула...

А он не спал.
А не спал, и хоть ты...
Вроде, и виски - вдруг, в этой глуши! - и мясо, и рюмка самогона этого, которого... Думал, упадет и - без задних ног, благо завтра - не по будильнику, а что-то все...

На спину обернулся - и вновь эта картина, будто пять узких гобеленов между рамами под потолок. На четырех, которые левее, тушь неба в мусоре звезд, на пятом, напротив, над ногами его, таком же, вверху, в центре, диск луны малого диаметра; и странно - ни света от нее, ни поэзии.
Какая поэ-эзия.

Глядит она сверху на свой подлунный мир постно-глупо, и до фени ей, что где-то далеко-глубоко от нее, где-то поюжнее Ледовитого, какой-то там Орлов, а еще южнее какое-то сельцо - пыль на карте, а на окраине его, не в центре даже, а на улочке-аппендиксе в несколько домов, на краю озерца-болота, на этой, с позволения сказать, веранде, пожалуйста, он, Роман Николаевич. Руки под одеялом раскинул, пятки на волю, в прохладу, выставил, «товарищ из области» он - ага - в позе дохлого лягушонка. И ни-кто о нем! Ни-ко-му! Хоть ты завтра не проснись.
Дворянское гнездо это у них - ага! И стоит этот «дворянин», секретарь парткома колхоза, на коленках в вонючей кухне над помойным ведром, мнет картошку для поросенка, осклабился в восторге, потом, оракул будто, - в навозной луже в хлеву рассуждает о кадровых проблемах Коммунистической партии! Совестского Союза! И это - его мир и его уровень. Куда сам идет, туда и других ведет - в хлев, в навоз. И если это - «дворяне», то кто же - крестьяне? А он перед ним, свинопасом этим, еще рассиропился про Барселону! Какая Барселона?! Если ты в свои тридцать пять хряку за ухом чешешь, так и чесать тебе до скончания. Потолок это твой, товарищ парторг. Кранты это твои и сливай воду. Уснуть бы...

...Жабы керкают где-то внизу, под берегом, в ряске, а будто - под окном. Лягуши, те квакают, чисто-благородно, а эти, будто тиной давятся. Да не одна - штук пять и громко, и все сразу. Во сунула судьба. В болото жизни. Дно. Ниже не бывает. С одной стороны оно, конечно, обижаться-то больно бы - что. Пусть на недоборе абитуры, да, но в институт он  поступил. Да, оно с грехом пополам, со скрипом, но, однако, ведь окончил. Диплом не писал - на экзаменах. Едва выцарапался. На тройках. Но  -  выцарапался? И в «чертилке» сейчас за «шестерку» держат, коровником тем сданным и через день упавшим нет-нет, да опять - по соплям. Нет, видно, вправду говорят: детям над родителями тяжело подняться. Из их мира. Из работяг выцарапаться. Но если стараться, то что-то получится. Ведь - получается? Получается.

...Коростель скрипит. Где-то слева. Наверно, на том берегу. Как у него - двоекратно и на все озеро, на весь мир.

...Странно у них как-то. Явно заметно. На мужа она раза три за вечер и то мельком - скользнула этак. Может, конфликт какой недавний, а может, застарелое что. И - да-а! Очень они разные. Очень! Не здешняя она, не сельская. Совсем! Наверно, судьба-злодейка занесла. Вправду говорят, что от иного будто  некий дух исходит. Благородства, власти, высокомерия, еще чего, чему и названья нет. А Розочка. Не Розочка, а - Роза Максимовна, она... из столицы будто, из этих сфер, а здесь - случайно. А этот - жук навозный. И из навоза ему, таким - уже увы...

Любопытно еще. Двое сыновей. Где-то в лагере. И о них - ни слова ни тот, ни другой за весь вечер. Странно. Хотя...

...На том берегу коростель скрипит, внизу, под берегом, жабы керкают, тиной давятся. Везет некоторым - несправедливо. Как оно в жизни все как-то не так. Как тому писателю - жил не нажился. В счастье жил и - не нажился. Жаль - не всем так. Очень жаль.

Да, еще карамельки эти - в вазочке лодочкой. Лезли в глаза весь вечер. И где достала?! Дожились. Полки голые. Доруководились. Шаром покати. Карамель рублевую - днем с огнем. В лакомство на стол выставляем. И это мамино - из раннего детства - не забыть никогда:»На-ко, жданой, пососи карамельку-ту. Пососи-ко». Вот и сосет - карамель своей жизни. И сам - карамелька. А Крюков уже - «Кра-асным ма-аком» где-то в столицах...

Ничего!
Вы еще услышите!
Уви-идете!..
Уснуть... 

Коростель скрипит...
И скрипит...
И скрип...


6.
Константин Алексеевич Некрасов проснулся сегодня «не в свой час». Дома он вставал по будильнику в четыре, как он при случае шутил - «с доярками», и с половины пятого до завтрака было его «золотое время». В приезды же к родителям позволял себе нарушать сей «железный график», допуская, что мировая литература, недополучив возможную страничку его новой «нетленки», не опечалится. Да ведь надо же себя и баловать.

Он лежал-нежился, закинув руки за голову, в сухом тепле и уюте постели в «своем» уголочке клети, под марлевым пологом, и наслаждался минутами утра. Солнце уже уплыло за дом, и в оконце за головой вверху и справа лился яркий, но рассеянный свет. Сквозь пелену полога виделся угол стола с лежащей на нем книгой Ильи Василевского «Романовы» и спинка стула рядом с накинутыми  пиджаком и брюками. По ту сторону стола была другая кровать, на которой вчера устроился Юрик, но ни шороха, ни дыхания его не слышно, и он вспомнил, что сын собирался утром «поснимать туманы», и теперь наверно где-нибудь на речке.

Вчера все говорили, кивая на небо, что погода «начала ломаться», но ни запаха дождя, ни озона...  Пахнет, как в детстве, пылью, деревом, сеном, кожей, навозной прелью - привычным домашним миром. Стайка воробьев сыпнулась на крышу, расчирикалась звонко, вспорхнула шумно. Мотоцикл протарахтел по центру улицы - кого-то куда-то с ранья понесло. Папа с сыном мимо палисадника в центр села идут - шаги едва слышные. Мальчик - по голосу лет шести - жалуется папе на некоего Федьку, который не дает прокатиться на велике, а папа обещает ему сделать ходули, каких ни у кого. И грубовато-ласковая речь его, хоть и густо уснащенная матом, но так интонационно богата и «певуча», что любому филологу просто песня! Гляди, какие в народе дарования! Как можно с ребенком - матом и нежно… Только восхитился, было, как в ногах, дальше, за стеной клети, за сараем, через улицу, в тиши утра:

-У-у-э-э-а-а-а-а-а-кха-а-кхах-тьфу-у-кха-ак-к!..
По голосу узнал соседа Дорофеева.
-У-у-э-э-а-а-а-а-а-кха-а-кхак! - (дальше - непечатное).
Во - выворачивает! С крыльца, видно, полощет.
-У-у-э-э-а-а-а-а-а-х - (непечатное) - кха-кхак (двойное непечатное, очень выразительное) - тьфу (непечатное), (снова - непечатное)...

Он представил страдания Андрея Дорофеева, лицо его в муках, когда желудок - наизнанку, и на него, на Костю, - смех! И грех - над человеком, страдает человек, но эти звуки! И мат выразительный!.. Он так хохотал, но стараясь тихо, отчего смеялось еще сильнее, что не только сам, но и кровать уже жалобно и панцирная сетка - стук да писк. А когда приступ смеха прошел, когда глаза уголком пододеяльника промакнул, подумалось весело, - какой заразы надо налакаться, чтобы так вот всего тебя?! И где водки взять? Жатва. Продажа запрещена. А потом, уже когда поуспокоилось, когда ощутил себя опять в сухом тепле и уюте гнезда своего продавленного, подумалось - да, живет деревня. Живет. О чем-то еще подуматься хотелось, да в эту минуту слева, на мосту, за стенкой клети, отлипла-распахнулась, тонко взвизгнув, дверь…

Па-а-рти-и-я-а Ле-е-нина -
Си-и-ла-а на-а-ро-о-дна-я-а -
Нас к тор-же-ству
ком-муни-и…
зма-а-а…
ве-е-е…
де-е-е-ет.
...тихо пропел Гимн динамик в избе. Вышла мать, оставила дверь открытой, пошаркала калошами, спустилась по ступенькам крылечка, направилась неторопко под ним и мимо - в хлев. Тишина, плеск воды при омывании вымени, звяк ведра, струйки молока о стенки, перетоп коровьих копыт. А в динамике в избе - последние известия.

-Сто-о-ой! - негромкое материнское, чтобы его с внуком в клети не разбудить.

«На состоявшемся вчера очередном заседании политбюро...»
Струйки в ведро. Перетоп.

«...рассмотрен ряд вопросов...»
-Да стой! Санпалатка!

«Генеральный секретарь ЦК КПСС...»
Струйки. Перетоп.

«...Михаил Горбачев...»
-Б....ди-на! Ну-ко!..

От этого слова, какого от матери не слыхал никогда, произнесенного тоном будто... однако, одобрения такого «статуса» Ромашки в стаде, сулящего хозяйству приплод, и соседство которого с именем генсека бросало на него «намекающую» тень, Константин Алексеевич... засмеялся беззвучно, весело шукая носом, потому что… ну, - все же бросает «тень» на генсека. Улыбаясь, за голову руки закинул, хотелось понежиться еще. Хорошо! Поваляться хотелось. А Юрка уж там, на реке... Да - пора уж.

Полог откинул, выбрался из теплой «берложки», ноги в отцовские тапки  сунул, взял со спинки стула полотенце синее, матерью вчера выданное,  и как был в плавках, - дома можно - так и отправился «в душ». У низенькой, как в бане, двери из клети... задержался. Ты смотри-ка! Справа в уголочке - полка  с книжками, косо стоящими, пыльными, забытыми. Смотри-ка! «Повесть о Зое и Шуре», «Партизан Леня Голиков», «Улица младшего сына» - кажется, да - о Володе Дубинине, «Четвертая высота» - об этой, о Гуле Королевой, «Тимур и его команда»... Кла-ассика! Давно бы уж - на растопку пора. А это?

Под полкой на бочке что-то квадратное под черной цветастой, в пыли, шалью. Откинул осторожно, - а-а! - тальянка, из папиной юности. Черная и в перламутре вся, в красных кисточках-висюльках по корпусу. Это же сколько ей! Полвека наверно. Рарите-ет! Надо будет как-нибудь раскрутить папу, пальцы-то, поди, не забыли кнопочки. Шалью обратно укрыл осторожно, чтобы не пылить. Хорошо дома! Всё тут - на века. Стойко-недвижно-непоколебимо. Этакая базовая капитальность...

Из клети на мост сошел по лесенке, темную прохладу ограды миновал, вышел на улицу, на задний дворик.

На заднем дворике, в уюте квадрата, образованного стенами хлева с сеновалом справа и дровяного сарая слева, лежала тень, увенчанная клиньями от крыш. Правый упирался в бревенчатую стенку бани, а левый, по-утреннему острый, тянулся по лужку до края желтой полосы ржи вдоль забора. Другая такая же полоса правее через травяную межу от первой уходила к дальнему тыну у дороги. От этого ярко-желтого двухполосного квадрата и солнечного мира над селом тень за домом казалась особенно густой, как бывает в утра погожей поры. Однако, росы, смотри-ка, нет, дикая ромашка вокруг мостков сухая и пахнет как-то грубо-деревянно. И по горизонту над крышами домов по ту сторону дороги вон серая дымка. К вечеру, а то, глядишь, и к обеду натянет, да к застолью не собрался бы дождь.

Он вспомнил, что отец именно сегодня зачем-то собирался топить баню, и ожидал увидеть его здесь в хлопотах вокруг воды и дров. Но ни в предбаннике, ни внутри не обнаружил, а увидел лишь фуражку его на столе, установленном вчера поодаль. Ладно, всему свое время.

Правее бани, шагах в десяти, между хлевом и забором, дикий малинник, а в глубине - душевая кабинка из потемневших досок с большой черной бочкой над ней. День вчера жаркий был, ночь теплая, и, топчась на брусчатом трапике, подставляя под прохладные струи лицо, грудь и плечи, фыркая, ахая и массируя себя, он... Ему представилось вдруг, что это... не вода, не прогретая жидкость из колодца, а живая влага отечества, понимающая суть момента, как и он, благодарно ласкает его за желание вернуться в родной мир; смывает с него пыль чужбины; бодрит и сулит благодать старой жизни в... старой должности в старом кабинете.

Па-а-рти-и-я-а... Ле-е-нина -
Си-и-ла-а на-а-ро... дна-я... а, -
напевал он негромко, прерываясь, втирая полотенцем слова гимна в шею, плечи...
Нас… к тор-жест... ву...
руки, грудь...
комму… низ…

Живот растирая, вспомнил соседа, представил опять, как его - после вчерашнего, и опять на него смех! Хотя - не смешно. Спился мужик. Но - уж сам думай. А у него - свежесть, прохлада, как хорошо! И будто бы - да, все старое, в смысле - то же, былое, как прежде. И он вот тоже, - как прежде... Вот он, в зеркале, - глядел он на себя и растирался полотенцем, - красивый светловолосый парень. Правильные, без особого там, черты лица. Еще тридцать шесть. Не культурист, но, между прочим... если поиграть бицепсами... На Балатоне, на пляже, помнится, немочки, помнится,  провожали глазками... Хотя, это, да, внешнее все, видимое, старое. В смысле - то же. А невидимое - увидят. Не все. Кому дано. Смелость, готовность броситься в бой, призвать шевелить мозгами!

А кому не дано...
Которым некоторым...
Которые свое откоптили...
А откоптили, вот и подвинься...
Ушло твое время, товарищ Катушев.

А еще - его Костей ждут. Каким уезжал. А он - не Костя. Далеко уже - не. А вполне Константин Алексеевич. Не кузнечик, былой попрыгунчик по новостройкам с лохматым блокнотиком. Новое время пришло - его время. Таких, как он. И как Бортников. Которые чего-то в этом мире хотят и на которых сейчас ставка. Потому что... А потому что...

Под солнцем... родины... мы... крепнем...
водил он станочком по шее...

год от года...
...под носом по губе...

Мы безза... ветно...
...тут прыщик был - осторожно...

делу Ленина...
вот именно!

Через четверть часа бодренький, свеженький и даже «умудрившийся» побриться «на холодную», Константин Алексеевич, чувствуя мокрой головой и голым телом прохладу утра, с влажным полотенцем, накинутым на шею, направился в дом. После тьмы ограды и клети, куда поднимался надеть брюки, горница ослепила солнцем в три окна и наполнявшим ее светом. Скинув у порога тапки, чтобы насладиться щекоткой дорожек, прошел наискосок к столу под образами, сел в уголок на широкую лавку.

На столе перед ним, на листе фанеры, посыпанном мукой, высоким караваем бугрилось тесто, рядом - скалка, справа, на лавке меж столом и комодом, стопка противней - все для «производства» шанег. На комоде - с детства знакомый расписной пузатый самоварчик под белой салфеткой. А по избе - парной запах вареной картошки. Радио в простенке меж окон, под зеркалом, тихо-тоненько:

Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля,
Просыпается с рассветом
Вся советская земля.
Холодок бежит за ворот.
Шум на улицах сильней.
С добрым утром, милый город, -
Сердце Родины моей!
Кипучая, могучая,
Никем не победимая...

Эти слова наизусть знакомые, тесто средь муки на фанере, голосок нежно-тоненький тихий, влажный запах горячей картошки, стены Кремля в лучах рассвета, уют избы, советская земля с ее миллионами могучими, кипучими, вместе с которыми проснулся и он, дорожки домотканные, печь белым кубом на днях побеленная, тепло горницы, полной солнца, - все слилось в нем в эту минуту в высокое, пронзительно счастливое чувство единства вот этой, малой, его родины, великой страны и его самого, песчинки-молекулы, но - журналиста, писателя, гражданина, который... Который - да! - мобилизован и призван, чтобы...

За печкой, на середи, взбрякнуло стеклянно. Спросил, улыбаясь еще своему, этому внутреннему:

-Мам, ты тут?

-Молоко цежу. Кринку вот отдельную налью для Юрки да на мост поставлю. К вечеру сметанка настоится. Чо рано соскочил?

-Не рано уж. А папа где?

-На свинарник убежал. Без распоряда его там ужо, конечно, так все и скиснет.

-Ты какую сейчас, когда доила, санитарную палатку поминала? - вспомнил, улыбаясь, глянул вопросительно на мать сквозь печь.

-Какую палатку?
-Не знаю. Санпалатку какую-то.
-Ну да что. Это говорится токо.

-А еще ты Ромашку свою так обласкала, красивым таким словом, - хитро улыбался он, «раскручивая» мать.

-Санпалатка и есть. Заперетаптывало чо-то лешачиху.

Бодренький и свеженький, он хотел поерничать, что он про другое слово спрашивает, да с улицы послышался рокот подъезжающего мотоцикла и шум тормозов по песку. Тишина. Стукнула дверь в ограде, шаги на крылечке, в сенях. Вошел Володя, брат, во вчерашней летней желтой безрукавке, легких светлых брюках и сандалиях-плетенках, веселый, светлый, сияющий. Порог переступил, руки раскинул, воскликнул иронично:

-Привет писателям!

-Привет читателям, - согласился Константин Алексеевич, встал, вскинул руки тоже для приветствия. Обнялись, похлопали друг дружку по лопаткам.

Братья виделись не часто. Так получилось, что последний раз это было в мае,  в очередной день рождения Володи, и теперь он заскочил «по пути» в Изиповку, куда в обед погонят комбайны от Панкратенков. 

Взаимные приветствия пошли да как, да что? А поскольку Володя вчера еще узнал главную новость от дяди их, Ивана Игнатьевича, начал, было заваливать старшего брата вопросами о «возвращении на родную землю». Константин Алексеевич, однако, попросил «закрыть пока эту тему», поскольку не хочет вспугнуть птичку, а когда в понедельник все прояснится, тогда уж... Разумно. Тогда как сам да как дома? А ты, - смотри-ка! - выгорел весь на солнышке! А ты, - смотри-ка! - что это на брюшке, что это за складочки, и где это ваш пресс? Слово да за слово, - а что это, мол, некоторые не засиделись ли, мол, в замах? А мне, мол, Косте, в замах и очень даже очень - для литературных упражнений. А вот некоторые тоже, вроде как, не засиделись ли в агрономах? Не пора ли уж и в председатели?

-Предлагали, раза три уже, - смеется Володя. - Да мне в председатели никак  нельзя.
-Что так?
-Больше года не продержат. Или убью кого, или меня убьют.
-Ты чо говоришь-то?! - воскликнула с кухни мать.

-А начну хлестать всех по мордам! Не перевариваю безответственности, расхлябанности, безделья, повального этого пофигизма, - в сердцах говорил Володя, медленно-решительно мотая головой. - Вон в «Пути Ленина». Как зарплату дадут, два дня весь колхоз - вповалку, да третий - в отмочке. Коровы голодные орут, свиньи визжат, мужики пьяные в канавах хрюкают! Позор вождю! В «Знамени Советов» нынче в апреле председателем электрика выбрали, трезвенника. Он на майских в конторе от пьяных мужиков заперся, так дверь выломали, скрутили, на его же стол в кабинете уложили и бутылку водки ему в рот влили. У нас нынче в апреле на вспашке Колька Колчанов - да знаешь ты его - отличился. Из газеты твоей девушка приехала репортаж с весеннего поля делать, повез ее к этому Кольке, как к путному, так он нас к себе ближе чем на десять метров даже не подпустил. Самогоном прет от него на все поле. Что кругом творится! - замотал он головой.

-Я сщас в клети проснулся да валялся, так слышал, как соседа вон Андрея полоскало, как он на всю округу мурявкал, - говорит и опять хохочет Костя, представив.

-Знамя вчерашнее наверно обмывали, - говорит Володя. - Семен Бобров в игрушки свои играет.

-Где водку-то берут? Ведь жатва, запреты.

-О-ой, от-сту-пись! - брезгливо-нервно отмахнулся Володя. - Свинья грязи найдет! Да на селе этого пойла - хоть залейся. В каждом доме, считай…

-А в нашем как, мам, с этим? - спрашивает громко Костя через печь, улыбаясь, ожидая…

-Это может у другого кого - пойло, а у нас - ром, - говорит мать. -  Ждите уж до вечера. Уж угощу!

-Ты что-о! Уж мама у нас мастерица! - восклицает Володя, мотнув головой этак хитро-уверенно. - Свой рецепт, своя технология. Пока пьешь -  весело, а утром - как огурчик! А вообще говоря, народ спился.

-Старый русский вопрос - народ и власть. Народ довели, конечно, - говорит, посерьезнев, Костя. - Рыба гниет с головы.

-Нате-ко вот вам, еще не остыло - говорит мать и выходит из-за печи с двумя стаканами молока в руках. Чокнулись с тупым звяком, выпили «за тя, за мя и хрен с имя».

-Ой, дайте-ко, ну-ко, на вас я погляжу, встаньте-ко, - говорит мать.

Встали у лавки в ореолах солнца в окна, плечи сомкнули, головы друг к другу склонили, подбородочки вскинули, рисуясь-вышучивая будто себя!

-Краса-авцы у меня! - любуется мать.
-Нас кислой шаньгой не пробьешь! - заверяет Володя.
-Как ровно две капли!

-А ты-то у нас, мам! - говорит Константин Алексеевич, любуясь матерью, и высказывает догадку, мол, не начала ли, вроде как, полнеть. А Володя возражает, мол, совсем не начала, а только еще похорошела. А Любовь Ивановна ему возражает, мол, чо ей хорошеть-то за два года до пенсии? А оба сына возражают, мол, как перед кем? Перед мужем, конечно, и перед ними и перед всем теперь родом их, Некрасовых. А Любовь Ивановна... Она бы возразила, может, чего бы, да.... дверь в избу вдруг  растворилась и появился Юрик - в рубашке в сырых разводах до подмышек, в мокрых  трусах и босой.

-Это чо? - воззрилась-обернулась на него Любовь Ивановна, не зная, на что подумать.

-Да... с лодки упал, - говорит Юрик. Он хотел сегодня туманы поснимать, да туманов не было, а лодки там красивые на берегу и солнце над рекой, и дорожка по воде в золотых бликах, и в кустах еще утки и вообще - красота... А «Практику»? Нет, не утопил. Когда падал, руку кверху сделал. А наснимал - целую пленку. А еще идея ему пришла сделать коллективный снимок, и дяде Володе будет поручение сказать дяде Ивану и всем, кого увидит, кто в гости собирается, чтобы к четырем без опозданий, чтобы - фотографию на память, для истории. И дядя Володя, конечно, обещал непременно всех предупредить. Уж если для истории, значит - на века, а на века, тут уж все серьезно...

И вот он в мокрых трусах и босой, в мокрой до подмышек рубашке, стоит посреди горницы на половиках в сиянии света, бьющего в окна, и бабушка - внуком, Володя - племянником и Константин Алексеевич — сыном  любуются. Четырнадцать лет, светленький, вихрастенький, красавчик - в папу, глазки горят. С лодки он упал, но - дорожка солнечная! Штаны и кеды от глины сам отмыл, на забор сушить повесил, зато - утки и вообще красиво... А в утешение от бабушки - «ладно не утоп» - пойдем-ко я те парного молочка да булку вон вчерашнюю - пока, до шанег...

Потом Володя попрощался до вечера, уехал на «Урале» своем в поля. Константин Алексеевич пошел в клеть - рубашку надеть да что - по делам: отец пока появится, так, может, в баню - дров или воды...

Хорошо в деревне.
Счастье - вернуться с чужой стороны в родной мир.
Так-то оно так. Да как оно все? Опять - переезд да хлопоты…
Ладно.


7.
Роза Максимовна встала сегодня, как обычно, в шесть утра. Не выспалась. Пока умылась, да пока проснулась, да прибрала голову - в доме гость. Разгулялась. Свиней кормила, ведрами... старалась не греметь да мимо веранды - тихонько, не скрипнуть, не звякнуть! - в хлев туда-сюда. Курам сыпнула зерна. Огород обежала, луковых перышков нащипала да - яичницу на вчерашнем мясе оставшемся. Завтрак на веранде собрала: на кухне вонь да кастрюли. Без четверти восемь шофер председательский пришел за машиной - со свадьбы вернулся. Романа Николаевича и мужа в контору увез, а ей - к девяти.

Одна осталась.

Пока со стола убирала да тарелки крутила в раковине, сама себе улыбалась, вспоминая эти минуты новых впечатлений.

Роман Николаевич, умытенький, свеженький, с уложенным (для нее?) чубиком, после обычных утренних приветствий и уверений, что «спал, как убитый», едва за яишенку ее принялся, как тут же, будто всю ночь об этом думал, к мужу: слышал ли тот... у Андрея Макаревича последнюю песню про поезд? И в ней «диалог такой философский», кто ты, человек, в жизни — машинист или пассажир? Ты везешь, или тебя безут? И напомнил о вчерашнем разговоре на террасе - насчет Орлова. И о том, еще, о чем они, наверно, до нее вчера говорили, - что Горбачев «распахнул ворота». И таким юным соколам, как они, не расправить крылья просто глупо, и «пора вставать на крыло». И заметил еще, «если подойти философски», что всяк сегодня имеет лишь то, что хотел вчера, а завтра будет иметь лишь то, что очень хочет сегодня. И если что-то хочешь себе на завтра, - только очень! - делай шаги сегодня. Чтобы, когда придет завтра, не оказаться, «как Андрюша поет, - в пассажирах». И «чтобы за кудри тебя по жизни никакой недоумок не волок». А если так, то - «вперед, на Барселону!»

Она напротив сидела, ковыряла яишенку, делала вид, будто завтракает, и...  любовалась «утренним» Романом Николаевичем. На веранде окна высокие, тепло, солнце. Роман Николаевич не как вчера - без пиджака, в голубой безрукавочке, и когда подносил ко рту кусочек хлебца или мясца на вилочке, плечелучевые и двухглавые мышцы рук его в редком черном пушке и округлые дельтовидные мышцы плеч под материей так прямо играют...

И пока говорил, а она слушала, такое впечатление вдруг родилось, будто... это все обдумано и подготовлено, когда человек «собрался с мыслями». Может,  тоже не сразу уснул, как она, и  тоже о себе, о своем, думал, когда «жить хочется по-человечески». Как ей! А еще — вспоминал, может, как она, о том, в какую щель его судьба загнала, и из чего пришлось выбираться. Мужчины, то есть, которые мужчины, а не кобели, не тампоны в одно место, - это люди, и без «тоже», и к ним вот так, по-бабьи, - не надо...

И еще почувствовала, - явно! - как вчера, что он, говоря все это мужу и лишь к нему обращая свои доводы, «подчеркнуто» ни разу не взглянул на нее. И эта «подчеркнутость» не только виделась, но и слышалась в голосе его, в «убеждающе-подготовленных» интонациях слов, когда говорят не от себя только. Будто он от них обоих говорил об их вместе обсужденном, и в какую-то минуту будто всхлынул даже страх за то, что оно будет не принято. Потому что, и это еще одна догадка, счастливая и невероятная, вспыхнула, что причина спича Романа Николаевича, и этого осторожного «убеждающего напора» его не в Горбачеве с его «воротами», не в Макаревиче с его «поездом», а в... ней, Розочке Максимовне. А всякие там политики, философии и даже Орлов - лишь нужные для нее, розовой жемчужинки, его «замазочки»... И внимание еще обратила, что оба - и она, и Роман Николаевич, вместе — глядят при этом на мужа ее... одинаково, как хозяева, муж с женой — на гостя, которого не знают, и ждут он него его мнения. А тот сидел, на Романа Николаевича пялился да кивал только - «да, есть вопрос, есть вопрос...» У коммунистов, у них всё - «вопросы»...

И еще — вспомнила — так уютно было с ним рядышком! Как вчера. И хотелось сидеть так рядышком и слушать. А он говорил бы...
 
...На часы на дощатой заборке глянула - времени-то! - но в то же мгновение под впечатлением  новых чувств, которым улыбалась, ушла в комнату и - потому что последний день и - для Романа Николаевича, а еще кой-каких «гусей подразнить» - переоделась в Настину кофточку. Да, пусть видят, кто тут они и кто - она...

Улица Набережная, как аппендикс, в сторонке от села, на отшибе, по берегу, и  до больницы ей пешком и посуху, то есть, если не осенью в слякоть и не зимой, когда убродно, девятнадцать минут.

Утро сегодня солнечное, теплое и опять, как вчера, как в те дни - ни ветринки. Справа частные дома, огороды, слева - озеро, река, луга к горизонту - мир, залитый утренним солнцем. Не скоро шла, по тропинке на обочинке, хозяйственная сумочка на локотке - все, как всегда. Да что-то новое, волнующее — то, на веранде родившееся утром, не оставляло, и это озеро сейчас, и река, и луга... глядела ни них... нет, не прощаясь, а... ну да — красивое тут место, да она, Роза, - не для навоза. Можно бы потом приезжать отдыхать...

С такими вот приятными всякими мыслями в село уже вошла, вот — первые дома, услушала вдруг:

-Роза!

Обернулась. Соседка Верка Некрасова, которая Вероника, догоняет, лицо искаженное гримасой возбуждения, ножки-палки в подоле болтаются, сухие коленки мельтешат.

-Ты чо, как тетеря?! Ору-ору ей! Ну чо, как вчера погуляли?
-Так. Поели да спать.
-А я еще в поле приметила — высокий, красивый! Такой как обнимет!.. Мечта!
-А ты куда рано? - спросила, чтобы сменить тему.
-Ребенки-то в лагере еще?
-После завтра приедут.
Очень осторожно с ней надо — в словах.
-Ну, так пока в лагере, так и погулять!
Будто она в радости вся, кивает, семенит слева.
-Так, причем тут?..
-А супруг-то как?
-А что — супруг?
-Ну ка-ак?! В доме гость молодой. Видела — стелила ему на веранде.
-И что?

Роза Максимовна как ни старалась быть очень в словах осторожной, но знала, что это - с Веркой! - бесполезно, и слышала, чувствовала явно, как вот сейчас, в эти минуты, рождается новая сплетня, и какие «нужные» слова в нее «закладываются», но сделать ничего не могла. И то уже в радость, что на перекрестке оттряслась от соседки и свернула влево, по улице к конторе и к больнице.

А та прямо пошла, в клуб свой, качаясь на палочках-ножках, а навстречу - две старушки. Одна - в сером джемпере длинном с большими белыми пуговицами, другая - в желтой кофте и таком же платочке на плечах, простоволосая.

-Ты чо бежишь сияёшь, будто те премия? - удивляется та, что в сером джемпере.

-Рот-от разинула! Мотри, шмель залетит! - добавляет которая в желтой кофте.

-Ничего вы не знаете, глупые две, - что творится! - твердо кивает и глаза округляет Некрасова. - Уж не в больницу ли?

Обе - на прием. У Макарихи, в сером джемпере, «чо-то где-то тут будто колотье», у Никитичны, в желтой кофте, «ноги стали опухать». Некрасова на это лишь расхохоталась:

-Больно вы нужны ей, этой Розке! Ей сегодня не до вас!
-Чо это? - косится Макариха.

-Да что! У них теперь ведь — гости на гости. Пьянки через день да каждый день. Вчера вон опять архитектор из Орлова молодой пожаловал, так вот до двух ночи перед ним задом и вывертывала с провизгом - спать не давала, - говорит Верка, которая Вероника, то на одну, то на другую бабку глядя с победным видом владелицы секретов, от которых — упасть не встать. - Сейчас вон шли, так хвасталась - что-о ты! - высокий, говорит, такой, красивый! А как обнял, говорит, так просто все косточки! Давно, говорит, мечтала! Пока, говорит, ребенки в лагере, так и погулять!

-Эко чо! При живом-то мужике! При партейном-то начальнике! Ли-ко чо! - восклицает, осуждающе насупившись, Никитична.

-А что мне мужик! Кого, говорит, захочу, тот мой и будет! Погулять, говорит, пока молодая.

-Тожо — молодуха?! На четвертом-то десятке! - осуждающе зыркает Никитична. 

-Ой, девка, ой! Чо это деётся на белом свете! - округляет испуганно глаза Макариха на Некрасову.

-А утром к работе вон наштукатурилась - ночную гулянку на роже замазать. И глаза опухли.

-Ой - ой! - вторит испуганно Никитична.

-На веранде ему - видела - стелила! Да простынки чистые! Да уголочки  будто там да сям обдернет! Старалась! Мало ли что. Ночи-то сейчас - вон уж! А мужика напои, так спи он посапливай, а на верандочке-то и - красота!..

-Ты это чо, мо, ну-ко?
-Чего-чего! Забыла! - хохочет Некрасова.
-Ой, неуж?!
-Ну так ведь! Вот потом и скоблятся бегают.

-О-ой, де-вка-а! Чо де-ется! - сокрушается испуганно Никитична и — Макарихе. - Помнишь ле в девках-то ошшо были дак Полинке в Малой Шиловщине - задом-то вертела -  ворота смолой вымазали, дак повесилася.  Этой кто бы вымазал! О-ой, некошно-ой!..

И все они трое посреди улицы закивали этак друг дружке, согласные в своем отвращении, что у них, «у партейных» все пьянки да гулянки, а простой народ хоть с голоду опухни. Розу Максимовну даже «в ролях» изобразили. Я, мол, вон какая краля городская, вся, мо, я под лаком да на каблуках, ак чо, мо, на парней-то молодых и не повешаться? Ага, у них - что ты! - один ребенков учит, другая народ лечит, а своих ну-ко распусти хулиганов, пока токо в лагере, так и спокой. Да еще в том уже согласились, что от такого мужика, так чо и не повешаться на молодых-то, если подвернется. Его за мужика-то больно не считают, и прозвище вон ну-ко «квадратный корень».

-Ой, чо деется! Чо деется! - сокрушается испуганно Никитична, мотая простоволосой головой - Ну-ко не пойду-ко я к ёй, пожалуй. Чо она сегодня меня с похмелья-то? Этим жо рукам хватать меня будёт.

-Ак, пожалуй-ко, и я, - соглашается Макариха. - Лук ишшо не выдергала, ак  доберу. А то вон к дожжу видать нёбо-то. О-ой, чо глико ну-ко!..

-А вот, а вот!..

Потом они расстались.

Макариха с Никитичной и в самом деле решили сегодня на прием уж не идти, повернулись и пошли по улице обратно.

Направляясь к себе в клуб, Верка, которая по сцене Вероника и поэтесса,  не спешила, а потихоньку шла и, приникнув ухом к затихавшему говору, с минуту еще слышала, как бабки мусолят ее новость и эти сладострастно повторяемые ими слова «гулящая» и «бессовестная». И гримаса довольства человека, скинувшего с плеч тяжкий груз, исказила длинное лицо ее. Потому что эта Розка!.. От этой Розки - кто бы знал! От этой Розки у нее уж все внутри!.. Соседку надавало! Чтоб ей пусто!..


8.
Роза Максимовна шла по улице, по обочине вдоль асфальта и с таким не чувством даже, а ощущением почти физическим, будто обеими руками вляпалась в дерьмо. Ни к кому у нее в селе никогда такого брезгливого чувства не рождалось, как к этой Некрасовой — есть же люди! И никакого от нее ни спасу, ни защиты. Но это - данность. Кажется, писатель Бальзак еще сказал: в толпе горбатых стройность - недостаток. А еще — про нее будто, про белую ворону в стае серых. И ничего им, белым и стройным, не осталось как терпеть эти помои.

Так противно все!
Как она устала от всего!
Двенадцать лет!

Послать бы все и всех далеко бы далеко!  И ни ногой бы!.. Ни краем глаза!..

Посторонилась. Пропустила автобус из города - первый, утренний. Ход сбавил, на площадь свернул.

-...Правый чуть повыше! Еще-еще! - услышала вдруг знакомое слева. Обернулась.

Меж тополями, по ту сторону площади, два мужика стояли на высоких лестницах, приставленных к зданию правления, справа и слева от входа, и держали над головами прислоненный к стене, под окна второго этажа, транспарант, а третий, муж ее, стоял внизу спиной к ней и «дирижировал» воздетыми руками. На транспаранте, длинной полосе красной материи, натянутой на рейки,  крупными белыми буквами призыв: «Решения ХХVII съезда КПСС - в жNзнь!»

Она сразу увидела эту «N” латинскую вместо русской «и» в последнем слове, и ее... Она еще остановилась, убедилась, что не «огляделась», и сначала рассмеялась так тихонько-весело, а потом ее, что называется, ну разобрал прямо тот самый «шоковый» смех, который контрастом взрывается вдруг после случившихся неприяностей. И она уже хохотала беззвучно-задушливо, качаясь и откидываясь, прижав руку к животу и из-под век даже - слезинки. Ну да, конечно! Съезду ихнему полтора уж года как, так они сейчас только — лозунг! Какие правители, такая и «жNзнь»! А ведь кто-то писал, потом сушили, а, может, и читали! Уж поистине - по Сеньке и лозунг.

-Все! Колотим! - орет на всю площадь ее Сенька и утвердительно машет мужикам! Молотки вразнобой застучали громко, и шедшие с автобуса люди косились на длинную ярко-красную полосу на выгоревшей, блекло-голубой, и облупившейся стене колхозной конторы. Ни уместной бы издевки, ни желания подойти к мужу и обратить его внимание на этот казус с буквой у нее... не родилось. Пусть другой кто носом ткнет, если сам не видишь, корень ты квадратный...

Ни дня бы, ни минутки бы она тут лишней не задержалась, да этого колхозника с места разве сдвинешь?! Вот и - «колотим»! Надо же — связало! Как папа шарахался от них, как от заразных и - на! - вляпалась по самые гланды...

Вздохнула продолжительно-прерывисто.
Жаль.
И, может...
Может, что - Роман Николаевич?..

Такой сегодня «утренний», такой свеженький! И - вчера. И как чувствует!.. А уж она бы!.. Ведь бывают чудеса...

Такая вот совсем не «предотпускная», в путанице мыслей и чувств подходила Роза Максимовна к больнице. Бывшая старая колхозная столовая, будто в землю вдавленная, переделанная под амбулаторию. Бурые дошатые выцветшие стены, крыльцо в две ступеньки - черные, выморенные дождями, плахи, краски не знавшие. В коридоре вечный запах йода и гнилых полов, линолеум в протертых лохматых «лужах» - убожество и бедность. Как обрыдло все!

У дверей ее кабинета, на стульях, двое — первые с утра. Один - знакомый, Михаил Анисимович, в «вечном» серебре щетины по щекам и шее (тот самый, приходивший вчера к председателю корову в колхоз продавать). Другой - красивый парень лет двадцати, в светлых узких брючках, бежевой рубашке,  неопределенно-светло-рыжий - не здешний. И рот чуть приоткрытый и как-то набок, влево, отчего вид будто... глуповатый.  Поздоровались с ней, она поздоровалась, попросила «пять минуточек подождать».

В кабинете, у широкого окна в зелень парка, два стола впритык, бумагами заваленные. За правым сидит уже и ждет ее медсестра, студентка Белоцерковского медицинского училища Малика - смуглолицая, черноокая, тоненькая, будто камышинка, чеченка из кавказских предгорий, чудом и превратностями судьбы сюда, на Русский Север, занесенная. У нее сегодня последний день практики, и Роза Максимовна сейчас только вспомнила, что должна написать ей до вечера отзыв. Отглаженный халатик, шапочка на шпильках, прямая спинка, напротив, - зеркальце, к стакану с авторучками прислоненное, в которое она целыми днями смотрится - полная готовность начать трудовой день... Радио на стенке слева пропикало, сообщило, что в Москве еще восемь утра, пообещало последние известия.

«...Подразделения ограниченного контингента советский войск в Афганистане успешно завершили операцию «Юг» в районе Кандагара. Как сообщил командующий сороковой армией генерал-лейтенант Борис Громов, в настоящее время войска ведут лишь ответные и упреждающие...»

Прошла, приглушила, чтобы только чуть (странная какая-то, непонятная война), потом - к вешалке в углу, где халаты, взяла свой, велела Малике приглашать, «кто там первый» - тронулся привычный дневной конвейер.

Вошел Михаил Анисимович, поздоровался, устроился на стуле напротив, у стола, подал не толстую свою медкарту. Спросила, вспомнив, что сама же направляла:

-Как супруга ваша? Ездила ли в город? Как анализы?

-Нехорошие анализы. Сахар большой, - вскинув брови, выдохнул он с сипотцой.

-Значит, подозрения мои подтвердились. Это все - гормончики надпочечников.

Пока не диабет, но... Пугать не стала. А надо изменить рацион питания: к минимуму - сахар, сладкие напитки, вместо сливочного масла растительное, побольше жирной рыбы и есть почаще, но поменьше порции, побольше витаминов. Михаил Анисимович кивал согласно, глядя отрешенно в пол перед собой, и она уж за то была ему благодарна, что не возражает на эти дежурные ее рекомендации, когда народ от голода спасается огородами да собственным скотом — не до микроэлементов. А потом оказалось, что Михаил Анисимович пришел к ней не за консультацией для супруги, а... пульс у него редкий.

-Редкий? Что так? А вот проверим-ка.

Михаил Анисимович левую руку на стол положил, она тронула запястье, где жилка, стрелку на электронных часах на столе, в сторонке, для точности тридцать секунд проводила взглядом, сказала, удивляясь:

-Сорок восемь?! И вы вот так спокойно сюда вот так - пешком?..

-Не больно спокойно. Иногда в глазах вот будто все побелеет, а потом отпустит. И сорок шесть бывает.

-Еще бы. Кислородное голодание мозга. И откуда это?

-Так вы же сами, Роза Максимовна, три года назад прописали мне конкор, так вот уж я его и регулярно по утрам, уж не пропускаю.

-Батюшка вы, Михаил Анисимович! Это вы?!... - сдержав восклицание, произнесла она, - вспомнила! - схватила со стола его медкарту, перекинула налево всю стопочку листков — да, вот восемьдесят четвертый, февраль — ее запись: брадикардия, конкор пять миллиграмов ежедневно и на консультации к ней раз в три месяца. Ни разу не бывал! Ведь - не бывал!

Хотела поругать. И за конкор, с которым надо осторожно с дозировкой, и за наплевательское к сердцу своему, да... вспомнила.

Вспомнила - не дай никому Бог! Чтобы сына-летчика да - в Афгаинстан?! Вон у Валентины-продавщицы брат...

Весь Союз уже афганскими гробами завалили — и конца нет! И в районе Кандагара вон у них опять — успехи!..

Ужас!

Переживает! Спросить хотела, да не стала, чтобы не напоминать.  Сказала:

-Малика, рецептик выпиши. Небиволола гидрохлорид. На латинском пиши. Дозировка - пять миллиграмов. - И - Михаилу Анисимовичу. - Вместо конкора по полтаблеточки пока попринимаете месяц по утрам и сюда, на консультацию. Только обязательно. Посмотрим. А потом еще дозировку сократим. Таблеточки мелкие, на них крестик для деления, так вы пока пополам делите.

Просмотрела выписанный Маликой рецепт («N” в названии — латинская), подписала, печатку свою поставила, отдала, пошел, ступая тяжело, на выход; проводила взглядом горестную спину...

Что творится кругом?!.
Восемь лет война...

-Роза Максимовна, ты не забыла сегодня мне отзыв по практике, пожалуйста, и «пятерочку», пожалуйста. Ты не забыла?

-Не забыла. После обеда напишу.

Целый месяц эта Малика, девочка в два раза ее моложе, «тыкает» ей - но привыкнуть невозможно. У них, у чеченцев, видите ли, нет формы «вы» - к конкретному лицу. Так со своим-то уставом уж пора бы... И в зеркальце свое постоянно пялится, как кассирша в магазине. Да хороша ты, хороша! И фольклором своим достала. Вот она, Малика — владычица, королева, царица и ангел. А Зухра у них - лучезарная. Амира — принцесса, княгиня. По всему Кавказу — одни княгини! А русские лейтенанты за них...

-Зови следующего.

Нет, конечно. Конечно, Малика, ко всей этой войне ни которым она местом... Но — Кавказ. Все они там - княгини и душманы...

Парень в светлых брючках и бежевой рубашке, второй по очереди, войдя, поздоровался сначала с... Маликой, кивнул ей с косой улыбкой полуоткрытого рта, потом и с ней, Розой Максимовной, с кивком, но без улыбки.

-Слушаю вас.

Викентий Кац. Из Белоцерковска. Преподает в музыкальной школе. Приехал с друзьями на выходные на рыбалку. У него курс ежедневных уколов по вегето-сосудистой дистонии, и не хочет пропускать. Вот ампулу принес. Какое странное лицо: недурен, пожалуй, даже красив, но как-то рот немножко влево сдвинут, приоткрыт, и вид от этого, как... у дурачка. И говорит, будто извиняется, или ожидает, что его оборвут. Словно боится...  сказать «не то».

В эту минуту дверь в кабинет приотворилась, показалось девичье кругленькое личико:

-Извините. Можно?
Коса с мелким бантиком с плеча скользнула...

-Настенька? Доброе утро, - от неожиданности расцвела Роза Максимовна, повернулась на стуле в ее сторону. - Чего это вдруг? Что-то спросить?

-Нет. Дело у меня.
-Тогда мы сейчас вот мальчика отпустим и заходи сразу, хорошо?
-Ладно.

Личико и коса исчезли, дверь прикрылась, и Роза Максимовна спросила с тающей улыбкой, взглянув на парня снизу:

-Преподаете в музыкальной? И по какому классу?
-Скрипки.

-Скрипачей у нас еще не бывало. И что — скрипачи тоже ездят на рыбалку?

-Рыбак-то я никакой. За компанию. У костра посидеть, - будто опасаясь, то ли говорит, произнес Викентий.

-Послушать лягушек, покормить комариков, - добавляет Роза Максимовна, все еще улыбаясь... Настеньке.

-Примерно так, - соглашается Викентий.
Малика не спускала с парня глаз.
-Ампулку давайте вашу.

Парень достал из кармана бумажную трубочку, развернул, подал ампулу. Роза Максимовна повернулась к окну, подняла ее к глазам, глянула на просвет, на маркировку. Все верно. Подала Малике - сходи сделай, в ягодицу. Та удивленно так, будто никогда не делала уколов и даже с опаской приняла у нее ампулу, встала, повела парня в соседнюю комнату, процедурную. И когда через минуту вернулись и парень, заправив рубашку под ремень, покинул их, Малика смущенно всплеснула ручками, сказала, что скрипач этот нынче в апреле приходил к ним в училище с концертом, и теперь вот... И что у них на Кавказе девушкам... Что девушке даже в одной комнате с мужчиной... а не то чтобы... На что Роза Максимовна заметила, что тело человеческое вне национальности и если в медицину пошла, так пора уж...  Но в эту минуту, спросив, можно ли, вошла теперь уже смелее, Настя, устроилась на краешек стула у стола. Блузочка на ней розовая легкая, рукавчики фонариками на резиночках, юбочка «гофре», миленькое личико, ротик, как у куколок, короткая коса.

Дело у Насти было «тайное» - «кончилась ватка, достать негде, так нельзя ли немножко попросить». Никто из местных баб из глупых опасений попасть в сплетни с такой просьбой к ней не обращался, и Роза Максимовна видела, как в девушке, в лице ее и то робких, то смелых модуляциях голоса при этом будто борются стыд и желание победить его в новых реалиях взрослеющей девушки. Желая успокоить ее, Роза Максимовна... не стала пенять - пену взбивать, что вот уже дожили, что вата в дефиците, а - «конечно-конечно и мелочи все это» - встала, поспешила в процедурную, взяла там из шкафа два последние целые рулона ваты в упаковке, завернула (от любопытных глаз) в старый номер местного «Отечества», вынесла, подала. И чтобы помочь ей победить смущение, переключить внимание, поздравила ее со вчерашним «выступлением в поле».

-Это мы с Зойкой Зыковой спели там чего-то. Вера Васильевна попросила.

-Наверно папе приятно было?

-Не знаю. Там еще какой-то не наш был, за папой стоял. Как Андрей Болконский.

-Почему именно Андрей Болконский? - с улыбкой удивленного восхищения спросила Роза Максимовна, разглядывая Настеньку.

-Красивый и... гордый.

-Это Роман Николаевич. Архитектор из Орлова. У нас ночевал. И вовсе не гордый, - чувствуя, как... волна будто приливом нежным... - И ты ему очень понравилась. Он с таким восхищением рассказывал, с каким чувством ты пела про белоснежную вишню! А еще в восторге от твоего голубого сарафанчика. Такая, говорит, девушка замечательная. А еще ему кофточка твоя, вот эта, - тронула Роза Максимовна жабо у себя на груди, меж отворотами белого халата, - очень понравилась. Я вчера в ней в город ездила, ко главному врачу, так надевала, да вечером, за ужином в ней же. Ты - такая мастерица! А Роман Николаевич, он...

Ей хотелось еще и еще рассказывать про Романа Николаевича. Про то, что он вовсе не гордый, а — галантный, но на Болконского совсем не похож. И как они сидели с ним вечерком, и как она кормила его... И как утром сегодня на веранде... кормила... И какой он у них с Настенькой... к ним с Настенькой внимательный... Какой он у них!.. Но - не рассказала, а все с тем же переполнявшим ее ласкала взглядом девушку, что даже в какое-то мгновение заметив во взгляде ее уже совсем не детскую будто догадку, отчего она, Роза  Максимовна, так необычна сегодня... не стала скрывать этого... Да, она сегодня!.. 

Многое хотелось бы, да... Вот - прием. Да эта Малика еще...
Попрощались.

Настенька встала, держа пакетик с ватой перед собой, поблагодарила в смелеющей робости.

Провожая ее, Роза Максимовна опять восхитилась, как всегда восхищалась фигуркой ее: через год парням, да что - сейчас уже! - глаз не оторвать, девушкам - в ненависть, самой - в несчастье. Да в шестнадцать они разве это понимают?!

...По радио начали «любимые мелодии — по заявкам радиослушателей», и запели про ленинские горы - любимую песню какой-то бригады коммунистического труда в Донбассе. А ей бы минутку-две-три тишины бы, чтобы — никого и собраться с чувствами, да дверь из коридора широко растворилась и в кабинет вошел широкий человек.

Широким человеком, эпитет для которого нет необходимости заключать в кавычки, был... председатель Архангельского сельского Совета народных депутатов Анатолий Николаевич Лаптев. Местные остряки делали попытку из фамилии его сделать кличку, но почему-то не привилась. Широкое белое лицо с широкими черными усами, широкая грудь с вечно расстегнутым из-за ширины ее пиджаком, живот, распирающий рубашку полушаром, и крестец, отчего брюки сзади волнами хлопаются, но - ни уместной и понятной бы одышки, ни медлительности в движениях, ни другого чего по причине ширины бы.

-Доброе утро девочки! - поприветствовал Лаптев, отчего-то, как ей показалось, непривычно для него негромко-робко, и старательно прикрыв за собой дверь.

-Доброе, - кивнула в ответ Роза Максимовна, с сожалением после Настеньки меняя ту улыбку на «служебную». - Что-то вдруг с утра к нам советская власть? Наверно насчет ремонта посмотреть? Полы перестлать, заменить линолеум, крылечно новое...

-Как вы сразу - за рога! - воскликнул Лаптев. - Я беден хуже вашего. - Это кто у нас? - спросил, глянув на Малику. Роза Максимовна сказала, кто.

-Присаживайтесь.

Лаптев взял стул за спинку, подвинул к себе, чтобы поместиться, сел медленно, выпрямился, глянул с видом, когда... скрывают растерянность.

-И с чем пожаловали? Чем порадуете? - спрашивает Роза Максимовна, заметив.

-Да. Вот оно... Да, кабы деньги, так какой бы разговор, и бригаду бы нашли. Дел тут не так чтобы, - обвел Лаптев взглядом кабинет, думая явно о чем-то  другом.

-Какие-то проблемы?

-В-вот... да-а... презентик вам, - сказал Лаптев, будто спохватившись,  достал из внутреннего кармана пиджака «Аленку», положил на стекло перед ней и... задержал взгляд на ее грудях.

-Вы прямо балуете, - скрывая неприязнь деланным удивлением произнесла Роза Максимовна. - При наших голых полках? Уж не стряслось ли что?

-Да... в-в городе был на днях, так по случаю, - кивает отчего-то обрадованно  Лаптев на шоколадку и опять задерживает взгляд свой растерянный на грудях ее.

-Спасибо, мы ее сейчас вот - к чаю, - кивает, заметив, Роза Максимовна. - Слушаю вас. - Какой глазастый...

-Я хотел поначалу сразу в город, в головную больницу, да потом подумал, все равно потом - к вам направят, когда потом — лечение.

Замолчал, а она не торопила — покрутись на сковородке, раз такой глазастый.

-Так вот... оно... вроде и... кхм... как говорят... э-э... самому не видно и показать стыдно, - с трудом, но бодрясь, выговорил Лаптев.

-Пойдемте посмотрим.

Она встала уверенно, повела решительно вконец заробевшего представителя власти в процедурную, и Малика слышала через закрытые двери:»Пожалуйста, Анатолий Николаевич, сюда вот... Брюки, пожалуйста... Локтями на кушетку обопритесь... Локтя-ами. Посмотрим...» - Молчание. -  «Да-а дела у вас, надо сказать...». «Запустил, конечно. Давно бы надо...». «Малика! Зайди-ка!»

Малика встала, поправила шапочку, тронула за ушками пышную прическу, пошла, предвкушая уже... невозможное, и Роза Максимовна, тоже предвкушая реакцию ее, девочки с Кавказа, входя в образ преподавателя в ее училище и не щадя... не пациента, а этого конкретного Лаптева, чувствуя сейчас над ним власть полную, в отместку за «глазастость» его прочла Малике... лекцию на две, а то и три минуты о «наличии переходной стадии заболевания из начальной формы в хроническую». Намеренно играя своим правом на «медицинский официоз» и не щядя ни мужского самолюбия, ни достоинства человека власти, она сыпала профессиональными терминами о воспаленных геморроидальных узлах по анальному кольцу, кровяных выделениях при дефекации и, «если срочных мер не принять, жди выпадения прямой кишки, а это уже оперативное вмешательство, поскольку выпадающая кишка не вправляется...»

А еще эта «картина» по какой-то ассоциации вдруг представилась ей совсем не в медицинской «плоскости». Ибо необъятная «плоскость» зада и необъятных дебелых ягодиц с волосяной локализацией в центре являла собой образ совсем «аполитичный»! Засиде-елась советская власть! Как их папа всех ненавидел! Два уж срока сидит, вот и насидел. Так по  власти и геморрой! Спросить у Малики, - если знает, - как на чеченском у них этот длинный висячий skrotum в седых кудерках?

Впрочем, мысли эти ернические занимали ее лишь мгновение и оставили осадок грусти.

Велев Лаптеву одеваться и позвав Малику, Роза Максимовна оставила его, пошла к себе вписать в медкарту направление к хирургу, поскольку проктолога в городе нет, и тоном решительным, как приговор, громко ему сквозь прикрытую дверь:

-С этой минуты, Анатолий Николаевич, спиртного - ни капли, если беды себе не хотите!

И когда широкий Лаптев, смущенно охая и соглашаясь уже на все, прикашливая и торопливо бормоча извинения и благодарности, взял медкарту свою и вышел, она, уже забыв его, обернулась к окну, замерла, отдыхая взглядом в переливах солнечных бликов в зелени скверика; а женщина над головой, в радио, по голосу тоже уж не юная, грустила в одиночестве:

… что я больна не вами,
Что никогда тяжелый шар земной
Не уплывет под нашими ногами.

-Малика, поставь, пожалуйста, чайник.
Малика ушла в процедурную. Она встала, повернулась к окну, руки в кармашки халата вложила...

...И не краснеть удушливой волной,
Слегка соприкоснувшись рукавами.
Мне нравится еще, что вы при мне...

Каждое слово, каждую нотку она уже...
-Здесь чая осталось очень мало.
-Завари, сколь есть.

...Что я не Вас целую.
Что имя нежное мое, мой нежный, не
Упоминаете ни днем ни ночью - всуе…
Что никогда в церковной тишине
Не пропоют над нами: аллилуйя!

Каждое словечко,
каждую нотку она с нежной страстью выдыхала-проговаривала - ему,
и в глазках уже...

Спасибо Вам и сердцем и рукой
За то, что Вы меня - не зная сами! -
Так любите...

...И в глазках горячих...
...Солнечные блики за окном колыхнулись в зелени всплыли сквозь слезки размазались блики горячие солнечные слезки...

...за мой ночной покой,
За редкость встреч закатными часами,
За наши не-гулянья под луной,
За солнце не у нас над головами...

Каждое словечко, каждая нотка из самых сердечных глубиночек - ему и для него и с ним будто с дыханием и вовсе он у них с Настенькой не гордый и вовсе он у них не Болконский совсем такая смешная эта девочка Настенька...

-А это кто был, мужчина толстый? - в приоткрытые двери.
Не ответила.

Платочек достала из кармана, слезки горячие счастливые грустные тронула -  блики солнечные в зелени, как прежде...

-А ему теперь что - операция?
Не ответила
Грустно так.

За стенкой тихо рокотал чайник. Кончились песни по заявкам, начались последние известия. В Краснодарском крае дожди, а он сейчас там, на косогорах. У конюшен. Она знает. Там юный соснячок, всем солнцам открытый, и она ходит туда за рыжиками. А он сейчас меж сосенок ее наверно с картой в руках ступает осторожно по косогору, хоть и не круто там, но - осторожно, а Михаил-строитель с кольями - за ним; и куда Роман Николаевич пальчиком сверху укажет, тут он в траву на колени и падает - колышек вбить. Говорил, на час ему  там, не больше. А потом увезут к электричке, и - уедет.

Такой милый!
Так тепло с ним.
Уютно рядышком.
Обещал билеты в театр и позвонить.
Она будет ждать.
Она умеет.

9.
Обычно бани бывают по субботам, но ради такого дня, пусть и пятница, Алексей Поликарпович сделал исключение. И не потому что народ, который сейчас начнет собираться, так прямо в очередь к тебе на полок, а - для порядка. При бане — веселее. А и народ-то какой, - родня. Что она — бань не видала? Хотя оно, по правде сказать, таких бань, как у него, чтобы «по черному», теперь на все село всего три. «Белые» у всех, у кого и с прибамбасами, а у него по-старому, по-русски, чтобы — дух!

Он стоял на коленях на полу перед топкой и набивал ее «Правдой» и «Отечеством». Чтобы огонь потом взялся бойчее, он перед тем как смять в рыхлый ком, каждую газетину разворачивал, и в глаза лезло разное:»Даёшь привесы!», «Мыслить по-новому!», «Бонитировка скота - дело партийное!», «Социалистическая идея и революционная перестройка». И посередке - «меченый» при галстуке. Перестройка у них! Мать их!

Поверх мятой бумаги лучину уложил - потоньше от смолистого полена нащепал - и только спичку шшуркнул да поднес, как пламя заплясало. Дождал, пока займется, мелких полешков из-под лавки добыл да устроил поверх лучины шалашиком. А как горка камней в черной саже начала сочиться белым дымом из щелей, а пламя лизать дно семиведерного котла, поднялся, поспешая, с колен, выдернул забытую тряпичную затычку из дыры в потолке, двери на волю распахнул пошире и вместе с холодным сизым дымом, в слезах и  надсадно укашливаясь, вывалился через порог на волю, где чистый воздух и белый свет.

Через минуту он сидел, закинув ногу на ногу, на широкой, во всю банную стену, лавке и курил свою «Приму». Кому бы стороннему скажи молодому, что ему сегодня пятьдесят пять, он бы... Не то, чтобы не поверил, а подумал бы, что, оказывается, пятьдесят-то вон какие разные бывают. Одним - «уже» и, как в той байке, «спина колесом, зато грудь впалая». А Алексею Поликарповичу - «всего-то еще», и вполне он себе молодцом! В его годы деревенский мужик на картошке с салом жирком уж оплывет, а он даже на лавке сидящий строен и осанист — любо глянуть. А то, что волосики уже жидковаты и серебрятся даже в тени, так это не в минус, а — в достоинство. И лицом не то, чтоб суховат, а этакая правильность черт и выразительность. И седые бровки - в суровый разлет. Только то и портит, что... кожа по горлу, от подбородка под самую грудь наросла и когда он говорит или повернет голову резко, болтается и годы выдает. Он сегодня утром выбрился гладко, чтобы «выглядеть», рубашка на нем в серую клетку повседневная, штаны тоже «под всякие случаи» - пока. На свинарник сходил, указания раздал, баню затопил — все у него по плану.

Покуривая сейчас в косой тени бани, слыша как потрескивает сзади под котлом, он с выражением, говорящим будто, «не забыть бы чего на завтра», глядит вправо на залитую солнцем усадьбу, где шагах в двадцати по зеленому лужку, у края ржаных полос стоит сын. Он все еще без рубашки, загорает - этакий спортивный-мускулистый - растирает в ладони колосья, отправляет зернышки в рот.

Стукнула слева дверь в ограду. Юрка-внук босиком и в плавках - джинсы и кеды сохнут вон на тыне - вышел с белой березовой чуркой в руках на животе, поставил в сторонке от стола, перед дедом, в нескольких шагах.

-Это зачем? - не понял Алексей Поликарпович.
-Штатив сделаю. Для автоспуска, - говорит весело Юрик.
-Во-он чо.
-Сейчас еще одну.
-С пупу не сдерни!

Побежал обратно. Ручки-ножки худенькие, головка под солнышком солнышком. Хлопотунчик! Дедова радость!

Сын подошел, щурится на солнце, зернышки грызет, колоски шелушенные на ладошке держит, говорит, лукавенько этак улыбаясь:

-Урожайность-то так себе. Колос-то пустой, считай.

-Обычная. Где-то под тыщу центнеров, - говорит отец, спокойненько этак, уверенно.

-Это что — в пересчете?
-Ну да.
-Неплохо.
-Жить-то надо. Андрюху поддожидываю. Обещался.

Стукнула дверь в ограду. Думали, Юрик со второй чуркой, а тут - Любовь Ивановна в длинном красненьком, в синенький цветочек, платье повседневном. Простоволосая. Личико кругленькое, белое, черты мягкие и рот этак чуть приоткрыт, будто только что спросила у кого-то о чем-то и ответа ждет. В руках клеенка желтая на стол, в несколько раз сложенная. Ей тоже уж под пенсию, но  на ход легкая. Заведует в Архангельском сливным пунктом. Она тоже сбегала на часик по делам своим, молоко от частников приняла, на ферму сдала и теперь свободна. Подошла, глянула на чурку против бани:

-Это чо?

-Внук кудесит. Тебя фотографировать хочет, - говорит Алексей Поликарпович.

-Ага, лохматую меня! - И сыну, клеенку ему подавая. - Дай-ко помоги-ко.

Алексей Поликарпович заметил на это меж затяжками, мол, не рано ли «со столом», мол, пыли с улицы налетит, да посчитала бы, хватит ли посуды, да не забыла бы сока вишневого. А Любовь Ивановна, расстилая с сыном клеенку, на это присоветовала мужу «лучше думать про чо свое», стала его дела перечислять, и получалось, что их у Елексея Поликарповича, и то самых срочных, до ноября, «под белые мухи». Алексей Поликарпович нашел ее программу очень общирной, сегодня неуместной; и Константин Алексеевич, помогая матери, с удовольствием слушал этот их обмен мнениями, ни словом, ни звуком единым, однако, не переходящий ни на волос «за грань», а все выходило у них так уважительно, на таких легоньких бережных подколочках, и будто им в радость сыну показать, как друг с дружкой надо жить, чтобы ладом.

Они бы, может, еще поиграли в этот «театр примерных родителей», да Алексей Поликарпович вспомнил про топку, встал и пошел подкинуть дровец, и Любовь Ивановна уже обернулась, чтобы пойти в дом, да в эту минуту дверь в ограду растворилась, и из тьмы ее вышагнула через бревнышко-порожек... сватья, а за ней и сват, приехавщие из Белоцерковска на автобусе.

Ольга Петровна, теща Константина Алексеевича, в голубом легком жакете и черной юбке, с укладкой волос в форме дыни на затылке, в очках и с золотым кулоном на груди, выглядела строго и празднично. Она была «англичанка», то есть преподавала английский в одной из городских школ, следила за фигурой под образ «инглиш-вумэн» и выглядела заметно моложе его матери, хоть и была одних с ней лет. Выражение лица ее в эту минуту было такое, будто она не в деревне к родне у бани вышла, а в шумный класс явилась и вопрошает:»Это что это вы тут?».

Валерий Петрович, супруг ее, должно быть, с работы прямо — сюда. Он директором в профтехучилище и явился к свату, как он обычно шутит, в своей «рабочей спецовке»: темно-сером, в черную полоску, костюме, малиновой рубашке, синем, в мелкий ромбик, галстуке и при своем высоком росте и вытянутом костистом лице имел вид хоть должностью и «не отягченный», но взглядом будто спрашивал:»Слушаю вас внимательно».

Сватов ждали, они были в главных гостях, и Алексей Поликарпович, едва заслышав шум и первые приветствия, вывалился с клубом дыма из предбанника. И конечно, пошли тут разные «охи», «ахи», рукопожатия, восторги, вопросы про здоровье, про дорогу и прочее подобное. Да где Нина, что не приехала? Ах — Ванечка? Орви? Ну, это — ничего! Нинка вон сама, когда в садик ходила, так вечно... Да жаль, конечно, да то да сё, как оно бывает в первые минуты встречи родных, когда не виделись порядком.

Константин Алексеевич не перебивал «старших», не мешая им выговориться, и его опять охватило то знакомое чувство, когда будто совестно за своих и жаль тестя с тещей. «Сватуются» они уж пятнадцать лет, и пора бы этой грани исчезнуть, но как сойдутся, так родители в первые минуты будто кролики перед удавами: начинают «тушеваться», выбирать слова и «демонстрировать манеры», ибо по выражению матери, «они ведь городские да ученые, а мы чо?». И вынуждают «городских да ученых», как сейчас, бросать свой педагогический багаж и такт, чтобы показать, что Белоцерковск такая же столица, как курица - птица, а они - «такие же простые». И в подтверждение этой «простоты» Ольга Петровна, у которой дома ничего, кроме герани на окне, сейчас сделала вид, будто ей интересны огородные заботы сватьи и даже секреты сушки лука. А Валерий Петрович старался беседовать со сватом «по-простому», подначивался под его жесты, подхватывал «его» темы, курил не болгарский свой «Опал», а его ленинградскую «Приму» и позволял себе иной раз хоть и печатное, но «крепкое словцо».

Когда этот «визитный момент», было, иссяк, и Ольга Петровна высказала Любови Ивановне живейшую готовность пойти «переодеться во что-нибудь» и помочь со стряпней, Алексей Поликарпович заметил, что сегодня есть повод выпить не только за него. И с видимым удовольствием и предвкушая, какой шок это вызовет, сообщил сватам, что блудный сын их возвращается в отечество, в смысле - в «Отечество» и в понедельник уже выходит на работу в старую свою должность зама.

Шок получился. Ольга Петровна и Валерий Петрович от такой новости, сулящей перемены не только в судьбе зятя, но и дочери, а значит и их, деда и бабушки, поскольку внуки будут «при них», что называется, «насели» на зятя с вопросами. И Константин Алексеевич, боясь, как вчера «вспугнуть птичку», желая и сам, но пока в общих чертах, сообщил, что да, вчера буквально и самому в неожиданную новость, но в понедельник он идет на беседу к первому, а уж там, позднее все прояснится.

Впрочем, скоро Валерий Петрович и Ольга Петровна, Костя и родители его сошлись во мнении, что предстоящий обратный переезд, то есть возвращение молодых Некрасовых «в свое стойло» - новость замечательная, но не какая уж больно вселенская. Тем более, что «обещано с жильем». Валерий Петрович, зная ситуацию в городе, предположил уже, что могут быть варианты в доме швейной фабрики или мясокомбината, которые обещают сдать под Новый год. А то, что подождать придется, «перебиться», так это совсем не вопрос, поскольку третья, Нинкина, «девичья», комната у них все равно пустует, и занимать ее можно хоть завтра, хоть ему одному, хоть всей семьей - в тесноте не в обиде да и временно.

Потом Валерий Петрович стал выспрашивать у зятя, кто такой характером новый первый Бортников, успевший за полгода «взбаламутить умы» всего городского директорского корпуса. Любовь Ивановна и Ольга Петровна, оставив мужиков «болтать попусту», пошли в дом  за посудой и «Юрку поймать да накормить». Алексей же Поликарпович, не желавший сегодня ничего ни говорить и ни слышать о делах, сообщил, что у него «есть предложение». Валерий Петрович заверил на это, что у него «нет возражения», и Алексей Поликарпович вынес из предбанника и устроил на конце стола припасенные на такой случай бутылку самогона, три стопочки, литровую банку соленых огурчиков и полбуханки ржаного хлеба.

Появление самогона вместо водки и Валерий Петрович, и Константин Алексеевич восприняли вполне одобрительно. Не потому что водка сейчас по талонам да поди их еще и отоварь, а отоваришь, так можешь нарваться на такой «ацетон», что «мозги расплавятся». А потому что у Алексея Поликарповича, точнее - у Любови Ивановны, своя «хитрая» система очистки на дубовой коре, что «первачок» у нее, «как слеза» и никакого сивушного духа.

Выпили «по махонькой» за встречу. Валерий Петрович, хрустя огурчиком и с видом «слушаю вас о-очень внимательно» принялся нахваливать и крепость, и «полное отсутствие запаха», и свата, «то есть сватью», за «за талант». Алексей же Петрович возразил на это, что таких талантов здесь полсела, а истинный талант так это у парторга, у Сеньки Боброва, который по какому-то там рецепту то ли от бабки, то ли от прабабки, гонит натуральный ром, но рецепт - зараза! - не выдает.

Выпили еще «по махонькой», принялись Горбачева ругать за глупость его с сухим законом, порубленные в Крыму виноградники, и многим бы  - не гляди на ранги! - вершителям народных судеб досталось, не раздайся сзади, с дороги за усадьбой негромкий, но натужный шум. Все трое обернулись в ту сторону, за угол бани, и увидели как справа, из-за огорода с соседской картошкой, выползает по дороге «Сибиряк». Неторопко движется, переваливается, взрёхивает на дорожных ямах.

-Вот и Андрюха! Поди-ко открой ему, - скомандовал обрадованно Алексей Поликарпович сыну - Не проману-ул!

Константин Алексеевич поспешил по лужку и меж засеянных полос на тот край усадьбы, развел половины заборин из жердей, встал в сторонке. Комбайн, прокравшись по дороге, сбавил ход, повернул медленно, аккуратно «вписался» в раствор, пророкотал мимо с шумом, звяком цепей, стуком суставов старого «бегемота полей» и, словно мозгами своими железными зная, что ему делать и на манер завсегдатая, не сбавляя хода, включил мотовило и в половину минуты прополз по правой от себя полосе ржи, оставив короткий «бобрик» стерни, выбрался на лужок у бани и замер.

В эту минуту два свата, поспешая, вынесли из предбанника палатку, и расстелили на траве слева от комбайна. В утробе его зашипело-зашумело, и из выгрузного шнека повалилась, пульсируя, струя зерна. Пологая горка его на палатке росла, расползалась, зерно все валилось и валилось бесконечно, и когда гора его скрыла под собой не только края, но и углы палатки и много зерна растеклось уж в траву, шелестящий шум, а с ним и зернопад прекратились, из кабины высунулся в дверцы комбайнер и крикнул сверху Алексею Поликарповичу:

-Пустой!

Алексей Поликарпович вскинул руки «крестом», кивнул глубоко-одобрительно, комбайнер исчез из проема дверец, сел за рычаги, развернул осторожно комбайн, подпятил его задом к куче зерна на палатке и... завалил ее соломой из необъятного чрева своего, и получилась гора в человечий рост. И все это действо и гора, и комбайн окуталось облаком золотистой в полдневном солнце пыли от соломы из соломотряса, пропитанном хлебным запахом поля, бензина, перегара масел старика-»Сибиряка». Потом комбайнер, коим оказался… сосед Дорофеев, сбросил обороты до самых малых, вышел из кабины, поправил, чтобы не болтался угол косо притороченного к фаре красного знамени,  полученного вчера, спустился к «зрителям». Алексей Поликарпович на правах хозяина пригласил Дорофеева к столу, налил самогону в граненый стакан до «венчика», добыл вилкой огурчик из банки, подал  Дорофееву, воскликнул, довольный:

-Ну вот, опять живем!

-С юбилеем тебя, - сказал Дорофеев, кивнув и выразив здоровым правым глазом важность момента, осушил стакан в несколько глотков, кивнул в сторону кучи. - Мой те подарок.

-А вторую-то загонку? - спросил подошедший Костя.

-Чо с пустым-то бункером. Это уж вдругорядь, - ответил отец в резон ему.

-Вот именно, - согласно кивнул Дорофеев, хрустя огурцом с видом главного тут. - Чо у нас - мало этого добра?

-Тогда урожайность-то ничо получается, приличная, - говорит Костя, с деланным веселым удивлением окинув взглядом «хлебное поле» отца.

-Ак ведь ты грамотный, так считай, - говорит с видом главного тут Дорофеев, хрустя огурцом. - Ширина загонки пять метров, под мотовило с запасом, длина - десять, да две загонки - это сотка. В бункере девятьсот килограммов. Два бункера на сотку - ак вот и считай. Таких намолотов и в Америке нет.

Костя слушал с вежливой улыбкой и скрытым любопытством и интересом, как этот одноглазый алкоголик, которого не далее как утром сегодня с похмелюги после вчерашнего выворачивало и полоскало, как он страдал-мурявкал на все село, учит его, заместителя председателя районного комитета народного контроля, считать урожайность на ворованном зерне. И как невдомек ему, что есть вещи, о которых лучше молчок в тряпочку, да, видно, все «чуры» уже пропиты. И чтобы не с темы этой увести, неприятной и к отцу примешанной, а… себя уже вернуть в атмосферу юбилея, заметил, обернувшись в сторону комбайна:

-Смотри-ка, Ленин-то как сокрушается.

Все обернулись тоже и увидели, как угол косо прикрученного к фаре на кабине знамени, должно быть от вибрации и ветерка, опять вылез из-под проволоки, и вождь в самом деле уж очень  сокрушенно качает  изогнутым на складке желтым ликом, глядя сверху на кучу соломы с тонной колхозного зерна под ней.

-Недоволен чем-то, - допустил Алексей Поликарпович.

-За что боролся, - пояснил Валерий Петрович. - Землю - крестьянам, хлеб - народу.

-Мы сейчас все это пленкой укроем, мало ли дождь - вон небо-то мажет. А завтра нам с тобой, Костя, вон работа в ограду зерно перетаскать - да на сушку развалить.

После этих слов Алексей Поликарпович сходил в предбанник, вынес оттуда цилиндрик из газеты всем знакомых форм и отдал Дорофееву, спросил: кивнув на бутылку и пустой стакан на столе:

-Еще?

-Не. Душа меру знает, - решительно мотнул головой Дорофеев. - Мне еще вона!

Через минуту «Сибиряк» налегке укатил с усадьбы, свернул на дорогу и запылил на новое поле. Константин Алексеевич,  закрыл за ним жердяные ворота, направился к дому. Шагая по полоске зелени меж «побритой» правой и оставленной под обмолот левой загонками, щурясь от бьющего прямо в глаза не столь уже жаркого, как вчера, а сквозь туманную дымку солнца, он в тихой радости думал о том, как хорошо опять оказаться дома, где спокойствие и мир, все как вчера, как всегда, - вечно.


10.
А в эти минуты Роман Николаевич скучал на вокзале в Белоцерковске. Впрочем, это со стороны лишь глядя и мельком, можно подумать так, а спроси... А лучше сейчас к нему не подходи. Потому как...

Потому как... 
Ему не до вас.

Если по делу, все вышло по варианту худшему, - колхозному. Инженер ты строитель - ага! Ни треноги у тебя, ни «стекляшки». В поле ты вышел - ни обнулиться. В житье - одна линейка. И вся камералка у него - в голове! О «полетке» и говорить нечего. В графиках заложений - на косогорах тем более! - он вообще не шарит. Уж не говоря там о тангенсах углов к горизонту, промиллях. Там формулы вообще трехэтажные. Ну, походили - стыдоба! - глазами постреляли на «плюс-минус трамвай».

Но главный-то смех! Инженер ты строитель колхозный - придумал «посадить» конный двор на косогор. Уклон там градусов где-то пять, терпимо, но посредине плана - ключи! Водоноска, она на холмистой местности непредсказуема. В траве-то высокой, может, не заметил бы, да пока лазил там, поскользнулся на сырой глине да упал левым боком. Пошли в конюшню отмываться, и весь рукав сейчас, и пола пиджака, и штанина от ремня до туфли сырые, до города не высохнут -  ноге холодно, неприятно. Посмотрели другое место, на холме. Строитель только ходит да мычит:»Подумать надо». Да чуб поминутно на башку закидывает. Обрежь его, не мучайся. А этот, который конюх, как его, Васятка кудрявый, охает да ахает:»Ой, на горе продувать будет! Ой, лошадки мои замерзнут! А там, на косогорчике-то, в затишке бы. А ключи? Так - поилку большую. И водичка чистая, полезная». Короче, ни к чему не пришли. Хотя, ему-то, Роману Николаевичу, как-то до лампочки. Тебе ведь, чубатому, портянку рисовать, а он свои мнения высказал.

Жаль еще - работы там ему было на час, не больше, а проползали три с лишним. Да пока в конторе потом все же обсудили главные моменты по «привязке» фундаментов все же на горе, как он предлагал. Да пока в партком заскочил, к Боброву, поблагодарил «за приют и уют» и еще раз пригласил в Орлов, в гости. Обещал «изучить» репертуар, позвонить и, если что подойдет, купить билеты в театр на любую субботу. Иван Игнатьевич, председатель, решивший сегодня «ладно, перебиться», велел водителю Володе отвезти его, Романа Николаевича, в город, к электричке, а чтобы машину «впустую»(!) не гонять, подсадил еще кого-то из конторских - в банк и сельхозуправление.

И что? А то, что сейчас уж начало четвертого, и дома он появится дай бог к семи.

В Белоцерковске он не бывал лет уж семь, и этот новый трехэтажный вокзал, «посаженный»... тоже на косогор, в первую минуту, как вошел, вызвал впечатление «архитектурной патологии». В смысле - по организации пространства, когда этажи в своих плоскостях... разнесены по продольным осям в два уровня! И вот сидит он сейчас на диване на «условно втором» по отношению к «условно первому» под ним этаже и видит перед собой и «на пол-уровня» ниже центр второго, «условно первого», с выходом на привокзальную площадь. А выше и над ним - «условно второй», который по отношению к «его» этажу «условно полтора», а к «условно первому» под ним это будет - «два с половиной». И все эти «условные половины», связанные лесенками-консольками, глаза поломаешь озирать. Это может только какой-нибудь Крюков, когда не по-людски, а с переподвыподвертом!..

До электрички минут двадцать, билет «от колхоза» у него в кармане, и можно бы отдаться нирване, да когда у тебя бок весь сырой и холодный, так и на душе «перевыперд». И что бы не так? Спал нормально, встал не рано, завтрак, ну упал на косогоре, но... Предчувствие какое-то... Или зародыш будто какого-то... Будто... предчувствие отчаяния.

Встал, взял портфель, ушел к высоким окнам. Однако, - заносит. Небо какое-то молочно-белесое и солнце вон справа - едва сквозь мглу. К дождю. Пора бы.  Внизу пути, платформы, вдали грузовая площадка - красная кранбалка ползает медленно, подает мужикам в вагон березу. Ведь нормально съездил, своё дело сделал, отгул заработал, - тогда что?

...Баба в небе на всю станцию и на весь мир вдруг закричала по громкой связи про маневровый тепловоз на седьмом пути - быть осторожным! - многочисленные эхо друг друга облаяли...

Может, на себя досада? За вчерашнее. Хвост распушил, как павлин. Так, вроде, особо и  не пушил.  Ага, - пожалуйста, товарищ я из области! Ах, право у меня на фанаберию! Да Горбачев еще ворота - нараспашку! Ах, юным соколам - на Барселону! Какая Барселона?! Куда ему - вперед?! Ну да - пофрондировал перед колхозниками, а уж перед самим-то собой... Нет, он в «чертилке» свое дело знает, хотя на ролях, признаться... пятнадцатых. А что секретарь парткома, так это скорее в минус, нежели в плюс. Язвы да подколки, да в дни зарплат колотушка - взносы  выколачивать. Тогда - что?

Вернулся на диван, сел на «свое» место, портфель поставил рядом, ноги вытянул. Левую на правую закинул, чтобы штанина скорее сохла. Перед ним и ниже, на «условно первом», широкие двери стеклянные на привокзальную площадь почти не закрываются: народ на электричку наверно прет - пятница, а там два выходных. Входят, в очередь становятся, и хвост ее уже по залу отрастает...

Вот длинный «крендель» с девушкой-шпунькой - непонятно, как целоваться. Толстая бабка с внучком лет семи. У мальчика сильные очки-окуляры, и глаза сквозь них огромные. Вот пара вошла. Мужчина средних лет с черным «дипломатом», придержал двери, пропустил женщину, жену, наверно, с черной сумочкой в блестках застежек. Вошли, обогнули очередь, встали посреди зала, стали глядеть на табло с расписанием. Оба стройные, элегантные - не здешние. Спины прямые, в позах - достоинство на грани  презрения ко всему. На мужике костюм-тройка, брюки-стрелочки, тронешь - порежешься. Рубашка белая, галстук синий, туфли черным лаком - профе-ессор! Лет - под сороковник. Сама, хоть тоже не лань уже юная, но - костюм брючный цвета какао, под шеей на белой блузке - кулон, в ушах - клипсы. Краси-ивая, стерва! И в движениях головы, рук и вообще... чтот-то такое… такое… с-смелое, неза-висимое, свойственное «оленеводкам» со стажем. У которых «оленей» этих - кораль. А главный «олень» - рядом. «Дипломат», «профе-ессор», костюм-тройка, в табло пялится, а рога - глянь - такие ветвистые… В табло насмотрелся, зал ожидания взглядом обвел с презрительным этаким превосходством, будто перед ним свалка мусора. И при этом по нему, Роману Николаевичу, не скользнул даже, а - мазнул краем глаза, будто по ветоши.

Вот таких вот он, Роман Николаевич, не то что не любил, а ненавидел органически. Может быть, - да. Может, у него с детства комплекс обделенного, которому надо выцарапываться. Да. Он согласен. Но ты то, «олень», тоже когда-то на горшок ходил, и мать сопли тебе подтирала! И если копнуть, - еще неизвестно!.. Неизве-естно еще!.. Не надо!.. Вот таких вот он - просто органически! И баб они находят! Где берут?!.. И на каких-то они себя мнят Олимпах где-то там, в заоблачных! А он сегодня проснулся у озера в тумане и запахах болотной ряски под крик петуха в вонючем хлеву!.. Вот за это он, Роман Николаевич, вот таких вот...

А и ненавидел просто!..
Встал, отвернулся, взял портфель, ушел к окну, чтобы не видеть...
Ничего-о.
Мы еще посмотрим. Кто тут пассажир и кто тут машинист.
Посмо-отрим.
Не надо

-Извиняюсь.
Обернулся. Мужик лет... под пенсию, высокий, крепкий, седой весь, стриженный коротко, взгляд вопрошающий...
-Слушаю вас.

-Видите вон - милиционер, - сказал стриженный и взглядом указал вниз, в сторону вокзальных дверей, где посреди этажа «условно первого» стоял, расставив ноги циркулем, длинный тощий парень в форменке.

-И что?

-Ну вот какой из него охранник? В него плюнь и переломишь. А случись что. Например, драка. Или вор угол завернет. Он ведь тут один. Один-то что он? Что это за охрана общественного порядка?

-А... нам-то с вами?.. - не понял Роман Николаевич.

-Э-э, не ска-жи-ите, не ска-жи-ите! - вдруг приблизил к нему незнакомец  толстое свое и явно небритое как минимум пару дней лицо и, будто метрономом широко и решительно-отрицательно замотал белым указательным пальцем почти перед носом у него. Он всю жизнь в охране служил и «литерные» даже поезда сопровождал, так что он в охране объектов большой дока. Однажды он лафет какой-то военной установки в ракетную часть сопровождал, так чушка эта весила тонн наверно двадцать, и вот он ее и...  охранял. Мало ли. Народец-то у нас, знаете... Мало ли... Имущество военное, все-таки, секретное...

Стриженный мужик все говорил и говорил ему зачем-то и длинно-подробно о том, какие объекты он охранял за, похоже, целую жизнь в охранниках; а Роман Николаевич глядел в его толстое небритое лицо и думал, вот это у него пока социопатия или уже начало «пограничья»? Может, у него уже это, с когнитивом что,  может, начальная стадия сдвига. И на всякий случай, пожалуй, осторожно с ним и подальше.

В эту минуту объявили электричку. За спиной, в зале - волна оживления, народ потянулся на перрон. Роман Николаевич сухо извинился, взял портфель и поспешил вниз, убраться подальше о этого «охранника». Да не дай бог еще увяжется да подсядет - языком чесать, слюной ему в ухо брызгать до Орлова.

Вагон полупустой, однако. Место нашел в середине поудобнее, чтобы правым боком к стеклу привалиться и ноги вытянуть: штанину сушить. Хотел портфель на полку кинуть, да вспомнил про бутылку, парторгом подаренную. Хоть и закупорена хорошо, а просил «только вертикально». На диванчик напротив поставил.

Сначала какие-то склады плыли, грязно-рыжие путейские постройки, домики окраин, мост через Белую, здесь широкую. По склону высокого глинистого берега белыми кирпичными буквами крупно - «Слава КПСС!». Мост кончился; ускоряясь, полетел назад лес, и надо настроиться на час сорок...

Что-то сегодня...
Что-то как-то...
Будто он сегодня какой-то...
А какой?
А будто... - большой.
Да - большой.
Будто - подрос.
 А вчера будто... маленький был.
Не маленький, а — меньше как бы.
Вот именно.

Вчера в это время, когда председатель вез его в село, он не такой какой-то был. А сейчас - будто подрос. И будто налитой такой, как аналитик. Серьезный такой будто. Ответственный за что-то. Удивительно. Никогда, вроде, раньше чувства такого... Нет, по работе, за свое, он ответственный. А сейчас - по-другому как-то. Причина? Причина только разве... Та разве и может быть, что - да, эта, Роза Максимовна. Розочка. Странный какой-то образ остался - впечатление...  единства контрастов. Не понять даже, кто она скорее - Роза или Розочка?

...Седой «охранник» с большой черной сумкой появился сзади, прошел мимо, его не заметив, устроился через купе наискосок. Перед ним затылками к нему, Роману Николаевичу, мужик в клеенчатой фуражке и баба в пестром платке. Муж с женой, даже сзади видно, - босота из деревни.

...Да, Роза эта. Роза Максимовна. Она, с одной стороны, да - Роза, в образ ее «рычащего» имени. У него от дома до «чертилки» две тысячи сто метров. И он уже семь лет эти «две сто» утюжит  утром и вечером, но ни разу не видел женщин ее возраста и даже моложе, и ни в конторе у себя, ни на корпоративах таких «общеклассических» форм - совершенных и как бы «типовых проектов», из которых потом природа и Боженька создают «частности».

Она вся будто... базовое совершенство во всех больших и малых и даже микро-линиях фигуры и лица, для чего уже затасканное слово есть - точеная. И с этим она - Роза. Да еще прическа эта «обкомовская», какая-то больно уж официальная.

-...А вот так не надо думать, не на-адо! - сквозь шум в вагоне заявил «охранник», махая пальцем перед носом мужика в фуражке. - Глаз да глаз!..

Привязялся. Банный лист. Ну разве то и «отклонение», что коленочки чуть полные. Только - чуть. И - кожа! Никогда и ни у кого еще не видал он такой чистой, молочно-матово-белой кожи в нежно-розовых оттеночками на щечках, ушках и носике. Лобик, шейка, ручки... Да - ручки! Такие маленькие ручки, будто у девочки.

-Так я ту лафетину ракетчикам - в целости. Примите, ребята...

Идиот. Глаза круглые, стамые. Наградит же природа! А на улице - ветер. Вон - березы кронами колышет... У баб, то есть - женщин ее возраста, у иных такие - да у многих -  грабли мосластые, а у Розочки - глаз не оторвать. Такие девочкины... И все в ней, ну все - ни «мушки», ни бугорочка, будто шлифованное. И в этом она - Розочка и прелесть. Но эта прическа ее и укладка, и цвет - все такое официальное, и мажорность эта... Красиво, но как-то... не женственно. И, кстати, не идет к ее бело-голубому костюмчику. К нему бы волосы кофе со сливками или белые, лучше - золотистые, с рыженьким отливчиком, тогда бы и клипсы янтарные в ушках в тон бы и в образ тепла и уюта. Вот тогда бы - совсем жемчужинка...

-Билетик ваш?

Контролерша в форменке с сумкой на груди, руку из-за левого плеча его тянет. Забылся. Из нагрудного кармашка пиджака вынул бурый картонный прямоугольник, подал. Щелкнула компостером, вернула, пошла дальше. «Охранник» удостоверение достал, развернул, показал с видом человека «при корочках» и... привязался:

-А почему, ну-ка, вы без охраны? Как - без охраны?! Да мало ли что?! - Глаза  круглые, шальные, рот разинут...

Контролерша молча хотела пойти дальше, да «охранник» ее... за рукав ведь  схватил, воскликнул:

-Нет, вы все-таки поставьте вопрос перед управлением железной дороги!..

Бедная блондиночка-девушка, видать, из очень вежливых, уже не знает как... Как банный лист!..

Оттряслась. Ужас! Весь вагон уж на него, как на идиота... Уродство природы.

...А за окном - заносит. К дождю. Давно бы. И кстати, любопытно еще! Вот он, неожиданный гость, молодой и... ну да - красивый, почему нет, красивый он, и она, молодая - где-то его возраст - и красивая. Очень. А ведь ни единой минутки, ни мгновения и вечером вчера, и сегодня утром не играла. В смысле в тот самый «театр амурчиков». Ни словом, ни жестом, ни взглядом бы, ни звуком бы «томным» - ничем решительно из «бабьего набора». Кому-то это льстит, но только не ему. Ему - не надо.

-Без охраны, брат, в нашей жизни - никак. Я всю жизнь в охране...

Про-ва-лись! Он даже на охранника этого не глянул, встал, портфель взял, ушел в другой вагон, устроился удачно, на первом диванчике с конца, спиной ко всем, чтобы никого не слышать и не видеть. Окно тут только узкое и снаружи пыльное, да что - лес летит и поля вон... Нет. Жить ему хочется по-человечески, а не в «амурчики». И даже за этим ее салатом, поданным без спроса, за кусочком шашлыка, ему в тарелку из своей  перенесенном, будто мужу, и как она к нему на стульчике склонилась и ножку от крапивки погладила - «ужалилась» - игры ничуть, а так доверительно-мило. Или уж такая классная игра?!

Нет! Театр бы он сразу почувствовал. И если не игра, и в этом она истинная, так рядом с ним и на глазах мужа, на которого она вчера едва взглянула наверно пару раз, а сегодня за завтраком вообще ни разу и держала себя, будто он «пустое место», то невольно вопрос, как они вообще?.. А еще ведь дети подростки-близнецы. Может, - в конфликте... И вообще - какой-то он, Бобров этот, будто хлопнутый и рядом с Розочкой будто... блеклый... И бутылку эту презентовал, и с чем, - не говорит. Ром, говорит, «Святой архангел». Значит, - самогон. А это еще - очень даже очень! При случае надо будет - на анализ. К директрисе слетать, на спиртзавод.

Да!
И эта минутка еще! Когда этот зяблик летал за «комарэксом».

Эти пальчики ее, вилочку державшие. Такие милые пухленькие пальчики!
И это задумчиво-грустное «жаль».
Видно, тоже есть, чего «жаль».

Никогда у него такой минуты не было. Ни одна блондинка-кукла рядом никогда...
Такая минутка!..

И еще поразительно! Уж поистине! Молодой посторонний гость, застолье, вино и - ни одного вопроса!? Хотя, был один, единственный - «а вы надолго к нам?» Другая задолбала бы: кратко - биографию, жена, дети. Света бы не взвидел! А эта - нет!

И еще это чувство такое чудное, такое трогательное, теплое, семейное, которое неясно из чего родилось, а будто они «вместе» и «рядышком», и это как бы само собой и естественно. И так уютно рядышком. И вот он сейчас в вагоне грохочущем летит мимо этих лугов за окном с деревенькой на горе, а по верху горы, под огородами усадеб белым кирпичом - «Наша цель - коммунизм!»...

...Да. А она там, в тиши кабинета. В белом халатике, как у них у всех, в белом кабинете, залитом солнцем, и пахнет йодом, как всегда в больницах. Вот мама молодая девочку заводит, маленькую девочку лет четырех в бантиках и платьеце этаком воздушном, в глазках - испуг. Второй день кашляет. А Розочка:»А мы вот сейчас узнаем, что это мы кашляем? Горлышко посмотрим сейчас и узнаем. Ротик откроем-ка, мы девочки сме-елые, мы - не боимся, скажем тёте «а-а». «А-а-а-а...» Вот и умничка. Горлышко слегка, конечно, покрасневшее. Аспирина на ночь полтаблеточки и сиропа клюквенного лучше бы горячего, чтобы пропотела и денька бы два без улочек бы, дома...

Как мама ему в детстве.

Каждое словечко ее, им придуманное, каждое движение ручки ее маленькой с ложечкой длинной, которой язычок прижимают, как ему в детстве, когда тошнится, он представил на бесконечно-летяще-размазанном хилом мелколесье за окном. Да, это сегодня у них так сложилось: она - на приеме, а у него - Орлов: позвали по работе...

Раз-меч-та-ался!...
Губу раскатал...
Жаль.
Что-то жизнь все будто нескладуха.
Не-скла-ду-уха.
А хочется, чтобы - по-человечески.
И ей, наверно.
Чтобы - не «жаль».

И еще любопытно, однако. За вечер и утро сегодня ни разу не сказала о детях и наслаждалась счастьем минуты. Будто она счастлива в своей глухомани, среди грядок и свиней...

...Какая-то станция. Вокзальчик, платформа. Несколько новеньких вошли, расселись за спиной у него. Поехали.

...Жаль.
Чувство такое, будто оставил что.
Дорогое и... теплое.
Уютное...


11.
-Люди! Чур, теперь не мигать! И не вертеться! Делаем пять дублей! - кричал довольный Юрик, оглядывая всех.

-Да куда-а? Уморишь нас, - возражал Константин Алексеевич, довольный тем, как сын «управляет массами».

-Все! Внимание! Десять секунд!

Юрик нажал нужную кнопочку, пошел неспешно на свое место, сел и тоже стал «не мигать» и глядеть в объектив. Когда зеленый лучик перестал мерцать и затвор щелкнул, вскочил, убежал к аппарату, стоящему на двух березовых чурках на тропке, взвел автоспуск и вернулся на лавочку.

Он еще три раза бегал так, радуясь, что «люди» терпят его дубли; а колхозный конюх Василий Пименов, председатель сельсовета Анатолий Лаптев, секретарь парткома Семен Бобров и появившиеся на четвертом дубле соседка  Галинка Дорофеева и дочь ее Настя наблюдали за «историческим» процессом. И случись бы постороннему кому обратить на них, стоящих в сторонке,  внимание, заметил бы на лицах их у каждого свои, но одинаково одобрительные выражения, говорящее будто, какие молодцы эти Некрасовы, что, собираясь по разным поводам, фотографируются. Сегодняшний повод у них уж куда как,  и будущий снимок  - вот он, рождается. И вот они какие на нем будут Некрасовы на фоне их бело-голубого дома. Не все молодые, но - веселые, счастливые.

В первом ряду, в центре, юбиляр Алексей Поликарпович, в темном серо-зеленом бостоновом костюме и при наградах. По правую руку от него жена Люба в ярком цветастом платье. Рядышком к бабушке жмутся внучки, девочки шести и девяти лет, в одинаковых белых гетрах, - дочери младшего сына Володи. Вера, мать их, едва устроилась на краешке лавки, склонилась к дочерям, строит в объектив хитрую гримасу. Слева от Алексея Поликарповича, мать его, Анна Антоновна, старушка под восемь уж десятков, в серой фланевой кофте. Рядом - сватья, Володина теща, Клавдия Захаровна, в черном строгом пиджаке. Юрик с ней рядом, на краешке лавки, тоненький и светленький, будто «теряется». За ними, во втором ряду, Константин Алексеевич, в белой рубашке и малиновом галстуке рисунком в ромбик; брат его Володя в голубой футболочке с белыми полосками над кармашками, Валерий Петрович и Ольга Петровна Грековы, Иван Игнатьевич и супруга его Валентина Семеновна Шиловы.

И еще по троим сегодня сокрушались Некрасовы-старшие. Сват со стороны Володи в те выходные слег в кардиологию, лежит в больнице в Белоцерковске, да сноха Нина с внуком Ванькой, прихворавшим, не рискнула. Однако и в таком составе, и на красивом фасаде дома группа смотрелась очень празднично, а награды на груди Алексея Поликарповича, яркий галстук на белой рубашке у Кости и «директорский» вид Валерия Петровича, придавали «картинке» особую торжественность.

Когда Юрик свое дело сделал и пошел забирать аппарат, Алексей Поликарпович, «если уж у нас такой фотомастер», велел «ну-ко чо вы, как не родные, давайте-ко к нам»; и председатель сельсовета, и колхозный парторг, а за ними и соседка Галинка, на ходу прибирая седеющие волосы, и Настя, блузочку там-сям поправляя и косу на груди устраивая, а за ними уж и Василий Степанович,  сняв кепку свою в крапинку и отирая лысину, пошли ко всем, пристроились кто где по краям, и Юрику опять пришлось бегать, заводить автоспуск, просить через восемь секунд не мигать и говорить «сыр».

Потом все потянулись в ограду, а через нее - на лужок у бани, стали устраиваться за длинный стол по негласной родственной суббординации, то есть «приближенности» к юбиляру. Вера Васильевна, бывшая сегодня у свекрови «на посылках», вынесла из предбанника ведро окрошки и пошла вдоль стола, разливая ее по тарелкам, зачерпывая и таская половником через спины и головы, поминутно то прося об осторожности, то грозя «ненароком облить». Любовь Ивановна хлопотала вокруг, оглядывая стол и веля «ну-ко всем оглядеться», чтобы «у каждого ле чашки-ложки», да «говорите, что кому», да «доставайте-ко ну-ко, чего бог послал, все свое - с огорода да из печи, да наливайте-ко чайку-то нашова».

Ничего необычного, в смысле - закусить, на чтобы Некрасовы-старшие на Бога понадеялись, он не послал, а только то, в чем сами не оплошали, что и у других бывает на столах в будни или праздники, как будни, - с огорода, из леса да реки. Все свое. Даже - выпить. Раньше, еще до «сухого закона», разговлялись «ромом» «Святой архангел», на который Люба мастерица - поискать! Не буртомага какая магазинская из мороженой картошки, - слезинка, пей, не бойся. Только обычно по бутылкам разливали, чтобы удобнее обносить. А сегодня - на-ка! - ни одной, а посреди стола... самовар.

Самоварчик этот - все уж знали - пузатенький, трехлитровый, расписной, привез в подарок матери на юбилей Костя. Два года красовался он под вышитой салфеточкой в избе на комоде, а теперь вот призван «гнуть партийную линию» - бороться за всеобщую трезвость. А потому вместо привычных рюмок гости обнаружили у себя... чайные чашки. И то! Кто же пьет «чаек» стопками? А ромом, уж никто не помнил, когда Алексей Поликарпович нарек самогон свой  за его шоколадный цвет, а название его - от соседки, Галинки Дорофеевой, которая вот так же, давно уж, на каком-то застолье, замахнула рюмочку, дождала, когда тепло по желудку пошло, и сказала, мол, будто «святой Христос-архангел босыми ножками по сердцу ровно».
 
Самогон-ром в самоваре, замаскированный под «чаек», - что, конечно, в духе времени, но в диво, - взялся разливать по чашкам Володя, оказавшийся в центре стола спиной к бане; и всем необычно-весело было видеть, как темные от крепости «заварки» струйки из крантика в чашки бегут, а пара нет, будто и вправду чай, но — холодный.

Когда у всех уж налито было, Иван Игнатьевич, сидевший по левую руку от брата в конце стола в лужок, поднялся, извинился, что кому-то надо начинать и сказать первое слово. И что он не как председатель, а по-родственному, а и как, извините уж, и как председатель, должен сказать, что...

Нет, он народ не томил. С юбилеем поздравил, здоровья пожелал, чтобы брат и дальше жил «на две пятерки» и прочие приличествующие месту и поводу слова сказал и под тост этак ловко вывернул. А когда гости, поднявшись недружно, держа осторожно непривычные под выпивку чашки и чокнувшись с фарфоровым бряком, разноголосо поздравили хозаина, выпили, сели и стали закусывать, в тишине этой минуты после главного тоста председатель сельсовета Анатолий Николаевич произнес с одобрительным, «от публики», прикряком:

-Что-то, Ивановна, чаек-то у тебя маленько покрепок.

-Ак чо воду-то швыркать? - отвечала польщенная Любовь Ивановна, сидевшая по правую руку от мужа. - Кому покрепок, так вон разводите соком.

-Да ты что ты! Продукт портить?! У кого на святое рука...

Шутку оценили, посмеялись, повеселели, оживились - застолье-то, оно стало и налаживаться.

Семен Иванович, партийная власть, рядом с советской, с Лаптевым, сидевший на конце стола, к дому ближнем, на тонкой черной папке под задом, спеша, пока народ не утратил способности видеть мероприятие в «плоскости» политической, поднялся, попросил внимания и, окинув всех взглядом сурово-соколиным и этак искоса, сообщил, что ему очень приятно присутствовать сегодня на столь важном событии и обращать слова поздравления столь уважаемому руководителю среднего звена, специалисту-свиноводу высокого класса, члену правления и члену партийного комитета колхоза.

-Как известно, животноводство - ударный фронт, товарищи, - говорил он, держа нужный тембр голоса. - И тут, как на фронте. Есть члены капээсэс, а есть коммунисты. Так вот, Алексей наш Поликарпович - коммунист истинный, боевой штык партии, который всего себя отдает людям, а значит, и развитию колхоза и всей нашей любимой Родины. А потому... минутку...

Он полуобернулся вниз, взял с лавки папку, на которой сидел, раскрыл и «от имени и по поручению Белоцерковского райкома КПСС и лично товарища Бортникова» прочел с видом сурово-властным, полный текст почетной грамоты и вручил Алексею Поликарповичу.

-А лично от себя еще позволю себе, - продолжал уже он  «полномочным представителем», - что на таких вот как наш Алексей Поликарпович, село наше держится и страна наша идет вперед и линия партии на перестроку...

-Вот это правильно, - прервал его уверенный, что к общей радости, Лаптев. - Да мы хоть и за перестройку! И за здоровье нашего дорогого Алексея Поликарповича. И еще тебе, дорогой, лет два раза по пять и всяких благ!

Тут Володя, оказавшийся сегодня сидевшим ближе всех из мужиков к самовару, обнаружил, что у могих «не налито», поднялся быстренько, стал «дирижировать» - чашки принимать, наливать из крантика «чайку нашова», - и пошло оно, застолье, как ему и полагается, когда все свои, и, как Любовь Ивановна напомнила, рюмок, в смысле - чашек никто не считает, а если что, так в избе вон постелено, а кому и в клети вон, на воле,  под пологом...

Почетную грамоту, уж седьмую в своей жизни «от партии», Алексей Поликарпович в предбанник унес, положил на полочку, рядом с недопитой днем бутылкой и надкушенным огурцом на вилочке. А как вернулся за стол, оно и логично бы продолжить в смысле - с подарками. Но как-то у Некрасовых повелось уж, что в подобных случаях гости, с чем пожаловали, тут же виновнику и вручают, «чтобы с собой не таскать да не прятать», так что все подаренное было дома уж.

Иван Игнатьевич рубашку теплую, в клетку, привез - с братом у них один размер. Сваты Грековы - коробку сахара. Сын Володя - лопату фанерную, широкую - зимой для снега. Председатель сельсовета Лаптев - букет цветов из своего палисадника в вазе, сказав при этом, что подарок - не цветы, а ваза, которая будто бы хрустальная. Она сейчас с букетом на лавочке у бани стояла, и, если бы не занесло, то есть было бы солнце, тогда бы видно было, вправду ли хрустальная, а то что-то грани-то не больно сияют.
 
Только Юрик свой подарок от деда прятал, и пока тот грамоту в предбанник уносил, сбегал в дом, в клеть, добыл из-за ларя тот плоский и большой  квадратный сверток, вынес к застолью на лужок и стал деда Лёшу  поздравлять, говорить, что любит очень, так же очень, как и деда Валеру, что обоих любит «и баб», попросил ножик бечовки перерезать, бумагу серую скинул осторожно, и все увидели не просто большую, а просто огромную, полметра на полметра или больше... фотографию в темной лакированной раме.
 
На фотографии Алексей Поликарпович в штормовке и кепке в лодке сидит, на корме и в обеих руках у него, вперед вытянутых, по щуке, под жабры. Да щуки-то обе толстые, пятнистые, килограмма каждая под четыре, глазами круглыми пучатся, а Алексей Поликарпович с видом «а вам слабо!» улыбается победно. А за спиной у него, на фоне - тот берег Белой против села и пески на закате. Красивый, сочный, удачный снимок весь в переливах черно-белых тонов.

Гул восторга, восклицаний, одобрений и похвал навалился на счастливого Юрика, а потом и деда, вопросов, это где это, когда это и тому подобных. И Алексей Поликарпович, рыбак не из «заядлых» и на снимке державший щук не своих, а пойманных соседом Андреем Дорофеевым, от неожиданности и восхищения подарком внука со снимка глаз не спускал и только головой мотал и восклицал:

-Ну, не рукам ты, Юрка, деланой! Вот не рукам ты!..


12.
-Не, ребята, давайте же вспомним, ведь, как вчера, все было! - говорил тоном устоявшейся уверенности Костя, оборачивая на мангале шампуры. - Семнадцать лет этот густобровый сидел на Старой площади и досидел до кретинизма, до пустых полок.

-Ну да! Если так над землей издеваться, - согласился стоящий рядом с видом «руки в брюки» Иван Игнатьевич, покачиваясь с пятки на носок. - Мне эту кукурузу под Полярным кругом вовек не забыть! Выше овса не поднималась.
 
-Я три года назад, когда из Венгрии вернулся, в продмаг у нас напротив зашел - тоска-а-а, - говорит на это Валерий Петрович, стряхивая пепел сигареты в траву. - Черный хлеб да молоко из фляги. И это после Будапешта, где по улицам развал овощей и магазины от товаров ломятся. Евро-опа!

Они втроем, уже «без галстуков»: Костя в «утренних» вельветовых джинсах и в рубашке с засученными рукавами; тесть его, Валерий Петрович, оставивший пиджак на гвоздике у бани; и Иван Игнатьевич в светлой своей «полевой спецовке», топтались у мангала на лужке, подальше от дома и застолья. Любитель шашлыка Костя привез баранины в каком-то своем «тонком» маринаде, и они готовили «десерт».

-Не, нам с царями тотально не везет! - щурясь от дымка, решительно мотает головой Костя. - Я сейчас Илью Василевского читаю, о Романовых, - вообще жуть. Этот же Павел наш первый. Хрестома-атия! Родился идиотом. Махонький, курносенький уродец сумасшедший - психопат клинический, душевно больной. Со всякими там маниями, дикими идеями. Генералов-полководцев хлестал по мордам, за задницы щипал?! Злобный безумец. Типичный вырожденец. На трон взошел уж под полтинник и ведь правил Россией пять лет!

Или до него Катька эта наша. Она, вообще, кто? Её Елизавета через Фридриха, короля Пруссии откопала - приблудную-сопливую  незаконную дочь какого-то генерала его задрипанного из захудалого рода, в детстве и юности нищенку навозную. И то ли она, извини меня, бешенством матки страдала, то ли что, но всю жизнь как-то на кобелях пробавлялась. Орловы, Потемкины у нее, солдаты какие-то, лакеи, конюхи, а по историческим сплетням еще и - ученый медведь... Просвещенная царица, извини меня!

-У нас, помню, случай-то был аналогичный, - в тон ему и с видом деланно- озабочанным говорит Валерий Петрович. - Профессор на лекции в мединституте спрашивает аудиторию, как в народе называют мужчину, который хочет, но не может. Ну, девушки орут со всех сторон:»Импотент! Импотент!». А как называют мужчину, который может, но не хочет, спрашивает профессор. И - тишина. Никто не знает. И тут с галерки сверху истошный вопль на всю аудиторию:»Да сволочь он! Сволочь!»

Все трое посмеялись неожиданному. Ну да! Ну, не сволочь? Ведь может, сволочь! А не хочет, сволочь!

-Да из наших хоть кого возьми! Хоть Сталина, - «кипятится» Костя. - Двад-цать семь лет у власти. Параноик. Натуральный. Не душевно больной, а склад ума у него такой вот параноидальный. Кругом у него заговоры против него, - оставив шампуры, вертит Костя возле ушей пятернями растопыренными, - этакая классовая у него борьба кругом! Пол-стра-ны! Цвет нации в ГУЛАГЕ сгноил. И ни единого лизоблюда из приближенных не нашлось, чтобы его просто пристрелить. Ведь героем бы в историю вошел.

Их «круг по интересам» сложился уж давненько, и сейчас, довольные обществом друг друга, они конкретно даже ничего не обсуждали, а больше репликами этак перекидывались, заранее единые в знакомых мнениях.

-Или этот густобровый наш, - продолжал Костя. - Семнадцать  лет застоя! А рыба-то гниет с головы.

Как с ним не согласиться?! За семнадцать лет любая рыба завоняет. А Венгрия - это Европа. Там головами думают. Там пятнадцать лет уже на земле кооперативы на самоокупаемости. А у нас все какие-то кукурузные эксперименты. Эти колхозы наши - они все на дотациях. Для поддержки штанов, чтобы народ только не дох или окончательно не разбежался. У нас вообще страна будто богом обойденная. А до густобрового кукурузник был - с бульдозерной выставки. А человек в кооперативе, он же на себя работает, не на чужого дядю. Ага - победили в такой войне, скоро полвека уж, а мыло по карточкам, водка по талонам?! А тот же Сталин еще в тридцать седьмом году заявлял, что у него где-то в заднице уж построен социализм. Мощная у него промышленная держава сплошной грамотности и высочайшей культуры - гуманистическое у него общество! А народ из села как бежал, так и бежит - медленно, но верно. Кому охота тут у нас - за три копейки. Хорошие дома обжитые бросают, хозяйства, возделанные усадьбы.

-Мы смешим весь мир, - продолжал Костя после минутного молчания. - Такая страна! Шестая часть суши! Но один раз в истории, считаю, нам повезло просто несказанно - с Лениным! Я когда думать об этом начинаю, я умом своим даже постигнуть не могу, как-ким титаном мысли и воли надо быть?! Чтобы крестьянскую страну! из феодализма! - восклицал он, встряхивая двумя щепотями, - из убожества крепостного права, тьмы неграмотности! - вскинуть на дыбы и повести в социализм с коммунизмом в перспективе?!  А народ наш? Он же - Илья Муромец! Он горы свернет! Он реки тебе - вспять! У него же сила богатырская! Может, у меня работа такая - все анализировать, но после всех этих старперов при смерти, после всей этой геронтологии, когда Горбачёв пришел, у меня будто - камень с души. Я будто дышать полной грудью начал! Хватит нам похоронного политбюро!

-Тревожно токо чо-то, - мотнул головой с видом озабоченным Валерий Петрович, затянулся, выдул в сторону дымок. - У народа в мозгах будто брожение.

-Насчет «тревожно» - прав, -  задумчиво кивая, произнес Иван Игнатьевич. - У народа крыша поехала. От страха, что будет дальше? Ко мне, к председателю, идут, спрашивают, что это такое творится кругом? А я - что? Я в одном только уверен и всем говорю: мы много чего переживали, войны нет, земля есть. Она веками поколения кормила и кормить будет. У нас колхоз в тридцатом образовался, и всякие, конечно, тайфуны витали, а колхоз-то худо-бедно, пусть и на дотациях, но - вот он. И пусть они там друг друга, сколько хотят, в гробах по Красной площади волочат, мы-то у себя на родной земле, были, есть и будем. Все переживаемо. Только не надо сильно в голову брать, чего у них там.

Иван Игнатьевич говорил все это спокойно-уверенно, тоном человека, который давно эти мысли выносил и в них утвердился. Он не курил и, сунув руки в карманы брюк и больше слушая Костю с его тестем, покачивался с пятки на носок и глядел будто сквозь мясо и дымок над ним - в свои давние мысли.

-Все наши беды - в гнилой вертикали, - говорит убежденно Костя. - Вот -  политбюро, под ним — цэ ка капээсэс - обкомы, в том числе наш Орловский, -  райкомы, в их числе Белоцерковский, и вот наше конкретное Архангельское,   конкретный хлев с коровой нашей Ромашкой.  И вокруг этой вертикали сверху вниз, как на шампуре, - необъятное «мясо» экономики, хозяйства, культуры необъятной страны. Шестая часть суши! Огромная махина, которой через пару месяцев, между прочим, семьдесят. Ну да, мы знаем, какими они были, но, однако, товарищи, - семь-де-сят! И после войны уж почти полвека! Если бы эта вертикаль не дышала бы на ладал, а работала, как надо, и придавала, какой надо, «вращательный момент» всей этой махине, разве бы достукались до мыла по талонам?! Разве бы надо было матери каждое утро шаркать в калошах в хлев и по струйке из вымени выдавливать молоко на еду себе да отцу, всю жизнь в этом навозе возиться?! И сто раз Михаил Сергеевич прав! Я вот его принял всей душой. Это новый Ленин в новом варианте! Пора с этим кончать. Ускоряться пора! Перестраиваться решительно! Мыслить по-новому! Ведь мы же - на верном пути! На верном! Ведь народ-то у нас!..Ты только по рукам ему не бей, дай свободу мысли!

-Ой, надоело все! Хоть сегодня дайте-ко про чо веселое, - воскликнул Иван Игнатьевич, уже улыбаясь на «чо-то веселое»

-Лучше - про покойника, - говорит Костя и заходится в хохоте, мотает головой. - Не слыхал, Игнатьич, покойник-то завтра будет ли?

-Говорят - собирается, - разулыбался тоже Иван Игнатьевич.

-Ну, тогда опять у них с ангелом битва, - хохочет Костя.

-Это о чем вы? - спрашивает Валерий Петрович. - Это что у вас тут - местный прикол?

-А ты не знаешь? Над ними ржачка на весь район, - трясется тоже в смехе и шукет носом Иван Игнатьевич.

-Да ты что-о! Это целая трагедь с комедью, - хохочет Костя и так, прихохатывая и приоткидываясь от сизого дымка над мангалом, управляя шампурами, рассказывает тестю про «трагедь».

-Это года три назад уж было - да, Игнатьич? На том конце села, на крайней улице, домами напротив, жили Мишка, тогда еще не «покойник» и Ленька, который тогда уже в «ангелах» ходил. Оба трактористы, соседи да друзья. И вот ребенки вечером на дороге в футбол играли и у Мишки этого мячом окно с фасада выбили. Мишка в гневе и в шоке от звона выскочил на волю, ребятня - врассыпную, и он Ленькиного сына, невиновного, который потому и спасаться не кинулся, поймал и уши ему и надрал. Парень весь в слезах больше от обиды - домой, а тут Ленька-отец - что да как? Мальчонка-то все и рассказал.

Пошел Ленька к соседу с «дружеской разборкой» за несправедливость, мол ты чего ребенка моего? А тот - на дыбки! В окне-то дыра! Мол не... разбираться мне, кто у них там, и послал этого Леньку - «по-дружески», куда всех посылают. Ленька такого оборота не ждал, осерчал, конечно, и уходя, пообещал, типа, мол,  «ну, я те сделаю!».

Это он так, всердцах выпалил и «сделать» ничего не собирался, а наутро встал, в окно глянул, а у соседа Мишки по перед окошками новый палисадник из кромленой дюймовки весь почему-то выкрашен тяп-ляп - полосами да потеками. Да краской, главно, белой? А воскресенье было, он и сам сегодня  собирался наличники у себя подновить, и краски, тоже белой, банка была куплена, в сарайчике стояла. И - закралось ему тут... догадка - не догадка, а будто - сомнение, не знаю, как назвать. Пошел он в сарай, а там банка вчерашняя на том же месте, но - раскрытая, пустая, заляпанная вся и кисть новая, в краске вся — сверху.

В полной «непонятке» взял он эту банку пустую и кисть, вышел на волю, на окна свои глянул, на наличники блеклые, кистью нетронутые, а у соседа палисадник - не его ли, не Ленькиной ли, краской?!. Опять к Мишке пошел - не понимает ничего, но все равно, какого, типа, фига?!. А Мишка, из окна его увидавший, выскочил тоже и видит: забор его новый испохабленный и сосед, обещавший ему «сделать», посреди улицы, с пустой банкой из-под краски и кистью, - как «вещдок»...

И обменялись они тут «нотами» на трехэтажных, в которых Ленька выглядел «мстителем», и теперь уже Мишка в отместку обещал, «раз ты так, я те тоже, дожидайся». Где им было знать, что ребятня ночью в отместку за несправедливо надранные дружку ихнему уши взяли эту банку и испохабили палисадник их обидчику. Белая краска - не черная смола, но все равно всему селу на смех. И началась у Леньки с Мишкой холодная война.

А месяцем раньше Ленька перекрыл крышу сарая новым рубероидом. Потратился, рулоны покупал в городе, машину привезти вон у Игнатьича просил. Так Мишка что сделал. Баба его в город как поехала, велел ей в аптеке пять флаконов валерьянки купить. Привезла, и он в первую же ночь все их соседу по крыше разлил, да старательно разбрызгал, чтобы мест сухих не оставалось. Утром рано этот Ленька не столько проснулся, сколько очнулся от дикого визга, будто в аду, ничего не понимает. На волю выскочил, а крыша  сарая у него прямо шевелится: пьяные коты со всего села, штук двести, валерьянки нализались, мурявкают и когтями весь новый рубероид до обрешетки в лохмотья изорвали! Ну, он, конечно, понял, что Мишкина работа, и сказал - в душе так - «ну, я те сделаю!»

Через неделю в город тоже поехал зачем-то - у себя с сельмаге, понятно, брать не стал - и купил пять пачек дрожжей. Помните, были такие, большие, как буханки. Пачку себе на брагу оставил, а четыре  «в дело» пустил. Выждал ночь, пробрался к Мишке в ограду и в уборную ему, в очко, все четыре эти пачки дрожжей и кинул да еще и палкой помешал. Пару дней прошло - это чо такое? Вонища на всю улицу. А июль был, жарища тоже, как сейчас, и дерьмо-то в уборной и забродило, и прет снизу, будто квашня, типа гейзера, клокочет пузырями да на гряды в огород плывет, как лава - Мишка с женой не успевают отчерпывать. А ветер-то как раз от них тянул, и по всему селу эта вонища - не про-до-хнуть! Откуда что?! Да вон, говорят, это Мишка Суслов с бабой своей обоср… - захохотал Костя, схватился за живот, от мангала обессиленно попятился задом. Глядя на него, и Валерий Петрович, и Иван Игнатьевич, эту историю знавший, тоже засмеялись - весело же! А Костя, как приступ хохота прошел, слезы вытер кулаком, головой покрутил, от веселой дури отряхиваясь, и стараясь сделать серьезное лицо, продолжал, опять к тестю обращаясь:

-А война-то у них на этом не кончалась и приобрела совсем не шуточные формы. Видно, Мишка думал, как соседу отомстить за такой на все село позор и ничего другого не придумал, как накатать на Леньку - ну-ка! - анонимку начальнику районной милиции, будто Ленька в Архангельском главный самогонщик. Начальник милиции нашего участкового, подчиненного своего - иди сюда. Ты что там, типа, на своей территории мышей не ловишь? А участковый ему - да, мол, у меня все самогонщики в селе наперечет, все село гонит. Самогон - валюта. Что, мол, тут разбираться да к тому и - анонимка. И по почерку, мол, вижу, чья «телега». А, видно, в то лето райотдел в отчетности бледновато по самогону выглядел, ну и решили этого Леньку крутануть по полной. Ты что-о! Опергруппа на машине, протокола, обыск, изъятие, выливание браги в канаву - спектакль на все село! Народу собралось! Позорище да штраф. Не при-ве-ди!

Ну, затаил, конечно, этот Ленька обиду на соседа уже по-серьезному; сначала догадался, а потом и узнал про кляузу его - на селе это быстро. А что и как, чтобы адекватно - отомстить, в смысле? И повод подвернулся.

Этот Мишка Суслов курил много и что-то все на легкие жаловался. И поехал он однажды в больницу нашу, в город. А там в областную направили, в Орлов. И что-то он там, в Орлове, «завис» - неделя да другая. А бабы, у жены его, все выведывают, мол, как там у тебя мужик-то? А она все так, мол, что-то не очень, мол, да не очень. И взбрело этому Леньке, ну-ка, в башку - совсем уже некрасивая подлянка. Он специально поехал на автобусе в город к нам, в Белоцерковск, и оттуда с какого-то телефона позвонил вон Игнатьевичу в колхозную приемную, отрекомендовался главным врачом областной больницы  и сообщил, мол, Михаил ваш сегодня скончался, так передайте, мол, супруге, чтобы труп забирала.

Передали. Баба - в рев, конечно, потом на почту кинулась телеграммы  отбивать. А родни у Мишки - четыре брата да сестра. Да один в Иркутске, второй - в Ленинграде, третий - в Казахстане - по всему Союзу. Кто отпуск взял, кто на работе отпросился, да - на самолеты, да махом - сюда. Гроб заказали, венки да могила, да стол на поминки - денег вбухали! И что получилось.

Два брата на машине с гробом в областную больницу приезжают, чтобы труп забрать, в приемный покой приходят, говорят, мол, мы за Михаилом Сусловым. А медсестричка-девушка им в ответ - сейчас, мол, позову, минуточку. И побежала звать. Те пока глазами хлопали, глядь, - а Мишка-брат жив-здоров по коридору к ним идет этакий радостный, удивляется, мол, чо это вы всполошились? Нормально, мол, все у меня, все - «хокей», через пару дней выписывают.

Те, когда от шока оправились, - и сказать-то не знают, как! - а потом вот ведь, говорят, какое дело-то. За тобой ведь приехали. И машина вон с гробом для тебя на улице, и могила готова, и вся родня съехалась, все мы, четыре брата да сестра, да дядья, да кумовья... Не передать! 

Чо делать?!

Пошел Мишка к лечащему врачу, рассказал ситуацию, стал проситься отпустить на пару дней - на собственные похороны и поминки. Смех-то смехом, а тот сначала ни в какую: как? - курс лечения! А потом снизошел. Отпустил: случай-то из ряда вон. Под гарантию - «как отпоют», чтобы возвращался — долечиться.

И вот они приехали: гроб - в машине, стол поминальный накрыт, родня с венками и лопатами ждет - на кладбище идти, - и «покойник» из машины выходит. Радостный такой - родню давно не видел! Сестра - в обморок!..

И - что?

А что - что? Родня вся тут, стол накрыт и «покойник», тут главный, командует - всем за стол. Ибо если «за упокой» отменяется, так почему бы и не «за здравие»? Во главе стола садится уверенно, а к нему - никто не хочет. Все всё понимают: ситуация из ряда вон и вроде как шутка юмора, и стол, пожалуйста, и водка дефицитная, и блины, и кутья поминальная, и всё. Но где-то там, в подкорке, у всех что-то будто недо-пере-переклинивает, - как это с покойником пить на поминках?! И гроб вон в машине, и венки у забора, и лопаты, и... И так к нему ведь никто и не сел. А Мишка водки стакан себе налил, замахнул одним духом за «будем здоровы» и стал холодцом закусывать да нахваливать, мол в больнице от домашнего отвык.

Такая вот месть от соседа получилась. И, в общем-то, ладно бы, в общем-то, - квиты, да вот с той поры прилепилось к этому Мишке Суслову прозвище «покойник». Мишка-покойник. И так этим «покойником» надо и не надо, смехом и не смехом стали ему тыкать, что пришлось… из села, однако, уезжать. Дом продал, уехал в Орлов, к сестре - кладовщиком она в каком-то СМУ там, устроился тут же на бульдозер. А родина - здесь. На ухуестов каждый год приезжает. А на них все село собирается. И как с Ленькой-ангелом сойдутся, - драка обязательно. Битва - в кровь!

-Мишка-покойник - ясно, а почему Ленька - ангел? - спрашивает, смеясь, Валерий Петрович.

-Это его бабы-соседки так назвали. Трудяга он, и по дому хлопотун, и обходительный - «не мужик, а прямо ангел». И все это, представь, на одном году случилось.


13.
Валерий Петрович хотел спросить о чем-то, уточнить наверно, да Юрик, веселый, весь в творческих хлопотах, бежит с аппаратом своим красивым, в блестках никеля и линз, кричит:

-Люди! Хотите в историю попасть?

-Да мы уже вляпались, - говорит, любуясь сыном-репортером, Костя. - А если на память, так вот мы.

Юрик расставил их за мангалом, велел шампуры с мясом поднять,  крикнуть «сы-ыр» и, сделав три дубля, побежал обратно, к бане, где все. Главная часть застолья кончилась, у гостей - тусовка, и ему хотелось поснимать их сейчас, пока еще фотогеничные: фотографировать нетрезвых папа запретил.

Особенно нравился ему «кругленький» Василий Степанович и гармошка его в перламутровых вьющихся растениях на корпусе. Он с прабабушкой Нюрой на лавочке сидел, и только, было, Юрка напротив устроился, чтобы их в нижнем ракурсе скадрировать, как услышал справа:

-А меня, меня!

Незнакомый ему «широкий человек», почему-то расставляя ноги и страдальчески кривясь, шагал к ним враскачку по мосткам от ограды. Председатель сельсовета Лаптев отлучался «по маленькому» и в эту минуту что-то все никак справиться не мог с последней пуговкой под свисшим  животом...

-Что, Анна, как хоть поживаешь-то? Давно с тобой не виделись? - воскликнул Лаптев пьяно-громко,  подходя к бане и опускаясь на лавку, к старушке. - Как здорова?

Ворот рубашки его, расстегнутый на две пуговки под жирной шеей, раздался, полы пиджака оползли живот, синие исподники хитро глянули в ромбик у незастегнутой пуговки меж ног.

-Ой, слава Богу, слава Богу, - закивала обрадованная вниманием Анна. Личико ее в мягких белых морщинках затеплилось усталым счастьем. - Чо теперь не жить! Ли-ко рай земной! И войны нет. Живи радуйся.  Ой, ну-ко, ты мине скажи-ко вот, когда у нас храм-от сызнова откроют. То живем, как татарчата, ровно нехристи.

-Храм-то? - пьяно округляя глаза, воззрился на старушку Лаптев, будто она что непотребное сказала. - Так оно... да-а... А мы вот сейчас... у главного по храмам, у Семена... Семен! Квадратный ты корень! Где он?.. - озирал вопросительно-мутным взглядом Лаптев лужок и всех, но что-то...

Этот ромбик на  ширинке портил все, но Юрка сделал уж, так, пару кадров, пошел еще где чего посмотреть.

Любовь Ивановна, следившая, чтобы «некто не молчал - не поминки», предложила - «дайте-ко, ну-ко» - спеть, да дверь в ограду стукнула и появилась маленькая сухонькая женщина в длинной юбке и незастегнутой кофте. Круглая головка ее в рыжих кудерышках, острый носик, глазки в прищуре могли  в ином родить впечатление чего-то «крысиного», да случайной гостье было не до пустяков. Окинув цепким взглядом застолье и лужок, она вмиг обнаружила «широкого» супруга, сидящего у бани с бабкой Анной и Васюткой «кудреватым», заметила, что он не только не совсем, а совсем не  вполне трезв, и, ступая к ним будто крадучись и вытягивая шею, пошла на приступ, зачекотила:

-Ага! Я так и знала! Так я и знала! Ведь уж ходит, ад, нарашшарагу, а лопать ему надо! Ад ты алшной! Ведь утром тебе токо Розка строго-настрого запретила лопать, чтобы те не капли, ак - нет! Чтоб тебя, алшного!.. Народ-от чо скажет?!...

В чувствах расстроенных и по-своему желая всяческого мужу, конечно, добра, она стала на зад его навлекать, - «чтоб у тя!» - такие кары, что при геморрое «мгновенно-летально», а представить страшно и смешно.

Ругаясь и отругиваясь от успокаивающих, отнекиваясь от предложений « уж  не побрезгуй», извиняясь за беспокойство, она подняла с лавки и повела мужа домой. И  «широкая» советская власть и впрямь по доскам в дикой ромашке не попадала, а шла, бережно оттянув зад, ступая «нарашшарагу», и широкое лицо ее искажено было гримасой страдания.

Любовь Ивановна, чтобы у гостей скорее про Лаптевых этих забылось,  предложила спеть.
Одна начала...
Ро-маш-ки спря-та-ли-ись...
Ее поддержали...
...по-ник-ли лю-утики...
И хором уже...
Когда засты-ыла я...
Пусть и нестройным...
от горьких сло-ов.
Отрешенно-мечтательно.
Зачем вы, де-евочки.
Зачем?!.
красивых лю-бите...
Заче-ем?!.
Непостоянная
У них...
У них любо-овь.

Женщины, сидя за столом, страдали, качаясь в такт, а Володя, один на всех кавалер, изображая маэстро, дирижировал вилкой. Василий Степанович, поймав мелодию, подыгрывал негромко, чтобы хор не забивать. Круглое лицо его и лысина заметно уже розовели от «чайка», а взгляд,  преисполненный служения искусству, был устремлен в неведомые дали. Он совсем уж, было, «повел» хор, да песня на втором куплете вдруг смешалась-смялась - кто слова не помнил, кто «солировать» не захотел.

В эту минуту мужики у мангала - «ты чо там, дирижер!» - позвали Володю, он встал, нацедил большую чашку «чая», положил на свободное блюдце пару соленых огурцов и ушел. А Василий Степанович, блюдя свою службу, ради которой приглашен, встряхнулся бодренько, взметнул толстыми пальцами по белым «голосам» хромки своей, плясовую звонкую кинул, а народ-то пока не готов. Тогда Галинка Дорофеева явно с  намерением вызвать баб на частушки, вскочила за столом, руками взмахнула и, не заботясь, чтобы в такт, прокричала визгливо, «на всю деревню»:

Эх, пить бу-дём
И гулять бу-дём,
                А смерть при-дёт,
Помирать бу-дём!

И будто в намерении выполнить обещанное, взяла со стола чашку, какая попалась, потянулась к самовару, приглашая и других «наливайте, чо сидите?».

Призыву ее бабы, однако, не последовали. Любовь Ивановна, окинув взглядом стол, спохватилась вдруг, что надо перемену, и стала собирать ополоснуть  тарелки. Собрала их стопочку, из-за стола выбралась и в дом понесла. А Верка Некрасова и супруга Ивана Игнатьевича Валентина Семеновна, сидевшие о стол облокотясь, обе как-то вдруг уставились мимо Галинки и бани, правее душевой, туда, где у малинника стояли Клавдия Захаровна, колхозный парторг Семен Бобров и эта, которая «на каблучках и пахнет», Ольга Петровна, - «англичанка».

Клавка, в черном пиджаке и желтом платье, - баба, как баба - женщина хорошая, ничего плохого уж про нее не скажешь. А вот эта, «англичанка», она... на нее... просто глаза бы не гядели!.. Клавка ей про малину чо-то - ага! - а та, как дура, очками лупится, листочки гладит, будто понимает чо, будто ей сдалось...

-Ага — королева, мо, я британская! Чо вы мне тутошние, мо, навозные! На вас, мо, я плевала! И не поговаривает! - мечет в нее язвой во взгляде Верка. Губки перекошены, щека в сухих складках, в лице - бессильная страсть уничтожить!..

-Ага! Мо, я в Лондоне стажировалась! По Берлину весеннему гуляла! А копнуть дак!.. - кивает согласно Валентина Семеновна с видом превосходства над всякими там...

-Стажировалась она — ага! - округляя многозначительно глазки, кивает этак истово Верка. - Видать, стажируется, где подвернется. Позату неделю с зубами в город ездила, так от баб в регистратуре слышала, как она зубик, мо, лечить ходила раз пятнадцать все к одному стоматологу, да в очередь записывалась на конец дня, когда после нее уж приема нет. А стоматолог-то, слышь, медсестру домой спровадит, кабинетик на ключик - и пошла стажировка! Чо там у зуба-то сверлить пятнадцать раз?! А уж после стоматолога, слышь - сразу к гинекологу.

-Ну так насверлил уж видно не туда чего, - догадывается Валентина  Семеновна, сверля Ольгу Петровну через двадцать шагов пространства по лужку приметно-лютым взглядом.

Валентина Семеновна - женщина полная, с первым по селу, но неудобным в быту бюстом и локонами белыми волнами по плечам. Таких, как «англичанка» эта, она прямо - на дух!.. А за то, что Боженька у нее, Валентины Семеновны,  отнял, а таким вот, как эта, - сучкам - и раздал! И каблучки вон белые, и вес - бараний, и ножками этак ровно стрижет!  А у нее, Валентины Семеновны... да уж... ладно пока одышки нет.

-А корень-то квадратный - глянь-ка! - так и вьется! - делает открытие Верка и  тут же, вспомнив и округлив глаза, опять оборачивается к Валентине Семеновне и громким шепотом. - О-ой, ты ничего ведь не знаешь!

Громким шепотом и озираясь, не слышал бы кто, да поминутно склоняясь через стол к Валентине Семеновне, пьяная Верка, «пыхая» глазами и сама даже будто поражаясь, рассказывает про очередную ночную гулянку у Бобровых и как эта Розка с молодым архитектором... - ну-ка, у мужика на глазах! - муслякалась, а он ее лапает, ну-ка, где попало, а она повизгивает да вешается это на шею ему, вешается да повизгивает — ни стыда, ни совести!

Валентина Семеновна, пораженная обретением сразу двух порций смачной »клубнички» и тоже с «горящими» уже глазами, хотела что-то спросить у Верки, уточнить, да Галинка Дорофеева, зараза, на самом интересном месте вдруг вскочила, руками взмахнула и за столом будто приплясывая, не столь пропела, сколь прокричала:
А нам бы налили,
Дак мы бы выпили!
А нам бы стали наливать,
Так мы бы стали выпивать!

Не успела она кончить да на лавку плюхнуться, как дверь в ограду стукнула и появилась... Настя. Озабоченная вся, в глазах смятение, косичка с белым бантиком на груди, и по мосткам дощанным сразу - к матери.

-Ма-ам, пошли домой! Ты уже пьяная!

-Ну дак - праздник дак! - откинулась вбок от нее мать, мотнулась - только бы с лавки упасть. Волосы цвета старого сена по ушам путаными прядями, лицо опухшее, красное. - А праздник дак...

-Пошли! - трясет ее дочь за плечо.

        Дура я, дура я,
Дура из картошки.
Дура я ему...

...провизжала Галинка, забыв про дочь, да та перед самой «картинкой» схватила за плечо ее, воскликнула испуганно:

-Ма-ам! Ты что, бессовестная! Что ты позоришься! Пошли домой! - трясла она мать за плечо.

-Де-вочки! Ре-бя-та! Давайте-ка сюда-а! - воскликнул решительно Костя, приближаясь к столу со стороны мангала. В обеих руках у него веерами победно вскинутые шампуры с мясом. За ним и с такими же мясными веерами Иван Игнатьевич, Валерий Петрович, а там уж и Володя с пустой чашкой и блюдцем.

-А-а! Корреспондент! Ты тут разе?! - отупело-пьяно воззрилась на Костю через стол Галинка, вдруг обнаружив его в пространстве. - Если ты корреспондент, дак должон начальников этих - в хвост и в гриву их! Чтобы пузы-то не оттоивали. Да про чо хорошее писал бы, про веселое!.. Я ведь тя эким вот, - уронила она руку мимо лавки, - помню. Под лавку эть пешком на карачках ты ползал!..

-Ма-ам, пошли домой! Пошли. Вера Васильевна, помогите мне.
-Костя, помоги-ка нам, - попросила та.

Вера Васильевна и Настя подошли к пьяной Галинке сзади, ухватили ее за подмышки, приподняли, стали выводить из-за стола, а она, разудало-пьяно взмахивая руками и мотая косматой головой, кричала:

Песня вся, песня вся,
Песня кончилася.
Мужик бабу - кулаком,
Баба скорчилася!

-Ма-ам, перестань! - страдая, просит Настя.

Константин Алексеевич спешно устроил шампуры с мясом на оказавшееся поближе на столе широкое блюдо и пошел... сопровождать Веру Васильевну и Настю, которые  вели соседку под руки. Галинка Дорофеева была пьяна, но не кочевряжилась, как иные опекаемые пьяные, шла-пошатывалась, лепетала что-то про «праздник» и про «выпить не грех», и он уж так - сопровождал их, раз попросили, больше на случай, если упадет и придется поднимать.

Тьма ограды, десяток шагов по тропинке на улице - дома-то рядом; знакомая бочка у палисадника для воды с крыши, синяя, бывшая два года назад голубой;  опять ограда, крылечко во тьме, коридор, низкая дверь. Вера и Настя, стараясь удержать пьяную Галинку в вертикали, провели ее за печь, за занавеску, уложили на кровать, велели «спать и никуда не бегать».

Став не нужным, но уж так, задержавшись, больше из привычного любопытства окинул взглядом это с детства знакомое обиталище сельских алкоголиков с неуютом, мусором, посудой на столе, хламом по лавкам, застарелым коктейлем запахов табака и «бормотухи», как в иной  вокзальной пивной - ничего не меняется! - и хотел уже идти, да братова жена, а за ней и Настя, появились, откинув занавеску.

-Спасибо вам, а то я одна бы... Извините... - проговорила Настя.

В желтоватом свете лампочки над столом, над головой ее справа, она стояла перед ними и смущенно-извинительно перебирала пальчиками петельки бантика на конце косички. Глаза ее скрывали косые тени, и выражение их лишь угадывалось по интонации голоса ее, но... совсем не в возраст, не по-девчоночьи уже развитая грудь ее и  фигурка…

-Ты такая стала прямо... Невеста совсем, - произнес Костя, не скрывая удивления. Вот они, два года, в ней как...

-Вы ска-ажете, - проговорила Настя, будто... соглашаясь, что да вот, теперь она такая вот, и ему вдруг показался ротик ее почему-то маленьким, в чайную ложечку.

-Я ведь два года уж тебя… Позапрошлой весной… - произнес он, не стараясь вспомнить точно. - Такая ты стала...

-Да, вы с тётей Ниной на день рождения к Любови Ивановне приезжали.

В школе как? Хорошо? Вот и чудно. А еще она - комсомольский секретарь. Совсем замечательно. В десятый уже? Молодец! Куда-то собралась? На швею, в училище? Почему не в вуз? Хочется дома? Без проблем. Как закончит десятый, после выпускного - сразу в город к нему, и вместе - к Валерию Петровичу «сдаваться». Еще сказать хотел, что Валерий Петрович, между прочим, здесь, и можно сейчас даже... да Вероника перебила, махнула в сторону заборки рукой, услышав тихий всхрап за занавеской:

-Ладно. Пусть проспится. Что, так скажи.

Попрощавшись с Настей, они вышли, направились по тропочке обратно. Вероника поначалу шла за ним, поспевая, а потом зачем-то забежала справа, шурша головками дикой ромашки, сунула будто ловко-незаметно ладошку свою ему за локоток, повесилась на руку ему, прижалась, и пока он соображал, чего это она вдруг, а тут уж и своя ограда и - темно. И, хоть и братова жена, а Вероника эта вдруг грубовато так — на-ка! - зачем-то его развернула-дернула и зашептала во тьме, полной кислых запахов прелого навоза, торопливо, дыша в лицо самогоном и салатом:

-Ты чо, дурачок! Попала в руки девка так! Жена ведь не стена!

Он сходу не нашелся от неожиданности, а братова жена закинула на шею ему руки, дернула опять грубо-больно, привлекая, прижалась плоской грудью и  принялась впиваться ему в рот ему, в губы ему острыми своими челюстями так, что раза два даже зубами ему в зубы ему стукнула. И пока он соображал оторопело, что это, она больно дергала к себе его за шею, клевала ему в рот, спеша изобразить страсть, восклицала «жарким» шепотом с вонью самогона:

-Какой ты страстный! Ой, задушишь! Девка в руки попалась так! Затискал прямо! Пьяная жена - она ведь ничья!.. А ничья так!.. Ты чо, дурачок!.. Ничья если баба так! Ничья ведь!.. Ну так - чо?!..

Оторопелый Костя, в себя приходя и забыть желая эту бабью дичь, из ограды вышагнул первым на лужок и... вспомнив, воскликнул:

-А папа где у нас?!

Алексей Поликарпович в эту минуту на лавочке у бани головой мотал, руками махал и еще как отбояривался от Васютки кудреватого, некошно хотевшего хромку ему всучить, да чтобы не кобенился, а брызнул что веселое под свой же юбилей - игрок он еще тот. А юбиляр свои пальцы охаивал: толсты и прыть забыли. И Костя, вспомнив про тальянку в клети, объявил «народу», к столу собиравшемуся, о «нечто уникальном, чего теперь нигде», и поспешил за «инструментом».

Через минуту тальянка, по дороге обдутая от пыли, была доставлена юбиляру, и пока Алексей Поликарпович, смущаясь и настраиваясь «что-нибудь вспомнить», оглядывал былую «подружку юности», подлаживал большие пальцы в кожаные петли у клавишей, гости с любопытством разглядывали народный музыкальный «раритет» с четырьмя «китайскими» красными кистями в «золотых» бубенчиках по углам. Алексей Поликарпович на манер игрока ответственного «за искусство», пальцами по клавишам побегал-попиликал, изобразил в лице серьезность и пусть тоном грубоватым и «толстым», но все же попадая в нехитрую мелодию, выдал:

От Кремля ведут дороги
Прямо к пашням и садам,
И, заботливый и строгий,
Вождь приедет в гости к нам.
Поглядит из-под ладони
На бескрайние поля.
В золотом пшеничном звоне
Встретит Сталина земля.

Народ, замерев от неожиданности, слушал.

Сталин - наша слава боевая,
Сталин - нашей юности полет.
С песнями, борясь и побежда - а -йя!,
Наш народ!
за Сталиным!
Ид-дет!

Алексей Поликарпович хоть и пьяненький был, но с первых же строф заявил будто, что петь, чего ждут от него, не собирается, а голосом, мимикой мудрого хитрована, кивками подбородка на ударениях, взглядом, насупленным в «золото» заката за правым плечом - всем этим маленьким театром своим будто сказать хотел, из какой глупости поколение его выбралось, от чего навсегда оттряслось. И эта, как говорят «на театре», мизансцена вышла у него так неожиданно искусно, что юбиляр «сорвал скандежку», то есть жиденькие, но вполне восторженные аплодисменты и даже восклицания.

-Ба-аб, а ну-ка ты - свою любимую, - просит Костя, будто стараясь попасть в мимолетный образ отца и подтвердить ту «глупость». - Ты ведь, говорила, голосиста была.

-Ак уж чо. Это у нас в  Малом Забегове, говорят, сочинили, свою. Ой, дай вспомнить, - говорит с готовностью Анна, довольная вниманием к ней. Запела:

По-над речкой расстилается туман.
Росы чистые упали на траву.
Я надену свой бордовый сарафан,
Я малины - красной ягоды нарву.

Молодая да весёлая пройдусь.
Не вернутся к нам ни горе, ни беда.
Я своей работой-славою горжусь
Я ударница колхозного труда.

Кто колхозную дорожку проложил?
Кто колхозную дорожку проторил? –
Это Ленин нам дорожку проложил,
Это Сталин нам дорожку проторил.

Она очень старалась подтвердить, что «голосиста была», «вела» мелодию, местами будто вздрагивая тоном, замирая на мгновения воздуха вдохнуть и на глазах у всех словно… молодела. «Публика» хотела уж устроить ей «овации», да Алексей Поликарпович перебил пьяно-весело под взвизги терзаемой им гармоники:

А шел деревней кончиком,
Тальянка с колокольчиком.
А шел деревней, девки спали,
Спали - пробудилися,
Окошки растворилися!

-Ну ты, сват, дайе-ешь! Да у тебя вока-ал! - пропел Валерий Петрович, стоявший у стола, удивленно вскинув руки. - С таким вокалом нас тут всех, гляди, повяжут!

-Не повя-ажут! Прошли те времена! - заявил решительно Костя. - Вот именно! Окошки пора растворять! В мозгах! - Постучал он пальцем себе по виску. - И про-ве-етривать! Чтобы плесень их больше - ни-ни! Эпоха, другая. Новое время.

-И то! - неожиданно подхватила Анна. - На иных нонешних напустить бы Сталина-то, ак показал бы где раки-те зимуют. Могот бы сэстоль не стали воровать-то бы, побоелися.

-А мы вот сщас и проветрим! -  охотно поддержал Володя, вскакивая с лавки. - Чашечки схватили свои и... ко кра-антику, ко кра-ан-ти-ку... - говорил он, нацеживая себе коньяка из самовара, удерживая взглядом янтарную струйку, чтобы она мимо чашки бы не...



14.
В Белоцерковье, на здешней земле, говоря условно - в границах района,  существовал местный не то чтобы праздник, а день такой почитаемый - семик. В православии не канонизированный, но в местный календарь его вписанный, он всякий год приходился по-разному, но - на первые дни лета. Раньше к нему блинов-шанег напекут, яиц наварят, выпить припасут, оденутся почище и сначала - в храм: свечку поставить, святым поклониться, а потом - на кладбище: усопших помянуть.

Костя в пору журналистской юности, было дело, в тему эту влез - история тут очень любопытная, да редактор на корню его идейку зарубил: церкви у нас нет, религия - опиум, а в светлое «завтра» мы уж без апостолов ихних как-нибудь… Прав, конечно. Развитой социализм, база коммунизма, новая общность - советский народ, а эти атавизмы с пьянкой на могилах они уж сами собой уж, постепенно… Тем более, что, ни в соседнем Семенове и вообще у них на Орловщине таких семиков и подобных им нет.

А вот что у них в Архангельском есть, чего нет, не говоря даже про Орловщину, а во всем Советском Союзе, так это - день ухуестов. Для непосвященного слуха оно звучит как бы не очень печатно и особенно при детях бы… А на самом деле все просто и прилично: ухуест - это тот, кто... ест уху. Всего-то. Не у себя дома, когда вздумается, а на природе и коллективно.

В отличие от семика, который при попах в календаре «плавал», день ухуестов конкретно и всегда - последняя суббота августа. Причем, называют его, кому как хочется: кому - день, кому - съезд, а вот за праздник не считают. Но ни Новый год, ни майские с «победой», ни октябрьские даже по важности и радости никак с ним не сравнятся. Потому как днем этим, предвкушением и ожиданием его не сказать, чтобы все село, а уж половина-то живет целый год. И в том особенность, что к этой субботе съезжается в Архангельское дальняя родня и земляки местных со всех волостей от Калининграда до Находки, кого куда судьба ни закинула. Нет, они, конечно, и в любой другой день года вольны бывать и бывают, а ухуестами - только в эту субботу.

Сейчас спроси кого даже из местных, так едва ли и скажут, когда этот день ухуеста зародился, а только и помнят, что «где-то после культа - в  пятидесятых». А что август, так козе понятно: все же пока лето, у народа - отпуска, и картошку копать рано. А почему суббота, так ты что - не русский? Если ты в субботу да на ночь принял, так другой день уж клади на опохмел. Ведь в понедельник кому на работу, кому в пионерский лагерь за детьми, да мало ли. А если кому ехать далеко и билеты уж в кармане?.. А в тако-ой! день да на миру-у, да за компа-анию ты все равно примешь, даже если кого «не уважаешь», да если даже и «не уважаешь» никого.

Непосвященному иному, не из местных, тут повод для иронии: ага, мол, понятно - большая коллективная пьянка. Не на-адо! Тут по-серьезному все, то есть - на полной народной демократии. Есть выборная должность председателя, рабочая группа и даже свой банк: всякий съезд подготовки требует, а значит - расходов. Членства нет, а если ты ухуест «настоящий» или, как при храмах, прихожанин добросовестный и на съезде намерен вести себя «активно» и по всем пунктам «повестки», с тебя перед съездом в общий банк почтовым переводом три рубля, или пять, как народ решит. А председатель потом - с этим строго! - отчитается. За баланс по дебет-кредиту. Да ведь и имущество общее блюсти: свой невод - рыбу к ухе ловить, свой банный котел пятиведерный - уху варить, да картошка, да лук, кто не «пожмется», да лаврушка, да перец в сельмаге, да дрова для костра на всю ночь, да… Расходов набирается, так на то и банк.

А вот что «по кассе» не идет никогда и с этом тоже строго, так это выпивка. А также все прочее, кроме ухи, - в смысле закуски. Да и - посуды. Тут уж, кто ты ни будь, хоть министр, - принцип один - ка-пэ-эс-эс. Не КПСС (прости меня, грешного, не к ночи будь сказано), а — ка-пэ-эс-эс: Каждый Приходит Со Своим. Со своей бутылкой, чего ты будешь пить; со своей кружкой, из чего ты будешь пить; со своей чашкой - из чего уху хлебать; со своей ложкой - чем ее хлебать. А если из закуси дома что прихватишь, да хоть бы и банку соленых огурцов, и со всем этим к общему столу заявишься, - ну, тогда ты ухуест настоящий: порядки знаешь, других уважаешь и для всех ты - ко двору и костерку.

Нет, ну, конечно, можно, конечно, и без всяких там ка-пэ-эс-эс, как темнать начнет, к костру «на огонек» да к общему столу зачалиться, - будто так я, на минутку - с землячками повидаться да поручкаться. А что ты «пустой», никто и не заметит. И посуда найдется, и что в нее плеснуть, и можно тут «зависнуть» на полной халяве хоть до третьих утренних туманов. Да ребятня, кого матери загнать не успели, обычно сбегается к большому костру со всего села. И людно тут бывает - никакая свадьба не в пример. 

Короче, не праздник, а будто - день села. И - без больших начальников из города. От них вон разве участковый только, так тоже парень свой и в эту субботу обычно тут еще до подъема флага. Не служба и не в форме, а во-первых, потому, что, между прочим, у него весь год коллективный невод на хранении и на тонях он - бригадир. И мешок «подзаконной», стерляди и язей-лещей к общему застолью с него как «вещдок» на офицерскую профпригодность. А потому ему единственному закон ка-пэ-эс-эс «в части» выпить-закусить не писан. Да ведь и то надо в виду иметь, что на погонах у него шесть звезд, в смысле - по три на каждом. А то, что мелкие, будто недозревшие, так это лишь вопрос времени. Но все равно уже - пока за вечер-ночь весь стол да весь берег, да все костры с компашками обойдешь, чтобы общественный порядок - ни-ни! - да каждую звездочку, «чтобы не тускнела», тут да там лакирнешь… В третьем годе - до сих пор вспоминают - сначала пистолет у него (почему-то, - а не в форме был) ночью нашли от главного костра в траве  неподАлеку, а уж самого-то где-то на утре уж, под ивой у воды, комарами изъеденного. Рассказывают так. Да мало ли болтают.

Костя сколько себя помнит, с детства и потом, когда в Белоцерковске работал и позднее, когда уже в Семенове, ни одного съезда не пропустил. А вот последние два - тут причины веские. В восемьдесят пятом в международном доме отдыха журналистов на Балатоне в Венгрии загорал. В прошлом за редактора как раз оставался. К отцу на день рождения вот так же приезжал, а был четверг, на ухуестов оставаться - пережидать пятницу, а ему - никак. Пятница самый плохой день - газетный: субботний номер в печать подписывать, да полосы на вторник… Зато вот нынче удачно получилось.

Съезды ухуестов проходят на протоке между озерком под «дворянским гнездом» и по берегу вправо до устья старицы на Белой. Тут полоска ровного берега удобная. От воды по берегу, по урезу вод - ивы «плакучие» живописно, а где и - лодки. А со стороны села берег высокий, метров, может, тридцать: лет четыреста назад, говорят, у Белой в этом месте был крутой поворот.

Вот на этой полоске шагов в двадцать шириной, местечке красивом и уютном, от ветров северных сокрытом, ухуесты всякий год и собираются. Стол тут длинный из досок-сороковок, человек на сто, по обеим сторонам - лавки. Всё это на врытых в землю столбах - «по уму» и капитально. По длине стола, ближе к середине, в сторонке, в крутояре берега со стороны села будто овражек-распадок полукругом, и в этом месте шест, будто мачта, с блоком на вершине - флаг поднимать, а рядом, кострище, обложенное камнем. Триста шестьдесят четыре дня в году тут пусто, из рыбаков да охотников разве кто, летом или по осени-зиме из тайги да с реки возвращаясь, завернет - отдохнуть-перекурить за столом на лавках перед тем, как в село подниматься. А вот в последнюю субботу августа тут уж все Архангельское.

Впрочем, многолюдно тут бывает, когда по идеалу, то есть, если с погодой повезет, все же последняя суббота хоть и лета, но - август. Те два года, когда Косте не случилось, отец говорил, съезды по теплу и суху прошли. И многие, которые «перебрали», тут у большого костра, и ночевали. А нынче оно что-то… что-то вот…

Вчера еще, перед обедом начало небо мутить-затягивать, пугало-намекало юбилейный стол сворачивать, да как-то без дождя и вечер и ночь. А сегодня вот тоже, как вчера, с утра было хоть и хмуро, но тепло, а потом прохладой потянуло да хмарь да озон уже, как перед грозой. И сколько он Юрку ни отговаривал с ним не ходить: не погодится, а - дождь, да «Практику» новую свою смочишь, да света нет и темнать скоро начнет - не-ет, ты что! Поснимать ему, конечно! А света нет, так у него же - вспышка. Ладно. Благо от дома тут рукой подать: метров сто по улице, проулок, да по тропочке к протоке спуститься…

Вот они и шли сейчас, папа с сыном, уж по проулку - на берег-крутояр. Юрка впереди, шагах в десяти, в джинсах и белой футболочке. Немецкую «Практику» свою без кобуры, в полиэтиленовый мешочек закутанную, обеими руками на груди хоронит. Торопится, смотри, - «за новыми сюжетами». Растет парнишка. Четырнадцать уж лет. Головка кругленькая, белобрысенькая. Бабушка вчера ему вихор на макушке, вечно торчащий, «как у маленького», состригла - не любит: девочки смеются. Фотографией увлекся. А - что? Хорошая профессия. Сам в газете с этого начинал. Надо бы, наверно, все-таки, куртку ему - у реки-то холоднее. Да и сам тоже в одной безрукавке. Ладно - нам не столоваться.

Улыбнулся.

Вспомнил, как когда уходили, это самое «не столоваться», - мол, скоро вернемся. Матери сказал, так глаза вылупила: «ты чо там пустой-ёт заявишься?» Сбегала в клеть, принесла бутылку... портвейна «три семерки» - советская классика! Эти «три семерки» сейчас - днем с огнем!.. Отец увидел - челюсть отпала: это же надо - сохранила! Так что сейчас он, Константин Алексеевич, журналист и писатель, с «портвешком» этим - полноправный ухуест. Хотя - для «приличия» только, для «порядка». Потому как в матерчатой сумке у него, кроме этой бутылки на дне, ни чашки, ни ложки, а блокнотик с авторучкой. В последнюю минуту перед тем как выходить, подумалось, может подсобрать там, на протоке, для газеты что, имена да циферки, чтобы в понедельник в родную редакцию было с чем. Об ухуестах кому и пописать?    Но главное - с Петей повидаться, со Сморкаловым, другом детства. Во вторник сам звонил, говорил, что вечером в поезд садится, значит, сегодня - ухуест и уху ест. Договорились встретиться.

Село Архангельское - это, собственно, две большие параллельные улицы тупым углом по крутому берегу, а остальные, поперечные, больше всё проулочки да переулочки. Пока шли, вспомнил еще, уж по каким там ассоциациям, вчерашнее разное - всякое досадное. Особенно - Верка эта! Что-то раньше за ней... Нашла игрушки! На брата мужа вешаться! И что он в скелетине этой? Вот уж поистине - пьяная баба!.. Да, и сосед еще. Ведь по темну уж, все разошлись уж и стол бы сворачивать - на! Тащит на шее бочку, ту, синюю, от палисадника - в подарок. Как, говорит, новая, два дня как покрашена, а этой бочке лет уж не знаю... И вот сиди с ним, наливай да «уважай». Да Галинка-супружница еще проспалась да приперлась, похмелилась да - частушки визжать... Настя, бедная, опять прибегала, домой звала. Жалко девушку. Как она с ними?... Родители - пьянь. Вот - судьба. Первый был выкидыш, второй неделю пожил, третий то ли дебил, то ли урод  - где-то, говорят, держат в институте. Изучают. Влияние самогона на генокод. А парни все, были бы Насте братья. А вот она... Да, болтают всякое - не в родителей. От проезжего, мол, молодца... Нашелся какой-то, видать, - молодец! - на Галинку позарился. Ну, так и ладно. Спасибо и на этом. Такая девушка вон вызревает! Пока школа, а потом? Как-то сложится? Жаль, когда так. Когда такая вот в жизни «стартовая база»...
 
Вспомнил еще, как сегодня, порану совсем, сосед опять заграфился - похмелиться, разбудил и отца, и его. И как они похмелялись в предбаннике и... клялись. Сосед клялся в том, что если отец ему под зиму «хрячка из приплода гарантирует», то вторую загонку в осырке он хоть сегодня вечерком обмолотит, а уж бункер зерна ему - как два пальца... А отец клялся, что хрячок за два бункера (один уже есть) - для него тоже, как два пальца... «А если не веришь, так не рукам ты деланой!» Да, знал он, Костя, такой «бартер» у отца с соседом, когда колхозным «делятся», и знал, что и Иван Игнатьевич знает про этот давний у них и, конечно, по строгим меркам, криминальный «вась-вась», да... Да. Как-то так...

Да везде, наверно, так. Выживает народ.
При такой гребаной власти.   

...Когда они с сыном миновали крайний дом и шли уже к обрыву натоптанной тропочкой по луговинке, видели справа серую Белую в плавном повороте и луга на том берегу. А этот и протоку заслонил обрыв, и из-под него слышен был негромкий, но уверенно-ровно-нескончаемый говор многолюдья, будто там - вспомнилось вчерашнее - огромное не ос, а  шмелиное гнездо. В лицо тянуло прохладой и сыростью, запахами осоки и озона, поскольку весь юг обложило тяжелыми, осенних уж тонов, низкими тучами, но предвкушение скорых радостей не портило впечатление праздника.

Съезды ухуестов, сколько он помнил, всегда начинались в четыре, когда - строго «из минуты в минуту» по часам председателя - на мачте поднимали флаг. И это был единственный «официальный» момент, к которому, по мифологии ухуестов (а такая уж за тридцать с лишним лет сложилась), «кто явился, тот молодец», а нет, так «много потеряет». Нынче Костя еще вчера в «молодцы» не собирался, а так разве встретиться с кем, и когда вслед за Юркой к обрыву подошел и глянул вниз, увидел картину по нынешней погоде не только удивлявшую, но и вызывавшую опасение.

Длинный стол по берегу протоки был буквально «облеплен» людьми, густо, без прогальчиков - плечом к плечу. И эти сто или больше человек двумя пестрыми «параллелями» изображали пока вполне приличное и просто веселое застолье. Не шумное пока, когда «после третьей» начинают «кто в лес, кто по дрова», а когда еще «по первой» да «оглядеться, кто нынче про родину свою вспомнил».

 А ближе сюда, в полукружье овражка, - мачта вон и кажется маленькой сверху. Ветер с реки синий флаг под блоком на макушке вяло колышет, и на волнах его извивается длинная белая большеголовая и с широким хвостом рыбина. Не целая, а в виде скелета с длинными белыми ребрами - с намеком, что обглодана ухуестами, как символ их общей и главной цели. Говор разноголосый веселый, смех, музыка - кто-то принес магнитофон. Праздник, день села! Но - эти тучи по всему горизонту, но - этот ветер хоть и теплый, но   совсем уж будто по-осеннему, подумал с восхищенной опаской Костя, - а ну как поднавалит и ввалит?! Да  - вон уж будто как и раскаты, далекие, глухие…

Гром, что ли?..
Да - после долгих жаров…
Вполне...
Да, может,  оно и - ничего…
С Петей разве только повидаться, со Сморкаловым. Хотя, если что, можно и завтра…


15.
Последний раз на съезде ухуестов Юрка был три года назад, совсем маленьким, и со «Сменой-2», отданной ему отцом «на игрушки». Сегодня в своей первой школе в Семенове он репортер стенгазеты «Звонок», владелец немецкой «Практики», и горизонты творчества его «от полусферы до глаза комара». Сейчас, только из дома вышли, он отцу твердый ультиматум заявил: как на протоку придут, он сразу «уходит в автономку». Костя ультиматум, конечно, принял - какое творчество без свободы, - но напомнил, чем кончилась такая «автономка» вчера утром. Юрка возразил на это в том смысле, что, искусство требует жертв, на что папа тоже возразил, что это только «фигура речи», и велел быть осторожным.
 
Они договорились «где-нибудь через часик или как получится», найтись там, чтобы вместе - домой, и Костя направился вниз, к застолью, по тропочке, косо спускавшейся по берегу. А Юрка задержался и - папа-то не видел! - выбрался на самую кромку обрыва, на углом выпирающую кочку с висящей и дрогнувшей под ним дерниной, и стал «строить кадры».

В первый, общий, он взял этот пестрый и длиннющий стол, который даже в широкий фокус едва вошел в диагональ. В правом верхнем углу - берег, ивы и лодка с двумя девушками в белом. В нижнем левом - каменный круг с костром и котлом без крышки. Уха, видать, еще не доспела или уж «томится», исходит паром; ветер с протоки вяло слизывает лохмы его, стелет их, тающие, по обрыву вверх, и обоняние уже щекочут запахи вареной рыбы, лаврушки, перца, лука вперемешку с дымком от сухих сосновых дров; а вокруг костра - ребятня с палочками: веселятся, играют огоньками. 

Сделав три дубля, Юрка еще навел объектив на лодки под ивами, подтянул их «зумом», чтобы крупнее. Космы ив над водой, в прогале меж ними две лодки носами впритык. На одной - те девочки в белом, в светлых кофточках - очень живописно! На корме которая, узнал он, - соседка Настя. А которая в средине лодки, на лавочке, руку за борт свесила и пальчики мочит, ту он не знал - подружка, наверно. Красивый кадр, но - серо. Солнца бы! Ладно. Сделал два дубля.  Заодним еще «зумом» тоже взял крупно круг кострища с котлом по центру и мальчишками. Да - очень кстати! - папа, спускаясь по тропочке, снизу в правый угол кадра вошел и «оживил». Сделал пару кадров, папины шаги ловя, чтобы - динамика, но - тут уж совсем серо. Подумал: надо снизу еще, на фоне неба, флаг со скелетом рыбы снять!

На бережок спустился - людно тут, шумно, музыка! Народ за столом - празднично, пестро - того конца из-за голов не видать. Все враз говорят, смех, восклицания! Кто-то спрашивает про уху. Да - на мачте, теперь на сером небе синий флаг и рыба белая. На слабом ветру головой туда-сюда рыскает, будто по тучам плывет, хвостом помахивает, скелетом белым извивается! Сделал кадров несколько - с запасом на брак - услышал сквозь веселье застолья справа от воды тоненькое длинное:

-Ю-ури-ик, иди к на-ам!

Глянул в ту сторону. Настя из лодки машет призывно. Затоптанный тут ровный бережок. Подошел.

-Юрик, сфотографируй нас, - просит Настя, усаживается на корме у себя «поуютнее», одергивает полы сарафанчика, запахивает белый джемпер на груди. Про косу вспомнила, перекинула на грудь, приготовилась, улыбается ему мило-выжидательно.

С Настей они все детство рядом, вместе выросли, все друг про друга знают, только она старше его на три класса, и ему приятно видеть ее здесь А вот подружка ее, не знакомая, в светлой кофте и короткой черной юбке, пересела на лавке лицом к нему, глаза «распахнула» и «сияет», - как дура! У них в Семенове, в школе, в старших классах, тоже такая есть - в веснушках, но не так сильно, и не такая толстая. Только Настю портит. Сделал два кадра.

-А сфоткай, как я буду водичкой плескать. Слабо? - восклицает толстая. Вправо подвинулась, лодку накренила, стала воду вдоль борта брызгать, и глазки объективу строить. «Сфоткай!» Еще бы - «чикни»! Да еще и - «слабо»! Дура! Лавка в лодке низко, и коленки ее толстые до носа - все видно… А вот Настя терпеливо сидит-выжидает, улыбается не в объектив, а - ему. Фокусируя по ней, сделал пару кадров. Жаль — темновато, выдержки длинные, и брызги у этой дуры будут смазаны.

-Какие вы, девушки, красавицы обе. И на лодочках! Шедевр! - восхитился…  Костя, и Юрка, обернувшись, увидел подходившего отца.

-Да, мы такие! - обернувшись в его сторону, восклицает конопатая. Она подвинулась на сиденье в центр, выправила лодку и, будто демонстрируя себя, раз «красавица», глянула на папу его кокетливо, будто он ей - дружок по классу!

А Костя - уж такой сегодня вечер особый — удивление для девочек сыграл. А на Настиной подружке Зойке на мгновение взгляд  задержал: лет пять не видал, - какая стала булочка... ржано-пшеничная! Дочка главного колхозного зоотехника Николая Зыкова. И вспомнил - на  мгновение лишь, как все местные до сих пор вспоминают, что Зойка эта у Кольки Васильевича - от второй жены. А первая женой была... «шесть секунд». И особо любопытным рассказывали, что молодожены только в сельсовете  расписались, только за стол сели, и только гости «за счастье молодых» первый тост выпили, заорали «горько» и принялись всей свадьбой считать: «Ра-а-аз, два-а-а,  три-и-и!.. А как «ше-е-есть» проревели, парень из Горького, Колькин друг, Федька Поливанов, в дверях появился и сказал его жене молодой:»Поехали». Молодая жена посреди поцелуя из рук молодого мужа вырвалась, сказала всей свадьбе:»До свидания» - и... никто ее больше в Архангельском не видел. А к молодому мужу,  который на это «только рот разинул и глазами хлопал», тут же прилипло убийственное бабье «деревянная башка».

Сейчас Поливанов этот  уж не Федька - Федор Абрамович. Большой человек. Ученый-химик, кандилат наук. Работает в огромном «почтовом ящике», в городе, про который даже если спросишь, так арестуют. Его сфера - технологии очистки воды до «аш два о» для атомных реакторов подводных лодок. В селе, а тем более на ухуестах бывает редко, раз в пятилетку. Причем, с «хвостами». По пятам ходят, башками вертят: секретный - жуть. У Кольки Васильевича до сих пор ненависть к нему лютая.

Это так рассказывают, кому в  интерес, а Костя сейчас, лишь Зойку увидев, вспомнил этак мельком. И когда было!

-Дядя Костя, а вы не знаете, в училище на швею конкурс есть?

Он сейчас не в курсе, но, если и есть, так едва ли большой. Узнается еще - год впереди.

Пока отвечал и на Настю глядел, будто весь... удивлением напитывался, но -   сожалеющим, неприятным. Вчера в косом свете лампочки в избе обратил внимание лишь на ротик маленький, этакий «кукольный», меж по-детски пухленьких щечек. Сейчас, при свете дня, к этому образу добавились глаза в тонких выразительных линиях и... «круглые», как бы без «выреза». Но — выражение их! Она спросила о конкурсе, он о нем и отвечал, но она - вот этим взглядом, показавшимся ему совершенно... недвусмысленным, «обещающе-привлекающим» и с оттенком даже иронии, будто - ну совершенно ясно! - говорила, что на конкурс ей наплевать, а... ты (не «вы» даже, а именно - «ты»!)  что - совсем дурачок?! И ничего не понимаешь?!… Параллель даже мелькнула - со «вчерашней» Вероникой. Будто Настя сейчас этим взглядом своим говорила... то же самое, что  братова жена вчера - словами. Показалось так. А еще эта ее вполне и не по возрасту сформировавшаяся грудь, и «уютное», очень женское, движение кутаться в джемпер, как Нина... И, чтобы отряхнуться-отвлечься, спросил у... подружки ее:
-
А вы… да - Зоя Николаевна, уже куда-то тоже наверно?

-Я в торговлю пойду. На продавца.

-Благородная профессия. Но как-то, вроде, не по стопам. Стала бы династия.

-Больно надо мне! Всю жизнь - в навозе! Насмотрелась я! - встряхивает Зойка решительно кудряшками, носиком пятнистым поводит недовольно.

-Всяк, конечно, волен, - соглашается Костя. Хотел еще привлечь девушек  порадоваться вместе очередному «празднику села», да услышал за спиной восторженное:

-Ребята, гляньте-ка, как мы тут к месту!
Обернулся.

По утоптанному берегу от общего стола, шумного, веселого, со вскинутыми в котором уже тосте кружками, к ним подходили три парня. Тот, что в средине и чуть впереди, - Дмитрий, тот самый, водитель «ЗИЛа», в рубашке в сине-белую клетку, голубых джинсах, волосы «льняные» чубиком причесанные, красивый, счастливый, весь какой-то светлый, улыбается, радуясь встрече. Но брови, густые и темнее волос, будто не его, лет пять ему накидывают и к ним очень пошла бы бородка.

По левую руку и на полшага сзади - Настя сразу узнала - парень, которого вчера в больнице видела, еще пережидала, - из города. Странный какой-то. Будто и не робкий, этакий в небо лицом вскинутый, но улыбается, как вчера, кривенько-вбок, как идиотик. А третий, от Дмитрия справа, тоже, наверно, из города - не местный. Худой, лицо белое, как рубашка, черный пиджак, черные брюки со стрелками - да, в таких только к костру да на реку. Какой-то, наверно, начальник молодой - еще бы галстук ему и портфель! И вид весь, и походка, и взгляд будто «все тут мое, слушаю вас».

Но эти двое, которые нездешние, и скорее чья-нибудь родня, не вызвали у Насти ничего, а этот, Дмитрий, с этими бровями… Он всегда эту рубашку надевает и эти джинсы, когда соберется… или на всякий случай… Для нее.

Вот уж его бы!..
Вот уж сегодня бы!..

Она отвернулась, не стала смотреть на них, а стала смотреть на... ржавую цепь на носу у лодки.
Висит.
Ржавая.
И дышать стала - самой не слышно.

-А это ведь Юрик, сын ваш? - спрашивает Дмитрий, когда он и два друга его обменялись с Костей рукопожатиями.

Да, вот - будущий журналист. Во всяком случае ему, папе, так хочется.

-Это вы, наверно, к Алексею Поликарповичу, на юбилей - я слышал?

Ну, не то, чтобы - пятьдесят пять. Отметили вчера. А у вас? Жатва? И как намолот? Под пятнадцать? По нынешнему лету оно... Да, наверно ночью - дождь. А это - друзья ваши? Да, так скажем. Это вот Ленька, Леонид Михайлович. Самый серьезный у нас - заместитель начальника финуправления горисполкома. Что вы говорите?! Я думаю, мы еще увидимся! Служили вместе? Любопытно! А это друг его, а значит, и мой, - Викентий Кац. Человек искусства. Скрипач. Преподает в музыкальной школе. На выходные на рыбалку приехали. А вы что-то не за столом?  Работа. Мы ведь журналисты…

Они так говорили, на берегу стояли, в нескольких метрах от нее, а она в их сторону не глядела.
На цепь глядела.
На ржавую.
И слышала, как этот «для нее» говорит.
Был бы старший брат, он отвадил бы.
Скоро уже - сплетни.
И - как ей?..

-Ладно, отдыхайте ребята. Пойду осмотрюсь. Кой-кого повидать, - сказал Костя, повернулся и направился к застолью, ко всем.
А ее, Настю?..
Оставил тут…
С этими…
Как ей теперь?..

-Юрий Константинович, а снимите-ка нас, - говорит Дмитрий тоном счастливого хозяина. - Мы - ребята положительные. Да и девушки вот - нас украсят.

-Мы те чо - украшалки? - восклицает довольная Зойка.

Дмитрий - парень находчивый, тут же находится, что Зойке ответить, но не  грубо, чтобы не «спугнуть». И кончилось тем, что так уж и быть, украсим, не жалко нам, и осторожно полезла из лодки, осторожно двигая коленками в веснушках. А как выбралась, стала с берега Настю уговаривать со всеми сфоткаться. Не хотелось ей. И если бы Дмитрий тоже уговаривал, не вышла бы, а он стоял, молчал и... так глядел на нее!..
Так глядел!..
Из-под бровей своих мужицких.
Был бы брат, отвадил бы.

Выбралась.
Он руку подал, подержал дольше, чем нужно. Встала с Зойкой в первый ряд. А парни - сзади. И он - очень близко. И на плечо ей правое руку положил. И так положил, что не положил даже, а только к ворсинкам наверно на джемпере ладонью полусогнутой чуть прикоснулся.
 
Наверно - уже сплетни...

Юрик покрупнее, «без ног», только лица, скадрировал, по Насте фокусируя, сделал три кадра.

-Не помешаю?

Валентина. Светло-голубое приталенное платье, туфельки белыми лаковыми «лодочками», волосы, спереди зачесанные гладко, сзади собранные черным колечком, из которого на спину - пышным желтым водопадом. Стройная, красивая, женственная. Подходит, улыбается, с волнением борется - ямочки на щечках играют.

Зойка подхватила под руку Настю, Юрку позвали и ушли «от больших» в сторону застолья.

-А я ищу тебя, ищу по всему берегу, - говорит Валентина оживленно-счастливо, будто искать ей в удовольствие. И на Дмитрия глядит этак робко-смело.

-И - чо? 

-Зажигалочка твоя вот. Подобрала. На поле, в стерне. Позавчера.

И подает.

-О! А я уж как-то и...

Друзья отошли в сторонку воспитанно.

-А я смотрю - закуриваешь и... мимо кормашка. Думаю, нужна ведь.

-Ладно. Спасибо.

-Ты в город на днях не собираешься?

-Я собираться никуда не могу. Куда пошлют. - А чо те в городе?

Отчеты отвезти. А то уж... На той еще неделе бы надо... Отвезти бы и да и... Так вон на автобусе - в любой день. А зачем мне свои на билеты выкладывать? Не знаю. Разве вот хлебоздача начнется. Съездили бы вместе. Не знаю. Как пошлют, скажи, а то уже ругают за ихние бумажки. А то бы вместе...

Про город и чтобы поехать вместе - туда да обратно, да там, это день и про «бумажки», она вчера еще, позавчера еще придумала и совсем не «в нагрузку» к зажигалке. Но сколь ни старалась теперь тянуть будто невинное, «по производственной нужде» многословье, минута, залученная в счастливые, превращалась... в пытку ей!
Она стояла близко насколько можно, насколько позволяло... любовалась чубиком его светло-соломенным, густыми бровками, губками для сладких поцелуев, рубашкой очень к лицу ему с незастегнутой верхней перламутровой пуговкой, сильными руками его - вдыхала его образ, любимого и глупого, а он!.. Будто переминается с досады, будто терпит-страдает от болтовни ее, мучается будто, пережидая... И прямо на нее не глянул ни разу, а вскользь по ней справа налево да обратно, да мимо, куда та ушла. И будто жалеет, что не успел ей, той, школьнице в сарафанчике, сказать что-то важное и будто  порывается извиниться перед ней, Валентиной,  и - вдогонку... А ей - делать вид, что ничего не замечает, а улыбаться и любоваться...  Нет, не будет она!... Не будет язвить о сарафанчике. Она — терпеливая.

Она любовалась им, таким уж ей родным будто, красивым, и бровками его, и губками, и - жаль, что не смогла одного без друзей, встретить, чтобы… И минутку тянула эту, радуясь, что с зажигалкой получилось. А в город бы вместе, вот бы - счастье. И так рубашка идет ему эта! И плечи такие! И руки! Был бы один, может, погуляли бы, да предложить не могла выговорить...

А друзья его в сторонке воспитанно ждали и от нечего делать воспитанно обменивались мнениями о провожаемых взглядами подростках.

-Пышечка-толстушечка, - говорил оценивающе тот, который финансист. - Пять миллионов конопушек, но - миловидненькая. И - подколеночки. И смотри - два шажка сделает, а все у нее восемь раз встрепенется.

-Лусингандо! - восклицает скрипач, но без восторга и опасаясь будто, то ли говорит. - Вивасиссимо!

-А подружка какая-то... странная. Сарафан мешком и молчит. Местная дикарка, похоже. Из убогих. Лицо, как у куклы.

-Мы с ней вчера в больнице виделись. Забегала зачем-то. Серьезная девушка.

Юрка от девочек отстал, у лодок задержался, в другом ракурсе их взял - в космах плакучих ив над водой. Пока кадр строил, Зойка тем, который в костюме, восхищалась:

-Сразу видно - спокойный и надежный. Потом в мужья себе такого же выберу, из начальников.

-Выберу - главное! Тебя бы выбрали! - поправляет Настя и смеется.

-Уж я кого выберу, так тот  меня уж выберет! - уверенно заявляет Зойка, вскидывает носиком шутливо-утвердительно.

-Так уж и выберет?

-А уж выберет! - упрямствует Зойка будто бы шутливо, но тоном давая, однако, понять, будто у нее на это есть секрет.

-Парень, а в бухгалтерии сидит, как старик, - говорит Настя.

-Да уж все лучше, чем на скрипочке пиликать. И рожа набок, как у дурачка, - возражает Зойка. - Что за мужик?! Мужчина - это чтобы и муж, и чин.

-Вчера в больнице видела. Может, болеет чем. Весь какой-то... будто Чайковский.

Посмеялись, друг у дружки на локотках повесившись, головками стукнувшись.

-А Валька-продавщица - глянь! - восклицает неожиданно шепотом Зойка.
Они обе обернулись, задержали взгляды на Дмитрии и Валентине перед ним, близко...

-Вся, прямо, тает! - громко шепчет Зойка. - Бегает за ним, уж всем глаза смозолила. А Митька букетик-то позавчера на поле тебе ведь приносил. Тебе, не отпирайся! - прижимает-дергает Зойка подружку за локоть. - Тете-тебе! Я видела!

-Ты чо - дура! - восклицает Настя недовольно-зло, зная что Зойка права, и что...

-Видела-видела!

-Ты чо - дура?! - уже по-серьезному негодует Настя. Она так бы!.. Она прямо бы!.. Митьке бы этому!.. Был бы брат старший, он бы!.. Быстро бы!.. А теперь как ей?..

Как ей теперь?!...
Д-дурак толстобровый!..

Потом парни ушли. А она, Валентина, осталась.
Осталась.
Одна на берегу тут... у лодок.
И глядела вслед им. На Дмитрия.
На Митю.
Ее Митю.
Кабы ее бы!
А вот - будет!
Все равно - мой будет!
Будет!..
Мой!..

За рекой,  за лугами, далеко - громыхнуло. Негромко совсем, но раскатисто. Потом еще и правее, за селом.

Не видно, чтобы дождь. Хотя травой и болотом так пахнет!..
Может, ночью...
Домой еще рано. Пошла к застолью, отвлечься, забыть да подружек повидать кого из приехавших. А Митя?
Это - время.
Она - постарается.
Она будет стараться...
Будет!..


16.
Оставив парней и девчат у лодок, направляясь к общему застолью, Костя почувствовал вдруг, что ему... не хочется туда направляться. И что, пожалуй, и вообще зачем он сюда, собственно, пришел. Ну да - с Петром Сморкаловым встретиться, еще с кем - да для газеты, может, что. А та волна предвкушения радости, которая на «гребешке» своем влекла его сюда по луговинке и потом вниз по берегу, странно растаяла. И почему-то причиной виделась - да - эта встреча и разговор с девочками.

Ну, Настю-то он с пеленок знал и вспоминал о ней всегда, как доводилось, с сожалением: живет, как сорняк неухоженный с родителями-алкоголиками и, что вполне вероятно, - приблудная. Но вот тебе - девушка, почти семнадцать, а в избе у тебя через хлам перешегивай? Если родителям хлев - норма, так тебе-то бы уж, девушка!.. Да подмести - элементарно, на столе убрать. На швею собралась. Ну, закончит. В городе две фабрики - швейка, трикотажка. И - что? И будет годами на конвейере, в пыли и треске машин горбатиться, астму наживать  - норма! норма! успей! успей! брак - штраф! Мрак. Ужас. И Зойка-подружка - на продавца. Ну, закончит какие курсы, разбомбит ее в бабу рыхлую, будет в сельпо водку да селедку мужикам отпускать да от сальных шуточек оттявкиваться. И подберет их какая-нибудь пьянь, принцы-то на белых конях - в столицах. Швея, продавщица - вот их потолок. А времена-то приходят какие! Каким потянуло  свежим ветерком! Только жить начинать!
Хотеть!
Сметь!
Прощай, надоевший мрак могильный!

А может, не это? Скорее - время, эти три года, пока его не было, за ними, за девушками,  ему увиделись, во впечатлениях проявились. У Насти - фигурка совсем «товарная», личико куколки: ротик-щечки-глазки. Подружка-пончик: попочка-коленочки, глазками играет, язычком бойкая - такая вот я советская школьница и в навоз я не хочу...

Впрочем, не в них только, не в подружках, и не сейчас, а вчера еще, днем и на застолье, да позавчера еще, как приехал, с автобуса сошел и дома оказался, эти три года между ухуестами, в которые хоть и наведывался кратко, а как-то странно-необъяснимо явились сейчас образом трех минувших лет, будто спрессованных и... умелькнувших. Как машина времени. И не люди, собственно, за столом сидящие и знакомые хотя бы лицами, и не застолье это в его общей картине, не яркий-жаркий костер у мачты с добела обглоданным скелетом рыбы на флаге в небесах, а именно крупные и мелки части и детали ее, этой картины, во множестве плывущие слева, а еще неуловимое нечно, дуновением-впечатлением ловимое глазами, слухом, и, казалось, даже обонянием, все более расцвечивало новыми мазками эту новую картину времени.

-Привет, Костян!
-Привет.
-С приездом!
-Благодарствую.
-Писателям! Наше вам!
-И вам, читателям!
-Алексеич! Греби сюда!
-Буду. Чуть позже.

Иван Игнатьевич с чашкой у костра, за ухой пришел, болтает с кем-то, увидел, помахал рукой приветливо через головы.

-У нас в Иркутске кирпичный завод закрылся. Всех поувольняли, так один мужик повесился. А баба у него в декретном была с третьим, так с горя обоих малолеток убила и сама из окошка бросилась. А этаж-то третий. Ладно бы убилась, а позвоночник да обе ноги переломала. В больнице пластом лежит, ее бы выписывать, а ни родни у нее, никого...  Да не одна она. Уж вешаться начали...

-Да чо! В Новосибирске вон у нас по улицам нищие толпами!..

-А в Москве, ты бы знал, чо творится!..

-А я ноне без капусты осталась. В городе на рынке рассада приглянулась - больно  хороша, дай, думаю, возму. Взяла, ак вот и нажгли шаромыжники. А мне Нюрка-соседка свою сколь навеливала.

-Ну чо, Петька, пытали белого?
-Пытали, Василий Иванович. Молчит, зараза.
-А крест на спине выжигали?
-Выжигали.
-А гвозди под ногти заколачивали?
-Заколачивали. Молчит, сволочь.
-А портянки мои нюхать давали?
-Да ты чо, Василий Иванович, чо мы, садисты, что ли?

Посмеялся. С бородой анекдот. Веселится народ. Пир во время чумы.

-... и воздушный океан - представь! - со стороны Тихого открыт! У нас под Владиком целая эскадрилья на приколе. Керосина нет. Натурально! Летчики спирт пьют, самолеты ржавеют. Резина на колесах шасси трескается...

-А чо удивляться. У меня друг - каперан, в Полярном подводной лодкой командует. Так они с женой и сыном все лето с лукошками по местным сопкам грибы собирают, ими и питаются. А я им картошку в посылках посылаю. Так эти капераны еще и из-за грибных мест дерутся - кто кого обобрал! Это причал просто полный… И что они там, наверху, своими мечеными башками кумекают?!

-Ну, чо у тя? Привозили нынче внуков-то? Я своих уж...

-Константину Алексеевичу, - услышал сзади мягкий рокот. Кто-то за локоть тронул. Обернулся.

Поливанов. Федор Абрамович. «Тот самый». Среднего роста, полноватый мужчина на пятом десятке. Глубокие залысины теснят узкую полоску седеющих волос. Потертые джинсы, серенький пиджак. «Тот самый» - у него у местных вроде имени, и произносят его кто иронично - из очевидцев того случая на свадьбе, кто равнодушно — из тех, что помнят. Да к тому же - «в люди выбился: ученый какой-то там, чо-то «химичит»... В Архангельском у него вдова-мать, бывает он здесь раз в пятилетку, и на селе к нему так - никто не ждет и никому не в радость.

До прошлого лета и для Кости был он одним из множества лиц в памяти, разве что «украшенным» тем поступком юности и ученым званием. А прошлым летом «тот самый» Поливанов, и без того едва ему знакомый, второй «номер отмочил», чем и вовсе родил у него, Кости, неприязнь к себе. Ибо нормальный человек! в наше время?!..

В июле было. Среди бела дня, без звонка, без предупреждения заваливает этот Поливанов в редакцию и приглашает его в... крестные отцы к сыну, которого привез крестить. Его?! Константина Некрасова - члена Семеновского райкома КПСС, заместителя редактора партийной газеты, заместителя председателя районного комитета народного контроля, секретаря объединенного партийного бюро редакции и типографии?! И «вескость» аргумента такого обращения с такой абсурдной просьбой именно к нему уже тем обосновывает, что... жена его, тоже «та самая», умыкнутая, хочет прервать «отпуск по уходу», а мать, богомольная старушенция, не хочет водиться с «внуком-нехристем»! А причем тут он-то, Костя?!
 
Отказался, конечно. Так этот Поливанов - нате-ка! - на него вроде как и - буром! Видите ли, он «очень надеялся» и даже «уверен был» - с какого-то квасу! Видно у них, у ученых, где-то в мозжечках там что-то с моралью... иногда отключается. Они забываются, где они находятся. Костя на прощание и извинившись, что совершенно это дело не его, ничуть не пугая и уж, конечно, ничего не советуя, лишь мнение высказал, кабы этот «акт» ему, Поливанову, потом как-нибудь не обошелся боком. По работе или по жизни. Но получилось - мимо ушей. Недовольный такой ушел! Глазками стреляет! «Уверен был!..»

И все это, прошлогоднее, Костя сейчас, мельком, вспомнил, и с досадливым удивлением воспринял сам уже факт, что Поливанов, не могущий не помнить, что между ними черная церковная кошка, вообще подошел к нему. Ну, поздоровались, руки пожали - что же, люди же. Повидать родину? Да - пенаты. Что-то без охраны? Да кому я нахрен?..

Костя из вежливости лишь - вопросы. Дежурно. Пряча сухость за тоном деловым. А Поливанов... не уходит, и вид такой, будто повиниться пришел, как пес к хозяину наладить «отношения» после провинности и наказания. И отвечает коротко тоже, но тоном явно понять давая, что да ничего, мол, меж ними старого, прошлогоднего, ладненько все. И намеренность эта, желание  загладить прошлогоднее в лице у него, какие называют «породистыми», в чертах и черточках прямо «деланно» и нарочито играет. Но и но! «Побитость» эта, а оттого и будто «унылость» - едва уловимым впечатлением... Спросил еще тоном тоже «дежурным», дело не его, а так - любопытно:

-Как там ангелочек Михаил во Христе?

Поливанов как-то в лице переменился, будто в себя ушел, в свой мир, глаза то опустит, то в с торону куда уведет и руками этак обреченно-беспорядочно... Не сразу ответил и не про «ангелочка»:

-А вот те слова ваши - пророческие. Крещение это отрыгнулось мне...

И путано, с пятого на десятое прыгая, как человек, у которого очень ему горькое еще свежо, не перекипело и хочется вылить, начал не просто рассказывать, а, будто ища сочувствия, «делиться». И у Кости с его привычкой от профессии упорядочивать впечатления в стройность и краткость, такая картина нарисовалась, что!..

Оказывается, о крещении Поливановым сына, что в наше время в тайне не удержишь, узнал - уж явно помогли «доброжелатели»! -... Николай Зыков, до сих пор его люто ненавидевший. И решил отыграться за те «шесть секунд». Накатал - не от руки, а на машинке - «телегу»-анонимку в двух копиях и послал «куда следует». А «следует» в таких случаях - в обком КПСС и КГБ. Оттуда двойная вертикальная волна с «двумя в штатском» через горком и райком мгновенно упала до уровня парткома «почтового ящика». И кончилось тем, что эти «двое в штатском» вызвали Поливанова, сказали, что они, «конечно, все понимают», попросили «и их правильно понять» и предложили «по собственному», а сверху, «пожалуйста, партбилетик».

И оказался он, ученый-химик, каких в Совестком Союзе не больше дюжины, и докторскую уже писал... на улице, как на диком Западе, - «выпал в осадок». Стал работу искать, а ему везде - увы. Город-то «закрытый», в полной власти «у кого следует». Сжалился едва знакомый, взял заведовать лабораторией в какой-то «конторе» от горводоканала. И полгода уж, с февраля, он, Поливанов, беспартийный ученый-химик, следит, чтобы в домах микрорайона, ему подведомственных, из кранов текла «хорощая» на вкус и на цвет вода, без кишечных палочек и чтобы хлорки... и сам пробирки моет...

-Что это вы тут? Такие люди и уединились?! - услышали оба восторженное, обернулись и увидели, как от шумного стола, радостно раскинув руки и с видом  сияющего сокола, приближается к ним яркий и праздничный... Семен Бобров. Белая рубашка, красный галстук, светлые наглаженные брючки - на реке?! на большой сельской пьянке?!.. Обоим руки тискает-трясет, удивляется, что не со всеми, осведомляется, что это у них лица, «будто тараканов проглотили».

Костя не ответил: не вправе он - о чужом горе, а Поливанов, который, будучи под впечатлением только что «вылитого» и не сегодня решивший, что теперь ему в жизни уже ничего не обрести - не потерять... снова и кратко  рассказал эту историю, но в таких уже тонах, только что не ернических, будто не о себе, а... соседе-идиоте, у которого... ну, прямо, полное отсутствие присутствия. И эта перемена в нем опять с воспоминанием о прошлогодней сцене в редакции, родила в нем, Косте, пусть легкое, вполне извинительное, но однако же - похожее на мстительное чувство: забылся, где живешь и на кого работаешь, - получи и хлебай, уважаемый.

А еще пока слушал и на себя уже досадовал за такие недостойные, низкие мысли, обратил внимание на стройную девушку в голубом платье и с ярко-желтым хвостиком волос на берегу, у воды, под ивой. Спиной к ним стоит, замерла и руки в локтях согнуты, будто за ствол держится или пальчиками кору шелушит. Первый раз мельком так, взглядом скользнул, второй - на секунду другую задержал. Стоит. Слышала наверно. Местная скорее. Да ему-то что.
 
Бобров после рассказа Поливанова, которого он знал лучше, стал опять обоих приглашать за стол, да Федор Поликарпович поблагодарил, отказался и сославшись на нездоровье матери, направился обратно в село. И, наблюдая, как он, натруженно переставляя ноги, поднимается по тропинке пологого берега, оба - и Семен Иванович, и он, Костя - сошлись во мнении, что Колька Васильевич Зыков, он - нет, он мужик хороший, но в данном случае, только - в данном - поступил, как вонючка. Низко и подло. А что последствия и исход, - так это логично и правильно. Мало ли что бабы тебе в уши напоют, ты должен быть мужик. И должен иметь стержень. У нас с тобой есть стержни? Есть! А религия - удел убогих и слабых. И мне бы, колхозному парторгу, такое доведись, выгнал бы ото всюду с треском и не гляди, что ты такой «штучный». Помнишь, лет десять назад, в «Знамени Советов» комсомолка в ворожеи подалась? Выперли вмиг. И где она теперь? Когда тебя из партии или комсомола - под зад, ты уже с черной меткой навсегда. Только в подметалы или в кочегары. Или сразу уезжать куда подальше и снова жизнь начинать. Потому что есть марксизм-ленинизм - всепобеждающее учение, которому уже семдесят лет, и...

-Эй! Вы чо там, два кренделя?! Выпить есть? Тогда - к нам!

-Семен, у тя чо корень-то и вправду квадратный?..

Не найдя, однако Петра Сморкалова и подумав, не случилось ли чего, Костя увидел у костра Юрку, пытавшегося в пламени костра снимать ребятню, позвал его домой - все равно уже сумерки и наверное скоро дождь...


17.
Спала сегодня плохо и соскочила рано. Ладно - воскресенье: в столовку не идти, а в сельпо - Клавка, ее день.

Что-то ночь какая-то?... Первый раз наверно где-то в первом просыпалась: окна было не видать, так, вроде ничего еще - только накрапало. Потом, когда светать начинало, так под окном уж булькало. Без грозы пришел. Зря боялись. А уж боялись-то! И без ветра. И - обложной. Будто на день зарядил. А лучше бы - на сутки. Сыплет вон, шипит, и шипит, и сыплет. В бочке уж скляно - с крыши струя падает-пляшет-плюхается. Мокрый малинник каждым листочком    трепещет-радуется. Ботва морковная - где прикатало-прибило, а где - лохмы. Картошка - тоже. Дождь - хорошо.

Наконец-то.

В домашних кожаных тапочках стареньких, в халатике байковом линялом  расцветки «помидоры в сметане», собрав наскоро во «вчерашний» хвост волосы, чтобы не мешались, она стояла у окна летней комнаты - пристроя к ограде - и ждала воду. Перед ней на широкой лавке большое железное корыто, а сзади, в трех шагах, у стены, топится печь. На плите два ведра под крышками, и слышно, как, закипая, рокочет вода. Стирку затеяла. Накопила, пока по полям ихним моталась.

Нет!
Про поля и про синие «ЗИЛы» она не будет думать. Не будет! Не будет!  Букетики привозит он! Ведь где-то тормозил, рома-ашек натискал, колоко-ольчиков! Мечтал-улыбался, как он будет...

Ухажо-ор!
Дурак!

Лучше про дождь она будет - в луже вон, на тропке, пузырями. По свекле...

-Ак они, два дундука, своим башкам-то чо думали!? - выйдя из сеней и хлопнув дверью, кричит в ее сторону с высокого крыльца мать, полная, под пятьдесят годами, в темном халате и старых ботах, в чем обычно «шинеет по хозяйству». - Думали, некто и не узнает - ага! Уче-еные они! А в тыквах вару-то, видно, не больно! Боженька, он все-е видит! Со свадьбы он - ну-ко! - бабу под фатой из рук прямо! Тожо - прошмандовка.

-А если - любовь?

-Какая где в … прости меня, грешную, - чуть не выматерилась! - лубов?! Где какая? Ты гляди, как народ-от живет. Володька-агроном вон со страхолюдиной своей, краше в гроб кладут, да живет же - две девки вон. Сенька вон, «квадратный корень», с «клизмой» своей. Сколь живут, а вместе некто не видал, а оба - в начальниках и парней двойня. У Васютки «кудреватого» сестра вон в Шиловщине у Ивановны парня отворожила - бог ребенков-то и не дал. Любовь какая-то!

Осторожно-грузно и полубоком, опуская на ступеньку ниже сначала правую ногу и приставляя левую, пугливо встряхивая в такт разведенными локтями и миской с зерном для кур, она спускалась с высокого крыльца и злорадно метала эту неприязнь свою под ноги ей. И Валентина сожалела уже, что сунуло ее вчера матери «по  большому секрету»  разбрякать про химика. Подслушала. Теперь уж у нее, конечно, не удержится, по селу пойдет. Все кости перемоют.

Спустившись с крыльца, она пошаркала наискосок ограды в хлев, и Валентина, наблюдая, как сугорбленно-натруженно она ступает, как космы светлых волос ее виснут-колыхаются по обе стороны  лица, слыша, как она, будто отходя от людской беспутости, говорит с курами и успокаивает хряка в загородке обещаниями и ему «тожо плеснуть», Валентина...

Нет!
Не согласна она! Любовь есть. Есть! А «сходятся» - пусть. Кто так хочет. А она - нет. Нет и нет! По любви только! Когда любишь! А мать, она сама «сошлась», и - что?..

И вообще.

Нет, она не будет - о плохом. У нее - стирка. Пошла к плите, одно ведро подвинула на край - крутой кипяток не нужен, второе унесла и вылила в корыто, добавила ковшом холодной из бака...

-Ак он чо девку-то позорит? Школьница, а ему-то уж - вон! - кричит мать, выходя из хлева. - Шофёр он! Завезёт еще соплюшку куда да кабы ладно. По деревне-то уж вон - чо попало. Чо с нее, с нагуляной? Да и оба  пьют так.

В хлевушку дверь захлопнула, прошаркала обратно.

Не будет она! Нет! Ни про него, ни про нее! Стирка у нее. Порошка из коробки сыпнула в корыто, помешала пятерней - горячо!

-И не стыда ведь!.. Народ-от чо скажет? - выговаривает мать с сиплым выдохом на каждой фразе для каждой ступеньки, с трудом забираясь наверх. - А принесет... в подоле так... за малолетку-то... немало поди...

Не будет она! Ковш в баке схватила, два раза бухнула полные в корыто — пена на халат ей и в стекло брызнула. Оставила ковш в корыте тонуть, села на лавку рядом обессиленно, руки на колени уронила...

Почему?!

Почему он так?!  Чем она не хороша?  Чем они не пара? Таких девок, как она,  во всем селе - где они? И парней таких! Чем бы не семья?! Хоть бы раз взглянул хорошо бы, ласково, обнял бы. Хоть раз бы!..

Почему?!

Ком переглотнула к горлу катнувший. Слезы горячие глаза обожгли. Печка и картинки с овощами на стене размазались-запрыгали.  Слезинки по щекам скатились, одна в уголочке рта разлилась, холодная...

-Ого-онь! Зар-ряж-жай, Л-лёха! Г-гады, в-вон они! - истошный вопль брата из-за стены. Громкий стук, что-то упало, звон стекла, шум, громкая возня, голос матери:

-Дитятко! Ди-итятко!. Чо ты, ну-ко, дитятко ты?..
-Г-гады!..
-Погоди-ко, ляг-ко ну-ко, погоди-ко...
-Лёха где?!..
-За меня держись-ко вот... Во-от... Ложись-ко вот... Ты чо это, дитятко?

Слезы осушила, на стену за печью озабоченно глянула, догадывась. Мать вышла на крыльцо:

-Воды черпни-ко дай-ко!
-Что такое?
-Да забыла. Свет у него в комнате включила, дак вскочил да с костылем на меня ну-ко! Думала - захвоснет. Да банку разбил.

Встала быстро, ковш из корыта, из мыльной воды не стала добывать, схватила с полки кружку, воды черпнула, принесла,  сплеснув на крыльце.

-Не ходи пока.
Не пошла.
Вот - горе. А она тут...

Она слышала, как мать успокаивает брата. Слов не разобрать, а только общий тон да эти опять «дитятко», нежные, сердечные, успокаивающие, которые и в тоне ни с чем не спутать, и, глядя за окно на тот же ровный дождь, думала...

О том опять думала, почему на них вот так все: и отец, и брат вот, и она?.. И ни-ко-му!..

А - кому?..

Нет. Она не будет. У нее - стирка. Да и немного. Стопка вон на лавке не толстая: простыни, наволочки, двои чулки, материна юбка, белья три пары да курточка белая столовская: позавчера на поле, когда - агитбригада, борща жирного сплеснула. И про агитбригаду - не будет! И про вишню эту! Нет! Потому что... Да! - вот джинсы свои еще забыла. Джинсы. Не забыть! Но их - уж после белого. Линючие. А куртку - перед джинсами. Потому что - жир. Куртку из стопы отложила в сторонку, а все остальное сгребла, осторожно в корыто погрузила, помешала, расправила, чтобы помокло в растворе порошка.

Вспомнила.
А вспомнила...

А как вспомнила - над корытом выпрямилась медленно, мысли нехорошие ревнивые глупые стали таять, а их место занимать хорошие, счастливые. И дождик вон на улице так весело сыплет, и малинка под ним счастливая каждым листочком дрожжит, счастливая, и она уж понимает, почему она дрожжит...

И, боясь уже вспугнуть это свое счастье и на листочки дрожжащие глядя, улыбаясь, пусть с грустинкой, пусть - пока, наклонилась влево, подняла не глядя с лавки куртку свою столовскую, промакнула руки, каждый пальчик, бросила на лавку, оставила корыто и направилась... туда, к себе, в ее мирок, в их мирок.

Бережно, будто боясь сплеснуть, боясь, кабы мать вдруг не появилась и не испортила, она несла это счастливое в себе ко крыльцу, потом по ступенькам подняла, в сени, а там, справа, на стене в углу, белый шкафчик со створочками и - полочка вверху. А на ней - всякие ее штучки. Вещички их семейные. Вот блюдце алюминиевое и большая ложка. В мае на севе гуляшом его кормила, так в общую кучу в мойку не бросила: свое-то зачем она в общее бросит. Не бро-осила. Его чашечка. А рядышком - пачка из-под «Примы». Не мятая. Весной еще дрова привез, так сигаретку, последнюю, вынул, закурил, а пачку, пустую, в тюльки кинул. Нашла. Из щели достала, и теперь она - в ее маленьком хозяйстве. А вот платочек, беленький, вчетверо сложенный, с синей волнистой обшитой каемочкой. В начале июля у столовой обронил, из города ехал, заскочил, мимо кармана сунул. Не сказала. Чистенький, конечно. Конечно, стиранный. Поглаженный. А вот она его сейчас возьмет и снова постирает. И снова  высушит. Погладит и опять сюда положит. С полочки взяла, пополам расправила, к лицу в ладошках поднесла, окунулась в его мир, в ее мир, в их мир, вдохнула глубоко-прерывисто-жадно столь желанное бы ее будущее, полное запахов... нет, не порошка стирального,  не «Астры», не утюга каленого, а - табака бы, масла машинного, сильных его рук натруженных... Таких бы...

Плакать хочется.
Поплакать бы.
Нет.
Не  будет она плакать.
Больно ему надо - ее нюни.

А тут на полочке рядышком, справа, зажигалочка его вчера еще лежала. Вернула. Думала... Хотелось погулять по бережку. Вместе бы... Да - как?.. Если не друзья бы... Может бы и...

Платочек взяла, шкафчик закрыла медленно, вздохнула прерывисто-грустно, к себе пошла, мысленно к делам возвращаясь. У нее ведь - стирка, белье мокнет. Стриральную доску со стены сняла - нужна будет. К корыту унесла.

А дождь-то все идет, ровный, желанный. Земля-то рада! А люди-то!..

Мать с ведром на крыльцо вышла, поросенку каши понесла.

-Уклала ребенка, - говорит негромко. - Уснул вроде как. Ой, лешой-лешой! А вот!.. Калек наплодили... С войной ихней!.. Чтоб им!.. Жалко - без кильки. Раньше кильки ведь только щепотку ему, так все ужамкает, а сейчас пятак-от воротит. Ну-ко вдруг где там на базах у тебя килька появится, так привези-ко. Все возьмут, у всех — свиньи.

-Ма-ам! Какая сейчас килька?! На складах полки голые.

Осторожно спустилась с крыльца боком, с ведром, искосясь вся, ушаркала в хлев. Только растаяла там, во тьме, за стеной опять скрип кровати, стук, шаги костылей по избе, коридору, в сенях, глянула - вышел.

Постаревший будто, худой, щеки впалые небритые, волосы космами, глаза на поллица, взгляд испуганно-дикий; майка вытянутая, трусы свисшие мятые, правая нога, тонкая, желтая - кость одна, от  левой культя до колена, костыли...

-Серё-ож, чо ты вышел? - спросила моляще-озабоченно, обернувшись, над корытом выпрямляясь.

-Сними халат!
-Ты чо?
-Сними, сказал! В крови ты вся! Как взрыв!
На печку сверху глянул, крикнул:
-Огонь! Залей! Пылает всё!
-Так это я... колечко. Сейчас!

К плите кинулась, кочергу схватила, кольца на плите, где ведра стояли, поправила стуча по ним торопливо, чтобы без щелей - огонь чтобы не видно.

-Ты завтракал? - спросила - переключить внимание.

-К черту! К черту всё! Я исполнил честно! Ис-пол-нил! А мне - вот это?! - яростно, страшно, орал он сверху, с крыльца, вскинув на мгновение оба костыля. Но в ту же минуту взгляд его бешеный вдруг переменился на желчно-хитроватый, и он уже кричал на нее:

-А-а-а! Сейчас ты спляшешь! Уж ты поплачешь! А-а-а!..

Она глядела на брата, не зная, на что думать, а тот на костылях повернулся, решительно постучал в сени, в избу - секунду тишина - обратно через сени, на крыльцо и швырнул ей сверху конверт и он, в голубой полосатой окаемочке, порхая беспорядочно, с бумажным звуком упал перед ней на пол.

Мать из хлева вывалилась спешно, воскликнула, воззрившись:
-Ты чо это, дитятко?!

-Опять ее Лёнька замуж зовет, - выкрикнул Сергей, осклабившись дико. - Соглашайся, дура, пока не разнесло!

-Пойдем-ко, ну-ко, дитятко! Пойдем-ко! - причитала мать, торопливо шаркая ко крыльцу, с приохом, по перильцам цепко перехватываясь, поднимаясь по ступенькам. - Пойдем-ко дам я те.

Она увела сына в избу, в его закуток, скрипнула кровать, тишина, взбрякнул стакан о стекло, тишина, и - слова матери - не разобрать, лишь тон успокаивающий, в котором это «дитятко».

Вышла, сказала горестно-потерянно:
-Плеснула полстакана.
-Споишь.
-Да уж чо. Лучше уж так, чем так... Чо, опять те привет от танкиста?

Не ответила. Промолчала. Конверт с пола подняла, на лавку бросила, в сторонку, подальше, чтоб в глаза не лез. Стирка у нее, некогда ей. Доску в корыте устроила наклонно, с мелкого, с трусиков своих начала. Окунет да - по рифленому, да - окунет... А письмо? Можно сразу - в печь. Все уж наизусть: «остаюсь на сверхсрочную», «в Новый год - в отпуск, так что собирайся», «фрау будешь».

Фра-ау!
А ты спросил?..
Вздохнулось что-то.
Грустно.

Трусики в пену плюхнула, забыла, выпрямилась, замерла, невидяще глядя в дождь. Кабы знать... Нет! Не будет она - про соломку, про ту - где упасть. Пусть другие «сходятся». А матери бы - да! Ей бы - да-а! Ты - что-о! Дочь в Берлине живет!

А ты спросила?..

Не будет она! Нет! Вон сегодня - дождик. Ровный, теплый. И у нее - дел! Пока вот - стирка. И все у нее ладненько. В хозяйстве ее. Платочек вот тоже постирать обязательно. С лавки подняла, встряхнула, в воду окунула, пока чистая, в пене меж ладошек погладила-помяла гладенькое-тепленькое свое родное, окунула, подняла на окно — чистенько! Муж вечером приедет, а платочек уж сухой, поглаженный и - ужинать. Сейчас где-то в рейсе, в городе наверно, зерно увез сдавать, а у нее вот — стирка.

И... так плакать хочется!
Так хочется!
Слезки вот опять.
Слезки.
Нет, она не будет!
Не будет она!
Нет!

А вот возьмет да к Ивановне пойдет. В Большую Шиловщину.  Пошептаться. Чтобы прилепился к ней и - ни на шаг! Чтобы ее только! А уж она бы! Она бы!.. И чтобы про сарафанчики всякие... И ромашки бы - только ей...  И все бы - в дом...

Платочек прополоскала бережно, отжала, в бак положила - потом, в чистой воде прополоскать да про Ивановну опять вспомнила.

А как вспомнила!..
Вот тут и одумалась!
Ну не дура?!
Мечты-то мечтами, а ты ведь - комсомолка! И он - комсомолец! И вот комсомолка она пойдет колдовать, чтобы комсомольца к себе присушить?! Ну - не дура?! Вот  уж позорище, так позорище! Ведь узнают, - выпрут, как ту дуру, про которую парторг вчера рассказывал. Как этого профессора. Не посмотрели, что - профессор! А уж ее-то - ложкомойку! А выпрут, так тогда хоть в петлю!

Без комсомола-то куда она?!
Люди вон светлое будущее строят, а она - по ворожеям?!.
Как противно все! Все против нее! И на одном году все. Не хочешь, а вот и подумаешь - во «фрау»...

В корыте бугрится горячая пена, плещет белье по стиральной доске, ровно шумит за окном дождь, пляшет в бочке струя с крыши. Мать гипертоник, брат инвалид, отец - на кладбище...

Нет, она не будет.
Не будет она плакать.
Плачут слабые.
А она - не слабая.
Подумать только надо.
Но - не сегодня.

КОНЕЦ  ВТОРОЙ  ЧАСТИ

«Продолжение следует)


Рецензии
Великолепная проза, Анатолий!
С дружеским приветом
Владимир

Владимир Врубель   31.01.2023 20:34     Заявить о нарушении
Благодарю, Владимир, за столь высокую оценку! Очень хотелось бы ей соответствовать, да когда сам живешь в своем "бульоне", перестаешь понимать его и осознавать.
Здравия Вам и благополучия!
С дружеским приветом
Анатолий.

Анатолий Вылегжанин   01.02.2023 03:55   Заявить о нарушении